Первая труба к бою против чудовищного строя женщин

Маккормак Эрик

За всем обыденным скрывается некая загадка. Все следы, которые человек оставит за свою жизнь, складываются в некую важную весть. И есть люди, которые превращают реальность в кошмар, да еще пытаются навязать этот кошмар всем нам…

Этот шедевр современной чувственной готики – история Эндрю Полмрака, чья жизнь – отчасти смутный сон, отчасти ночной кошмар – начинается с рокового выбора его матери и заканчивается в объятиях любимой. А все, что уместилось посреди: рождения и смерти, странствия и бури, острова и бездны, кометы и мистические трактаты, женщины, убивающие во имя любви, и возлюбленные, жертвующие своими телами, – извилистый путь познания той загадки, на которой покоится все сущее.

 

К НАЗВАНИЮ КНИГИ

Джон Нокс (1513 – 1572) был автором первоначальной «Первой трубы к бою против чудовищного строя женщин». Смысл названия теперь часто искажается: на самом деле слово «строй» Нокс использовал в старом значении «правление, верховная власть», без какой-либо связи с более современным значением «порядок построения войсковой части» [1] .
«Оксфордский справочник по английской литературе» под ред. Маргарет Дрэббл [2] , 1985.

 

ПРОЛОГ

Книга не заслуживает читателя, если в ней нет практически полезных сведений. Так говорил мне Гарри Грин, стюард «Камнока». Думаю, дядя Норман с этим согласился бы. Однажды на острове Святого Иуды он показал мне банку с пойманным скорпионом. Тот был коричневый, размером в мою ладонь.

– Пойдем, – сказал дядя.

Он вручил мне канистру с керосином, и мы вышли на пустырь в углу участка. Дядя ткнул пальцем в землю и провел окружность диаметром примерно в девять дюймов и глубиной в дюйм. Залил в борозду керосин и поджег. Получилось огненное кольцо.

– А теперь смотри! – сказал он.

Дядя снял крышку с банки и уронил скорпиона в центр огненного круга. Насекомое тут же попыталось удрать. Пламя остановило его. Скорпион попробовал еще раз, потом еще и еще, но куда бы ни кинулся, пламя всюду отгоняло его.

Скорпион остановился, скорчился в центре круга. Замер. Потом он поднял жало и бережно прижал его к собственной спине. Осторожно нащупал зазор между чешуйками, ввел жало, помедлил и выпустил яд.

Тельце насекомого забилось в сильных судорогах, потом скорпион вздрогнул еще раз или два, а потом умер. Огонь все еще горел.

– Видишь? – сказал дядя Норман. – Скорпион лучше ужалит самого себя, нежели умрет, не выпустив яд. Я прочел об этом в книге.

А что, если в книге содержатся самые ценные сведения, которые жаждет найти любой человек? Я имею в виду местоположение земного Рая, точные координаты – широта, долгота и описание пути.

Я решился раскрыть эту информацию. Местоположение достаточно ясно. Другое дело – через что придется пройти, чтобы туда попасть. В своем странствии я подвергался таким испытаниям, какие довелось пережить немногим обитателям этого мира, – а может быть, и никому не довелось.

Но прежде чем перейти к рассказу, хотел бы дать вам совет: Остерегитесь облекать свои кошмары в слова. Таким способом вы не только НЕ избавитесь от них, но и придадите им с помощью слов иную, более конкретную реальность. В итоге вы лишь умножите ужасы. Относительно этого совета я не переменил своего мнения. Еще недавно я бы присовокупил к нему еще один: Не доверяйтесь тем, кого хорошо знаете. Любите их, если угодно. Но верить им нельзя.

Итак, обещание дано, предостережение прозвучало, и я начинаю странствие с самого начала – с моего появления на свет.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

РОЖДЕНИЕ И СМЕРТЬ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Это произошло в Стровене, маленьком шахтерском городке, затерянном среди холмов горной Шотландии. Поселок за поселком, один приземистый холм задругам (все приземистые, приплющенные миллионами лет), один городок ничем не отличается от другого, как и холм от холма. Между собой они соединены извилистыми дорогами, проложенными по следам древних троп.

В нескольких милях к югу от Стровена лежал Каррик, чуть к западу от Каррика – Мюиртон, а на юго-запад оттуда – Камнер, потом на юго-восток и в долине будет Патна. И так далее: Россмарк, Лэнник, Тэймир, Гэтбридж, городок за городком, сплошь серые здания и низкие холмы. Деревьев маловато. Дремучие леса, что росли здесь когда-то, давно спилили и стащили стволы на несколько тысяч футов под землю, чтобы укрепить тоннели угольных шахт. Уголь – все, что осталось от еще более древнего леса.

Теперь большинство шахт закрыто, но прежде они бугрились на краю каждого городка, точно опухоли. Россыпи закопченных складов, груды тусклого шлака. Подъемники, смахивавшие на чертовы колеса, высились над ратушами и церковными шпилями. Эти подъемники опускали шахтеров глубоко в подземелья и выносили обратно к дневному свету – к серому воздуху под серыми небесами. Серые небеса и пронзительный ветер соприродны этим холмам.

Но в день моего рождения, в последний день июня, небеса не были серыми и ветер не завывал на болотах. Всю весну здесь стояла необычная погода. В апреле дни стали теплыми, к маю – жаркими, а такого солнечного июня и старожилы не припоминали.

Я появился на свет около полудня. Роды, хотя и раньше срока на целый месяц, можно было назвать успешными – в том смысле, что я благополучно родился в главной спальне наверху большого дома. Широкая и грубая ладонь повитухи Финдли шлепнула меня по ягодицам, и я, как и следовало, громко завопил.

Но прохождение по родовым путям оказалось нелегким, потому что странствовал я не один: мне сопутствовала сестра. Мы вышли вместе, головами вперед (моя чуть опережала, так что я на несколько дюймов старше). Руки и ноги у нас переплелись. Тела наши, видимо, так долго соприкасались в утробе, что мы оба оставили друг на друге свои отпечатки. Матушка Финдли силой разъяла нас.

– Слепились, точно сосиски в пакете, – ворчала она. Пурпурное родимое пятно в форме треугольника отмечало верхнюю часть туловища, от соска до соска и до пупка, и у меня, и у сестры. Очертаниями это пятно слегка напоминало голову собаки или какого-нибудь грызуна.

Пятно осталось у меня на всю жизнь.

Вообще-то в Стровене имелся врач, доктор Гиффен, но роды принимала повитуха. На долю матушки Финдли выпало достаточно странных рождений, главным образом – младенцев с лишними членами или недостаточным их числом. Ночью передо мной она приняла у Мак-кейбов – и так уже с десятерыми – мальчика без кожи.

К счастью, ребенок быстро скончался: при соприкосновении с воздухом вся кровь из его тела вытекла.

Так что повитуха обрадовалась, когда увидела, что странное переплетение рук и ног – не какое-то чудище, а два здоровых младенца. Она разделила детей, шлепнула каждого, оба взвыли как положено. Все хорошо.

Последние часы схваток изо рта повитухи свисала незажженная сигарета. Теперь, когда мы с сестрой родились, матушка Финдли ее раскурила и осмотрела пациентку. Повитуха и сама натерпелась, но понимала, что ее облегчение – ничто по сравнению с тем, каково пришлось моей матери: родовые схватки длились почти сутки. По мнению матушки Финдли, страшнее пытки, чем деторождение, еще не придумано: тело медленно раздирается надвое. Но молодая женщина не вопила, не плакала, и теперь вытянулась на постели в большой спальне наверху, бледная и молчаливая. Моя мать, Сара Полмрак. Стровен был для нее почти таким же новым и чужим местом, как для меня – этот мир.

Имя мне нарекли почти через неделю, в первую субботу июля. Жаркое утро. В хорошую погоду, когда небо проясняется и голубеет, гранитные стены и сланцевые крыши Стровена, обычно сливавшиеся с пейзажем, казались не на своем месте, как будто в цветной фильм вставили черно-белые декорации.

В то утро, в половину девятого, около двух десятков горожан по двое или по трое, потея, прокладывали себе путь по мощеной улочке к Площади – на самом деле Площадь состояла из клочка травы, нескольких чахлых деревьев и деревянных скамеек у мемориала героям войны. По двум сторонам Площади располагались главные здания города: Банк, Библиотека, Полицейский участок, Ратуша, Церковь и Гостиница. По двум другим сторонам располагались небольшие лавки – Аптека Гленна, Бакалея Дарвелла, Пекарня Маккаллума, Ателье Моррисона и Кафе. Владельцы жили прямо над своими заведениями.

На этой Площади жарким субботним днем собрались почти все жители Стровена, с которыми мама была знакома. Мужчины обрядились в клетчатые кепки, тяжелые синие костюмы с жилетками, черные ботинки. Лица бледные, тела жилистые, плечи ссутулены от привычки сгибаться в низких тоннелях. Коренастые женщины нарядились в черные пальто и черные фетровые шляпы. Все выглядели так, словно ожидали обычной промозглой погоды или опасались, что жара мгновенно рассеется и холод застигнет врасплох.

Детей с собой не взяли – водить их на официальные церемонии было не принято.

Юго-западный угол Площади миновали очень осторожно, чтобы не помешать другой процессии – сотни волосатых гусениц ползли по нагретой брусчатке главной улицы по каким-то своим гусеничным делам. Никто из горожан не мог припомнить чего-то подобного.

Людская процессия добралась до Церкви и проникла внутрь. Тень и прохлада гранитных стен вытянули потный жар из тел. Церковь была пуста. Скамьи, кафедру, алтарь и прочее религиозное убранство вытащили отсюда много лет назад; уцелело только изречение, выбитое в арке над алтарем: «Око за око». Давно уже в церкви не было священника, но люди привязаны к ритуалу, а потому мэры Стровена сочли старую церковь наиболее подходящим зданием для проведения трех гражданских церемоний – бракосочетания, панихиды и нарекания детей.

В то утро люди небольшими смущенными группами стояли внутри и ждали, пока не скрипнула дверца посередине. Явился мэр Клюз, затем моя мать с сестренкой на руках, затем моя тетя, которая несла меня. Последним вошел мой отец.

Мэр провел их в центр помещения, к кругу из белых мраморных плит. Эти плиты – все, что сохранилось от еще более древней постройки. Посреди каждой располагалась маленькая синяя голова горгульи. Горожане выстроились по периметру, стараясь не наступать на плитки и даже не глядеть на горгулий, чтобы не навлечь на себя сглаз.

Мэр Клюз был мал и тощ; его спина тоже была согнута, однако не так, как у шахтеров. Он походил на больную крысу с миндалевидными глазками. На шее мэр носил бронзовую медаль, как знак своих полномочий, и ковылял так, будто медаль оттягивала шею.

Моя мать ростом превышала остальных женщин. Ее зеленые глаза глядели уверенно и ясно. Определить ее возраст было бы не просто: лицо принадлежало либо очень молодой женщине, много повидавшей в жизни, либо женщине постарше, чья жизнь была безмятежной. Девочка, укутанная белой вязаной шалью, крепко спала у нее на руках.

Тетя походила на мать, хотя была более приземистой и тяжеловесной – то же лицо, те же глаза. Она несла меня, увернув во вторую белую шаль. В отличие от сестры, я не спал и глядел в оба.

И мой отец – он последним подошел к мраморному кругу. Пухловат, среднего роста, далеко за тридцать. Редеющие волосы зачесаны набок, чтобы скрыть лысину. Время от времени он тревожно оглаживал ее, не снимая черных кожаных перчаток.

Все затихли.

Мэр вытащил из кармана клочок бумаги и заглянул в него. Уставился своими маленькими глазками на мать.

– Вы – Сара Полмрак, мать этого ребенка? – Удивительно громкий голос для такого тщедушного человечка.

– Да, – тихо ответила она.

– Это девочка?

– Да.

Мэр снова сверился с запиской и посмотрел на мою сестру. Возложил ладонь в узловатых венах ей на лоб. У малышки уже отрастали шелковистые темные волосы.

– Властью, дарованной мне, нарекаю это дитя… – Он опять заглянул в шпаргалку. – Нарекаю дитя… Джоанна Полмрак.

Когда он коснулся ее лба, сестренка открыла глаза. Лицо ее напряглось и побагровело. Она горько заплакала. Мама стала ее укачивать, малышка еще несколько раз всхлипнула и успокоилась.

Мэр повернулся к тете, которая держала на руках меня. Что-то его смущало. Он опять заглянул в бумажку и обернулся к отцу:

– Вы – отец, Томас Полмрак?

Отец кивнул.

– Во время нарекания имени ребенка мужского пола держит отец, – объявил мэр.

Отец хотел что-то сказать, но тут вмешалась мама:

– Мы договорились, что его будет держать моя сестра Лиззи.

На лице мэра Клюза переплетался лабиринт мелких морщин. Он заглянул на миг в бесстрашные зеленые глаза и пожал худыми плечами:

– Пусть будет так, – сказал он.

И снова уткнулся в бумажку. Потом протянул руку. Что-то легкое и сухое коснулось моего лба, словно лапки паука. Я зажмурился.

– Властью, дарованной мне, – произнес мэр, – нарекаю этого ребенка Эндрю Полмрак.

Все молчали. Я открыл глаза и успел увидеть, как мэр прячет записку в карман. Он оглядел собравшихся.

– Все, – сказал он. – Церемония закончена. Так я получил имя.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Горожане вышли из Церкви. Жара преобразила давно знакомые запахи. Аппетитный аромат свежего хлеба из Пекарни Маккаллума смешивался с легкой примесью затхлости. Годами посреди холмов что-то гнило, но теперь горожане не могли не замечать запах разложения.

Родители, татя и гости двинулись обратно по раскаленной улице. Утро было таким тихим, что поверх собственной болтовни они слышали ровное гудение. На Площади собирались мириады пчел – они готовились к походу на болота, где цвели полным цветом вереск и утесник.

Вскоре процессия достигла особняка, который снимали мои родители. Он стоял в конце главной улицы, на краю города. Готические окна по обе стороны от глухой деревянной двери, ухоженный газон и стриженая изгородь: среди рядов двухкомнатных шахтерских коттеджей, в каких жило большинство горожан, он казался неуместным, как дворец. Дом высился глыбой, наверху – четыре просторные спальни, внизу вестибюль переходил в коридор, который тянулся мимо дверей гостиной и библиотеки и упирался в кухню.

Горожане могли обойти вокруг дома и сразу попасть во двор, но предполагалось, что им хочется заглянуть внутрь. Они вошли через парадную дверь и двинулись по коридору. Мужчины сняли кепки. Все – и мужчины, и женщины – шли тихонько, с любопытством осматривая такую роскошь. Сквозь открытые двери гостиной они видели темные кожаные кресла, персидские ковры, столы красного дерева; проходя мимо библиотеки, видели стены, от пола до потолка застроенные стеллажами с книгами – и кому охота столько читать? Они вступили в длинную кухню, а оттуда через заднюю дверь вышли во двор с бурой лужайкой и высокими изгородями из бирючины.

Женщины сняли наконец пальто, мужчины разделись до жилетов. Уже выставили два длинных деревянных стола со скамьями по обе стороны. Несколько женщин вернулись в дом и вынесли поднос с бутербродами и кружками пива. Горожане расселись за столами. К ним вышел мой отец, а за ним – мать и тетя; они переоделись и несли на руках меня и сестру. На матери была длинная черная юбка и белая блуза, а тетя надела простое коричневое платье и коричневые туфли. Нас с сестрой осторожно уложили на теплую траву возле стола. Мать и тетя сели рядом за тот стол, что был поближе к задней двери.

Подняли кружки, чокнулись. Заиграл музыкант. Это был немолодой человек без ноги – один из тех калек, которые много лет назад попали в завал в шахте Мюиртона. Теперь он играл на скрипке на семейных торжествах – рилы и заплачки, заплачки и рилы. Они почти незаметно переходили друг в друга.

Отец, с аккуратно прилизанными редеющими волосами, сидел на стуле во главе второго стола. Он остался в том же двубортном черном костюме и в тех же элегантных черных ботинках, в которых присутствовал на церемонии. Перчатки он так и не снял. Черные, кожаные, они блеетели на солнце. Отец не ел и не пил. Мужчины пытались вовлечь его в разговор, но он только кивал в ответ.

Выждав момент, мать подала скрипачу знак, и он умолк. Мать встала. Горожане притихли.

– Я хочу поблагодарить вас всех, – глубоким, спокойным голосом объявила она. Лицо у нее было гладкое, без морщин. Наверное, она старалась улыбаться пореже. А может, и не было у нее повода улыбаться. – Речь я произносить не стану. Просто скажу всем «спасибо» за то, что вы сегодня пришли сюда, за то, что были добры к нам, когда мы приехали в Стровен. А теперь – пожалуйста, веселитесь!

Она села, и гости устроили ей овацию, стуча кружками с пивом по столу.

Отец тоже аплодировал матери – хлопал затянутыми в перчатки ладонями. Затем поднялся, и гости решили, что он тоже хочет сказать тост. Но нет – отец прошел туда, где сидела мать.

– Сара, мне бы хотелось подержать детей, – сказал он.

Горожане наблюдали. Похоже, смолкли птицы и даже насекомые. Мать с минуту смотрела на отца, потом глубоко вздохнула и поднялась из-за стола. Она посмотрела на двух своих малышей, лежавших на траве, что-то прикидывая. Я не спал – я гукал и размахивал руками. Но мама, наклонившись, подняла с земли мою сестру Джоанну, которая все еще спала, завернутая в шаль. Мама мгновение качала девочку на руках, всматриваясь в спящее личико. А потом решительно вытянула руки и уложила дочку на подставленные руки отца.

– Спасибо, – сказал он. Одутловатое лицо, до тех пор угрюмое, преобразила улыбка. Он посмотрел на мою сестренку, лежавшую в его объятиях, потом оглядел гостей, улыбаясь каждому. Снова посмотрел на сестру, изучая крохотное лицо, заговорил с ней, как счастливый родитель.

– Моя красавица-дочка, – сказала он. – Моя маленькая красотка-дочь, – он повторял это снова и снова.

Он хотел показать ее каждому гостю.

– Ведь она красивая? – спрашивал он тех горожан, что сидели ближе к нему, наклоняясь и предъявляя им свою крошку. – Она так прекрасна. – Он говорил это даже мужчинам, сидевшим за столом, и те смущенно кивали, поскольку слово «прекрасная» шахтеры горной Шотландии не говорят никогда.

Постепенно гости оправились, опять завязался общий разговор, застучали кружки, скрипач завел новый рил. Но мама не сводила глаз с мужа – и столь же пристально следила за ним моя тетя, да и все женщины Стровена, почуявшие неладное.

Все они были свидетелями.

А произошло вот что: отец наклонился, чтобы дать жене хлебопека Джейн Маккаллум получше разглядеть личико сестры. Шерстяная вязаная шаль заскользила на блестящей коже перчаток. Женщины за столом забеспокоились, соседки протянули руки, желая помочь. Отец крепче прижал сестренку к себе, чтобы она не упала.

Крак! Отчетливый, резкий звук, похожий на удар бича, расслышали все, несмотря на шум болтовни и визг скрипки.

Все замерли.

Мать вскочила с места и бросилась к мужу. Она выхватила младенца у него из рук. Зеленые глазки были теперь широко открыты, словно сестренка наконец проснулась. Красная струйка вытекла из мягких губок.

Мать упала на колени, прижимая к себе ребенка. Отец, стоявший рядом, медленно поднял затянутые в перчатки руки и закрыл ими лицо. Один горожанин, Джейми Спранг, потихоньку выбрался из-за стола. Проворно обошел дом – с той стороны калитка вела на улицу. Он даже не стал ее отпирать, а перемахнул через ограду и рысью помчался по раскаленной брусчатке к Площади. Вернулся он с доктором Гиффеном, который забрал у мамы сестренку, уложил ее на стол и тщательно обследовал. А потом сообщил диагноз, давно уже очевидный для всех, собравшихся в саду: девочка мертва. Даже упругие младенческие ребра оказались недостаточно упругими – они треснули, и острые концы пронзили маленькие легкие.

Что человека может раздавить, для горожан не было новостью. Из поколения в поколение шахтеры Стровена погибали такой смертью в завалах глубоко под землей. Но даже их потрясло, что подобная участь настигла младенца, мою сестру, и не под землей, а на поверхности, в саду, в летний солнечный день.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Когда Доктор осмотрел малютку, мой отец, Томас Полмрак, покинул сад и вошел в дом. За ним пошла тетя – она пыталась поговорить с отцом, хотя сама была в отчаянии. Спустя какое-то время отец вышел из дома. Кто-то из горожан видел, как он идет по улице, через Площадь, к овечьей тропе, уводившей на восток, в горы. Сухопарый пастух Керр Лоусон торчал у овечьего загона, практикуясь в игре на волынке (горожане предпочитали слушать эту музыку издали), и он видел, как мой отец скрылся среди холмов.

Искать его начали только на следующее утро. На рассвете четверо мужчин подошли к Адрианову мосту, который над стофутовой бездной некогда перебросили римляне. Внизу текла река, славившаяся жирной форелью.

Эти четверо догадывались, что именно здесь они могут найти моего отца. Они подошли к ручью около семи часов. Среди них был Джейми Спранг – тот самый, кто накануне бегал за врачом, проворный человек лет двадцати пяти с зоркими глазами. Он всегда был наготове, тело напряжено, будто он ждал малейшего повода, чтобы опрометью куда-то устремиться. И теперь он первым заметил в небесах черные точки, словно пятна в глазу утреннего солнца. Джейми указал на них своим спутникам.

– Вороны! Вон там!

Птицы кружили в воздухе в полумиле выше по ущелью, где русло сужалось и река готовилась нырнуть под мост.

Когда они добрались туда, Спранг первым разглядел под самым мостом обнаженное тело моего отца, распростертое на камнях; верхняя часть туловища торчала из воды. Со всех сторон его облепили вороны, они клевали, рвали, долбили, словно тушу захлебнувшейся в воде овцы.

Мужчины стали швырять в падальщиков камнями, И те, хрипло каркая, рассеялись.

Спранг первым спустился по отвесному берегу. Он зашел по колено в стремительный поток. Шея отца была свернута под немыслимым углом, птицы уже основательно его изуродовали – выклевали глаза и пухлую плоть лица и груди. От правой руки уцелел только кровавый обрубок до локтя.

Птицы с пронзительными криками кружили над головой.

Мужчины вытащили труп из воды. На берегу они завернули его в брезент и потащили наверх. Среди зарослей вдоль тропинки они нашли черные брюки, шелковую рубашку и другие детали отцовского костюма. Подумали было, не стоит ли надеть все это на него, чтобы покойник имел пристойный вид. Но ни один не решился вступить в столь интимный контакт с изувеченным телом. В итоге они сунули одежду под брезент, к трупу.

