Летучий голландец

Маккормак Эрик

ВСТУПЛЕНИЕ

 

 

1

Благосклонный читатель! Я хочу рассказать тебе историю, которая произошла десять лет назад. Я гостил у старого друга, директора медицинского агентства ООН в Центральной Америке – в маленьком городке на экваториальном юго-западном побережье Сан-Лоренцо. Однажды рано утром мы пошли на рынок. У одного прилавка шла оживленная торговля фруктами. Продавцом был крупный, по пояс голый мужчина. Какая-то палочка, в пару дюймов длиной, была непонятным образом прикреплена к его животу. Пока продавец беседовал с моим другом о том, свежие ли здесь мускусные дыни и апельсины, его пальцы иногда прикасались к этому прутику – и мужчина слегка подкручивал его, примерно так, как мы обычно заводим часы.

Мы выбрали спелые фрукты на завтрак – целый пакет. По дороге домой я спросил, что за палочка была на животе у того человека.

– А, так ты заметил? – сказал мой друг. – Он вытаскивал своего глиста.

– Своего чего? – не понял я.

– Это паразит, который живет у него внутри, – сказал мой друг. – Глист, гвинейский червь. Когда-то они водились только на гвинейском побережье Африки – потому их и называют гвинейскими червями. Теперь эти паразиты встречаются в тропиках повсюду, в неочищенной питьевой воде. Вырастают внутри жертвы примерно до четырех футов. Иногда они прорывают кожу человека и высовывают голову. Если тебе удастся намотать глиста на прутик, червяк не сможет снова ускользнуть внутрь. Но в этом деле следует быть терпеливым. Каждый раз, когда натяжение ослабевает, нужно чуть-чуть подкрутить, потом еще чуть-чуть. В сущности, принцип тот же, что при ловле рыбы, если у тебя недостаточно прочная леска. Если дернуть слишком сильно, глист сорвется, и все труды пойдут насмарку. Червяк опять заберется внутрь я там будет продолжать расти. Чтобы вытащить такого глиста, нужны недели, а порой даже и годы. Иногда, как раз когда один глист уже почти вынут, вдруг высовывает голову второй. Некоторые люди всю жизнь вытаскивают из себя этих червей.

Мой друг рассказал мне все это невозмутимо-повествовательным тоном, свойственным всем врачам, когда они говорят о подобных ужасах.

– И что, это никак, нельзя вылечить? – спросил я.

– Нет, пока заражена питьевая вода, – ответил он.

– Но это ужасно!

– Людям из других мест трудно понять, как вообще можно с этим жить, – сказал мой друг. – Но в некоторых здешних семьях гвинейские черви есть у всех поколений – эти глисты становятся почти наследством. Туземцы, зараженные глистами, женятся и выходят замуж – в общем, живут, как все остальные. Вот, посмотри-ка.

В этот момент мы проходили мимо ветхого дома с жестяной крышей. Мужчина и три женщины сидели на крылечке, болтая и смеясь в тени цезальпинии с огромными пламенеющими цветами. Несколько детей играли неподалеку в рыжей грязи. Я старался не смотреть на них слишком пристально, но все же успел заметить, что у одной женщины к голому животу прикреплена веточка, и туземка, разговаривая, покручивала ее. У двоих детей, мальчика и девочки, тоже были палочки на животе. Они застенчиво улыбнулись и помахали нам, когда мы проходили мимо с пакетом фруктов в руках.

Так я впервые узнал о гвинейском черве. Потом – в силу одного из тех странных совпадений, которые порой дарит судьба, – я вновь услышал о нем буквально через месяц после того, как приехал домой. Один пожилой человек упомянул гвинейского червя, когда рассказывал мне о жизни своей матери. Интересно и то, что несколько раз он назвал мать «голландской женой» – что, как выяснилось потом, значит гораздо больше, чем я мог себе представить. История, которую поведал этот человек, произвела на меня такое сильное впечатление, что стала в конце концов сюжетом этой книги.