И вот таким образом отца принесли обратно в Стровен.

К тому времени как мужчины, обнаружившие тело, вернулись, большинство горожан уже высыпало на Площадь под жаркое утреннее солнце – поглазеть, как они понесут этот груз через весь городок к дому моей матери. Четверо мужчин потели, изнемогая под его весом, но никто не вызывался им помочь. Теперь их укрывала живая пелена – тучи мясных мух, привлеченных ароматом смерти.

Добравшись до большого дома, мужчины вошли, не постучавшись. Они прошли по коридору на кухню и выложили свою ношу на стол – дощатый кухонный стол, побитый и поцарапанный, много лет служивший для рубки мяса.

Мои мать и тетя, наблюдавшие за приближением носильщиков из окна верхней спальни, спустились в кухню и остановились в дверях, глядя на тело. При виде женщин мужчины отступили на шаг и стянули с голов кепки.

– Мы нашли его под римским мостом, – сообщил матери Джейми Спранг.

Кухня наполнилась гулом мух, которые последовали за мужчинами в дом. Мать покачнулась и привалилась к дверному косяку. Потом шагнула вперед и отвернула угол брезента, открыв лицо и верхнюю часть туловища.

– Вороны, – пояснил Джейми Спранг. – Они его изувечили.

Тетя тоже подошла ближе. Лицо покойника было иссиня-бледным, глазницы окровавлены, щеки порваны до кости. На обрубке руки запеклась кровь.

Мать и тетя стояли и глядели на труп, а Джейми Спранг пытался отогнать мух, размахивая своей кепкой.

Расследование обстоятельств смерти отца было кратким. Его провели прямо за дощатым столом на кухне у матери через час после того, как на стол выложили тело. Присутствовали: Джейми Спранг и еще трое мужчин, нашедших тело; мать и тетка; доктор Гиффен и констебль Мактаггарт.

Доктор Гиффен определил причину смерти: шея сломана, что совершенно очевидно по углу наклона головы. Отец, должно быть, спрыгнул с моста, с высоты ста футов, на голые камни. Остальные увечья нанесли вороны.

– Единственная странность, – отметил доктор Гиффен, – это правая рука. – Он указал на обрубок. – Вы видите, рука отрезана в этом месте, где плечевая кость соединяется с лучевой и локтевой. – Доктор явно смущался, растолковывая все это матери. – Как видите, здесь тело расклевали вороны. Но кость была отрезана каким-то орудием. Скорее всего, ее отпилили. Вороны, конечно, сообразительны, но не настолько. Шрамы от пилы – недавнего происхождения. Трудно определить, появились ли они до смерти или после. Придется вызывать эксперта или отправить тело в Город.

Все молчали. Тетя посмотрела на мать, и та наконец заговорила.

– Прошу вас, – сказала она. – Неужели нельзя оставить его в покое? Он умер. Он не хотел больше жить. Что сделано, то сделано.

Доктор заглянул в зеленые глаза, отвел взгляд и поспешно кивнул констеблю Мактаггарту.

– Конечно, – сказал он. – Эта история с рукой не так уж важна, поскольку мы установили причину смерти. Падение с высоты – вот что его убило.

Констебль Мактаггарт, сухопарый человек с орлиным носом, вот уже тридцать лет представлявший в Стровене закон и порядок, умел решать местные проблемы без лишней суеты.

– В таком случае, надо подписать свидетельство о смерти, – заключил он.

Джейми Спранг заговорил с матерью:

– Если хотите, мы вернемся и поищем его руку, – предложил он.

– Не нужно, – возразила она. – Больше ничего делать не надо. Вы все были очень любезны. – Она посмотрела в глаза доктору Гиффену, констеблю Мактаггарту, Джейми Спрангу и всем остальным мужчинам и повторила: – Очень любезны.

Только женщины провожали покойников на кладбище, хотя несли гробы мужчины – два темных гроба красного дерева, большой и маленький.

Когда печальная процессия двигалась через площадь, кто-то стоял со мной на руках у окна в спальне наверху. Женщины Стровена, всех возрастов и обличий, следовали за черным пологом катафалка, по четверо в ряд, медленным торжественным шагом, словно траурный строй. Они облачились в привычное обмундирование женщин горной страны: длинные черные пальто, плоские черные башмаки, низко повязали лбы черными платками. Среди них я видел матушку Финдли и соседок, приходивших к нам в сад: миссис Гленн, жену аптекаря, и миссис Дарвелл, жену бакалейщика, мисс Балфур, библиотекаршу, миссис Маккаллум, жену пекаря, Дженни Моррисон, портниху, и миссис Гибсон, владелицу кафе, а рядом с ними – шахтерских жен: миссис Блайт, миссис Митчелл, миссис Хаворт, миссис Томсон, миссис Харригэн, миссис Кеннеди, миссис Холмс, миссис Бромли, миссис Каммингс, миссис Хьюсон, миссис Браун и миссис Торнуэйн. Замыкали колонну две женщины, высокая и низенькая. Высокая несла длинный шест, на конце которого развевался вымпел из шелка. На нем имелась надпись, но прочесть ее было трудно: ветер все время играл складками ткани. Когда последние две женщины прошли под окном, сердце мое взыграло, потому что я узнал маму и тетю, а я любил их больше всего на свете. Но проходя под окном, они – и все остальные женщины – поворачивали головы и смотрели на меня. Лица их были мне чужды – посреди сияния дня как будто наступила полночь, ибо глаза их сверкали, словно у волков в свете фар.

Но то была не ночь, а середина дня, солнце изливало лучи на женщин, на весь Стровен, на окружавшую их петлю холмов. Оно сияло и сверкало, словно вознамерилось светить вечно.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Первые дни жизни прокручиваются в моей памяти с запинкой, будто старый черно-белый фильм. Конечно, сам я ничего не помню. Об этой поре мне рассказали намного позже, всего один раз и в самых общих чертах. Но разум, видимо, не терпит пустоты, и мой заполнил пробелы. Теперь мне уже трудно отделить услышанное от собственного вымысла, поскольку и то, и другое сделалось как бы моим личным воспоминанием: и тот миг, когда мы с сестрой вышли из материнского лона; и бумажное прикосновение руки мэра к моему лбу; и жаркое солнце в саду, смех; голоса гостей, стук глиняных кружек для пива и скрипичная музыка; и тот страшный КРАК! – и изувеченное тело отца на кухонном столе; и процессия женщин Стровена, тянувшаяся к кладбищу.

К тому времени, когда я выяснил обстоятельства своего рождения, я был уже намного старше. Лишь тогда я узнал, что моя мать даровала мне жизнь дважды: один раз – естественным путем, как женщина, рождающая ребенка на свет, и второй раз – когда предпочла отдать не меня, а сестренку, в смертоносные объятия нашего отца, Томаса Полмрака.

Об этих событиях я услышал не из материнских уст. Всякий раз, когда я намекал, что хотел бы узнать о своем прошлом – хотя бы о происхождении пурпурного пятна у меня на груди, – достаточно было ее взгляда, чтобы расспросы прекратились. Уже к семи годам я знал, что лучше не спрашивать.

Да и никто из взрослых жителей Стровена не рассказывал мне о том дне в саду, хотя вряд ли кто-нибудь сумел тот день забыть. Но люди полагали, что о некоторых вещах лучше не заговаривать.

Дети Стровена подобной деликатностью не отличались. Они болтали о моем отце, будто о сказочном чудовище. Всем было известно, что у него не хватало одной руки. Впервые я услышал об этом от Джека Макдиармида, сына городского столяра, в разгар футбольного матча на школьной площадке.

– Эй, Поддурок! – окликнул он меня. Таково было мое прозвище – наряду с «Полмерком» и «Полботинком». – Твой папаша был людоедом! Он отгрыз себе руку и подавился! – И Джек гадко захохотал.

В другой раз одноклассница, Исабель Блайт, передала мне иной слух: она сказала, что мужчины Стровена отрезали отцу руку и запихали ему в глотку его собственные пальцы.

Тогда я понятия не имел, откуда взялись эти сплетни, однако мне они причиняли много страданий. На уроках истории, едва речь заходила о каннибалах, я ловил на себе взгляды всего класса. Отец, пожирающий собственную руку, являлся ко мне в первых ночных кошмарах и стал частью моих «воспоминаний», покуда я не узнал более точную версию.

С матерью я этими слухами не делился, иначе она, вероятно, рассказала бы мне правду об отце. И что в начале жизни у меня была сестра-близнец. Интересно, что бы изменилось, если бы я узнал об этом раньше? Вырос бы я тем же человеком, каким стал ныне, если бы прошлое открылось мне, когда я жаждал заглянуть в него?

Так же подействовал бы на меня этот рассказ? Может, да, а может, и нет. Мне кажется, хронология эмоциональной жизни далека от прямой линии.

Во всяком случае, пока я оставался в неведении относительно ранних событий моей жизни.

Мне уже исполнилось десять, я был мелковат для своего возраста, застенчив, но получал хорошие оценки в школе Стровена. Фамилия Полмрак стесняла меня – я бы предпочел зваться Мак– и так далее или попросту Смитом, Брауном, любым обычным для Стровена именем. Я бы хотел, чтобы мое прошлое ничем не отличалось от жизни других. Но мы с мамой оставались здесь чужаками. Об отце я знал только, что он, видимо, успел недурно обеспечить мать: мы жили в большом доме, и о деньгах она могла не беспокоиться.

И дом наш не вписывался в Стровен. Первоначально его построил для себя отставной капитан дальнего плавания. Стровен он выбрал нарочно – подальше от моря. Он жил один" в большом доме, отшельник-оригинал. По-прежнему носил капитанскую форму и с горожанами почти не общался.

Прожил он недолго. В первую же зиму, после декабрьского урагана, его нашли у парадной калитки мертвым. Он был одет в непромокаемую зюйдвестку, а в руках сжимал подзорную трубу. Кое-кто из горожан полагал, что капитан попросту забыл, где находится: вообразил, будто стоит на мостике и ведет свое судно сквозь последний шторм.

После смерти хозяина в доме сменялись арендаторы – по большей части, управляющие шахтой, – пока незадолго до моего рождения его не сняли мои родители. Я очень любил маму, хотя любить такую мать было непросто: она была молчалива и ей не нравилось обнимать меня или терпеть мои нежности. Всякая демонстрация чувств словно бы казалась ей постыдной слабостью. Правда, я так и не понял, в самом ли деле она так думала – и вообще что она думала по какому бы то ни было поводу. У меня сложилось впечатление, что предъявлять содержимое своих мыслей было ей так же противно, как содержимое кишечника.

– Непроизнесенные слова у тебя в голове, – сказала она мне однажды, – могут казаться умными, но едва они вылетят изо рта, ты увидишь, как они глупы, однако их уже не позовешь обратно.

Мама не работала, если не считать благотворительной деятельности: несколько раз в неделю она посещала заболевших шахтерских жен. Те ее обожали. Мужским поклонением мать также не была обделена, и главным ее ухажером числился Джейми Спранг, который нашел тело отца. Этот молодой холостяк, работавший в шахте, постоянно и подчеркнуто заглядывал к нам. Подстригал наш газон, выполнял любые поручения, иногда ужинал с нами. Порой, когда я отправлялся в постель, он оставался сидеть с мамой у очага. Однажды утром я проснулся рано, выглянул из окна и увидел, как он уходит по дорожке прочь от дома, спеша скрыться, пока не поднялись горожане.

Все это прекратилось с началом войны. Джейми Спранг завербовался во флот и утонул с шестьюстами своими товарищами, когда его судно теплой беззвездной ночью наткнулось на мину посреди океана в десяти тысячах миль от Стровена.

Может, мать и горевала о нем, но я ничего не заметил.

– С меня достаточно одного мужчины, – повторяла она время от времени.

И я не знал, лестно это для меня или обидно.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Она сильно изменилась в сентябре, когда мне исполнилось одиннадцать лет. Мать часто кашляла, и я решил, что она простужена. Потом я заметил, как она бледнеет, как мало ест. Кашель продолжался день за днем, из недели в неделю – сухой, трудный кашель, сотрясавший все тело. Иногда я спрашивал ее, что происходит, но мать давала понять: болезнь относится к числу тех вещей, которые мы не обсуждаем.

Вот почему так отчетливо запомнилось мне утро, когда это правило было нарушено. Стоял конец ноября; жестокий, ледяной ветер дул с гор, все вершины холмов обмерзли.

– Сегодня утром я иду к доктору Гиффену, – сказала мать мне вслед, когда я уходил в школу.

Ее необычная откровенность тревожила меня весь день, и, вернувшись из школы, я лихорадочно поспешил узнать, чем окончилась встреча с врачом. Разумеется, мать не торопилась перейти к этому разговору. Мы отужинали и сели почитать у камина. После сильного приступа кашля она заговорила:

– Эндрю, – сказала она. – Доктор Гиффен советует мне больше времени проводить в постели. Он, по-видимому, считает, что это поможет мне избавиться от кашля.

Доктор Гиффен стал появляться у нас каждый день, и нередко я заставал его по возвращении из школы. Невысокого роста человек, всегда одетый в строгий серый костюм в узкую полоску. Его черные волосы казались кукольным париком. Короткая темная бородка, маленькие яркие глаза. Доктора повсюду сопровождал острый запах эфира. Улыбался он редко, а если улыбался, тонкая, узкая щель рта больше напоминала скальпель из его саквояжа.

Однажды я слышал, как, закончив осмотр, он сказал моей матери:

– У вас на редкость красивая кожа. – Тогда я заподозрил, что доктор в нее влюблен, хотя свойственный ему запах эфира казался мне противоядием от любви.

Его низкий рост в Стровене казался естественным. Большинство шахтеров – коротышки, словно особая порода кротов, выведенная для подземных тоннелей. Другое дело – борода. Он был единственным бородатым жителем Стровена.

По совету доктора мы перенесли кровать матери в гостиную. Ее комната, как и другие спальни большого дома, не прогревалась: на зеленых обоях выступили темные пятна, потолок пошел пузырями. Ей следовало, помимо прочего, избегать сырости.

Вместе с матерью мы перетащили ее кровать вниз и поставили в гостиной между большим камином и центральным окном. С того дня она стала гораздо больше времени проводить в постели, хотя все еще вставала каждый день на несколько часов, чтобы приготовить мне еду.

Лежа в постели, она читала книги и журналы, которые в конце недели заносила мисс Балфур, наша библиотекарша. Мисс Балфур каждый раз оставалась поболтать – ей, судя по всему, нравились эти визиты. Мать больше отмалчивалась, а потому была идеальной слушательницей.

Но кашель не проходил. На платке появились пятнышки крови. Мать кашляла все сильнее – и ночью, и днем. В спальне наверху сквозь толстые стены и пол я слышал этот кашель.

Один вечер начала декабря навсегда врезался мне в память.

За окном, словно обезумевший военный оркестр, грохотал дождь, струи барабанили в окно, неистово трубил ветер. Мать поднялась с постели и устроилась в вельветовом кресле у камина. Я сидел в другом и читал. Мать положила на колени книгу, но та служила ей подставкой для письма. В какой-то момент я поднял глаза, удивившись, что не слышу скрипа пера, и увидел, что мать смотрит на меня – я не знал, давно ли.

– Я пишу твоей тете Лиззи, – сказала она.

– О! – пробормотал я.

Она вернулась к письму. Снаружи завывал ветер. В доме потрескивали угли. Снова заскрипело перо. Я смотрел на мать – вот она сидит в кресле, в халате, поджав под себя ноги, прядь волос свесилась на лицо.

И вдруг подступили слезы. В тот миг, впервые, меня пронзил дикий ужас – она умрет, оставит меня одного на всем белом свете. Тут мать подняла взгляд, проницательно блеснули зеленые глаза. Я попытался выдавить улыбку, но поздно: я знал, что она прочла себялюбивый страх на моем лице столь же ясно, как слова на странице книги.

– Не бойся, Эндрю, – сказала она. – Если со мной что-нибудь случится, ты поедешь к Лиззи и будешь жить с ней. Доктор Гиффен все устроит.

Огонь пылал ярко, но ее слова ледяными осколками упали мне в сердце.

Накануне зимних каникул меня вызвали в кабинет директора. Я постучал, и директор сам открыл дверь. Это был высокий, мрачный человек с несоразмерно большим бледным лицом, спокойными глазами и темными волосами, прилипавшими ко лбу.

– А, Эндрю, – приветствовал он меня. – Заходи. Поговорить с тобой пришел доктор Гиффен. Я вас оставлю наедине. – И он устремился куда-то прочь по коридору.

Доктор Гиффен стоял у стола. Запах эфира перебивался застоялым казенным запахом школы. Когда я вошел, доктор обтер край стола носовым платком и присел. Я остановился перед ним.

– Эндрю, – заговорил он. – Твоя мама тяжело больна. – По привычке он говорил негромко, хотя никто не подслушивал. Каждое его слово звучало доверительно и страшно.

– Ей становится хуже, – продолжал он. – Скоро ей понадобится постоянная помощь. Я предлагал найти сиделку. Ей это вполне по средствам. Но она отказалась от сиделки. Говорит, что за ней будешь ухаживать ты.

По голосу врача я понял, что он такое решение отнюдь не одобряет.

– Да, да! – взмолился я. – Конечно. Я сумею. – Я был счастлив узнать, до какой степени мать полагается на меня.

– Не уверен, что ты справишься, – возразил он. – Это и профессионалу будет нелегко. – Маленькие глазки еще больше сузились в раздумье.

– Я могу, – повторил я. – Разрешите мне! Он все еще колебался.

– Пожалуйста! – настаивал я.

Доктор испустил протяжный вздох и побарабанил пальцами по столу.

– Хорошо, – сказал он. – Мы попробуем. Какое-то время.

Школьное начальство позволило мне задержаться после каникул дома. Я прекрасно понимал, что подобная льгота предоставлена мне лишь потому, что доктор Гиффен и все прочие думали, будто жить маме осталось недолго. Но я не смирялся. Я не мог представить себе, как буду без нее, а потому решил, что умереть она не должна. Я ей не позволю. Посвящу ей всю свою жизнь, как святые, что ухаживали за прокаженными.

У меня были союзники. Ближайшая соседка, миссис Мактаггарт, жена старого констебля, вызвалась готовить для нас каждый день обед. Миссис Маккаллум, жена пекаря, каждое утро заносила свежий хлеб и булочки. Миссис Харриган, чей муж умер в завале много лет назад, раз в неделю стирала белье. Мисс Балфур, как обычно, приносила книги и журналы и оставалась поболтать.

Мать с готовностью приняла новый образ жизни. Всякий раз, когда ей требовалось пройти по дому, она опиралась на меня. Она ничего не весила – вот к чему я никак не мог привыкнуть.

Она готовила меня к неизбежному.

– Эндрю! – говорила она. – Чтобы я могла на тебя полагаться, ты должен уже сейчас научиться все делать правильно.

И так, словно бы играя, я учился приподнимать ее, прислонять к изголовью, подсовывать судно, а потом опорожнять его. Я стирал полотенце, которым она обтиралась.

Я привык выполнять эти поручения и делал все с радостью. Что угодно, лишь бы она не умерла.

По мере того, как мать слабела, игра становилась реальностью. Однажды утром я разбудил ее, отдернул занавески, наполнил таз теплой водой и поставил его у кровати. Я уже собирался выйти из комнаты, когда мать усталым голосом обратилась к мне:

– Сегодня тебе придется мне помочь.

Она не могла даже расстегнуть пуговицы ночной рубашки. Я помог ей, потом снял рубашку через голову и впервые увидел обнаженное женское тело.

Мать потянулась за полотенцем, начала обтираться, но ее пальцы так ослабели, что полотенце выскальзывало.

– Не получается, – сказала она. – Давай ты.

Она легла навзничь, и я начал обтирать ее тело. Ребра, темные соски, торчавшие из груди, ставшей совсем плоской. Я обмыл ее живот, дивясь серебристым полоскам на коже.

Тут я остановился, не решаясь продолжать.

– Это еще далеко не все, – сказала она, не сводя с меня своих зеленых глаз.

Я намылил губку и продолжал свое дело. Мать раздвинула ноги, чтобы я протер их изнутри и в глубине между ногами.

Я вытер ее насухо и помог перевернуться. Теперь, когда я избавился от ее пристального взгляда, мне стало легче. Обтирая мать от плеч до пяток, я дышал свободнее. Потом обсушил влажное тело и втер смягчающий крем, который доктор Гиффен дал от пролежней, что уже расцветали на увядавшем теле.

Закончив, я снова помог матери повернуться и надел на нее чистую рубашку. Она откинулась на подушки.

– Эндрю! – шепотом позвала она. Мне пришлось взглянуть ей в лицо.

– Спасибо! – сказала она.

Насмешка, обычно сверкавшая в ее глазах, когда она обращалась ко мне, померкла. Я понял: она искренне благодарна мне, – и возликовал.

Поначалу казалось, что остановить ее угасание не удастся. Мать так исхудала, что проступали ребра и съежившиеся мышцы. Кожа стала прозрачной, сквозь нее виднелись сосуды. Часто я целыми днями сидел в изножье кровати. И все время говорил с ней – говорил, как никогда прежде. Рассказывал математические задачи, над которыми бился, главы из учебника истории, все подряд. Мать лежала и смотрела на меня, слабо дышала, не отвечая ничего. Иногда ее сотрясал приступ кашля, и тогда она бессильными пальцами прижимала к губам платок.

Но каким-то чудом, очень медленно, от недели к неделе, она стала поправляться. Кашель смягчился и сделался реже. Она снова стала мыться сама. Даже начала вставать. Исчезли носовые платки с пугающими красными пятнами. Порой, шаркая по полу, но уже не опираясь на меня, она кивала мне, как бы говоря: «А может, еще выкарабкаемся!»

Доктор Гиффен, навещавший свою пациентку ежедневно, был в восторге.

– Она выглядит намного лучше, – говорил он. – Молодец, Эндрю! Из тебя вышла отличная сиделка.

Я был счастлив. И утратил бдительность. Впервые за много месяцев я возомнил себя в безопасности.

Однажды утром, в первых числах марта, я проснулся около половины седьмого. Было еще темно. Я немного полежал, строя планы. Когда потеплеет, уговорю маму поехать со мной на поезде к морю. Пускай посидит хоть несколько дней на берегу. Доктор Гиффен говорил, что соленый воздух лечит рубцы в легких.

Выбравшись наконец из постели, я зябко натянул на себя одежду и прокрался вниз, в темную гостиную. Мама еще спала. Камин почти погас, и я подбросил лучины и угля. Завтракать мама будет при бодро пылающем огне.

Я прошел в кухню и сварил овсянку. Подогрел молоко – она любила теплое. Поставил тарелку на поднос и вернулся в гостиную. Опустив поднос на стул у ее постели, я наконец включил свет. Мама лежала с открытыми глазами, но смотрела мимо меня. Ее лицо, все ее тело как-то съежились за ночь.

Думаю, я сразу угадал страшную правду, но отказался ее принять.

– Мама, у меня есть отличная идея, – заговорил я, с трудом выталкивая слова. – Когда потеплеет, давай поедем к морю, посидим на берегу. Ты будешь смотреть на меня, а я буду плавать. Я соберу для тебя много ракушек. Вот весело будет!

Лицо ее было серым, губы слегка искривились, а глаза стали такими плоскими, будто на них уже положили монеты. Она была совершенно мертва.

Я заплакал – не только от горя, но и от обиды. Как она посмела предать меня? Я просто с ума сходил. Начал обшаривать гостиную, распахивал дверцы буфета, выдвигал ящики, отыскивая улики. И скоро нашел: тайник был в нижнем ящике шкафа у самой кровати. Туда она прятала тряпки, испещренные кровавыми пятнами разных форм и оттенков – и старые, темно-бурые, и недавние, все еще ярко-красные. Я снова оглянулся на мать, и мне показалась, что глаза ее блеснули на свету, а изгиб ее губ напоминал улыбку.

И вдруг я успокоился – таким обманом невозможно было не восхититься. Чего еще я мог от нее ждать? Какая сила воли потребовалась матери, чтобы скрыть свое состояние не только от меня, но и от доктора Гиффена, и от всех посетителей…

Мог ли я не простить ее?

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Итак, я отправился на похороны в обычную для горной Шотландии погоду – проливной дождь, холодный мартовский ветер. То, что требуется для похорон. Приземистые холмы вокруг кладбища тоже казались большими погребальными курганами. Аккуратное кладбище, ровные ряды участков, параллельные дорожки – как насмешка над тем хаосом, в который обратила мою жизнь смерть матери.

Мэр Клюз исполнял погребальный обряд, а северо-восточный ветер жалобно вторил ему. Рядом со мной стоял доктор Гиффен, а толпа главным образом состояла из женщин в черных пальто и черных развевающихся платках.

Когда гроб опустили в могилу, мэр обернулся ко мне. Здесь, на кладбище, это лицо с птичьим клювом было как нельзя более уместно.

– Эндрю Полмрак, можешь начинать, – сказал он. Мне полагалось бросить первый ком земли в могилу. Я подобрал пригоршню грязи и постарался как можно бережнее уронить ее на изящный гроб, утопленный в глинистой дыре. Но тихо уронить не получилось, ком со стуком ударился о крышку. Вслед за мной доктор Гиффен и все женщины обрушили на гроб целый град комьев – некоторые бросали их с такой яростью, точно побивали каменьями мертвеца или саму смерть.

А потом все стихло, и только ветер продолжал завывать, и дождь стучал по крышке гроба там, где она еще оставалась не прикрыта землей.

Несколько дней после похорон я жил у доктора Гиффена. Его приемная располагалась на Площади, рядом с Аптекой Гленна, а жил он в квартире наверху. Запах эфира проникал сквозь щели в полу и льнул к еде и к одежде; я чуял его даже во сне. Но когда доктор Гиффен проводил меня в последний раз домой, этот запах перебила хлынувшая навстречу застоявшаяся вонь болезни.

Доктор предпочел остаться во дворе, и в большой дом я вошел один. Нашел кожаный чемодан и сложил все, что нужно – свою одежду и несколько книг. В гостиной было холодно и сыро. Женщины, обмывавшие тело матери, убрали с кровати всю постель, кроме матраса. С камина, в котором угасло пламя, я снял фотографию матери в молодости. Она стояла по колено в снегу рядом с человеком, который, как я знал, был моим отцом. Они смотрели не в объектив, а скорее на самого фотографа. Мать была красива, но губы ее изгибались в той иронической гримасе, которая заменяла улыбку.

Я хотел было сунуть фотографию в чемодан, однако она не влезала. Поэтому я вернул ее на камин и торопливо покинул дом, где память о матери уже превратилась в остывший призрак.

В ту ночь я спал в гостевой комнате у доктора Гиффена и среди ночи меня разбудили чьи-то громкие рыдания. Затаив дыхание, я прислушивался, пытаясь понять, кто же так безутешно плачет. Ничего. Я ничего больше не слышал. Тут я понял, что щеки у меня холодные и влажные. Это плакал я сам.

Доктор Гиффен редко обедал со мной, и меня это устраивало, потому что он был молчалив, и я понятия не имел, о чем он думает. Он велел служанке готовить для меня все, что я пожелаю. Однако на второй вечер он вышел к ужину. Говорили мы мало. В конце трапезы, когда посуду убрали и доктор пил кофе, он откашлялся и начал:

– Эндрю, твоя мама… я был очень… Он снова откашлялся.

– Не знаю, как тебе сказать… – Он еще долго сидел за столом, ничего не говоря. Потом с трудом поднялся и ушел.

Я понял, что он пытался мне сказать: он любил ее. Он не знал, как заговорить об этом, и это я тоже понимал. С тех пор, хотя присутствие доктора все еще немного стесняло меня, я стал относиться к нему лучше.

Утром, когда я уезжал из города, он проводил меня до автобусной остановки. Была среда. Рассвет еще не наступил. Очередной скверный денек, ледяной дождь. Мы стояли на Площади, дожидаясь еженедельного автобуса до Города. Доктор держал зонтик над нами обоими. Под зонтом аромат эфира ощущался острее. Если я что-то думал или чувствовал связно, то жалел, что приходится покидать единственное место в мире и тех немногих людей, которых я знал. И все же мне хотелось уехать. Доктор, видимо, прочел мои мысли.

– Жить здесь теперь будет нелегко, – сказал он. Я знал, о чем он: теперь, когда она умерла.

Грозно урчащим чудищем автобус вынырнул из мглы и, шипя, замер на остановке. Доктор заглянул в кабину и предупредил водителя, где меня следует высадить. Затем церемонно пожал мне руку и помог втащить чемодан.

Я прошел по проходу. Других пассажиров не было, пахло застоявшимся табачным дымом. Я сел посередине, протер окно рукавом. Доктор Гиффен стоял на тротуаре и смотрел на меня. Мотор рыкнул, и автобус рванулся вперед. Я помахал доктору, он помахал в ответ. Он так и остался стоять, глядя вслед автобусу, который медленно, со стонами, пролагал себе путь по главной улице.

Через минуту мы выехали из города. Показалось Кладбище'. Я еще раз протер стекло и попытался сообразить, где мамина могила. В сумраке проступали лишь призрачные очертания самых больших надгробий. Сердце обмякло. Так, наверное, чувствует себя животное, которое вытаскивают из родной норы.

И вновь, вопреки всем ее урокам, я дал волю слезам. В шумном автобусе меня не было слышно, и я плакал, пока Стровен не остался далеко позади, плакал, пока не ослабел от рыданий, а тогда уснул, и мне казалось, будто я безнадежно скатываюсь куда-то вместе с безнадежно скатывающимся куда-то шариком земли.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Доктор Гиффен договорился, что несколько дней до отплытия я проведу в Глазго. Отель «Блуд» торчал посередине ряда ветхих четырехэтажных зданий у самого порта. Выглядел он как более-менее уцелевший клык во рту, где все остальные зубы сгнили. Сразу у входа располагалась стойка. Портье, хоть и взрослый мужчина, оказался ростом не выше меня – такие у него были кривые ноги. Нос его прикрывал черный кожаный козырек, а на черной жилетке в районе сердца выцвели золотые буквы «Блуд».

– Можешь занять номер с видом на реку. Доктор Гиффен всегда в нем останавливается, когда приезжает в город, – сказал портье. В его повадке было нечто, прежде неведомое мне: жесткость горожанина.

Комнатка в целом была чистой, хотя на покрывале виднелись застарелые пятна. В одном углу примостилась кабинка с душем и унитазом, который заржавел и потрескался от старости. Дверь, соединявшая комнату с соседним номером, была заперта. Из окна поверх широкой мощеной улицы, рассеченной трамвайными путями, я мог любоваться бурой маслянистой рекой. Вдоль набережной торчали гигантские швартовные тумбы, подъемные краны сгружали товар в трюмы ржавых сухогрузов. Даже сквозь стекло отчетливо доносились скрип и лязг металла, натужное рычание грузовиков. Небо серело от темных нависших туч, едва не цеплявшихся за подъемные краны. В погрузочной зоне доков суетились рабочие в комбинезонах и матерчатых кепках.

Я очень проголодался, но в «Блуде» не было ресторана, только бар. Я достал немного денег из конверта, который вручил мне доктор Гиффен, накинул пальто и вышел поискать, где можно поесть. В воздухе угольный дым мешался с запахами гудрона и соленой воды – до моря оставалось всего несколько миль вниз по реке. Ресторанчик я нашел в соседнем квартале – самый заурядный, с бурыми панелями на стенах. За деревянными столиками, накрытыми клеенкой, сидели мужчины в комбинезонах. Здесь табачный дым смешивался с запахами жареной рыбы и картошки. Я быстро поел и вышел.

Я пошел на север, к главным торговым кварталам Города. Все казалось мне внове: мрачные склады с крошечными закопченными окнами; сортировочные станции железной дороги, рельсы, сверкавшие в густых зарослях мертвых сорняков; узкие переулки, где ледяной ветер гонял выброшенные газеты и бумажные обертки. Главные улицы, в основном – параллельные реке, – сами текли реками грохочущего транспорта и упорных пешеходов. Магазины меня не заинтересовали. Одежные, обувные и аптеки тянулись сплошной цепочкой, и лишь изредка их ряд прерывался мраморными подъездами банков или церквями. Привлекали меня только кинотеатры: их экзотические, иноземные названия и красочные афиши казались вратами, уводящими прочь из перенаселенного серого чистилища.

В тот день и во все остальные, что я прожил в «Блуде», я выходил пообедать, а потом гулял. К ужину покупал в лавке одни и те же булочки и около шести возвращался в гостиницу. Путь к лестнице лежал мимо бара. Там я ни разу не видел мужчин – только женщины сидели в одиночестве за маленькими круглыми столами или на высоких табуретах у стойки, курили, рассматривали себя в зеркале позади стеллажа с пирамидами бутылок. Иногда кто-то из женщин перехватывал мой взгляд в зеркале, прежде чем я успевал отвернуться. Яркие губы на бледных лицах смотрелись вызывающе, тени для век не скрывали алчного блеска глаз.

На вторую ночь в номере я съел свои булки и улегся спать примерно в девять. Какое-то время я продремал, но меня разбудил странный звук. Сперва я испугался, потому что не сразу сообразил, где нахожусь. Голоса доносились из-за двери, которая соединяла мой номер с соседним. Один голос был женским, второй – мужским басом. Я не мог разобрать слов, а потому встал с кровати и на цыпочках подошел к запертой двери.

Сквозь широкую щель в нижней панели проникал свет. Я проворно опустился на колени и приник к ней глазом.

– Продолжай, – распорядился мужчина.

Я мог разглядеть его, вернее – его нижнюю половину. Он сидел в деревянном кресле прямо перед дверью. На нем были темные брюки, из-под которых торчали черные ботинки и черные носки с рисунком – две переплетающиеся желтые змейки обвивали якорь.

Второй голос принадлежал женщине, которая стояла возле кровати, лицом к мужчине; достаточно далеко от моей щели, чтобы я мог хорошенько ее разглядеть. Похоже, одна из тех женщин, что сидели в баре. Ярко блестели красные губы, глаза превратились в черные щелочки. На ней было черное облегающее платье.

– Я жду, – сказала она.

Послышалось шуршание, мужчина подался вперед, загородив мне на миг обзор. Когда он снова выпрямился, я увидел, как женщина пересчитывает банкноты, а потом прячет их в карман валявшегося на постели пальто. Она села на кровать лицом к мужчине и начала снимать туфли – медленно, подчеркивая каждое движение. Так же медленно задрала подол, отстегнула от пояса чулки и скатала их. У нее были худые, очень белые ноги.

Я следил за ней – столь же внимательно, полагаю, как и мужчина в кресле.

Женщина встала и расстегнула пуговицы платья. Узкие щелочки ее глаз ни на миг не отрывались от зрителя в кресле. Она облизнула губы. Платье упало к ее ногам. Теми же расчетливыми движениями, глядя на мужчину, она сняла нижнее белье. Во рту у меня пересохло.

И вот она стоит перед нами – худая женщина с тощими ногами. Ребра торчат, как у мамы, когда она болела. Груди свободно болтаются, а поперек живота проступили серебристые полоски.

– Ну? – спросила она.

– Подойди сюда и займемся делом, – ответил мужчина.

Он поднялся с кресла и шагнул вправо, где я не мог его видеть. Женщина последовала за ним.

Перед моими глазами оставались только перекладины деревянного кресла, а за ними – кровать и одежда на полу.

Мужчину и женщину я больше не видел, но я слышал их голоса. Он давал указания («Подвинься вот так… хорошо… приподними чуть-чуть ногу… положи сюда руку…»), она отзывалась нечасто: («Вот так?… Ай!… Долго еще?»).

Это продолжалось бесконечно – по крайней мере, с полчаса. И все это время я сидел, скорчившись, под дверью, почти не дыша, прислушиваясь.

Наконец я услышал последний приказ:

– А теперь, – сказал мужчина, – выйди на свет. – И через секунду: – Хорошо, хорошо, хорошо! – И снова: – Хорошо-хорошо-хорошо!

Он вернулся в мое поле зрения, на этот раз – далеко от щели, и я сумел как следует его разглядеть. Вопреки моим ожиданиям, он не разделся – даже куртку не снял. Крупный, рыхловатый мужчина со светлыми волосами и бледно-голубыми глазами. Он держал в руках открытый деревянный ящик размером с адвокатский портфель. Положив ящик на кровать, он опустил и захлопнул крышку. Сел на постель и посмотрел в ту часть комнаты, из которой только что вышел.

– Да, очень хорошо, – повторил он. – Теперь можешь умываться.

– Вы уже все? – спросила она.

– Да, – сказал он. – Ты молодчина.

Минуту спустя из их кабинки, примыкавшей к моей, послышался шум воды. Вскоре женщина выключила душ и вернулась, вытираясь облезлым гостиничным полотенцем. По спине, обращенной ко мне, текли струйки. Женщина поспешно оделась.

– Волосы черт-те в каком виде, – пробормотала она. – Нужно подкраситься. – Она вернулась в ванную и на этот раз задержалась там дольше.

После этого оба ушли из номера. Я слышал, как они открыли свою дверь, видел, как погас свет в номере, и под их шагами заскрипели упругие коридорные половицы.

Я вернулся в постель.

Странный обряд, свидетелем которого я стал, изрядно меня озадачил. Как все мальчишки в Стровене, я подглядывал за любовниками, искавшими в болотах уединения, и слушал все школярские разговоры о тайнах секса. На основании этого я и пытался вообразить, что творилось в соседнем номере, в невидимой для меня части комнаты. Я все думал об этом и думал, пока, утомившись, не провалился в сон.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Всего я прожил в «Блуде» пять дней. Вечером пятого дня, когда я вернулся с прогулки и проходил мимо стойки, портье окликнул меня.

– Записка, – сказал он, протягивая мне конверт. Я заметил, что свой кожаный козырек он сменил – вместо черного надел коричневый. – Любуетесь видами? – осклабился он.

Я понятия не имел, как на это ответить, а потому пошел молча наверх. У себя в номере я вскрыл конверт и прочел лежавшее внутри извещение:

Пароходная компания «Кокрен и Кокрен»

Мистер Эндрю Полмрак,

Пароход «Камнок» будет готов к таможенному досмотру завтра в 24.00. Просим быть на борту в 10.00.

Я пришел в восторг. Сразу же упаковал чемодан, потом немного почитал, потом лег и, несмотря на возбуждение, заснул.

Не знаю, в котором часу – наверное, ближе к полуночи, – из соседней комнаты донеслись голоса и сквозь дверную щель снова пробился свет. До того со второй моей ночи здесь никаких событий не происходило.

Внезапно я полностью проснулся, встал и бесшумно занял свой наблюдательный пост.

Человек со змейками на носках вновь сидел в своем кресле, однако женщина, стоявшая перед ним, была другой. И не женщина даже, а девочка – с виду немногим старше меня/вопреки камуфляжу из помады и густых теней. Она могла бы сойти за мою одноклассницу из Стровена, раскрасившую себе лицо для участия в ежегодном школьном спектакле.

Однако стровенские школьницы были куда застенчивее. Следуя инструкциям сидевшего в кресле мужчины, девочка начала снимать с себя одежду. Не мигая, она смотрела на своего партнера, медленно обнажая перед ним хрупкое, безволосое тело с такой же плоской, как у меня, грудью.

Тот же ритуал повторился вновь. Мужчина отвел ее в другую часть комнаты и какое-то время я ничего не видел, только слышал голос, разъяснявший, что нужно делать. Однако на сей раз девочка вернулась минуту спустя и остановилась возле кровати, а вслед за ней появился мужчина и положил свой деревянный ящик на постель.

Открыл его и достал какой-то диск. Порылся в ящике, извлек пригоршню маленьких тюбиков. Потом вынул кисть, и я наконец догадался, что он собирается делать.

Он начал рисовать ее. Не на холсте – он клал краски прямо на ее кожу. Девочка служила и моделью, и холстом. Сначала он быстро покрыл все ее тело белой грунтовкой. Те будоражившие воображение приказы, что я слышал первой ночью, теперь утратили таинственность.

– Выставь вот так бедро, – говорил он, или: – Еще немного раздвинь ноги.

Вскоре модель была целиком покрыта белой краской. Мне было страшно смотреть на это диковинное существо с зелеными глазами, темно-русыми волосами и розовым ртом.

Но художник только начинал. Ему еще предстояло наложить на белый фон рисунок. Он стоял к девочке вплотную, спиной загораживая мне вид, так что я различал лишь цветное пятно. Рисовал он уверенно и очень быстро. Иногда чуть наклонял голову, задумавшись, но по большей части работал, не останавливаясь.

Примерно через полчаса он закончил.

– Так, – сказал он, – а теперь посмотрим.

Он отступил в сторону, и картина целиком открылась моим глазам.

Я чуть не шлепнулся на спину. Девочка преобразилась в гигантскую рептилию – по ее телу расползлись голубые и зеленые завитки, появились чешуйки и бородавки. Глаза превратились в щелочки под круглыми и тяжелыми многослойными веками. Ничего более омерзительного я в жизни своей не видел.

– Идеально! – сказал мужчина. Потом помолчал и повторил еще раз: – Идеально!

Преодолев первый порыв отвращения, я начал понимать, почему это существо может кому-то показаться прекрасным: девочка-рептилия стала такой разноцветной, она переливалась и блестела, словно только что вынырнула из воды. Казалось, все человеческое в ней было маской, а художник выявил ее истинную природу.

– Что-нибудь еще от меня нужно? – спросила она. Говорящая рептилия.

– Нет. Можешь умываться, – ответил он.

Она двинулась к душевой кабинке, а художник склонился над своим ящиком. Загудели трубы, и когда модель вернулась, она вытиралась на ходу полотенцем. Краска исчезла, а с ней – и помада, и тени для век. Волосы прилипли к ее голове, и девочка выглядела еще мо ложе, чем прежде. Она оделась, получила свою плату, и вскоре свет погас, а номер опустел.

Я вернулся в постель и быстро уснул. Мне пригрезилось, будто я вернулся в Стровен и купаю огромную ящерицу. Все ее краски линяют, окрашивая губку, и под смытыми красками я вдруг вижу мамино тело. При виде его я возбудился, а от возбуждения проснулся и тут же заплакал. Я был потрясен и пристыжен: во сне я осквернил память мамы. Усталый, опустошенный, я уснул вновь и спал, пока мой сон не прервали гудки потянувшихся по реке буксиров, возвещавшие новый трудовой день. И конец моего пребывания в отеле «Блуд».

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

СТРАНСТВИЕ

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Пароход «Камнок» стоял у южного берега реки, носом к морю. По пути вдоль причалов я миновал множество облезлых сухогрузов, и «Камнок» показался мне таким же убогим, как и все остальные. Он имел форму подпорки для книг: длинная пустая палуба, а на корме – рубка и остальная надстройка с каютами экипажа. Ветер подхватывал ошметки грязного дыма, валившего из трубы, и нес их к берегу, где они таяли в городском смоге. Корпус корабля, с пятидесяти ярдов прикинувшийся прочным и мореходным, вблизи оказался ржавым насквозь. Вокруг носа в корпусе были щербины и вмятины, словно пароход трепала огромная псина.

От негромкого рокота двигателей трап под моими ногами содрогался. Пожилой моряк, которого я, похоже, нисколько не интересовал, проводил меня вниз по другому узкому трапу в каюту, узкую и душную, с низкой шконкой и лампочкой в клетке-абажуре под самым подволоком. Небольшой иллюминатор выходил на склады и закопченные трущобы. На переборках и подволоке лущилась эмаль, сыпалась клочьями.

На прощанье моряк хмуро посоветовал не путаться под ногами до отхода, так что я сидел в каюте и следил за происходящим в иллюминатор. Сначала и смотреть-то было не на что, но около полудня двигатели зарокотали ниже, трап подняли на борт, а швартовая команда на причале отдала концы. Содрогаясь и рокоча, пароход медленно отвалил от стенки.

Несколько швартовщиков остались стоять, глядя нам вслед, и я помахал им рукой, но если кто и заметил мальчишку, махавшего в иллюминатор на корме, ответить никто не удосужился. Еще мгновение – и мужчины развернулись и пошли к одному из складов.

Больше никому, судя по всему, и дела не было до «Камнока», который медленно прокладывал себе путь по реке. Причал быстро скрылся из виду, затем отступили и стоявшие у самого берега склады, высокие краны, верфи, скученные дома Города. Трудно было разобрать что-либо, кроме общих очертаний, поскольку, несмотря на ветер, туман так и висел, и «Камноку» пришлось включить сирену, от которой корпус дрожал пуще прежнего. Порой проходящий буксир или поднимавшийся по реке пароход отвечали ему гудком.

К трем часам дня река сделалась такой широкой, что лишь отдельные яркие огни, прорезавшие туман, подтверждали: мы все еще идем меж ее берегов. Серый сумрак утомил глаза, и я прилег на койку и немного вздремнул. Около шести я проснулся и заметил, что движение корабля изменилось. В иллюминаторе плескалась кромешная тьма, но по тому, как вздымался, напрягая все силы, корпус, я угадал, что берега «Камнок» больше не защищают. Мы вышли в открытое море.