Как-то раз – в то время я уже писал этот роман – я ехал в центр города-. Вдруг черный автомобиль с затемненными стеклами подрезал меня спереди. Машин вокруг почти не было, и мне показалось, что этот маневр был проделан умышленно. На следующем светофоре мне удалось встать рядом с черным автомобилем, и я заглянул внутрь. Но за темными стеклами невозможно было разглядеть, кто там находится, – только отражение моего собственного лица смотрело на меня. Когда загорелся зеленый, таинственный автомобиль повернул налево, и больше я его никогда не видел.

Однако это происшествие навело меня на мысль, что нечто подобное происходит с некоторыми историями. Они кажутся чем-то большим, чем просто истории: они должны что-то означать, им даже следует что-то означать, они почти значат что-то – может быть, скорее для тебя самого, чем для других. Такие сюжеты – словно ключ, открывающий дверь, потом следующую за ней дверь, потом еще одну – и так далее.

Как бы то ни было, такой для меня оказалась эта история. Мне не удалось найти ответы на все ее «почему». Хочется верить, что это сможете сделать вы.

Кстати: тот пожилой человек, что поведал мне эту историю, очень любил книги… Он сказал мне однажды, что в современных книгах ему не хватает обращения «Благосклонный читатель». Поэтому я – в его честь – начинаю книгу этими словами. И я умоляю тебя – БЛАГОСКЛОННЫЙ ЧИТАТЕЛЬ – не винить его в тех многочисленных недостатках, которые присущи этой книге. Они мои – и только мои.

 

2

Так вот – я только что вернулся в Камберлоо, несколько месяцев проведя за границей, – последним из моих путешествий как раз и был Сан-Лоренцо. И теперь я подыскивал себе жилье. Моей жены в этот момент со мной не было – она временно работала в филиале своей юридической конторы на Западном побережье. А пока я жил один в отеле «Уолнат» и искал для нас новое место обитания.

В этих поисках мне помогала Виктория Гау. Она была агентом по недвижимости, и вот уже много лет подбирала нам квартиры, когда мы возвращались из дальних странствий. Мне пришло в голову, что на этот раз, возможно, неплохо для разнообразия снять целый дом. Через три дня она позвонила мне и сказала, что нашла кое-что подходящее. Мы встретились в холле «Уолната».

– Мне кажется, я нашла место как раз для тебя, – сказала она. – Это не целый дом, а половина очень большого особняка. Он находится почти в центре, полностью меблирован и подходит тебе по цене.

Виктория была энергичной маленькой женщиной с морщинистым лицом; ее зеленая шляпка и красное платье почему-то напоминали мне морковку.

– Это совсем недалеко, – сказала она, – мы можем дойти пешком.

Был знойный июльский день, и в воздухе пахло грозой. Мы шли по улице Норт-Принсесс, где много старых домов среди деревьев – таких огромных, что они казались пережитками девственного леса, давным-давно росшего повсюду в этих местах. Во многих домах сейчас располагаются юридические и финансовые конторы; другие выглядят так, будто используются еще менее достойно.

Так мы шли минут десять, изнывая от жары, а потом свернули на восток по узкому переулку Барон, прятавшемуся под сплошным навесом древесных крон. Почти в самом конце переулка стоял особняк, который показался мне огромным, как дом престарелых.

– Это он, – сказала Виктория.

Когда мы подошли ближе, я увидел, что на самом деле это не один большой особняк, а два, и у них – общая стена. С обеих сторон проезд и тропинка вели к отдельным входам на западном и восточном углах. Дом украшали две башенки, а двор – старинные дубы.

– У меня есть ключи, – сказала Виктория.

Мы прошли по западной дорожке, и Виктория открыла тяжелую, обшитую панелями дверь. Затхлый аромат времени встретил нас.

– Входи, – сказала Виктория.

За следующие десять минут, пока мы вместе осматривали дом, особенно бросились мне в глаза некоторые детали. На первом этаже находилась мрачная гостиная в темно-коричневых тонах, с парчовым диваном и мебелью красного дерева. К гостиной примыкала столовая: один стол из нее мог занять весь мой номер в «Уолнате». На стенах виднелись призрачные следы картин, снятых когда-то. В задней части дома располагалась старомодная кухня с громоздкой электроплитой и таким же холодильником.

Я сказал Виктории, что мне нравится просторный первый этаж. Потом мы пошли смотреть спальни. Поднялись по крутой лестнице, местами настолько изогнутой, что, казалось, ее делал не столяр, а резчик по дереву. Окна верхнего этажа пропускали сквозь заросли плюща только приглушенный свет. На лестничную площадку выходили четыре спальни с высокими потолками – большие, практически королевские для человека, привыкшего к квартирной жизни.

Ванная комната рядом с главной спальней поразила мое воображение – отделанная зеленым кафелем, с шикарным старомодным душем, где вода попадает на вас со всех сторон. Даже унитаз был эффектный: он стоял на маленьком помосте, обнесенном медными перилами.

Любопытно, что над зеленой раковиной на уровне глаз в кафель были вправлены часы. Я раньше никогда не видел часов в ванной. Эти часы были теперь сломаны – стрелки отвалились и лежали за стеклом, как попавшие в ловушку богомолы.

С лестничной площадки мы поднялись по еще одной – короткой, но такой же кривой – лестнице на огромный темный чердак. И там я увидел, что башня, которая так внушительно смотрелась с улицы, на самом деле была пустой декорацией, установленной на скрещении балок.

Мы снова спустились на первый этаж, и я осмотрел все внимательнее. Открыв одну из дверей, увидел – к моему великому удовольствию – библиотеку, почти такую же большую, как гостиная. У камина стояли письменный стол и кожаное кресло. Я вошел и быстро оглядел книги. Некоторые были очень старые, с незнакомыми именами авторов. Другие – тома классики, про которые знаешь, что просто обязан однажды их прочесть.

Несколько минут я смотрел вокруг. Могу поклясться, я испытал то странное чувство, какое иногда возникает при встрече со старыми книгами – как будто они знают, что у них меняется хозяин. И, как все библиотеки, эта комната умиротворяла; возникало ощущение, что она тяжело дышит, словно большое дружелюбное животное.

Разве я мог устоять?

– Какой прекрасный дом, – сказал я Виктории. – Просто удивительно, что он еще свободен.

– В наши дни мало кто хочет снимать большие дома, – ответила она. – Их очень трудно отапливать зимой. Но мне правда кажется, что он должен тебе понравиться. И если ты считаешь плату слишком высокой, я уверена, мы сможем как-то договориться о цене. – Похоже, Виктории очень хотелось, чтобы я снял этот дом.

– А ты знаешь, кто владелец? – спросил я. Она пару раз моргнула.

– Ну, было несколько владельцев. Сейчас дом принадлежит одному адвокату.

Я мог еще много чего спросить, но вдруг подумал: в сущности, какой смысл? Я снова осмотрел библиотеку – она меня притягивала. Я представил себе, как в зимний день сижу в кожаном кресле с бокалом скотча в руке, а в камине ревет огонь, и я читаю какую-нибудь старую книгу, которую всегда избегал, вроде «Упадка и гибели Римской Империи» Гиббона, или, может, какой-нибудь роман Генри Джеймса, как всегда, совершенно бесконечный.

– Я сниму этот дом, – сказал я.

– Отлично. – Виктории, казалось, стало легче. – Тогда я займусь документами. – И едва она произнесла эти слова, на улице раздался сильный гром, и через несколько секунд летний дождь уже барабанил по стеклам.