Я сильно оголодал и уже призадумался, дадут ли когда-нибудь поесть, но тут в каюту постучали и кто-то хрипло выкрикнул:

– Обед готов.

Первый визит в кают-компанию парохода навсегда врезался в мою память. Не только потому, что качка начала отдаваться у меня в животе; и не потому, что посадили меня за столик со вторым пассажиром – чем-то озабоченной старушкой, изредка шептавшей себе поднос на непонятном языке, причем одета она была в длинное, почти до полу, зеленое платье с узором из увядших желтых цветов; и не потому, что собравшиеся за длинным столом в дальнем конце кают-компании седые, старые моряки показались мне злыми и неприветливыми, за исключением того бородача, который накрывал на стол; и даже не из-за самого ужина – тушеной, сладко пахнувшей говядины, хотя в Стровене я и не привык к подобным ароматам.

Сами по себе все эти подробности были весьма любопытны, однако нечто другое поразило меня.

Мы все принялись за еду (впрочем, я лишь притворялся, будто ем, попробовал картофелину-другую, но брезгливость оказалась сильнее голода), и тут раздвинулась скользящая дверь. Сперва я не мог разглядеть вновь прибывшего, поскольку он остановился в коридоре, беседуя с кем-то, и на ступеньке у входа показалась только его правая нога. Обшлаг брючины слегка задрался над черным ботинком, обнажая темный носок, на котором желтые змеи обвились вокруг якоря. Закончив разговор, мужчина вошел в столовую. Он был крепко сбит, светловолос, одет в морской китель, а фуражку держал под мышкой.

Он задвинул за собой дверь и, не оглядываясь по сторонам, прошел к маленькому столику в углу. Бородач, обслуживавший всех нас, поднялся из-за длинного матросского стола и подошел к нему.

– Добрый вечер, капитан Стиллар. Желаете чем-нибудь утолить жажду?

Так я узнал имя таинственного художника, который раскрашивал женщин в отеле «Блуд» – Стиллар, капитан «Камнока».

Мы шли в тропики, но первые дни рейса были отнюдь не тропическими. Свинцовые небеса, северный ледяной ветер, набухшие волны, серая пена. И дождь, дождь, дождь. А мне было плохо, плохо, плохо. Два дня я пролежал в каюте и не съел ни крошки. В первую же ночь на борту желудок начал бунтовать, и хоть я сразу же изверг несколько кусочков картофеля, которые успел проглотить, стоило приподняться – и рвотные позывы начинались снова.

Я лежал, распростершись на спине, меня слегка лихорадило, и при этом я все думал, что за странный человек – капитан корабля, и как странно проходит время на борту: час тянется за часом, день за днем, но судно с тем же успехом могло бы стоять на якоре вне видимости берега, и все наше продвижение вперед могло оказаться всего лишь иллюзией, порожденной качкой. Все мы на «Камноке», думал я, – жители городка, с той лишь разницей, что наши корни уходят в воду. Но к тому времени я уже знал о жизни достаточно, чтобы понимать: вряд ли даже такие города, как Стровен, чьи корни глубоко вросли в землю, сулят большую стабильность, нежели это судно, затерянное в безбрежном океане.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

К утру третьего дня плавания мне стало лучше, хотя желудок все еще не позволял мне подняться. В девять утра кто-то постучал в мою дверь. Вошел тот матрос, который подавал еду за ужином. У него были очень густые кустистые брови, а длинные седые волосы торчали дыбом.

– Доброе утро! – приветствовал он меня. – Я – Гарри Грин, к вашим услугам. Отдохнуть я тебе дал. Давай-ка теперь на тебя посмотрим.

На нем был белый фартук, и он принес мне маленький поднос, накрытый салфеткой. Теперь поднос он отставил и пощупал мой лоб.

– Весла господни! – сказал он, сердито сдвигая брови. Необычная божба меня слегка испугала. – Так, – заявил он. – С этой лихорадкой нужно что-то делать.

Пока моряк скармливал мне таблетки с подноса, я заметил на правой руке у него разноцветную татуировку – якорь с подписью «Алспога Spei». Он поймал мой взгляд и сообщил, что татуировку он сделал только что, перед выходом в море, слова эти – латинские, а означают «Якорь Надежды». Еще он сказал, что скопировал рисунок со старой книги, которую прихватил с собой в рейс. Чем больше он говорил, тем менее грозным казался. Пробыл он у меня с час.

То был первый из множества часов, которые я провел с Гарри Грином, стюардом и лекарем парохода «Камнок». После того как я поправился, он продолжал навещать меня пару раз в день, чтобы поболтать. Спешить ему, похоже, было совершенно некуда. Он рассказывал мне о других своих рейсах, о книгах, которые читал.

Мне нравилось его слушать, хотя поначалу я держался настороже. Мама приучила меня к мысли, что словам доверять нельзя. Она старалась говорить поменьше, как будто слова – лишь остаток того, что некогда имело смысл как целое, а ошметки только вводят нас в заблуждение, и посему их следует избегать.

Но Гарри Грин любил поговорить. Чаще всего он наведывался ко мне по вечерам, закончив работу на камбузе. Он приносил большую кружку грога и, отпивая по глоточку, произносил очередной монолог.

Я не могу привязать наши разговоры к определенным дням. Все дни долгого пути смешались в моей памяти. Зато я помню многие высказывания Генри, поскольку они произвели на меня сильное впечатление.

Гарри Грин родился и вырос в Ирландии, и в его речи еще слышался легкий акцент, несмотря на тридцать пять лет, проведенных в море. Он начал морскую карьеру юнгой в ту пору, когда большинство кораблей еще ходило под парусами, или же паруса по-прежнему дополняли машины.

– То была совсем другая жизнь, – рассказывал он. – Моряки во всем полагались друг на друга. Уж ты мне поверь, мой мальчик, нет лучшего способа распознать самого себя или понять, можно ли доверять товарищу, кроме как застрять вместе с ним на рее в шторм.

Эти слова он произнес однажды вечером. Запах рома из его кружки пропитал всю каюту, а Гарри заканчивал рассказ о своем первом рейсе. Его судно ходило в Патагонию, на самый юг Южной Америки, в поисках уцелевших динозавров.

– «Мингулэй», так называлось наше судно, и лучше скроенного кораблика мне видеть не довелось. Мы высадились на патагонском берегу, сгрузили экспедиционное оборудование. Даже на суше мы оставались моряками. Каждый вечер мы рассаживались вокруг костра и травили морские байки, как у себя в кубрике… Никогда не забуду одну историю, которую рассказал нам механик. Ночь выдалась дождливая, огонь ярко горел, у костра мельтешили летучие мыши… Механик был родом с северных островов. Глаза у него были голубые, как молочная пенка… Он рассказал, что когда был маленьким, на их острове поселился доктор с женой и четырьмя детьми. Потом доктор убил свою жену, а почему – этого никто не знал. Еще удивительнее, каким способом этот доктор попытался избавиться от тела. Он разрезал его на части, и спрятал куски в животах четырех детей. Даже глаза и уши схоронил в желудках домашних животных.

Гарри Грин глянул на меня из-под бастиона своих бровей.

– Весла господни! – воскликнул он. – В такой глуши и подобные ужасы – а я-то был совсем мальчишкой! Остальные моряки смеялись, говорили, что это враки. И тогда механик встал перед нами в свете костра и расстегнул на себе рубашку. И знаешь что? Все мы увидели длиннющий кривой рубец у него поперек живота. Он сам был одним из тех детей, про которых рассказывал.

Кустистые брови вновь изогнулись крепостными зубцами.

– Да, эту историю он рассказал в первую же нашу ночь на берегу. Никогда не забуду – дождь, летучие мыши то влетают в свет костра, то исчезают. И шрам на его животе.

Гарри вздохнул и отхлебнул из кружки.

– Патагония была тогда краем земли – где ж еще искать динозавров? Правда, мы ни следа их не нашли. Потом кто-то написал историю нашей экспедиции. Все насчет того, как мы искали и не нашли динозавров, и ни слова о рассказе механика. На мой взгляд, в том-то и беда с историческими сочинениями: самое важное в жизни они упускают.

И Гарри улыбнулся мне свирепо, как только он умел…

– Думаешь, Энди, старик просто грустит по прежним временам? Да я и сам не люблю слушать, как старики рассуждают про былые славные денечки и приписывают себе чувства, каких тогда у них вовсе не было.

Я растерялся и не знал, что ответить.

– Нет, я ничего не выдумал, – продолжал Гарри. – Мне тот первый рейс и впрямь запал в душу. Каждый день – приключение.

Я поверил ему и позавидовал.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Гарри Грин охотно разговаривал о книгах. Однажды он повел меня в свою каюту, располагавшуюся под главной палубой рядом с матросским кубриком.

Ему пришлось навалиться на дверь, чтобы она открылась, потому что пол каюты был весь завален книгами. Похоже, сначала Гарри складывал их аккуратными стопками, но качка опрокинула эти сооружения, и они продолжали колебаться и рушиться у нас на глазах, пока мы продирались сквозь них, ища отмель. Стены каюты Гарри оборудовал полками с бортиками, и эти полки тоже были забиты книгами. Книги лежали на шконке, вываливались из-под нее. Душевая кабинка была открыта, и я разглядел книги на полу и на раковине.

На двери душевой висела рамка, но не с картиной, а с каким-то текстом. Я принял его за старинную поговорку: 

Разум – сам себе пространство, и в себе

Создаст из Рая Ад и Рай из Ада [4] .

Гарри перехватил мой взгляд.

– Это говорит сам Сатана в старой поэме, – пояснил он, нахмурившись. – Но хоть бы и Сатана – по мне, это очень разумно.

Я не понял ни смысла этих слов, ни объяснений Гарри и не нашелся с ответом. Просто глазел по сторонам, дивясь, сколько же у него книг.

– Это моя страсть, – признался Гарри. – Помнишь, я рассказывал тебе про экспедицию в Патагонию? Так вот, плотник в том рейсе оказался заядлым книгочеем. Это он меня надоумил. Сказал, что в плавании полно свободного времени, когда ничего не происходит, – самое оно для человека, жадного до книг.

Так Гарри Грин пристрастился к чтению и с тех самых пор совершал рейс за рейсом и проглатывал книгу за книгой.

– Этому конца-краю нет, – говорил он. – Я это скоро понял. Настоящий океан книг. Можно плыть от порта к порту и нигде не бросать якорь дважды.

В увольнениях на берег он предпочитал рыскать по книжным лавкам. Книги скупал ящиками, как правило – по определенной теме, которую собирался изучать в очередном рейсе.

– Скажем, это плаванье, – продолжал он. – Я думал попробовать кое-какие старинные сочинения XVI и XVII веков. – Он ткнул пальцем в татуировку на руке. – Эту картинку я взял с обложки одной – называется «Королева фей» . Прочесть-то я ее не прочел, очень уж длинная, да и не думаю, что мне дальше читать захочется, я уже понял, что внутри. Все больше про девиц в беде и рыцарей в сверкающих доспехах. Девицы по большей части куда умнее рыцарей, которые норовят их спасти.

Он подобрал пухлый том, лежавший на палубе возле его шконки.

– Вот, погляди, – предложил он. – «Анатомия меланхолии» . Человек, который написал эту книгу, всю жизнь собирал книги. Странноватый был тип, это уж точно. Тут вот в чем дело: он говорил, будто в точности знает день своей смерти, предсказал его более чем за двадцать лет. Всем говорил, что умрет 25 января 1640 года… Наступает 1640 год, подходит 25 января. И знаешь что? Этот чудак не только не приболел, он здоровее прежнего. Весь день прождал на всякий случай, но видит – толку нет. И перед самой полуночью зашел в себе в комнату и привязал к балке веревку с петлей. Встал на стул, подложил себе под ноги стопку книг. Накинул петлю на шею и пинком выбил из-под себя книги. Недолго помучился и удушился.

Улыбка Генри была свирепой.

– Шлюпка Господня! – сказал он. – Эдак каждый мог бы предсказать день своей смерти, верно, Эндрю?

Я не знал, что сказать. Меня поразило, что писатели могут вести себя столь нелепо. Я-то считал их мудрейшими из людей.

Генри вложил книгу мне в руки – старинный том в кожаном переплете. Страницы заполнял мелкий шрифт; многие слова выглядели как-то непривычно или вовсе были написаны на иностранном языке.

– Что такое меланхолия? – спросил я.

– Меланхолия? – повторил Генри. – Это печаль и разочарование в жизни. Если верить этой книге, главный источник печали для мужчин – женщины. Когда станешь постарше, поймешь. Автор откуда только цитат не приводит, чтобы подкрепить свою теорию.

Это снова навело Гарри на любимую тему – чтение.

– Знаешь ли ты, Энди, что в ту пору, когда была написана эта книга, еще жили люди, способные прочитать все, что выходило из печати? – заговорил он. – Да, все подряд, на любую тему. Они были специалистами по биологии, по математике, по ботанике, астрономии, медицине, астрологии, географии – что ни назови. Если не спали, то каждую минуту они посвящали чтению. Иные верили: если превзойти все науки, можно разгадать секрет жизни, каким бы он ни был.

Он потянулся за другой книгой, достал ее с полки над шконкой. Еще один толстый зачитанный том.

– Вот, посмотри, – предложил он. – «Mundus Mathematicus» Иоанна Моролога . Он был нумерологом – так это называется, то есть, помимо всякого прочего, верил в систему чисел и математических символов, которая лежит в основе всего, что существует. Он думал: если разобраться в числах и их комбинациях, можно постичь все. С помощью точного расчета можно даже найти истинную любовь. – Гарри яростно покачал головой. – Вот чем в ту пору занимались мудрецы. Я добыл эту книгу два рейса тому назад и два раза прочел ее, пытаясь вникнуть. Остается только пожалеть, что в школе я мало занимался математикой.

Я почти не слушал, перелистывая страницы «Анатомии меланхолии» и пытаясь найти хоть что-то внятное.

– На вид очень сложно, – пожаловался я. Гарри оглянулся на дверь, словно проверяя, не подслушивает ли кто.

– Видишь ли, – сказал он, понизив голос, – не всякому бы я в этом признался, но, по правде говоря, я и сам прочел только пару страниц. Так со многими старыми книгами. Самые лучшие обычно слишком трудны для чтения, но я люблю иметь их при себе, порой брать в руки. На счастье. Знаешь, что такое талисман? Книга тоже может быть талисманом, ты уж мне поверь. Читать ее не обязательно. Просто талисман.

Еще он сказал мне, что не все книги имеют одинаковую ценность.

– Вот это все – полезные книги, – сказал он, озирая свою каюту. – По мне, книга не заслуживает читателя, если в ней нет практически полезных сведений. Ты какие книги любишь, Эндрю?

Я признался, что предпочитаю романы. Гарри покачал головой и насупился.

– По правде сказать, чересчур много людей живут так, словно они – персонажи романа. И поверить не могут, когда сюжет оборачивается против них. Когда станешь постарше, поймешь, о чем я, Эндрю. Всякая женщина думает, будто она – героиня «Красавицы и чудовища». Конечно, мужчинам это на руку. Что бы мужчина ни сделал, она все-таки не поверит, что ее Чудовище – всего-навсего чудовище и уж никак не принц.

Он снова взял в руки Моролога.

– Опять же, и на другие книги, не романы, тоже не во всем можно положиться. Тот же Моролог – он мне малость подозрителен. По-моему, он искал в мире сплошное волшебство. Верил в такую штуку – Вечный Круговорот. То есть люди, мол, живут не одну жизнь, а снова, и снова, и снова. Всякий бы рад в такое поверить, а?

Я охотно согласился.

– Хотя, должен признать, и у него не все так гладко, – продолжал Гарри. – Существует-де Второе Я, твой двойник. В Вечном Круговороте у каждого человека есть двойник. И в одной из этих многочисленных жизней своего двойника можно повстречать.

– И тогда что? – спросил я.

– В подробностях я не вполне разобрался, – ответил Гарри, – но, если верить Морологу, хуже этого ничего быть не может. Вы вроде как взаимно исключаете друг друга, и на этом Вечный Круговорот для вас заканчивается. – Он рассмеялся. – Так что гляди в оба, Эндрю! Держись подальше от Второго Я!

Как-то днем после ланча я сидел у Гарри в каюте, дожидаясь, пока он закончит работу на камбузе. Я рылся в его книгах, подыскивая что-нибудь интересное. Посреди груды прямо под иллюминатором я обнаружил старый том в грязном кожаном переплете. На корешке я разобрал слова «труба» и «чудовищный». Они меня привлекли, я раскрыл книгу и прочел длиннющее название целиком: 

Первая труба к бою против чудовищного строя женщин.

Гарри Грин вернулся как раз в тот момент, когда я разглядывал первую страницу, и я поспешно уронил книгу обратно в кучу. Следовало бы спросить Генри, о чем она, но я не решился. Очень уж страшным показалось мне это название.

Я вполне приспособился к движению «Камнока» и качке, познакомился со всеми потайными уголками корабля: с машинным отделением, где стоял такой плотный шум, что казалось, его можно потрогать руками; с вонючим собором главного трюма; с кубриком, где матросы часто играли в домино. Все они казались мне весьма пожилыми людьми.

– Почему они все такие старые? – спросил я Гарри как-то вечером после обеда, когда мы стояли у лееров, глядя на темную воду. Как ни странно, его я стариком не считал, хотя со своими длинными седыми волосами и бородой он выглядел не моложе прочих. На самом деле ему было лет за сорок, но с точки зрения мальчишки, каким был я, это преклонный возраст.

Иногда Генри втягивал носом морской бриз – я решил, что это моряцкая привычка. Вот и сейчас, прежде чем ответить, он принюхался к ветру.

– Они же не всегда были такими. Весла господни! Нет, нисколечки. – Смех его звучал укоризненно. – Тогда требовались молодые и сильные ребята. Ты только представь себе: карабкаешься по реям в шторм у мыса Горн, а рядом с тобой – старикан с негнущимися коленками! – Он покачал головой. – Но теперь не стало мачт, и карабкаться некуда, а всю тяжелую работу делают лебедки. – Лебедки стояли у каждого люка, и в сумраке смахивали на виселицы. – Моряки теперь – такие же рабочие, как все. Служат свой срок и ждут пенсии. Большинство моих товарищей ждут не дождутся отставки. Они море ненавидят.

Как странно, подумал я.

– Почему они ненавидят море?

– Ну, знаешь, – сказал Гарри, – я думаю, это потому, что каждый порт, куда бы мы ни зашли, напоминает им о днях юности. О тех временах, когда они проделывали все те глупости, какие обычно творят моряки. А теперь их тела на это уже неспособны. – Он снова рассмеялся. – Конечно, кое-кто из них так и родился стариком, а теперь и тело их догнало.

Он говорил так, словно презирал таких людей. Я молчал, опасаясь, как бы и меня Гарри не причислил к преждевременным старикам.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

«Амнок» плыл все дальше и дальше на юг. не беса все еще скрывались за тучами, но воздух стал неприятно жарким и влажным, что для меня было в новинку. Однажды – мы плыли в двухстах милях от побережья Африки – ветер занес на корабль сладковатый запах гниения. «Джунгли», – сказал кто-то из экипажа. Утром появилась стайка дельфинов и примерно час плыла рядом с нами.

Запах берега выманил на палубу второго пассажира, старуху. Вечером, перед наступлением темноты, пока я стоял у лееров, дожидаясь Гарри, она вышла наверх и остановилась всего в ярде от меня, глядя в сторону далеких джунглей. После первого вечера на борту я ни разу не видел эту женщину – все блюда относили ей в каюту.

На этот раз она оделась не в длинное платье, а в синий мужской костюм в полоску, с застарелыми пятнами от пота под мышками, и водрузила на голову серую фетровую шляпу. Какая же она худая, подумал я: вытянутая шея, темная и морщинистая, нос крючком… Старуха молча простояла у лееров минут пять. Сам не зная почему, я слегка подвинул локоть поближе к ней. Наверное, мне было одиноко.

Старуха смотрела прямо перед собой, но когда мой локоть чересчур к ней приблизился, она тихо и глухо зарычала.

Я поспешно убрал руку, и угрожающий звук затих. Женщина еще немного постояла и, не оглянувшись на меня, ушла к себе в каюту.

Когда Гарри вынырнул из камбуза, чтобы вытряхнуть в море объедки, я спросил его, кто эта женщина.

– Наверное, очень старая, – предположил я. – Вся в морщинах.

– Верно, – согласился он. – Ее история написана у нее на лице.

Его лицо тоже было покрыто морщинами, особенно около глаз. Я часто пытался проследить эти линии, но лабиринт их оказался чересчур сложен, а нижнюю часть лица скрывала борода.

Гарри перехватил мой взгляд.

– Даже лик океана прочесть нелегко, – предупредил он. – Опытный моряк часто способен угадать, что предвещает этот лик, но порою здорово ошибается.

Гарри вытряхнул помойное ведро за борт, и акулы прожорливо набросились на еду. Даже в полумраке мы видели, как расползается розовое пятно – акулы жрали не только угощение, но и друг друга.

– Весла господни! – пробормотал Гарри. – Только глянь. Не хотелось бы мне свалиться за борт в эту пору ночи.

Он поставил ведро и пустился толковать про старуху.

– По-английски она почти не говорит, но я никуда не тороплюсь и кое-что успеваю выяснить, когда ношу ей еду. Она вдова, возвращается домой на остров Сан-Марко. Они с мужем покинули родину лет сорок тому назад, отправились жить в Америку. Остров был тогда райским уголком, отрезанным от всего мира. В бухтах водилось множество рыбы, а таких приветливых людей больше нигде не встретишь. – Гарри печально покачал головой. – Сорок лет! Она понятия не имеет, во что превратился с тех пор остров. Во время Войны там размещалась воздушная база, и еще до недавних пор оставались военные. Море отравлено бензином, с рыбалкой покончено. Городок – поганые трущобы, как везде, повсюду наркотики и насилие. Когда мы заходим в этот порт, ребята опасаются сходить на берег. Жаль, очень жаль…

Акулы все еще плыли вслед за «Камноком», высунув тупые рыла и дожидаясь нового угощения.

– Наверное, когда вдова была молоденькой девушкой, она не ценила остров Святого Марка, – продолжал Гарри Грин. – Думаю, если вырос в раю, этот рай кажется тебе скучноватым. А, Энди? Рай – всегда не здесь, а в другом месте. Она думала – в Америке.

Силуэты акул растворились в потемневших волнах.

– Все эти годы, что она жила вдали от дома, – говорил Гарри, – она думала, что ее остров остается таким, каким она его запомнила. Она не видела, как он погибал.

– Почему она решила вернуться?

– Что ж тут поделаешь? Муж ее умер. Оба сына женились и не приглашают мать даже в гости. Теперь она состарилась и научилась ценить то, чего не ценила в молодости – то, чего уже нет.