Моя жена приехала на неделю с побережья, чтобы помочь мне с переездом. Ей тоже очень понравился особняк, хотя ее немного беспокоило, как содержать в чистоте такой большой дом. Мы перевезли вещи со склада, жена забрала нашу кошку от своих родителей, которым пришлось нянчиться с ней, пока мы были в отъезде. Наша кошка – весьма жизнерадостное серое полосатое существо по имени Коринна. (У моей жены всегда живут кошки. Она считает, мир стал бы лучше, если бы каждый человек сначала попрактиковался на любви к кошкам, а уже потом переходил на людей.) Судя по всему, Коринна тоже была в восторге от дома и бродила повсюду…

Кроме подвала. Туда она не спускалась. Более того, нарочито обходила стороной дверь под лестницей. Шерсть у Коринны вставала дыбом, и кошка вытягивала хвост, проходя мимо этой двери, чтобы выглядеть свирепой. Кто знает, что там в голове у кошки?… Мы смеялись над ней – но, признаюсь честно, я сам спускался в подвал только раз или два – проверить старинный водопровод или пробки. Туда вела дверь из тяжелого дерева, внутри некрашеного, и на ней – глубокие царапины, будто кто-то из предыдущих хозяев держал там собаку. Лампочки, заключенные в металлические решетки, светили слабо. Эти голые бетонные стены и неприятный запах земли как-то совсем не соответствовали шикарному особняку наверху.

Этот подвал мне даже снился.

На следующую ночь после того, как моя жена вернулась на побережье, около полуночи я услышал какой-то звук и вылез из постели. Спустился на первый этаж и присел в темноте около закрытой двери в подвал. Я слышал, что за ней – какое-то существо; оно, крадучись, поднималось по скрипучим ступеням. Добралось до лестничной площадки, и дверная ручка начала медленно поворачиваться. Сердце у меня колотилось. Дверь открылась – там стояло и смотрело на меня красивое создание (я был уверен, что оно красивое, хотя в темноте ничего не видел). Я бросился на него и оттолкнул обратно на лестницу. Потом плотно захлопнул дверь, снова присел и стал ждать. Я был абсолютно уверен, что если этот некто сможет когда-нибудь выбраться оттуда, он меня погубит.

Это был сон. Он приснился мне той ночью и снова, практически в точности, повторился на рассвете – как будто перешел границу между сном и явью и теперь должен был вернуться назад. Мне снились разные варианты этого сна глубокой ночью и по утрам как минимум раз в неделю, пока я жил в старом доме.

 

3

Я уже говорил, что занимал только половину всего особняка. Разделяющие стены, судя по всему, были очень толстыми, потому что я никогда не слышал ни единого звука со второй половины. Там, должно быть, – такие же большие мрачные комнаты и страшный подвал. Виктория Гау говорила мне, что во второй части дома живет пенсионер, бывший профессор истории.

В первые недели я часто сидел во дворе за хлипким раскладным столом, пытаясь писать. Я работал над романом, и продвигался он неважно. Несколько раз сквозь прорехи в высокой неухоженной изгороди я мельком видел соседа, копавшегося в саду.

Как-то раз я устроился во дворе с бумагой и ручкой – и просто глядел в пространство, или любовался деревьями, их пышными кронами и размышлял, что в них, наверное, живут разные птицы. Вдруг у меня возникло ощущение, что за мной наблюдают, – и действительно, я увидел соседа; тот, видно, только что отвернулся от бреши в изгороди. Худой человек с узким болезненным лицом и тяжелым подбородком. На вид ему было лет семьдесят.

Он показался мне смутно знакомым, как это часто бывает с пожилыми людьми.

В тот вечер, после ужина позвонив жене, я рассказал, что видел соседа. Я уже выпил бокал-другой вина и, видимо, на меня нашло философское настроение. Я сказал: как странно, что младенцы часто похожи друг на друга, старики – тоже. В случае с младенцами, рассуждал я, жизнь еще не имела возможности поставить на них знаки отличия, а у очень старых людей годы стерли большую часть отличительных черт.

– Кажется, что время уничтожает различия, – сказал я с пафосом, – вновь делая всех стариков похожими друг на друга. Как холмы, что когда-то были хребтами высоких гор.

– Хм! – только и сказала моя жена.

Однажды утром, чтобы не писать свой авторский минимум, я даже снизошел до того, чтобы выдернуть несколько сорняков из клумбы на заднем дворе. Я случайно поднял глаза и увидел, что сосед стоит рядом с брешью в живой изгороди и смотрит на меня. Солнце было прямо за ним, и его тонкие белые волосы отливали золотом. Нас разделяло три или четыре фута, и мы уже не могли не заговорить друг с другом.

– Доброе утро, – сказал я, пожал ему руку через брешь и представился.

Рука его была костлявая, но рукопожатие достаточно сильное.

– Очень приятно, – сказал он. – Меня зовут Вандерлинден. Томас Вандерлинден. – У него был мягкий тенор и невероятно живые глаза, заставлявшие поверить, что в оболочке старика может скрываться человек гораздо моложе. Он спросил меня, как я нахожу этот дом. Я ответил, что мне действительно очень нравится все – кроме подвала. И с некоторой иронией рассказал ему о своем ночном кошмаре.

У меня создалось впечатление, что мой рассказ его не заинтересовал.

– Да-да, – сказал я, – я знаю, что большинство людей не придает значения снам.

– Все в порядке, – сказал он. – Вам случайно не доводилось читать труды Воцифера О'Хиггинса?

Я засмеялся.

– Нет, я уверен, что запомнил бы человека с таким потусторонним именем.

Он оставался серьезен.

– Немногие читали О'Хиггинса, – сказал он, – потому что его книги не печатали уже триста лет.

У меня возникло ощущение, будто я очутился на лекции.

– О'Хиггинс был великим исследователем снов и бессонницы, – сказал мой сосед. – Его главный трактат – «Spiritus Nocturnus». 1640 год. В нем он утверждал, что даже Бог любил смотреть сны – пока не создал этот мир. А когда увидел, что у Него получилось, Ему начали сниться жуткие кошмары, и Он уже боялся засыпать.

– Но разве не опасно было публиковать подобные мысли в то время? А как же инквизиция и прочие ужасы? – спросил я, просто пытаясь показать, что тоже что-то знаю.

– Очень опасно, – сказал он. – Но О'Хиггинс написал множество опасных вещей. И в итоге за них его и впрямь сожгли на костре. Его труд полон весьма оригинальных идей для того времени. Одна из его теорий гласила, что сны – это воспоминания души о теле.

Это меня озадачило.

– Похоже, он имел в виду, – сказал профессор, – что, когда вы спите, душа, которая изначально чиста, вспоминает о теле как об опасном пристанище хаоса, в котором она вынуждена обитать. Но, по мнению О'Хиггинса, душа на самом деле тоскует по телу со всеми его пороками.

Я вежливо кивнул.

– За это его и сожгли на костре? – спросил я.

– Отнюдь, – сказал Томас Вандерлинден. – В его книге им не понравилось другое. Он утверждал, что религия была выдумана слабейшими из людей – теми, кому необходимо верить в божественный порядок во всем. Они должны всегда и везде находить свидетельства этого порядка – и лишь тогда могут гордиться своей правотой. С другой стороны, сильнейшим из людей никакая религия не нужна. Они верят, что хаос есть основа всего сущего, находят тому бесчисленные доказательства и убеждены, что те, кто этого не видит, просто дураки. – Он слегка улыбнулся. – Именно за эту мысль его и сожгли. И сожгли все его книги, которые смогли найти. Сохранились только один или два экземпляра.

Я пытался придумать что-нибудь умное в ответ.

– Как нелепо, – начал я, – что кто-то сгорал на костре за подобные идеи.

Судя по его взгляду, я не был уверен, что Томас Вандерлинден со мной согласен.

– Мне пора обедать, – сказал он резко и исчез из бреши. А я остался стоять, изумленный этим разговором с человеком, с которым только что познакомился.

После этого я часто видел его в саду, и мы непременно разговаривали. Это не было светской болтовней – она его не интересовала. Я догадывался, что он скучает по студенческой аудитории, которую я ему отчасти и заменил. Он признался, что очень любит читать.

– Наверное, чтение – это такой наркотик, – сказал он. – Вы читали что-нибудь Балтазара Роттердамского? Конец XVI века?

Я, естественно, не читал.

– Балтазар полагал, что ощущение – или отсутствие ощущения – погруженности в книгу является в действительности мышлением как таковым, – сказал мой сосед. – Возможно, именно это бесплотное чувство и делает чтение таким притягательным.