– А почему она так странно одета?

– Это одежда ее мужа, – пояснил Гарри. – На острове Сан-Марко был прежде такой обычай: когда муж умирал, вдова какое-то время носила его одежду. Островитяне давно об этом позабыли.

Закончив свою повесть, Гарри положил руку мне на плечо и насупил брови – как всегда, когда бывал крайне серьезен:

– Знаешь что, Энди? Я даю тебе слово – здесь и сейчас. Если где-то на Земле есть рай и мне удастся его отыскать, я тебе сообщу. Мне уже поздновато, но ты, может, доберешься и будешь жить счастливо до конца своих дней. Договорились?

На следующий вечер произошло нечто странное. Мы с Гарри прогуливались по палубе. Снова сгущались сумерки. Мы остановились у лееров в районе миделя, чтобы поговорить. Это место вдали от кают экипажа нравилось Гарри – мы словно оказывались на собственном островке посреди океана.

В тот вечер что-то забурлило в море примерно в полумиле по левому борту. Загадочное явление приближалось к нам – ясно различимое в темной воде, желтое, огромное, непонятных очертаний. Неслось, не снижая скорости, прямо к левому борту «Камнока». Мы понадеялись, что оно свернет в сторону, когда нас заметит, но желтое существо, размерами не уступавшее кораблю и столь же, наверное, тяжелое, неуклонно приближалось. Мы с Гарри ухватились за леера, ожидая столкновения. Однако в тот миг, когда желтое пятно должно было ударить в наше судно, оно разделилось на две столь же отчетливые фигуры, оранжевую и зеленую, и обошло судно спереди и сзади. «Камнок» слегка содрогнулся от носа до кормы – словно кошка, если ее приласкать.

– Давай! – позвал Гарри.

Мы кинулись к другому борту и увидели, как зеленая и оранжевая фигуры соединились в прежнее огромное желтое пятно и продолжили свой путь на запад, к горизонту и кровавому солнечному диску.

– Снасти господни! – пробормотал Гарри. – Я уж думал, оно потопит нас – что же это такое? Странное дело, а? Какая-нибудь тварь выглядит жутко, а на самом деле вполне безобидна. – И он сурово посмотрел на меня. – Запомни, Энди! Невинные с виду существа, как правило, и бывают настоящими чудовищами.

Когда мы вернулись на корму, матросы, вышедшие на палубу посмотреть, что тряхнуло корабль, все еще стояли и глядели вслед исчезнувшему пятну. Они были напуганы и радовались, что опасность миновала.

В другой из этих неразличимых дней мы сидели в каюте Гарри Грина. Погода разгулялась, книги ездили по полу. Стул Гарри казался рифом посреди океана книг. Я пристроился на его шконке. Мы толковали о том о сем, и вдруг кустистые брови Гарри сдвинулись.

– А теперь – к делу, мистер Эндрю Полмрак! Кто ты такой? Откуда родом? Как очутился на этом судне?

Впервые он задавал мне такие вопросы. Гарри – из тех, кто предпочитает говорить о себе и о том, что их интересует. Поскольку я давно понял и принял это, мне польстил интерес к моей особе, и я, как мог, постарался удовлетворить его. Я рассказал о себе почти все.

Впервые я облек свою историю в слова. Тогда-то я и понял, как это странно и насколько слова отличаются от реальных событий. Бывает так, что сами события неприятны, а повествование – отрадно.

Когда я закончил, Гарри лишь головой покачал.

– Весла господни! – сказал он. – Так ты из Стровена. Вот так совпадение. – И еще он сказал: – Я знал моряков родом из Стровена. Из Мюиртона, из Каррика, из других горных поселков. Все они – добрые товарищи.

А потом он понизил голос, будто доверяя мне великую тайну:

– И знаешь, что я тебе скажу? Я сам бывал в Стровене.

Не дав мне возможности спросить, зачем он там бывал и когда, Гарри заговорил очень торжественно, ощетинив брови:

– Эндрю Полмрак, – произнес он. – Ты – славный мальчик. Спасибо, что рассказал мне свою жизнь.

И, словно мы вместе совершили некий ритуал, протянул руку над зыбью книг и крепко сжал мои пальцы:

– Пусть жизнь будет добра к тебе.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Дни сливаются, и посреди океана не ставят вехи. Я в точности не помню порядок событий, приключившихся в пути, но сами события запомнил хорошо. В один из таких неразличимых вечеров Гарри Грин в своей каюте стал расспрашивать меня о том, как я жил в Глазго перед отплытием.

– Ты сказал, что несколько дней провел в отеле «Блуд», – напомнил он. – Почему именно там?

– Все устроил доктор Гиффен, – ответил я. – А портье поселил меня в тот самый номер, который занимает доктор, приезжая в город.

Гарри попросил описать доктора Гиффена, и я выполнил его просьбу.

– Ясно, я его знаю, – сказал он. – Маленький, аккуратный, вылитая белка.

Я улыбнулся такому портрету.

– Я и сам немало ночей провел в «Блуде», когда мы заходили в порт. У меня там… друзья. – Гарри покосился на меня, и я заподозрил, что он имеет в виду тех женщин из бара. – Капитан Стиллар тоже туда регулярно наведывается, – добавил он. – Наверное, тебе это известно.

Я ничего не ответил – и уж, конечно, не стал упоминать, как видел капитана сквозь щель в двери.

– Да, – продолжал Гарри, – все его художества. Ты не знал, что капитан у нас – художник? Пойдем, я тебе покажу.

Мы вышли из каюты, и Гарри повел меня под палубами, по лабиринту узких коридоров и трапов: мы неуклонно продвигались вперед, пока не добрались до склада в самых недрах «Камнока». Гарри Грин распахнул дверь и включил верхний свет, очень яркий.

Отсек оказался довольно большим, но без иллюминаторов. Посередине стоял металлический стол, привинченный к стальной палубе, а на нем – жестяные банки с тюбиками краски и десятками кисточек. Металлическая дверь – и та была испачкана краской. У стола, тоже привинченный к полу, стоял завешенный тряпкой мольберт. Вдоль стен за канатом были сложены десятки больших и маленьких картин – тыльной стороной к нам.

Похоже, Гарри Грину это помещение было хорошо знакомо. Он выдернул один из холстов побольше и перевернул его.

– Вот, смотри, – сказал он.

Передо мной был портрет женщины, однако художник превратил ее в ящерицу.

Гарри вытаскивал картину за картиной и предъявлял их мне.

– Смотри, – повторял он. – Один и тот же сюжет.

Действительно: на всех телах разных форм и размеров капитан рисовал, словно прозрачное платье, ящерицу.

Пока я смотрел картины, Гарри Грин не умолкал. Должен признать, я не удержался и попытался разглядеть под слоями краски обнаженные тела.

– Это все из-за его жены, – говорил Гарри. – Она родом с Арувулы. Такой остров в Тихом океане возле архипелага Олубан. Капитан заходил туда за грузом копры, и там с нею познакомился. А уже через несколько недель женился и привез ее домой.

Под монолог Гарри я пытался понять художественный метод капитана. Сначала он весьма точно воспроизводил на холсте обнаженное женское тело, а затем поверх него рисовал ящерицу, точно так же, как рисовал ящерицу на живой модели в гостинице.

– Его жену я видел только однажды, – рассказывал Гарри. – Она была в платье до полу с длинными рукавами, а ее лицо закрывала вуаль. Татуировка проступала лишь самую малость. Кто не знает, принял бы это за кожную болезнь. Всем женщинам Арувулы делают татуировку ящерицы.

– Зачем? – спросил я.

– Ну, наверное я не знаю, – ответил Гарри. – Думаю, для них ящерица означает бессмертие. Отрубишь ей хвост, а он отрастает снова.

И он вернулся к повести о жене капитана.

– На Арувуле татуированная женщина – в порядке вещей, – сказал он. – Но в Шотландии – немыслимо. Хуже любого уродства. Извращение. Вот ей и пришлось кутаться с ног до головы. Недолго, правда: в первую же зиму она подхватила пневмонию и умерла.

Я перешел к маленьким полотнам. Размерами не больше книжной обложки, но все детали выписаны с величайшей точностью.

– После каждого рейса он приходит в «Блуд» и нанимает в модели тамошних женщин, – продолжал между тем Гарри. – А потом, уже в море, пишет по холсту.

Он приподнял уголок ткани, прикрывавшей мольберт, и заглянул под него.

– Угадай с первого раза, – предложил он и тут же откинул тряпку, чтобы я увидел сам.

Картина была только начата. Ящерицу капитан даже не начал. На меня твердо взирала тощая обнаженная женщина. Я узнал девицу, которую видел в последний вечер в гостинице «Блуд».

На палубе мы немного постояли. Здесь было почти так же душно, как в трюме.

Я думал о капитане: как же он любил свою жену, если воспоминания о ней до сих пор его не отпускают.

– Должно быть, он сильно по ней скучает, – сказал я Гарри Грину.

Тот лишь плечами пожал.

– Вообще-то в делах любви ничего не разберешь, – возразил он. – А если я тебе скажу, что не прошло и года после ее смерти, как он снова отправился на Арувулу и хотел взять в жены другую девушку?

Я был потрясен и не сумел скрыть этого.

– Так оно и было, – вздохнул Гарри. – Именно так он и поступил. Вождь и старейшины велели ему убираться с острова и никогда больше не возвращаться. Вот я говорю: в делах любви никто ничего не знает наверное. Я вот думаю, он влюбился не столько в женщину, сколько в ее татуировку. На некоторых картинах даже не поймешь, то ли это женщина, похожая на ящерицу, то ли ящерица, ставшая женщиной.

Там, в студии, я все время боялся, как бы капитан не застиг нас врасплох.

– А он знает, что вы видели его картины? – спросил я Гарри теперь.

– Еще бы! – ответил он. – Капитан всегда интересуется моим мнением.

И я в очередной разубедился: капитан «Камнока» – очень своеобычный человек. Гарри легко разгадал мои мысли.

– Полно, Энди, – улыбнулся он. – Если в человеке нет сумасшедшинки, ему доверять нельзя.

Эту мысль я понять не мог.

– Хороший ли он капитан? – спросил я.

– Весла господни! – воскликнул Гарри. – С человеком надежнее мне и не доводилось плавать. Шторма избегает, как чумы. Он же не может рисовать, если волны разгуляются.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Мне как большинству подростков, трудно было представить себе пору, когда взрослые не были взрослыми. Теперь я жалею, что не расспросил Гарри о его детстве. В том возрасте, когда я учился в начальной школе, он отправился юнгой в первый свой рейс на Патагонию. Его образованием стала жизнь среди необычных людей, странствия по дальним уголкам мира. Он сражался с бурями возле мыса Горн.

Я знаю, Гарри только рад был бы рассказать мне про свою молодость, но я не спрашивал. Правда, один вопрос я ему задал, один очень личный вопрос – вскоре после того, как он показал мне картины капитана. Душной и влажной ночью, когда мы стояли на палубе, облокотившись на леера.

– Гарри, а вы женаты? – Я уже какое-то время думал об этом, представлял себе, какую женщину он мог бы взять в жены. Мне хотелось знать, есть ли у моего друга дети, и к любопытству примешивалась изрядная доля ревности.

Он ответил не сразу – сначала метнул на меня свирепый взгляд из-под бровей, и я испугался, что обидел Гарри, нарушил какую-то незримую границу. На самом деле он обдумывал ответ, и вскоре его речь полилась как обычно.

– Нет, детей нет. Но женат я как-то раз был. Давно уже. Я только вернулся из рейса на Макарены …

… Ему исполнилось двадцать пять лет в тот день, когда они вошли в порт. Он, как водится, расположился в Доме моряка неподалеку от гавани. Но затем привычный ход вещей нарушился: Гарри тяжело заболел. Организм отказывался удерживать пишу, больной не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Доктор надеялся, что это просто тяжелый случай тропической лихорадки денге – «костоломной лихоманки», как зовут ее моряки. Должно быть, его заразили гигантские москиты на Макаренах.

Как бы там ни было, по лицу доктора Гарри видел: тот опасается, как бы пациент не помер.

Женщина, работавшая сиделкой в Доме моряка, сказала, что у нее дома есть свободная комната, и она возьмет к себе Гарри и будет ходить за ним. Там он выздоровеет или умрет.

Звали эту женщину Хизер.

Дом был большой, старый, с темными деревянными панелями на стенах. Мрачноватое место, единственное яркое пятно – красно-желтый попугай по имени Дэйзи. Отец Хизер, капитан дальнего плавания, привез его дочери в подарок из Рио. Клетка висела на кухне, и Хизер научила попугая говорить: «Здравствуй» и «До свидания».

Сама Хизер была маленького роста, очень энергичная, курчавые рыжие волосы выбивались из пучка на затылке. Хизер часами терпеливо сидела у постели больного, предвосхищая любое его желание. Никто в жизни так не ухаживал за Гарри. Разумеется, оправляясь от одной лихорадки, он подхватил другую – любовную.

Вскоре он смог выбраться из постели, начал ковылять по дому. Потом удалось спуститься по лестнице, а там уж – и по улице пройтись, не выбившись из сил. Тем временем он все больше влюблялся в Хизер. Она спасла ему жизнь и теперь платила ему взаимностью – он видел любовь в ее глазах.

Через два месяца сердечных мук он решился объясниться и попросил Хизер выйти за него замуж. Она колебалась – Гарри счел это за проявление девичьей застенчивости. Он настаивал, и Хизер уступила.

Ему бы следовало насторожиться, когда Хизер уперлась, но Гарри был слишком счастлив – и оттого, что к нему вернулось здоровье, и оттого, что был влюблен.

Свадьбу сыграли скромную. Отец ее был в очередном рейсе, так что его на празднике не было, а через неделю и Гарри предложили место на судне, которое шло в Западную Африку. Хизер ничего не имела против. Это хорошо, сказала она, что мужчина служит своей профессии. Гарри попросил разрешения взять с собой Дэйзи: мол, попугай составит ему компанию и будет напоминать о жене. Хизер не возражала.

Рейс длился два месяца, и все это время Гарри только и думал, что о жене. Всякий раз, когда попугай голосом Хизер говорил «Здравствуй» или «До свидания», сердце Гарри едва не лопалось от любви.

То были два самых длинных месяца в его жизни. Но вот они миновали, и однажды июньским днем корабль вошел в порт Глазго с грузом красного дерева и великой любви Гарри Грина.

Дом был пуст, на лужайке перед ним знак: «Продается». Гарри заглянул в окна. Всю мебель вывезли.

В Доме моряка ему сказали, что Хизер тут больше не работает. Ему дали ее новый адрес.

На такси Гарри добрался туда, где город сливается с предместьем, где в разгар лета партизанские отряды дикорастущих цветов прорываются на ухоженные клумбы возле коттеджей. В конце одной улочки Гарри выбрался из такси и прошел чуть дальше.

Он увидел жену прежде, чем она заметила его. Хи-зер стояла на лужайке единственного старого дома в округе – настоящего деревенского дома, сложенного из плитняка и увитого плющом. Гарри хотел было окликнуть ее, но остановился у ограды и стал смотреть.

Хизер была не одна. Она разговаривала с человеком, который сидел в старом деревянном шезлонге. Гарри хорошо видел ее собеседника – юношу в халате, с серым, мятым лицом тяжелобольного. Хизер с величайшей нежностью смотрела на него.

И вдруг она замерла. Обернулась к забору, где прятался Гарри. Долго смотрела, затем окликнула:

– Гарри?

Он вышел из-за ограды, и жена медленно двинулась ему навстречу. Она даже не улыбнулась ему, не попыталась его обнять.

– Я слышала, что твой корабль приходит сегодня, – сказала она.

Они вели разговор, стоя у ограды.

Гарри хотел понять, что случилось, почему она его бросила. Хизер ответила, что это непросто объяснить. Не в Гарри дело. Она любила его – очень любила, пока он был болен. Особенно – пока думала, что он умрет.

Гарри никак не мог взять это в толк.

Хизер сказала, что и сама не вполне себя понимает. Но, видимо, она способна любить мужчину лишь до тех пор, пока видит в его глазах отсвет могилы.

Гарри задумался.

– Выходит, меня ты больше не любишь?

– Разве что закрою глаза и припомню, как ты выглядел, когда тебе было совсем худо, – ответила она.

В эту минуту молодой человек в шезлонге окликнул ее слабым голосом. Глаза Хизер тут же наполнились любовью и состраданием, и она устремилась к нему. Гарри еще с минуту смотрел на эту парочку, а потом медленно побрел прочь.

– Ну а потом, – закончил свою историю Гарри, прислонившись к леерам «Камнока», – я согласился на первую же работу, какую мне предложили, и ушел в плавание на целый год Вернувшись, я узнал, что Хизер умерла. Этот ее новый возлюбленный заразил ее, чем там он хворал. Полагаю, ее это нисколько не огорчило. – Гарри покачал седой головой. – В одной из книжек, что лежат у меня в каюте, говорится про холодную любовь святых. Боюсь, Хизер тоже была в своем роде святая. Если бы я притворился, будто помираю, она бы никогда не разлюбила меня.

Однако судьба попугая волновала меня столько же, сколько и участь его хозяйки. Я спросил Гарри, что сталось с Дэйзи.

– Само собой, с тех пор я брал Дэйзи в каждый рейс. Хизер давно умерла, а Дэйзи все окликала меня ее голосом: «Здравствуй» – «До свидания». Но как-то раз мы шли вдоль побережья Бразилии, и тут моя птичка улетела и уже не вернулась. Наверное, дом свой почуяла. – Гарри неожиданно рассмеялся. – Честно сказать, по ней я горевал больше, чем по Хизер.

Мы долго простояли на палубе; ночь была темной и теплой.

– Так-то, Энди, – подытожил он. – Единственная моя попытка стать женатым человеком. Я тебе рассказывал, что говорит старина Иоанн Моролог? Дескать, даже в любви есть своя математика. Послушать его, выходит, что мы с Хизер – параллельные прямые. Можем быть рядом и двигаться бок о бок, но встретиться нам не дано. – Тут Гарри вздохнул. – Ах, женская любовь… Великая вещь… но ты еще слишком юн и понять не можешь – много тут всего.

Совсем стемнело, и я был рад, что мое лицо скрывала тьма.

– Добиться у женщины любви нетрудно, – продолжал Гарри. – Надо попросту заговорить с ней. Так сказано во французской книге, которую я как-то читал. Автор утверждает, что слова – это любовный сок мозга. Дескать, о чем бы мужчина ни говорил с женщиной, он все равно занимается с ней любовью. – Гарри засмеялся, но снова напустил на себя серьезность. – Больше я не женился. Не мог отказаться от путешествий и книг, а какая женщина стала бы с этим мириться?

Он с силой ударил рукой по леерам.

– Канат господень! – воскликнул он. – Знаешь ли, Энди, мой мальчик, я ведь впервые кому-то рассказываю про свою жену. Сумел ты меня разговорить.

Как будто он нуждался в поощрении, подумал я. В темноте Гарри протянул руку и крепко ухватил меня за плечо.

– Коли так, я тебе еще кое-что скажу. У нас с тобой больше общего, чем ты думаешь. Тот дом в Стровене, про который ты рассказывал, – ну, тот, в котором ты родился, – знаешь, кто его построил? Отец Хизер. Он жил там, когда вышел на пенсию после ее смерти. – Гарри понизил голос, как обычно, если поверял мне что-то важное. – Однажды я ездил туда повидаться с ним. Так-то, Энди. Я побывал в доме, где ты родился и рос.

Судя по тону, Гарри это казалось невероятным. Взрослых, как правило, совпадения изумляют. Но мне в ту пору казалось, что этот мир полон самых удивительных возможностей. Лишь бы только сделать так, чтобы эти возможности не обернулись каким-нибудь ужасом.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Мы продвигались на юг и приближались к экватору. Воздух отяжелел, часто шел теплый дождь. Однажды вечером перед закатом я стоял на палубе, когда у меня за спиной раздались чьи-то шаги. Я обернулся, ожидая увидеть Гарри Грина.

Это был капитан Стиллар. Он остановился рядом и тоже облокотился на леера. С самого начала рейса он не обмолвился со мной и словом. Мы часто встречались на палубе, но капитан как будто не замечал меня. И мне теперь было неловко стоять с ним бок о бок, отыскивая взглядом невидимую линию между морем и вечерним небом.

– Видишь, как все пропитывается серым, – сказал он.

Этот низкий голос был мне знаком по отелю «Блуд». Взмахом короткопалой, измазанной красками руки капитан Стиллар указал на серый туман.

– Таким, должно быть, видится мир дальтонику. – Голубые глаза, казавшиеся прежде далекими и задумчивыми, сейчас ожили.

Капитан помолчал, а потом заговорил снова, почти мне на ухо:

– Хочу тебя предостеречь, – сказал н. – Не полагайся чересчур на россказни моряков. Жизнь на берегу ускользает от них, потому что она стоит на месте.

Я не понял толком, о чем он, однако решил, что капитан имеет в виду Гарри.

– Отпечаток моряка на земле – что след птицы на песке, – продолжал капитан. Пальцы в пятнах от краски изобразили на леере шаги, подтверждая его мысль. И все таким же тихим голосом капитан спросил:

– Ты видел мои картины?

– Да, – ответил я.

– Хорошо, – сказал он и снова уставился на горизонт. Тяжело вздохнул. – Когда она умирала, – заговорил он, – никто этого не замечал: татуировка на ее теле оставалась все такой же яркой.

Он повернулся и поглядел мне в глаза.

– Однажды она повторила мне пословицу, которую сложили на ее острове: «Когда разбитое сердце исцелится, оно станет крепче прежнего». Хотелось бы мне верить в это.

И он ушел, не промолвив больше ни слова, – спустился по ближайшему трапу.

Почему ему вздумалось заговорить со мной в тот раз, понятия не имею. Весь остаток рейса, сколько бы я ни попадался ему на глаза, он проходил мимо, как прежде, не глядя в мою сторону, и никогда больше не говорил со мной.

Посреди той же ночи меня разбудили склянки, и я никак не мог уснуть снова. Когда же уснул, то, как мне показалось, вернулся к родным вересковым холмам, хотя не мог в точности узнать место. Было сумрачно, я лежал в расщелине скалы, вздымавшейся над окрестным пейзажем. Совсем близко я видел океан, слышал грохот волн; значит, то было не возле Стровена.

Поверх края расщелины я увидел, как они приближаются: вереница закутанных в черное созданий двигалась по каменистой тропе мимо моего убежища. Я слышал громкий гул – то ли жалобу их, то ли заклинание.

Вскоре процессия достигла моего поста и разделилась надвое. Одни обошли меня слева, другие справа, и ряды их воссоединились. Теперь я отчетливо разглядел этих существ: хотя лица были скрыты капюшонами, под черными одеждами отчетливо проступали женские груди. Их руки висели плетьми, а ногти были выкрашены алым. Выделялась одна фигура в самом конце процессии. Высокая, горделивая, она несла перед собой длинный деревянный жезл с шелковым знаменем.

Сердце у меня забилось сильнее – то ли от страха, то ли от восторга.

– Мама! Мама! – закричал я, когда она проходила подо мной. Я встал на краю скалы и простер к ней руки. Мать не подняла головы. Каждый ее шаг звенел железом по камням тропинки.

Невыносимо – она так близко и даже не знает, что я ее вижу.

– Мама! Мама! – снова крикнул я и уже было решился соскочить к ней со скалы. Я подобрался для прыжка – и тут она обратила ко мне взгляд. Черный капюшон соскользнул с головы, я увидел голубой лик ящерицы, полуприкрытые глаза рептилии. Точки зрачков, спрятанные под многослойными веками, сверкали холодом.

В тот же миг налетел порыв холодного ветра, флаг у нее в руках раздулся, и я успел прочесть мерцавшие на нем слова: «Чудовищный строй женщин».

Проходили дни, теплые, угрюмые; я надеялся, что у путешествия моего не будет конца. Но однажды утром, когда я в одиночестве расправлялся в кают-компании со своим завтраком, Гарри приоткрыл дверь и просунул в щель голову.

– Энди! – позвал он. – Земля на горизонте. К ночи ты уже будешь в своем новом доме. – Брови его щетинились, но говорил он вполне бодро.

Я поднялся и вышел на палубу. Небо посерело. Гарри смотрел на юго-запад.

– Там! – Он махнул рукой вперед, по правому борту. – Во-он там.

Сперва я не различал ничего необычного. Но постепенно вдали проступило пятно, чуть более насыщенно серого цвета, нежели серость океана и неба.

Утро перетекало в день, а серое пятно обретало все большую плотность, стало черным, а потом превратилось в остров. Мой новый дом – остров Святого Иуды.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

СВЯТОЙ ИУДА

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Остров Святого Иуды – неприветливое место, где имеется городок, в котором первоначально размещалась женская исправительная колония. Во время войны здесь базировался гарнизон. Гавань достаточно велика, однако не защищена от ветра. Вулканическая почва неплодородна, а потому местная растительность небогата и сводится к немногим кустарникам и деревьям, характерным для тропического климата, семена которых занесены на остров приливами и перелетными птицами. Москиты и другие жалящие насекомые плодятся круглый год. Хотя сейчас стратегическое значение острова номинально, на нем по-прежнему расквартированы комендант, войсковая часть, а также необходимые судебные, медицинские и общеобразовательные учреждения и небольшая сельскохозяйственная лаборатория. Моторный транспорт отсутствует. Большинство жителей – в основном отставные солдаты и их потомки – зарабатывают на жизнь рыболовством и подсобным хозяйством.

Такое описание я прочел в заплесневелом томе «Острова и судоходные воды» Летсона, который Гарри еще в начале рейса выудил из кучи книг, сваленной под иллюминатором в его каюте.

– Некоторые острова как нельзя лучше подходят для того, чтобы зарывать на них клады, – сказал он, передавая мне книгу. – А есть острова вроде Святого Иуды, которые подходят для того, чтобы зарыть никому не нужные вещи.

Думаю, едва он произнес эти слова, как тут же о них пожалел – и поспешил сменить тему, надеясь, что я его не понял.

Теперь на моих глазах слова из книги Летсона превращались в гору камня, к которой медленно приближался «Камнок». Чуть ли не впервые за весь рейс из-за туч прорвалось солнце. Под ослепительно голубым небом и среди такого же моря лава, из которой состоял остров, казалась чернее черного. С палубы корабля остров выглядел крышкой огромной кастрюли, а гора Святого Иуды торчала вверх, как ее черная ручка. Миллионы лет назад на многомильной глубине дно океана сотрясло извержение, и на его гребне из воды поднялся остров.

Мы вошли в просторную гавань восточного побережья, где располагалось единственное здешнее поселение – порт и гарнизонный городок, также носивший имя Святого Иуды. Здесь «Камноку» предстояло провести два часа у причала, а затем продолжить свой путь. Издали я уже различал крепостные стены, которые защищали город от нападения из глубины острова. Ландшафт выглядел так, словно его накладывали гигантским мастерком.

В начале пятого «Камнок» медленно втянулся в гавань и коснулся бортом стенки. Толпа островитян, числом не менее сотни, следила за нашим прибытием, и все махали руками. Перебросили концы, перлини натянулись на ржавых швартовых тумбах, машина смолкла, и с лязгом спустили трап.

Матросы начали сгружать мешки с почтой и ящики на большие деревянные тачки, стоявшие на причале. Тяжелый груз поднимали из трюма лебедками.

Я стоял с чемоданом на палубе, дожидаясь, пока мне скажут, что делать дальше.

Ветра не было. Можно было задохнуться в неподвижном воздухе. Машины «Камнока», басом аккомпанировавшие каждой минуте моей жизни в последние несколько недель, молчали. Стали слышны другие звуки – крики матросов, вяканье чаек, скрип корпуса, трущегося о резиновые кранцы, плеск волн. И жужжание насекомых. Они вились вокруг меня, и я отгонял их. Только теперь я понял: вот что делали островитяне на причале – не нас они приветствовали, а от комаров отмахивались.

Я все еще ждал указаний, однако никто не подходил ко мне. Капитан Стиллар куда-то исчез. Гарри Грин усердно помогал экипажу с выгрузкой. Иногда он поглядывал на меня, однако я понимал, что мне он ничем не поможет. Незадолго до швартовки он зашел в каюту и наскоро пожал мне руку.

– Моряки не умеют прощаться. – Это прозвучало искренне, хотя он старался не встречаться со мной взглядом. – Надеюсь, мы еще встретимся, Энди Полмрак. – И ушел, не оглядываясь.

И вот теперь я стоял на палубе, растерянный и совершенно одинокий. Москиты жалили меня своими мягкими хоботками. Наконец я поднял чемодан, прошел к трапу и начал спускаться. Собравшиеся островитяне глазели на меня. Все они – мужчины, женщины, дети – были одеты почти одинаково. Женщины и девочки носили черные платья и черные платки. Мужчины и мальчики, стриженные очень коротко, носили белые рубашки без воротников и черные брюки на черных подтяжках.

Я огляделся, рассчитывая хоть на какой-то приветливый жест. Все вокруг провоняло чем-то кислым – так пахла эта земля.

Я уже добрался до нижней ступеньки, а никто ко мне так и не подошел, никто ничего не сказал. Я ступил на причал. По краям он крошился, как черствый пирог. Сняв руку с лееров, я пошатнулся и чуть не упал. После многих недель качки неподвижная суша под ногами оказалась непривычной. Я ухватился за поручень и устоял на ногах.

– Эндрю!

От толпы зевак отделилась женщина и поспешила ко мне. Коренастая, а лицо – слишком длинное для ее тела, словно отражение в кривом зеркале.

И все же я узнал это лицо, так похожее на мамино. И зеленые глаза того же темного оттенка зелени.

– Эндрю Полмрак! – Она остановилась передо мной, оглядела меня с ног до головы. Лицо ее было влажным от пота, черный платок, под который она убрала каштановые волосы, сплошь облепили москиты. Протянув крепкую веснушчатую руку, она коснулась моего плеча.

– Я – Лиззи Бек. Твоя тетя. – И голос у нее был глубокий, как у моей мамы.

Тут бы мне успокоиться. Почувствовать надежную опору. Но лучше не стало. Я съежился под ее рукой. Меня вдруг ужаснула мысль о том, как далек этот остров от всего, что было мне прежде знакомо. Я оглянулся на корабль, надеясь, что Гарри Грин смотрит мне вслед: вдруг он позовет меня обратно на судно. Я бы с радостью повернулся к тете спиной и взбежал по трапу, чтобы навеки укрыться в темных глубинах «Камнока». Но Гарри нигде не было видно, и с причала ржавый корпус парохода и вмятины бортов казались неприветливыми.

Тетя, наверное, поняла, что со мной творится, и позволила мне попрощаться взглядом с кораблем. Лишь несколько мгновений спустя она заговорила:

– Пойдем со мной, Эндрю. – Развернулась и заспешила прочь. Что мне оставалось делать? Я поднял чемодан и двинулся за ней сквозь толпу в гавани, и дальше, по суше, вдоль улицы, которая начиналась у самого причала и шла по самому берегу. Это я заметить успел, а сверх того – почти ничего. Стертые булыжники мостовой дыбились, я спотыкался о них. Неподвижная плоскость земли стала для меня западней, до такой степени я отвык от поверхности, которая сама никуда не движется. Нужно было следить за каждым шагом, иначе я бы упал – и не раз.

Наконец я привык к постоянству земли и смог оглядеться. На этом конце улица состояла главным образом из жалких деревянных домишек, окруженных ветхими верандами и чахлыми запыленными пальмами. От главной дороги отходили узкие тупики с такими же деревянными бунгало. Каждый проулок упирался в крепостную стену, защищавшую город со стороны суши.

Мы с тетей в сопровождении мириадов москитов вскоре вышли туда, где стояли два здания поимпозантнее – крепкие, сложенные из белого полированного камня, который я принял за мрамор, так он блестел под предвечерним солнцем. Первое представляло собой элегантный особняк с колоннами. На побуревшем газоне красовалась табличка: «Резиденция коменданта». Рядом стояло второе здание, также из белого камня, высотой в два этажа. Над входом была вырезана надпись: «Администрация».

Проходя мимо них, я подметил, что не так уж они великолепны, как показалось сперва. Мраморная облицовка отслаивалась по углам – то был вовсе не камень, а фанера с наклеенными на нее обоями.

Нечто подобное встретилось мне и дальше. Здание с надписью «Почтамт» казалось сложенным из красного кирпича. Но и кирпич был всего-навсего бумагой, она кое-где оторвалась, обнажив фанерную основу. Потом мы прошли «Таверну Святого Иуды». Стены серого гранита и сочившийся на улицу запах пива напомнили мне паб в Стровене. Однако гранит тоже был всего-навсего текстурными обоями, которые местами пузырились: по углам их закрепили кнопками, чтобы не оторвались. Подобные симптомы обнаруживали и другие постройки на главной улице.

Прогулка отнюдь не пришлась мне по душе. Солнце висело низко, быстро надвигались сумерки, и прежде я никогда не попадал в такую жару. Непривычными были и укусы москитов. Поначалу они казались пустяковыми, но вскоре отчаянно зачесались. Коричневые мухи жалили меня, а другие мошки, помельче, иголками впивались в шею. Чемодан становился все тяжелее. Я уповал на то, что мы быстро доберемся до тетиного дома, но мы прошли все закоулки, и мощеная дорога закончилась. Теперь мы стояли перед широким проемом в крепостной стене. Тяжелые деревянные ворота с медным фахверком были полуоткрыты.

Тетя прошла в ворота, и я последовал за ней.

Мы побрели дальше по пыльной тропе, которая вела по залитой лавой долине и очень медленно поднималась в гору. Я видел, как тропинка сужается вдали и превращается в карандашный штрих. Тетя шагала вперед, не говоря ни слова.

Мы шли и шли, сумрак сгущался, и в нем постепенно растворялась черная гора. Мне было жарко, я вспотел. Заунывные сирены комариных налетов казались все более злобными и враждебными. Ботинки налились свинцом. Чемодан мертвым грузом гнул меня к земле, вытягивая все силы. Подкатывала дурнота. Того и гляди вырвет. Тетя шаркала ногами впереди, не предлагая помочь, она лишь молча останавливалась и дожидалась, пока я переложу чемодан в другую руку или почешусь. Я уже ненавидел ее. Не мог ни о чем думать – только о гнетущей тяжести, зуде, тошноте, ненависти. Еще немного, думал я, и я улягусь прямо на дорогу и здесь усну.

И тут мы наконец добрались до цели.

Дорожка обогнула большой язык лавы у самого подножия горы. Мы подошли к знаку, еще смутно различимому в сумерках: «Сельскохозяйственная станция». Рядом стоял каменный коттедж с верандой; на передний двор вела железная калитка. Тетя отворила ее и придержала, чтобы я прошел.

Меня лихорадило. В то мгновение, когда я миновал калитку, сумрак превратился в сплошную черноту и разом поглотил черную гору и коттедж. Чудовищная тьма испугала меня, и я остановился, вцепившись в чемодан, будто в якорь. Кто-то взял меня за плечо.

– Сюда, Эндрю! – Тетя провела меня еще несколько шагов. Я слышал, как она возится с защелкой, потом дверь, открываясь, заскрипела. Мы прошли в большую комнату, тускло освещенную масляной лампой, свисавшей с потолочной балки. Я поставил чемодан.

– Норман! Мы уже здесь! – воскликнула тетя. – Мы здесь.

Она выпустила мою руку и остановилась позади, опустив руки мне на плечи. Так, словно я был ее приношением – или щитом.

Я разглядел какую-то фигуру в кресле, в дальнем углу этой темной комнаты.

– Вот мой племянник, – сказала тетя. – Это Эндрю Полмрак.

Мужской голос, глубокий и сильный бас, ответил ей:

– Хорошо. Теперь можно ужинать.

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Так я познакомился с островом Святого Иуды и своей новой семьей. В первые дни тетя Лиззи кратко расспросила меня о болезни и смерти матери. Говорила она мало, хотя постоянно следила за мной и улыбалась, если мы встречались глазами. Мне казалось, она хотела быть со мной поласковее, но что-то ей мешало. Впрочем, мой приезд ее, похоже, не расстроил.

Что касается дяди, Нормана Бека, то он почти не обращал на меня внимания. В день прибытия, услышав густой голос, я вообразил его великаном, но дядя, хоть и высокого роста, был очень худ, волосы у него седели, щеки ввалились, плечи горбились. В самую жару он носил черный вязаный свитер, словно инеем присыпанный на плечах перхотью. К Лиззи и ко мне он обращался редко, и никогда – по имени. От него исходил холод: я заметил, что даже москиты облетают его стороной. Если и было в этом человеке тепло, все оно поглощалось работой в огороде за коттеджем и его увлечением – астрономией.

За огородом дядя ухаживал профессионально: по образованию он был ботаником и вел на острове правительственный проект – выяснял, какие овощи севера смогут прижиться в этом климате. Казенный огород примыкал к дому, размерами не уступал коттеджу и был обнесен стеной из обломков лавы, кое-как наваленных друг на друга. Год за годом корабли доставляли сюда тонны почвы из северного полушария. Дядя экспериментировал с различными видами салата, картофеля, моркови и репы. Он выхаживал их с величайшей преданностью, однако, несмотря на все его заботы, после многообещающего начала растения гнили на корню.

На следующий день после моего приезда Лиззи послала меня в огород позвать дядю к ланчу. Он сидел на корточках посреди картофельной грядки и что-то изучал. Жестом подозвал меня и показал насекомое, будто бы сложенное из больших спичек, – оно пряталось под листьями картофеля. Насекомое немного смахивало на дядю: клонилось вперед, сложив передние ножки, словно истощенный монах.

– Богомол, – шепотом пояснил Норман. – Самка. После спаривания съедает самца.

То были первые слова дяди Нормана, обращенные непосредственно ко мне. Вернувшись в дом, я сказал Лиззи, что дядя показал мне богомола. Она с легкой улыбкой взглянула на меня.

– У этого насекомого следовало бы кое-чему поучиться, – сказала она.

Ближе к вечеру дядя, закончив работу на огороде, усаживался и до ужина читал книгу по астрономии. В тропиках дневной свет угасает мгновенно, будто лампу выключили. После ужина дядя снова шел на улицу, к своему телескопу. Телескоп, днем укрытый брезентом, стоял на треноге за домом. Часами дядя сидел там, наблюдая небесную кутерьму.

В первые недели моей жизни в коттедже Лиззи иногда посылала меня к нему. Думаю, ей хотелось, чтобы дядя дал мне посмотреть в телескоп. Он ни разу не заговорил со мной, даже не оглянулся, хотя не мог не знать, что я стою рядом, в темноте, искусанный комарами. Он что-то высматривал в ночном небе, порой переставал вращать телескоп и, затаив дыхание, надолго вперялся в одну точку, как будто находил то, что искал.

К телескопу он мне притронуться не позволил, но кое-что другое показал. Однажды утром я сидел в гостиной и читал роман – и тут дядя вернулся из огорода. Он принес банку с пойманным скорпионом. Насекомое было коричневого цвета, с мою ладонь величиной.

– Пойдем, – сказал дядя.

Он вручил мне канистру с керосином, и мы вышли на пустырь в углу участка. Дядя ткнул пальцем в землю и провел окружность диаметром примерно в девять дюймов, а глубиной в дюйм. Залил в борозду керосин и поджег. Получилось огненное кольцо.

– А теперь смотри! – сказал он.

Дядя снял крышку с банки и уронил скорпиона в центр огненного круга. Насекомое сразу же попыталось удрать. Пламя остановило его. Скорпион попробовал еще раз, потом еще и еще, но куда бы ни кинулся, пламя всюду отгоняло его.

Скорпион остановился, скорчился в центре круга. Замер на какое-то время. Потом он поднял жало и бережно прижал его к собственной спине. Осторожно нащупал зазор между чешуйками, ввел жало, помедлил и выпустил яд.

Тельце насекомого забилось в сильных судорогах, потом скорпион вздрогнул еще раз или два, а потом умер. Огонь все еще горел вокруг него.

– Видишь? – сказал дядя Норман. – Скорпион лучше ужалит самого себя, нежели умрет, не выпустив яд. Я прочел об этом в книге.

Лиззи купила мне одежду, которую носили все мальчики острова, – белую рубашку и черные брюки с подтяжками. Это помогло мне обжиться. Иногда я замечал какое-то странное выражение на тетином лице: зеленые глаза превращались в два кусочка льда, губы кривились, как у матери, но с большим ожесточением. Поймав мой взгляд, она тут же улыбалась. Я чувствовал: в отличие от матери, она пыталась как-то выразить привязанность ко мне. С каждым днем тетя становилась все разговорчивее, будто слова давно уже копились в ней, а теперь нашли выход и куролесили на свободе.

 

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Однажды утром Лизи мазала мои укусы лосьоном – москиты и мошки-иголки все еще мучили меня. Спасения от них не было даже в доме. На окнах не было сеток, занавеси из бус плохо прикрывали двери. Полог над кроватью на ночь укрывал меня от насекомых, но дышать под ним было невозможно, и я сбрасывал его во сне.

– Привыкнешь, дорогой, – утешала Лиззи, втирая лосьон мне в руки и шею.

Она спустила с моих плеч подтяжки и велела снять рубашку. При виде багрового пятна у нее вырвался вздох. Тетя осторожно притронулась к нему.

– Ах, да. Да-да, – тихо произнесла она и на миг прижала меня к груди. Потом намазала лосьоном мне грудь и спину и разрешила одеваться. – А теперь, мой бедный Эндрю, пойдем, посидим у окна, – предложила она.

Я сел в большое ротанговое кресло у заднего окна, и тетя устроилась напротив. Ее короткие ноги на дюйм-другой не дотягивались до пола. Отсюда было видно, как дядя Норман трудился в огороде, металл звякал о лаву. Тетя заговорила:

– Это случилось за полгода до твоего рождения. В январе, шел сильный снег. Он ехал слишком быстро, как обычно, потерял управление, и машина врезалась в дерево.

– Кто? Дядя Норман? – уточнил я.

– Нет-нет. Твой отец. Томас Полмрак. О ком же еще мне и говорить, если не о твоем бедном покойном отце?

Она произнесла эти слова полушепотом, а глаза ее увлажнились. Странно было видеть слезы в глазах, так похожих на мамины: ведь мама терпеть не могла любых проявлений чувств.

– Сара тебе не рассказывала?

Я ответил, что ничего об этом не слышал. Вот так, впервые мне стала открываться правда о моем отце и обстоятельствах, сопутствовавших моему появлению на свет.

– Его, бедняжку, зажало рулем, и он просидел много часов, пока его нашли, – продолжала тетя. – Правая рука была обморожена, ее пришлось ампутировать. Представляешь себе этот ужас?… Он много недель провел в больнице. Когда рана зажила, ему сделали протез – деревянную руку с деревянными пальцами. Либо такую, либо крюк. Это было бы немыслимо… Он просыпался по утрам и не верил, что руки больше нет. Говорил, что ощущает все пальцы, как будто они по-прежнему здесь. Бедный, бедный! Он не снимал черных кожаных перчаток. Помню, как они лоснились.

И вот, в коттедже на другом краю земли, я узнал от тети Лиззи о своем преждевременном рождении и о том, что у меня была сестра-близнец, Джоанна; о чудовищной жаре, которая стояла в Стровене в ту весну много лет назад; о церемонии наречении имени; о празднике в саду большого дома. И о смерти новорожденной сестры.

– Он хотел подержать на руках своих детей. Это же естественно, правда? Ты широко раскрыл глазки, но Сара положила ему на руки девочку, хотя та спала. – Тетя снова заплакала. – Он держал ее на руках, показывал гостям, и одеяло начало выскальзывать. Он попытался ухватить его, чтобы малютка не упала. Какой отец поступил бы иначе? Но своей рукой он убил ее. Я пыталась его успокоить, но он был безутешен. Просто потерял рассудок. Ему казалось, какая-то часть его на самом деле этого хотела. Он сказал, что рука лишь осуществила его тайную волю. – Тетя утерла глаза фартуком. – Бедный! Такое бремя непосильно для мужчины.

И она рассказала мне, как отец погиб у Римского моста, и какие слухи распространились после этого.

– Об искусственной руке никто в Стровене не знал. Даже доктор Гиффен. Вот и поползли слухи. Кое-кто думал, что твой папа сам отрезал себе руку, а другие говорили, что какие-то люди отпилили ему руку и сбросили с моста еще живым.

Стук лопаты прекратился. Дядя выпрямился посреди картофельных рядов, как будто прислушиваясь к нашему разговору. Но тетя говорила так тихо, что дядя не мог бы расслышать ни слова. Минуту спустя он снова склонился над картофелем и продолжал выпалывать сорняки. Тетя Лиззи посмотрела в его сторону, и взгляд ее был холоден. Потом снова улыбнулась мне.

– Значит, мама ничего тебе не рассказывала?

– Ничего, – ответил я.

– Она не могла с этим примириться, – вздохнула тетя. – Кто бы ее упрекнул? До гибели малютки она была совсем другой женщиной. Я рассказала обо всем, потому что тебе следует знать: твой отец был хороший человек. У него было много женщин до Сары, но ей он был предан всей душой. Он бы для нее что угодно сделал – так он ее любил. Она бы сама непременно тебе рассказала. Я уверена, она собиралась сделать это со временем. Запомни пока одно: они любили друг друга.