– А-а, – сказал я.

В другой раз он защищал свое увлечение любопытными идеями, которые находил в старых книгах:

– Большинство современных ученых полагает, что эти идеи – как свет далеких звезд: хотя и впечатляющий, но все-таки мертвый. – Он посмотрел на меня голубыми неморгающими глазами.

– Но даже если это так, я думаю, нет ничего плохого в том, чтобы восхищаться оригинальностью умов, которые их придумали. Вы согласны?

Я, конечно, согласился.

– Разумеется, никто не станет отрицать, что за последние несколько сотен лет мир продвинулся вперед, – сказал он. – Но вот что меня волнует: в правильном ли направлении он продвинулся?

Я был рад, что на сей раз он не ждет от меня ответа.

Одним жарким утром я готовил себе кофе и вдруг услышал громкий вой сирены. К двери моего соседа подъехала «скорая помощь». Через некоторое время я увидел, что его вывозят на каталке.

Как только «скорая» уехала, я подошел к соседской двери и нажал на кнопку старого медного звонка. Мне открыла похожая на монашку женщина средних лет с загорелым круглым лицом. Я раза два или три видел ее раньше на улице.

– Все ли в порядке? – спросил я. – Могу я чем-то помочь?

– Профессору стало нехорошо, и его забрали в больницу, – сказала она. – Такое случалось и раньше, но на этот раздела плохи.

– Мне очень жаль, – сказал я. – Кстати, я ваш сосед.

– Да, он о вас говорил, – сказала она.

Я как раз хотел спросить, не жена ли она ему, когда она сказала:

– Я домработница из агентства. Убираю дом и иногда готовлю. Это просто счастье, что я была здесь, когда ему стало плохо.

Больше сказать было нечего, и я собрался уходить.

– Он просил вам передать, – сказала она. – Он надеется, что вы навестите его в больнице.

– Правда? – я удивился: мы же были знакомы совсем недолго.

Она заверила меня, что он так и сказал.

– Он в Клинической больнице Камберлоо, – сказала она.

– Тогда я, возможно, как-нибудь зайду, – сказал я. На самом деле я не собирался.

 

4

А теперь о сути происходящего: спустя три дня, как Томаса Вандерлиндена увезли, мне случилось проезжать по Риджент-стрит мимо Клинической больницы Камберлоо, и я решил – без всякой причины – навестить его.

Я нашел его в одной из маленьких частных палат. Он был подключен к разнообразным аппаратам, и на нем была кислородная маска. Он повернул голову, услышав, как я открыл дверь, и снял с себя маску, словно аквалангист, только что вылезший из воды.

– Как любезно с вашей стороны, что вы пришли, – сказал он.

Его голос был довольно сильным, но я видел, что он действительно очень болен. Его лицо, и без того тонкое, вытянулось еще больше; и хотя глаза оставались еще достаточно живыми, они приобрели некое выражение – такое, мне кажется, бывает у человека, увидевшего тень смерти.

– Как вы? – спросил я.

– Хорошо, хорошо, – сказал он. – Очень мило, что вы зашли ко мне. Я знаю, что вы наверняка заняты. – К этому времени он уже знал, что я бьюсь над романом.

Рядом с ним на стене висел деревянный крест, потому что эта больница когда-то принадлежала одной религиозной организации. Он заметил, что я покосился на этот крест.

– Не могу заставить себя не смотреть на него, когда здесь лежу, – сказал он. – Знаю, что он должен меня морально поддерживать, но он скорее напоминает воздушного змея, который вот-вот взлетит.

Так я впервые услышал от него такое, что, я уверен, должно было означать шутку.

Я обратил внимание, что на тумбочке рядом с его кроватью не было ни цветов, ни открыток.

– А у вас есть семья? – спросил я совершенно невинно, просто начиная разговор.

Он не моргнул, но возникло такое ощущение, будто опустилось дополнительное веко, как у ящериц.

И я заподозрил, что я – его единственный посетитель.