Слезы струились по щекам тети Лиззи. Она подняла к лицу подол фартука и надолго зарылась в него. Я не знал, что делать, куда деваться. Потом тетя снова посмотрела на меня.

– Они любили друг друга. Запомни это. Любовь искупает все, – сказала она.

Так в первый и последний раз я узнал некоторые подробности своего рождения. Лиззи видела смерть моей сестры, стояла рядом, когда тело моего отца выложили на кухонный стол. Она знала о моих родителях и многое другое, о чем я мог лишь догадываться по глухим намекам матери. Например, отец был не очень богат, но все же получал приличный доход от семейного винокуренного завода на севере и мог с удобствами жить в таком месте, как Стровен; его родители не приняли мою мать, как не признавали и прежних его увлечений, и поэтому вместо свадьбы родители ограничились простой регистрацией.

Лиззи рассказала мне, что они с матерью были единственными детьми начальника вокзала в Городе, он дал дочерям приличное образование и больше ничего не мог для них сделать. Ее, похоже, удивляло, что мать ничего не рассказывала мне.

Я обрадовался: где-то у меня есть дедушки и бабушки.

– Я когда-нибудь познакомлюсь с ними, тетя Лиззи? – спросил я.

Она покачала головой и снова чуть не заплакала.

– Бедный мальчик, – сказала она. – Нет, они все умерли, давным-давно. Иначе бы твоя мама не прислала тебя сюда. Нет, они все умерли. Только я одна осталась, и тем хуже.

Она даже не упомянула дядю Нормана.

Остаток утра я просидел у себя в комнате, обдумывая услышанное. Но главным образом – валялся на кровати и прикидывал, что станется со мной на острове. Я следил за проворной черной ящерицей, что жила и охотилась среди потолочных балок – пожирала москитов, пролетавших в пределах досягаемости ее длинного языка. Когда я внезапно входил в комнату и спугивал ящерицу, она раздувалась мячиком, пытаясь в ответ напугать меня. Но сейчас никто из нас не боялся. Она смотрела на меня сверху вниз своими глазками-бусинками и прикидывала, не раздулся ли я и нельзя ли будет меня слопать, когда я сокращусь до обычных размеров.

Потом я встал и выглянул во двор. Под окном у меня лежал пруд, затянутый зеленой тиной. Крохотные ящерки гонялись по его каменным берегам за добычей, слишком мелкой для человеческого глаза; они застывали на бегу, словно механические игрушки, у которых кончился завод. А в глубине участка дядя Норман горбился над своими растениями, такой же неподвижный. За ним, все накрывая своей тенью, высилась непроницаемая черная стена горы.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Иногда я подмечал в тете Лиззи какую-то жесткость, и она меня пугала; только я старался не задумываться, чем она вызвана. Что касается причуд дяди Нормана, я скоро научился принимать их как должное – у взрослых свои недостатки. Дети вовсе не считают, что мир устроен разумно.

Иными словами, я поверил, что даже после смерти матери со мной все будет в порядке.

Но как я ошибался! Тетя Лиззи задумала нечто ужасное.

Наступил третий понедельник моей жизни на острове Святого Иуды. На следующей неделе мне предстояло пойти в школу. Мы втроем – Лиззи, дядя Норман и я – завтракали на кухне. Типичное утро на острове – жаркое, безветренное, гудят насекомые. Дядя читал «Картофель в южном климате», прислонив книгу к фарфоровому чайнику на столе. Ели мы молча. («Не болтать, когда я читаю» – таково было одно из дядиных правил.) Лиззи пила чай, лицо отсутствующее. Я ковырялся в еде. («Все, что лежит на тарелке, должно быть съедено», – неизменно повторял дядя.) Жареный бекон так вкусно пах холодным утром в Стровене, но здесь, на жарком острове, от одного этого запаха язык словно обволакивало жиром. Когда я пил черный чай, рубашка противно липла к потной спине.

Дочитав, дядя Норман закрыл книгу и поднялся из-за стола. Положил книгу на место – на каминную полку рядом с другими. Там книгам ничего не грозило: камин служил простым украшением – здесь никогда не бывало так холодно, чтобы разводить огонь. Дядя подошел к задней двери, сунул ноги в разношенные рабочие ботинки, нахлобучил старую китайскую соломенную шляпу и вышел в огород на утренние работы – полоть сорняки, обирать с листьев вредителей.

Лиззи проследила за ним взглядом. Аккуратно поставила чашку на блюдце и обернулась ко мне.

– Ступай в комнату. Сейчас же! – прошипела она. Прежде она так никогда не говорила. Я поспешно встал и хотел убрать тарелку в раковину.

– Оставь. Иди. – Глаза ее сделались ледяными, как у змеи.

Эта перемена была столь ужасна, что я боялся пере – вести дух – в груди" стоял комок. Я убежал к себе и закрыл дверь. В окно я видел, как дядя возится с картофелем в дальнем углу огорода.

Появилась Лиззи – все еще в фартуке – и медленно двинулась к нему. Дядя стоял, нагнувшись, тыкал в землю тяпкой. Должно быть, наткнулся на один из тех упорных сорняков, что за ночь успевали составить заговор и задушить его посадки.

Лиззи остановилась у него за спиной. С минуту она смотрела на него сверху вниз, потом обернулась и поглядела прямо в окно. Увидела меня и улыбнулась – широко и приветливо. Поцеловала кончики пальцев и послала мне воздушный поцелуй.

С моей груди точно сняли огромную тяжесть. Я снова свободно вздохнул, улыбнулся и помахал рукой в ответ. Чуть не завопил от восторга.

Тетя повернулась к дяде Норману, будто собираясь заговорить с ним. Но не заговорила, а нагнулась и подняла зазубренный обломок лавы, лежавший на краю дорожки. Она взяла его обеими руками, потому что он был тяжелый, с чайник величиной.

Я подумал: первый раз вижу, чтобы Лиззи помогала дяде в огороде.

Левой рукой она прижала камень к груди, правой смахнула с него приставшие комья земли. Сделала шаг вперед и занесла камень над склоненной головой мужа.

Я понял, что она сейчас сделает. Я мог бы окликнуть, предупредить дядю Нормана – и не крикнул. Наверное, краем глаза он заметил движение белого фартука и начал поворачиваться ему навстречу, не вставая с колен. Поздно. Камень врезался ему в висок. Громкий удар нарушил утреннюю тишину. Шляпа слетела, но дядя еще постоял мгновение на коленях, и только потом упал в картофельные кусты – медленно, осторожно, будто не хотел их помять. Падение спугнуло мушек, вившихся в кустах. Они быстро совладали с паникой и заклубились над неподвижным телом.

Тетя Лиззи постояла над ним. Дядя не двигался, и она отбросила камень. Расправила фартук, погладила себя ладонями по бедрам. Должно быть, она знала, что я по-прежнему стою у окна.

– Эндрю! – позвала она. Я не ответил.

– Эндрю! – повторила она.

– Да? – прохрипел я.

– Ступай за доктором. – Тетя не глядела на меня, но, готов поклясться, голос ее звучал бодро. – Спустись в город и приведи сюда врача. Скажи, что с дядей несчастный случай.

Она возвестила об этой точно так же, как звала нас к ужину.

Вот так вышло, что я видел нападение на моего дядю и мог предупредить его, но промолчал. И теперь я повиновался Лиззи. Я побежал вниз, в город, по длинной жаркой тропе. Бежал я быстро, стараясь обогнать зрелище, которое только что явилось мне на огороде. Иногда мне удавалось вырваться вперед, но потом оно снова настигало, обгоняло, вселяя в душу ужас. Я старался не думать о последствиях: единственный человек на острове, которому было до меня дело, оказался чудовищем. И с тошнотой у горла сознавал, что моя жизнь вот-вот разлетится вдребезги снова.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Добравшись до города, распластавшегося на жаре, я влетел в крепостные ворота. Главная улица была пуста, не доносилось ни звука, разве что загремит случайно цепь вытащенной на берег рыбацкой лодки с низкой мачтой.

Я прямиком направился к дому доктора Хебблтуэй-та в конце тупика. Это был даже не дом, а приземистая башенка, именовавшаяся «Бастион», поскольку некогда она примыкала к форту и находилась всего в нескольких шагах от крепостной стены. Я постучал в тяжелую деревянную дверь. Открыла тоненькая светловолосая девочка, моя ровесница, и на улицу просочился медицинский запах. Девочка пошла за доктором, и минуту спустя появился сам хозяин с недоеденным гренком в одной руке и сигаретой – в другой.

– Что? – Это был худощавый человек с темной, морщинистой от солнца кожей и голубыми глазами – слишком молодыми для его лица.

– Тетя Лиззи просила вас прийти в коттедж. С дядей несчастный случай. – Я слово в слово повторил сказанное Лиззи.

Не задавая вопросов, доктор вернулся в дом, оставив меня в дверях. Светловолосая девочка с любопытством наблюдала за мной из прихожей. Доктор вскоре вернулся, уже в белом парусиновом халате и с медицинским саквояжем в руках.

– Веди, – приказал он.

В эту минуту в прихожую вышла высокая худая женщина в очках с проволочной оправой.

Она заговорила с врачом, не обратив на меня ни малейшего внимания.

– Не застревай на весь день. Ланч ровно в полдень.

– Хорошо, дорогая, – ответил он.

– А ты, Мария, – обернулась она к девочке, – ступай убирать со стола.

Мы прошли по главной улице, миновали ворота и начали долгий подъем по тропе к коттеджу. Доктор Хебблтуэйт шагал неторопливо, непрерывно курил, а порой кашлял и задыхался.

Я боялся, что он будет расспрашивать о подробностях несчастного случая, и пытался сочинить рассказ, который не набросил бы тень подозрения на Лиззи, но доктор вопросов не задавал, а шел позади и пыхтел. Время от времени останавливался перевести дух. Первый раз – когда мы еще и на четверть мили не отошли. Он оглянулся и посмотрел вниз, на город.

– Ну что, молодой человек? Как тебе нравится остров? – У него был высокий, немного певучий голос.

– В порядке, – ответил я.

– Я так нечасто бываю в этих местах, – продолжал доктор Хебблтуэйт. – Чарующий ландшафт. – У него была речь хорошо образованного человека.

Он присел на скалу, прикурил очередную сигарету и пустился рассказывать об острове. Я тоже не спешил вернуться на место преступления, а потому слушал охотно и вежливо кивал, стараясь не торопить рассказчика.

– Изначально остров Святого Иуды служил женской исправительной колонией, – говорил он. – В ту пору первой обязанностью врача было присутствовать при наказаниях и казнях. Обеспечить гуманное исполнение приговора, если подобный эпитет уместен в данном контексте. Мои предшественники оставили дневники, в которых описывали свои обязанности. Судя по всему, телесные наказания предписывались даже за небольшие нарушения, а смертная казнь выпадала на долю предводительниц мятежей… Когда проводилась экзекуция, всех заключенных строили у крепостной стены и выводили приговоренных. Примерно в девять часов утра – вот в эту самую пору дня.

Доктор огляделся. Небо сияло убийственной голубизной, чайки вились вдали над гаванью, подхваченные легким ветерком, насекомые озабоченно занимались своими делами.

– Обычное наказание – столько-то ударов бичом. Женщину раздевали догола, привязывали за руки и за ноги к железной раме, на раскаленном солнце. После бичевания ее оставляли привязанной к этой раме до конца дня… Если женщину приговаривали к смертной казни, ей отсекали голову топором. Иногда – не с первого удара. Головы насаживали на колья и выставляли на крепостной стене в назидание другим. – Доктор отбросил недокуренную сигарету. – Читая между строк этих записных книжек, – продолжал он, – приходишь к неизбежному выводу: число ударов могло быть сокращено, а смертная казнь – осуществлена эффективнее, если приговоренные женщины соглашались оказывать некоторые… знаки внимания своим надзирателям.

Возможно, говоря это, доктор покосился на меня, но я упорно не сводил глаз с дымка, подымавшегося от брошенного среди скал окурка.

Мы возобновили путь. Доктор Хебблтуэйт еще с четверть мили пропыхтел позади, пока мы не дошли до очередного гладкого валуна.

– Передохнем немного, – предложил он, опустился на камень, закурил и продолжил урок истории. – Конечно, то были ужасающе некультурные времена, – сказал он. – С тех пор сама концепция женской исправительной колонии устарела. Могло бы составить интересную тему для монографии, как считаешь?

Я понятия не имел, что такое «монография». Доктор стряхнул пепел на черную лаву, рассыпались красные искры.

– Потом остров передали под военную и морскую базу, – продолжал он. – Появились новые врачи – хирурги-цирюльники. В ту пору считалось неспортивным избегать противника в морском сражении. Вся тактика сводилась к тому, чтобы галантно встать борт о борт с вражеским судном и палить изо всех пушек. Они били друг в друга ядрами в упор, разбивая деревянные корпуса вдребезги. Естественно, почти все ранения наносились щепками, в результате развивалась гангрена. В большинстве случаев единственным выходом оставалась ампутация – без анестезии, без дезинфекции. Хирурги старались как могли, но это было ужасно. В обмен на руку или ногу пациент получал еще несколько часов боли. Не слишком-то выгодная сделка.

Доктор глубоко затянулся, словно то был его последний вздох, и ткнул пальцем в сторону города. Похоже, он собирался еще что-то мне поведать, и я всячески старался поощрить его, лишь бы он не вздумал спросить, что же случилось у нас в коттедже.

– Крепостные стены не так хлипки, как тебе кажется, – сказал он. – Под фанерной обшивкой – большие глыбы лавы. Полагаю, такая ограда и артиллерийский огонь выдержит. Я все думал, почему укрепления поставили со стороны суши. Оказывается, жители опасались, как бы враги не высадились на берег в другом месте и не обошли город сзади. – Он стряхнул пепел. – Разумеется, врагов у нас давно нет, но на ночь ворота по-прежнему запирают. Островная традиция. Сохранилось суеверие, будто некий пришелец из-за стены навлечет на остров несчастье. Глупости, разумеется. Островитяне и сами это сознают, но все же предпочитают запирать ворота. – Он примял окурок и глянул на меня: – Против того, чего они опасаются, ворота и стены бессильны.

Я кивнул, как будто что-то понял.

Доктор Хебблтуэйт поднялся с камня. Оставался последний переход до тетиного коттеджа. По пути доктор успел кое-что рассказать о себе. Он состоял на службе в Министерстве здравоохранения и учился в лучших медицинских школах. На остров Святого Иуды его перевели двенадцать лет назад, перед рождением дочери. Со временем, рассчитывал он (а жена, судя по тону, только и мечтала об этом), его переведут куда-нибудь еще. Он думал, работа на острове будет серьезнее, но все было рутинно и скучно.

– Иногда – роды, или на кого-нибудь нападет акула, кто-то отравится ядом змеи или бородавчатки. Но в целом островитяне всегда здоровы, и делать мне почти нечего, – сказал он.

Я был уверен: тут-то он спросит про несчастный случай с дядей, – но доктор так и не спросил. Только шел рядом со мной, громко пыхтя.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Лиззи ждала у калитки, и легкая улыбка играла на ее губах. Она поздоровалась с доктором и повела нас через дом на задний двор.

Дядя Норман лежал ничком там, где упал, поперек картофельных грядок. Лицо его было накрыто кухонным полотенцем в голубую полоску. Мясные мухи неистово пировали на пятнах крови, проступивших на ткани. Ящерка забралась на каблук его правого ботинка и внимательно следила за мухами.

– Так-так, – пробормотал доктор Хебблтуэйт. При виде тела он словно очнулся от спячки. Аккуратно засучил рукава и склонился над дядей. Хотел приподнять полотенце, но кровь уже присохла. Тогда он сорвал полотенце и отбросил в сторону. Часть мух ринулась следом. Доктор подтянул дядины руки ближе к его бокам и перевернул тело.

Теперь я увидел лицо дяди Нормана. Оно стало совсем серым. К правой, окровавленной стороне головы, словно штукатурка, прилипла огородная почва.

– Внесем его в дом, – распорядился доктор. Мухи провожали нас свирепым жужжанием, когда мы уносили прочь их угощение. Доктор и тетя Лиззи подхватили дядю под руки, я помогал, ухватив его за тонкие паучьи лодыжки. Касаться пальцами тонких волосков было неприятно. Мы волокли его, словно мешок картофеля, по тропинке, потом вверх по ступенькам к задней двери.

В коттедже мы без труда протащили тело до гостиной по скользкому деревянному полу, натираемому каждую неделю «Воском Эббота». Мухи прорвались сквозь занавеску из бусин и продолжали жужжать над телом. На потолочной балке заняла позицию одна из наших домашних ящериц.

Лиззи опустилась в ротанговое кресло, а я встал напротив. Тело дяди лежало между нами. Встречаясь со мной глазами, Лиззи каждый раз улыбалась.

Доктор Хебблтуэйт снял белый халат. Осторожно прощупал пальцами рану и заговорил, не подымая глаз:

– Он упал, так я понимаю. – То ли утверждение, то ли вопрос. Лиззи глянула на меня и промолчала.

Доктор еще немного пощупал.

– При таких падениях с небольшой высоты порой случаются тяжелейшие травмы. – Я не расслышал в голосе доктора иронии. Он раскрыл саквояж и наполнил шприц жидкостью из флакона, продолжая беседовать с Лиззи: – Что ж, я вас обрадую: ваш супруг не умер.

Не слишком-то она обрадовалась.

– Хотя должен был умереть, – продолжал доктор Хебблтуэйт. – В черепе здоровенная трещина. Но он жив. – Лицо тети сжалось, словно пальцы в кулак. – Некоторым людям, – ворчал доктор, – нужно хорошенько тренироваться, пока не научатся умирать как следует. – Он поддернул выше рукав на руке дяди и воткнул иглу ему в предплечье.

Протер место укола ваткой и снова заговорил – теперь уже обращаясь ко мне:

– Боюсь, молодой человек, вам придется еще раз сбегать в город, – сказал он. – Зайдите в лазарет и скажите сестре, что пациент нуждается в транспортировке. Можете заодно заглянуть ко мне и предупредить жену, что я задержусь. – Он снова обернулся к Лиззи. – Полагаю, мне благоразумнее будет остаться с пациентом.

Примерно час спустя я вернулся в коттедж вместе с солдатами в красных мундирах, которые привезли четырехколесную тележку. Дядю уложили на соломенный матрас и перенесли в нее. Затем покатили тележку по ухабистой дороге – медленно, очень осторожно, чтобы не доконать больного, хотя по пути в коттедж один солдат рассказал мне, что эта же тележка используется как погребальные дроги.

После этого мы с тетей Лиззи наедине провели в коттедже три дня. Хотя я был свидетелем преступления, я не боялся тети. Она теперь часто меня обнимала, и мне это начинало нравиться. О дяде Нормане разговора не заходило, мы даже не навещали его. Тетя держалась так, словно у нее и не было никогда мужа.

На четвертый день, в поддень, один из солдат, приходивших с тележкой, постучал в дверь коттеджа и сказал, что доктор Хебблтуэйт хочет поговорить со мной с глазу на глаз. Кивком тетя Лиззи отпустила меня.

Я спустился в город. Лазарет располагался в крепостных сооружениях возле «Бастиона». Доктор Хебблтуэйт принял меня в маленьком кабинете у самого входа.

– Сегодня утром твой дядя вышел из комы, – сообщил он. – Он хочет как можно скорее вернуться домой. – Говоря это, доктор не сводил с меня глаз. – Он понятия не имеет, каким образом пробил голову.

Под взглядом доктора мне сделалось не по себе.

– Безопасно ли отправлять его домой? – спросил доктор.

– Не знаю, – ответил я.

– Я не могу долго держать его здесь, – вздохнул он. – Иди, повидайся с ним.

Доктор провел меня в лазарет – он весь состоял из одной палаты с тремя койками. В палате было сумрачно и жарко, оконца были прорублены под самым потолком, пахло мастикой и дезинфекцией.

Дядя был тут единственным пациентом. Он лежал на койке с забинтованной головой. Я был потрясен переменой, произошедшей в нем. Нет, после такой страшной травмы выглядел дядя ужасно, как я и ожидал, однако помолодел лет на двадцать.

– Эндрю! – сказал он, завидев меня. Впервые он произнес мое имя. – А где Лиззи? Она пришла с тобой?

Дядино лицо больше не казалось истощенным, и хотя губы его слегка кривились, то была не гримаса недовольства, а скорее улыбка. Никогда прежде я не видел, чтобы он улыбался.

Доктор Хебблтуэйт, стоявший у меня за спиной, ответил вместо меня:

– Нет, Лиззи нет здесь. Она убирает дом к вашему возвращению, – сказал он. – Но я подумал: не лучше ли вам будет задержаться еще на пару дней в лазарете? Пока не пойдете на поправку.

Дядя покачал головой:

– Нет-нет! – Похоже, он здорово огорчился, что тетя не пришла со мной. – Лиззи будет за мной ухаживать, ведь правда, Эндрю? – И такого оживленного голоса я никогда прежде не слышал – он стал звонким, юношеским. – К тому же у меня полно дел. Представляю, как зарос огород. Три дня! Это значит, что я целых три ночи не смотрел в свой телескоп! – Словно бы то, что он искал в ночных небесах, могло явиться и исчезнуть за время его отсутствия. Дядя был очень обеспокоен. Никогда бы не подумал, что его лицо может стать таким выразительным.

Доктор Хебблтуэйт велел медсестре подготовить дядю Нормана к переезду, а меня поманил за собой. Выйдя из палаты, он закурил сигарету.

– Так вот, молодой человек, я не подвергал вас допросу и не намерен этого делать, – заявил он. – Уж мне ли не знать, какие проблемы бывают между супругами. Но хотелось бы надеяться, что ваша тетя Лиззи понимает: если нечто подобное повторится, я никак не смогу и дальше умалчивать. Придется известить коменданта. – Он глубоко затянулся, сощурив голубые глаза от едкого дыма. – Весьма прискорбно, что все произошло именно сейчас, когда вы приехали на остров. Но беспокоиться не следует. Может, все еще образуется, – добавил он.

В послеполуденную жару мы с доктором Хебблтуэйтом устремились обратно в коттедж, провожая тележку, которую толкали двое солдат. Дядя лежал в тележке, бодро и слегка фальшиво напевая. Яркие лучи солнца играли на его забинтованной голове, на белом врачебном халате доктора Хебблтуэйта, на алых мундирах солдат, на мухах, что вились вокруг нас, словно искрящийся дым. А настоящий дым поднимался от сигареты доктора, который постоянно от нас отставал.