В тот день и во время моих следующих визитов – а я ходил туда ровно семь раз – Томас Вандерлинден упомянул о своей болезни только однажды, и то исключительно ради иллюстрации лингвистического наблюдения.

– Целители XVI века назвали бы мою болезнь «сжатием жил», – как-то сказал он. – Подобные цветистые фразы не менее практичны, чем формальный язык, который используют современные специалисты. Потому что язык любого типа всегда сильно ограничен. «Слова есть тени вещей; а тени никогда не показывают свет». – Он сказал это так, будто процитировал всем известную, не вызывающую сомнений истину.

Конечно, я никогда ее не слышал.

В конце моих визитов, которые обычно длились часа три, профессор часто выглядел утомленным, потому что почти все время говорил он. Но за ночь немного восстанавливал свои силы, и его глаза вновь сияли, когда он приветствовал меня на следующий день.

Однажды, едва я пришел, его осматривал лечащий врач, высокий лысеющий человек по фамилии Родинсон (забавно, что у него было три крупные родинки на правой щеке). Он покачал головой, увидев, что пациент оживился.

– Вы же знаете, профессор Вандерлинден, – сказал он, – вы должны отдыхать, не изматывайте себя.

Я удалился в коридор, пока Родинсон заканчивал осмотр. Когда он вышел, я спросил, не лучше ли мне будет сократить время моих посещений.

– Нет-нет, – сказал доктор, – профессор прекрасно знает: я говорю то, что надлежит говорить врачу. Пусть беседует, сколько ему хочется. Это уже никак не повлияет на его состояние.

Слова доктора звучали довольно безнадежно, и Томас Вандерлинден, должно быть, заметил, что мне было как-то неловко, когда я вернулся в палату и сел рядом с его кроватью.

– В молодости, – сказал он, слегка улыбнувшись, – я привык считать смерть чем-то экзотическим и далеким. А теперь она уже кажется мне прирученной, как домашнее животное. Я вполне готов к ней.

Я понимал – он это говорит, чтобы ободрить меня. Все мои визиты он, казалось, больше заботился о том, чтобы гостю не было скучно, нежели о своем здоровье.

 

5

Как я уже замечал, одна из причин моей готовности каждый день проводить в больнице по много часов была следующей: я с радостью отвлекался от собственной работы. Писать роман совсем не так просто, как многие думают. Вытаскиваешь себя из постели каждое утро, съедаешь тост, пьешь кофе, идешь за письменный стол в готовности действовать. Но это лишь начало. Затем нужно заново собрать свой вымышленный мир и – что труднее всего по утрам – разбудить своих персонажей. Часто они даже более сонные, чем ты сам, и упрямые, как кошки. Иногда нарочно не напомнят, что делали накануне, или сменят имя, чтобы тебя запутать. И так далее. Да, все эти усилия порой очень раздражают.

И вдобавок роман, над которым я тогда работал, доставлял мне массу забот. Он назывался «Ковбой в килте» – о группе шотландских фермеров, которые в начале XIX века иммигрировали на Дикий Запад, чтобы разводить скот на ранчо. Они занимались всем, чем должны заниматься ковбои: собирали скотину в стада, сражались против диких апачей и команчей, устраивали погони и перестрелки и так далее. Я включил в роман типичный для вестерна сюжет о династических ссорах: умирает патриарх, и двое его сыновей, которые всегда друг друга ненавидели, борются за раздел земли. Обязательная любовная линия в сюжете тоже присутствовала: героиня восхищается старшим братом, но по-настоящему влюбляется в младшего.

А кончается все несчастьем и увечьями.

Но эта история меня интересовала тем, что я пытался сделать так, чтобы мои герои сохранили шотландский быт: например, они носили килты и спорраны, небольшие национальные меховые сумки – я положил в них револьверы. И, что важнее, для большего реализма я заставил их говорить на южно-шотландском диалекте: они называли молодых волов «бычиками», старший брат всегда называл младшего «серунчиком», десятник на ранчо говорил плененному индейцу-апачи: «Та я вспарю тваё пршивая пуза», героиня умоляла своего возлюбленного: «Пшли, прнишка. Ты жа не рзабьешь маё сирдечка?»… И все в таком духе.

Главной проблемой было вот что: когда я читал фрагменты чернового варианта романа своей жене, она никак не могла удержаться от смеха над диалогами – даже теми, которые я хотел сделать наиболее трогательными. Поэтому передо мной стояла непростая задача: сделать так, чтобы персонажи говорили на почтенном, древнем языке, и при этом трагедия не превращалась бы в фарс.

В разгар такой борьбы ездить к моему соседу в больницу – чистое удовольствие; к тому времени он настоял, чтобы я называл его Томасом. Довольный, с большим кофе от «Тима Хортона», чтобы не заснуть, я сидел у кровати Томаса столько времени, сколько он был готов меня видеть.

 

6

Придя к нему в третий раз, я только успел сесть, как он протянул мне фотографию в серебряной рамке – вынул ее из тумбочки рядом с кроватью.

– Это моя мать Рейчел, – сказал он. – Рейчел Вандерлинден.

Черно-белый портрет молодой женщины в блузке с высоким воротником и маленькой шляпке, украшенной цветами. У нее было довольно красивое лицо с уверенными глазами и такой же, как у Томаса, удлиненный подбородок. На этом лице сразу читался сильный характер.

– Прежде чем приехать в Камберлоо, она жила в Квинсвилле, – сказал он. – Вы слышали о нем?

– Конечно, – ответил я. Это был старый город на побережье Озера, в двухстах милях к северу от Камберлоо.

– Ее отец до конца своих дней был там судьей, – сказал он. – Но летом он служил еще на выездных сессиях в районе Камберлоо. Поэтому здесь он тоже купил дом. В нем и была сделана эта фотография моей мамы. В тот момент она носила меня. Говорила, что в первые месяцы это чувствуется колоссально, просто как зубная боль. И еще сказала, что не испытала беременность так, как беременность испытала ее.

Я вернул ему фотографию.

– Она умерла больше двадцати лет назад, – сказал он, глядя на снимок. – И я до сих пор не могу в это поверить. Когда-то я чувствовал себя виноватым, что позволяю другим мыслям вторгаться в мои воспоминания о ней. Но это все равно неизбежно, неизбежно. «Ибо воспоминания, как слезы, тают в океане забвения».

И снова это прозвучало как общеизвестная цитата, поэтому я, конечно, кивнул.

– Когда моей матери было столько лет, сколько сейчас мне, – сказал он, – у нее стало болеть сердце, и она уже не могла много ходить. Тогда она сказала, что должна сообщить мне что-то очень важное.

Профессор посмотрел на меня, убеждаясь, что я слушаю его достаточно внимательно.

– Ив самом деле, то, что она мне сказала, было довольно неожиданно. Это касалось человека, которого я всегда считал своим отцом. – Он вздохнул. – Мама сказала, что он не был ее мужем.

Он снова посмотрел на фотографию и долго молчал, погрузившись в ее созерцание.

Конечно, мне это откровение не показалось таким уж поразительным. А кому бы в наши дни оно таким показалось? Но мне хотелось подыграть ему.

– Объяснила ли она что-нибудь? – спросил я. – В смысле, что значит – не был ее мужем?

Он посмотрел на меня так, будто почти забыл, что я здесь.

– Да-да, – сказал он, – конечно, объяснила. Рассказала, что все это началось очень давно, когда она еще жила в Квинсвилле… ранним субботним вечером в начале осени.

Так началась история Томаса Вандерлиндена. Пока я ходил к нему, этот довольно обыкновенный на вид пожилой человек рассказал мне о самых необычных вещах, что я когда-либо слышал, – настолько необычных, что я даже стал делать записи, а я поступаю так крайне редко. Впрочем, мне не нужны записи, чтобы вспомнить, как он слегка улыбнулся, впервые упомянув о признании, сделанном его матерью. Или как лег на больничную кровать, прищурил глаза и устремил взор в далекий день прошлого, словно тот был кометой с хвостом изо льда и пыли.