Издали я разглядел у калитки тетю Лиззи. А когда мы подошли ближе, дядя приподнял голову и тоже увидел ее. Он помахал ей рукой. Наверное, тетя решила, что дядя просто отгоняет мух. Она не сразу догадалась помахать в ответ.

Когда мы добрались до калитки, дядя окликнул ее:

– Лиззи! Лиззи! – и протянул руку ей навстречу. Тетя помедлила, но все же вложила свои пальцы в его ладонь, и дядя поднес их к губам. – О, Лиззи! Как хорошо дома! – сказал он. Глаза тети расширились.

Солдаты, маневрируя, подкатили тележку к парадной двери. Подоспел слегка запыхавшийся доктор Хебблтуэйт.

– К ногам еще не вернулась чувствительность, – предупредил он Лиззи. – Восстановится через несколько дней. Он не помнит, что с ним произошло. Его разум – tabula rasa . Все происшествие стерто полностью. Надолго ли – остается только гадать. Но, вероятно, довольно скоро он кое-что припомнит. Или все. Обычно так и бывает с амнезией.

Тетя Лиззи вдумчиво кивала.

Солдаты внесли дядю в дом и положили на кровать. Доктор Хебблтуэйт еще раз осмотрел пациента, а тетя Лиззи уже суетилась рядом с ним, поправляя подушки. Дядя Норман не сводил с нее глаз и улыбался. Она неуверенно улыбалась в ответ.

Я внимательно следил за ними. Я понимал, что события складываются очень странно.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Вот так мой дядя Норман с улыбкой на устах вернулся домой к своей убийце.

В последующие дни я уже готов был поверить, что попытка убийства была каким-то недоразумением – тетя стала такой ласковой, такой любящей. Она срезала красные и желтые цветы со своей любимой клумбы и к радости дяди расставляла их вокруг его постели. Кормила его как маленького ребенка, с ложечки, маленькими кусочками нарезала для него мясо. Трижды в день обмывала все его тело. розовой водой. Перед этим она наглухо закрывала дверь спальни, но сквозь филенки я слышал довольное хныканье, сопровождавшее этот обряд.

Во второй половине дня мы с Лиззи посвящали часок пропалыванию дядиного огорода. Телескоп мы перенесли в дом и поставили возле кровати, чтобы он мог наблюдать за ночными небесами через окно. Дядя за все благодарил нас, хотя явно перестал относиться к двум главным делам своей жизни с прежней одержимостью.

В сущности, это был другой человек. Лед в светло-голубых глазах растаял без остатка. Губы научились улыбаться, и улыбка уже выглядела естественной. Свою речь он пересыпал поговорками – тоже нечто прежде немыслимое. Однажды я вошел к нему, и дядя увидел, что я зацепился штанами за колючий кустарник. Он посоветовал:

– Попроси, чтобы Лиззи сразу же зашила. Сапоги смазаны – и дыры замазаны.

А как-то поутру, когда я сидел у окна, любуясь видом на океан, он сказал:

– Смотри-смотри, Эндрю. Такой вид за деньги не купишь.

И он не скрывал нежности к Лиззи. «Старушка», звал он ее, протягивая руки, норовя притронуться к ней, как только она подходила к его постели. Если жена заговаривала с ним, Норман смотрел ей в глаза, не отрываясь, весь уходил в слух.

И со мной дядя охотно общался.

– Посиди со мной, Эндрю, – подзывал он и принимался расспрашивать о Стровене и приключениях по пути на остров Святого Иуды – обо всем, что прежде его ничуть не интересовало. О моей матери он тоже спрашивал.

– Она была прекрасная женщина, – вздыхал он. – Они с Лиззи такдружили. Их мать умерла молодой, и девочки растили друг друга. И в школу ходили вдвоем, и все делали вместе. Жаль, что пришлось увезти Лиззи так далеко. – Но тут он просиял улыбкой. – Зато теперь ты приехал к нам, Эндрю. Мы уж постараемся, чтобы тебе здесь было хорошо.

Он спрашивал Лиззи о других островитянах, с кем они были знакомы прежде, пока он от всех не отгородился. Его самого вроде бы удивляло, как он мог превратиться в угрюмого отшельника.

– Понятия не имею, что на меня нашло. Дай только поправлюсь, и буду провожать тебя в город всякий раз, Как пойдешь за покупками.

Тетя ободряюще улыбалась.

Однажды вечером, когда упала тьма (это была пятница), мы с Лиззи сидели у его постели, и дядя рассказывал мне о своем хобби.

– Знаешь, что я высматриваю по ночам, Эндрю? Метеоры. Небеса здесь такие прозрачные, можно разглядеть метеоры, которые никто больше в мире не увидит. Обычно их замечают, лишь когда они вспыхивают и погибают в земной атмосфере. – Он перевел взгляд на жену. – Сам не знаю, почему они меня так привлекают, Лиззи. Холодные, одинокие. – Глаза его сияли от любви к ней. – Принеси мою книгу, Эндрю, – попросил он. – Ту, которая называется «Небесный мусор».

Я взял книгу с каминной доски и передал дяде. Он открыл ее на фотографии метеора.

– Вот видишь, – сказал он, – выглядит, словно обычный камень, какие валяются у нас на огороде.

И тут, едва дядя произнес «камень», он вдруг прищурился. Помолчал; глаза его затуманились. Это слово пробудило в нем воспоминания.

– С тобой все в порядке? – забеспокоилась Лиззи.

– Просто пытаюсь сообразить, как это я ушиб голову, – сказал он. – Помню, как вышел в огород. Выпалывал сорняки на картофельной грядке. Дальше – пустота.

С разговора о камнях все и началось. С этой минуты – ив пятницу вечером, пока я сидел с дядей, и днем в субботу – я видел, как он озабочен, как напряженно размышляет.

В субботу я сидел с ним, а Лиззи готовила ужин. Дядя помолчал, потом с улыбкой оглянулся на нее.

– Прости, Лиззи, сегодня вам с Эндрю невесело со мной. Просто я пытаюсь вспомнить. Словно что-то вертится на кончике языка. Знаешь, как это выводит из себя.

Если б я мог отговорить его, убедить не думать об этом… Покушение превратило дядю в нормального человека, всех нас троих – в счастливую семью, о какой я всегда мечтал.

Память вернулась к нему, целиком и полностью, в ночь субботы, сразу после полуночи. Дядин голос пробудил меня от глубокого сна. Я вскочил и приник к вентиляционной решетке внизу двери.

Дядя Норман, раздетый догола, влачил свое тело огородного пугала и бессильные ноги по залитому лунным светом полу. Лиззи, тоже голая, стояла над ним и смотрела. Лицо ее было каменным.

– Выпусти меня, – твердил дядя низким голосом прежнего Нормана. – Выпусти меня отсюда!

Он добрался до парадной двери и распахнул ее. Выполз во двор; тетя шла за ним. Я выждал чуть-чуть и перешел в гостиную, к открытой двери. Оттуда мне было их видно.

Над их головами, посреди неба с мириадами холодных звезд, висела огромная луна, а ее горные хребты были отчетливо видны. Дядя полз к калитке, лунный свет искажал, уродовал его силуэт на каменной дорожке. Пока он возился со щеколдой, Лиззи озиралась. Она никуда не спешила. Наконец подобрала зазубренный осколок лавы – один из тех, что украшали ее клумбу.

Дядя не оставлял отчаянных усилий отпереть калитку до того самого мгновения, когда камень обрушился на его череп. Он распростерся плашмя, прикрывая руками голову в тщетной попытке ее уберечь. Камень глухо бил снова и снова, и я различал два типа ударов – то по рукам, то по черепу. С десяток таких звуков, пока дядя не замер. Еще один, последний удар – и камень словно прилип к его черепу, как намагниченный.

Мой ужас усугублялся тем, что я отчетливо понимал: каждый удар обрушивается и на мою жизнь.

Она еще постояла, глядя на него сверху вниз. Затем повернулась к коттеджу.

Я на цыпочках вернулся к себе в комнату, тихо затворил дверь и улегся в постель. Задернув полог от москитов, я повернулся спиной к двери. Босые ноги Лиззи прошлепали по гостиной, дверь приоткрылась, и тетя подошла к моей кровати.

– Эндрю! – окликнула она меня – негромко, словно боясь испугать. – Эндрю!

Я повернулся и приподнял полог. Тетя стояла передо мной, взгляд какой-то нездешний. С ее грудей капала и стекала струйками по животу кровь и что-то еще. Она заговорила со мной, растирая кровавую жижу по лицу, такими движениями, словно умывалась:

– Ступай в город, – произнесла она сквозь кошмарную жидкую маску. – К доктору Хебблтуэйту. Скажи ему, что на этот раз Норман Бек мертв.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

В первую ночь мне приснился кошмар, который затем повторялся каждый раз, пока я жил в коттедже. Никогда прежде я не переживал такого ужаса, как в этом сне. Я не мог убежать от него, потому что уже спал. В моем кошмаре земля оседала и все вокруг медленно скользило вниз, в бездонную яму. Я был на краю и пытался удрать, спастись, но земля крошилась подо мной быстрее, чем я бежал. Я хватался за куст, но куст медленно приподымался из земли и оставался у меня в руках. И в тот миг, когда мне предстояло упасть вниз, в пропасть, – я просыпался в холодном поту, сердце колотилось.

В первый раз после этого я не заснул. Я перебрался в кресло и сидел там, дрожа от страха. Как только рассвело, я наскоро позавтракал и пошел в город к доктору Хебблтуэйту. Подождал у «Бастиона», пока он собрался, а потом мы вместе пошли на кладбище переговорить с могильщиком. Заодно доктор поведал мне историю местного кладбища.

– В девятнадцатом веке здесь работал странный тип по имени Уэллсли, – начал он. – В его обязанности входило также изготовлять гробы. В то время кладбище было меньше, чем сейчас. И чтобы сэкономить место, Уэллсли додумался резать тела на части и втискивать их в коробки размером с чайный ящик. Члены свисали с крюков, вбитых в крышку. Он проделывал маленькие окошки с обеих сторон, чтобы родственники могли видеть усопшего под любым углом. Один из моих предшественников отмечает в своих записях, что Уэллсли расчленял тела профессионально. Сам Уэллсли говорил, что дошел до этой мысли, когда ему пришлось хоронить конечности и куски тел после морских сражений, – о них я тебе уже рассказывал.

Доктор на ходу попыхивал сигаретой.

– Жена Уэллсли – единственный служитель муз, когда-либо живший на острове Святого Иуды. Она сочиняла оперы, их ставили в гарнизонной часовне. Насколько я мог понять из записок моего предшественника, музыка была гениальной. А героини опер были все сплошь безумицы – они бродили по залитой лавой долине или бросались вниз со скалы, распевая арии. Однажды ночью жена Уэллсли перебудила весь город. Забралась на бастион, почти голая, и выла на луну. – Доктор отбросил недокуренную сигарету и тут же поджег новую. – Что-то в атмосфере Святого Иуды способно довести чувствительную душу до безумия. – Очевидно, доктор таким образом пытался несколько оправдать в моих глазах тетю Лиззи.

Кладбище располагалось сразу за крепостной стеной. Траншею длиной в футбольное поле динамитом освободили от лавы и засыпали привозной почвой. Повсюду торчали небольшие каменные надгробья. Могилы тоже были маленькими, зато в глубину уходили на десять футов – в целях экономии места гробы ставили вертикально. По словам доктора Хебблтуэйта, могильщики всякий раз опасались при захоронении потревожить останки тех, кто упокоился на этом поле за последние двести лет.

Навстречу нам вместе с женой вышел кладбищенский сторож мистер Ригг – невысокий черноволосый человек, голова орехом.

– Сможете ли вы найти место? – осведомился доктор Хебблтуэйт.

– Марта всегда найдет место, – доверительно сообщил нам мистер Ригг, кивая жене, которая любезно улыбалась в ответ. Выглядела она странновато. Дядя Норман в краткий период своего просветления рассказывал о ней. По его словам, если на этом острове когда-нибудь и приживалась картошка, то этой картошкой была миссис Ригг. И вот она передо мной: крупная, бугристая, даже лицо похоже на бородавчатый картофельный клубень; картофелина с яркими голубыми глазками.

Стоя у кладбищенских ворот, мы с мистером Риг-гом и доктором Хебблтуэйтом смотрели, как Марта исполняет свой обряд. Она прошла в дальнюю часть кладбища с безымянными могилами преступников. Перед собой она несла приспособление – клинышек из двух лучевых костей, человеческих, скрепленных на одном конце бечевкой. Она шла и монотонно пела – в утреннем воздухе ее гудение отчетливо доносилось до нас. Стоило костям в ее руке дрогнуть, Марта умолкала и замирала, напряженно к чему-то прислушиваясь. Так она останавливалась несколько раз, в последний – в углу у самой крепостной стены. Здесь она долго стояла и как будто снова прислушивалась. Я различал только жужжание мух.

Наконец Марта Ригг посмотрела в нашу сторону и кивнула большой головой.

– Нашла место, – с гордостью сказал мистер Ригг. – Всегда находит. Теперь мы все организуем.

Похороны состоялись на следующий день. Дул резкий ветер, нисколько не освежавший – горячий, соленый, он раздражал кожу.

Мы шли от лазарета, куда увезли тело, к кладбищу. Дядю Нормана провожали в последний путь немногие: доктор Хебблтуэйт, который привел с собой свою костлявую дочку; могильщик Ригг и с ним его жена Марта; комендант Боннар – от него несло ромом; и двое солдат – они толкали больничную тележку, по такому случаю задрапированную черным бархатом, Я плелся сзади. Еще надо упомянуть следовавшие за нами полчища мясных мух. Они злились, поскольку не могли добраться до вожделенного блюда, которое чуяли сквозь фанеру гроба, а потому вымещали свое разочарование на плакальщиках.

На кладбище обошлись без церемоний. Солдаты сгрузили дешевый гроб ногами вперед в глубокую и узкую щель. Мы слышали, как тело сползало вниз, когда они ставили ящик вертикально. Гроб впритирку вошел в предназначенное для него отверстие. Солдаты поспешно забросали его комьями земли.

Я постоянно ловил на себе взгляд мисс Хебблтуэйт. Должно быть, она думала, что я буду плакать. Но я не плакал, хотя на душе было смутно. Что теперь будет со мной? – гадал я.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

А на следующее утро начался процесс. Суд проходил в большом зале, пристроенном к крепостной стене – когда-то здесь располагалась гарнизонная часовня. С виду он напоминал пиршественную залу старинного замка, и здесь можно было бы найти желанную прохладу, если бы стены и в самом деле были сложены из камня толщиной в три фута, как виделось снаружи. Однако стены были фанерными и совсем не спасали от жары. Доктор Хебблтуэйт сидел рядом со мной на массивной деревянной скамье в одном из первых рядов. Его одежда пропахла застоявшимся сигаретным дымом. А еще в зале пахло потом: народ набился битком. Маленькие окошки в форме креста под самым потолком не могли рассеять полумрак.

– Правосудие и религия, – ворчал доктор Хебблтуэйт. – Яркий свет им не по нутру.

Многие островитяне привели с собой на суд ребятишек. Дочка самого Хебблтуэйта сидела за нами. Кроме здешних обитателей, присутствовал экипаж зашедшего накануне за почтой парохода «Патна». Им отвели места сзади – все развлечение для моряков.

Ровно в девять утра солдат в белой парадной форме вошел в судебный зал через переднюю дверь и вытянулся по стойке «смирно». За ним прошаркал комендант Боннар в черной мантии с алой оторочкой и белом пари ке с мелкими кудряшками, из-под которого торчали еще ярче пламеневшие на этом фоне рыжие волосы. Комендант был высок и отрастил изрядный живот; когда он опустился в деревянное кресло, дожидавшееся его на помосте, колени его задрались и казалось, будто голова растет непосредственно из них.

Минутой спустя через ту же дверь солдат ввел тетю Лиззи. Она села на трехногий табурет возле помоста. Она была одета в привычное черное платье, но без платка. Темные волосы были зачесаны вверх со лба и собраны на затылке в тугой узел.

Ее спокойная, отрешенная поза напомнила мне маму. Когда глаза тети привыкли к полумраку, она разглядела меня и улыбнулась.

Я уставился в пол.

Суд прошел почти так же быстро, как дядины похороны.

Комендант призвал публику к порядку. Его хриплый голос разнесся по залу, ударяясь о стены и эхом возвращаясь к нему. Однако он знал, как перехитрить эхо: каждую фразу комендант рубил на кусочки.

– Лиззи Бек. Прошу встать! – Он пьяновато сминал слова.

Лиззи поднялась и встала лицом к судье.

– Вы обвиняетесь… в убийстве… вашего мужа… Нормана Бека. Признаете ли… себя виновной… или нет?

Зал затих, даже доски не скрипели. Сквозь окна под потолком доносились из гавани крики чаек, мы различали даже глухой грохот волн, разбивавшихся об отмели в четверти мили мористее.

– Виновна! – Ее голос не дрогнул.

– Имеете ли вы… что-нибудь сказать… прежде, чем я… оглашу приговор?

Лиззи выждала, пока не затихли последние отголоски эха, и ответила:

– Ничего.

Комендант заговорил, обращаясь ко всем нам, собравшимся в зале:

– Я считаю… это был… акт., замышленный… разумом… очевидно больным… – И он повернулся лицом к Лиззи. – Итак… приговор… этого суда… Вы… Лиззи Бек… будете… отправлены… при первой возможности… в учреждение… для душевнобольных… преступников… и там будете… находиться… в заключении… пожизненно.

Я не смел поднять глаза. Вокруг меня раздавались вздохи. Я не сводил глаз с деревянных половиц прямо у меня под ногами. Выждав немного, доктор Хебблтуэйт коснулся моей руки.

– Все кончено, – сказал он.

Тогда я поднял глаза. Кресло на помосте опустело, и трехногий табурет возле него – тоже. Комендант удалился; Лиззи, очевидно, вернули в камеру.

На следующее утро в семь двое солдат в алых мундирах сопроводили простоволосую тетю Лиззи в гавань. Дул теплый сильный ветер. «Патна», ржавый сухогруз, была готова к отплытию. Я затерялся в плотной толпе островитян и смотрел. Экипаж «Патны» сгрудился у лееров своего корабля, и все они тоже смотрели. Я заметил у некоторых женщин слезы на глазах – наверное, от соленого ветра.

На этот раз лицо у тети не было безмятежным, как на суде. Она лихорадочно озиралась. Солдаты уже подвели ее к сходням. Она все время оборачивалась, высматривая кого-то. И тут, с высоты трапа, разглядела среди взрослых зрителей меня. Лицо тети озарилось, губы за двигались, пытаясь вытолкнуть какое-то слово. За гулом корабельных машин я не мог разобрать, что она кричит. Один солдат взял тетю за руку и повел дальше. Она вырвалась и закричала так громко, что я расслышал ее слова поверх грохота:

– Любовь! Эндрю! Любовь!

И ее увели. Через несколько минут солдаты вынырнули из трюма и спустились на причал. Трап подняли на палубу. Отдали швартовы, и «Патна» медленно запыхтела прочь. Выйдя в открытый океан, она повернула на север и вскоре скрылась из глаз.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Я возвращался по тропе домой. На полпути я оглянулся на океан и успел разглядеть «Патну», почти растворившуюся в мареве на горизонте. Словно черная улитка, протянувшая за собой склизкий след.

Добравшись до коттеджа, я вошел и присел за кухонный стол. Опустил голову на руку и от усталости уснул.

– Эндрю!

Хриплый голос пробудил меня. В открытых дверях, вырисовываясь отчетливо за пологом из бус, стоял комендант Боннар. Я подошел к двери.

Комендант сжимал в руках старый черный зонтик, которым прикрывался от солнца. С огромным брюхом и венчиком рыжих волос вокруг лысины он походил на средневекового монаха с картинки. Сняв судейскую мантию, комендант теперь облачился в обычную белую рубашку и черные брюки.

– Я не стану заходить, – сказал он. Сосуды у него на носу полопались, речь была не вполне внятной. – Посидим снаружи.

Мы уселись на изогнутой скамье в тени нашей маленькой веранды – всего в нескольких ярдах от того места, где Лиззи добила дядю Нормана. От коменданта пахло ромом, и этот запах утешал меня, напоминая о вечерах с Гарри Грином, который тоже пил ром.

Гладкие деревянные планки скамьи заскрипели и прогнулись под весом коменданта. Зонтик он пристроил рядом на земле.

– Я пришел, потому что обещал Лиззи Бек поговорить с тобой. – Он тяжело вздохнул – видно, разговор предстоял нелегкий. – Я мало что мог сделать для нее законным путем. Prima facie, она была виновна. Дважды виновна, если говорить о фактах. Но что касается mens rеа …

Тут он сообразил, что я не понимаю его слов.

– Юридический жаргон, – пояснил он. – То есть: нет сомнений, что она это сделала. Но как насчет состояния ее рассудка? Я говорил с ней в ночь накануне суда, и она признала, что много лет обдумывала это убийство. Утверждала, что лишь план убийства и спасал ее все это время от безумия.

Комендант сильно потел, и мухи слетались со всех сторон прямо на его лысину. Наверное, их привлекал сладковатый запах рома.

– Да, – продолжал он, припоминая ту ночь, когда беседовал с заключенной. – Именно так она и сказала: план убийства не давал ей сойти с ума! Разумеется, едва она это сказала, я понял, что она – сумасшедшая.

Комендант посетил Лиззи в камере в надежде, что отыщутся смягчающие обстоятельства ее преступления. Но сначала он заглянул в паб и подкрепился двумя стаканами чистого рома.

Камера старой гауптвахты с зарешеченной бойницей под самым потолком почти не проветривалась. Кажется, она обрадовалась его приходу – эта невысокая женщина с умным, тонким лицом, которую он часто встречал в городе. Жена коменданта не раз говорила, что Лиззи – хорошая женщина, хоть ей, быть может, и не повезло в браке. В таких вопросах комендант привык доверять своей жене.

Едва комендант присел на стул, Лиззи начала говорить. Она говорила без передышки, словно преступление разомкнуло что-то в ее душе. Комендант не перебивал.

– Сперва, когда я узнала, что к нам приедет Эндрю, я была счастлива. Теперь у меня будет свидетель, кто-то из родных, и он увидит, как я это осуществлю. Я была в восторге… Но вот Эндрю приехал и оказался таким славным мальчиком, и ему уже столько пришлось пережить. Он думал, что снова обрел семью. Прошло всего несколько дней, а я уже начала слабеть. Само присутствие бедного милого ребенка подрывало мою волю… Я поняла – если промедлю еще хоть немного, я никогда уже не смогу сделать это. И я решилась сделать это как можно скорее… Вы представить себе не можете, с каким наслаждением я обрушила камень на голову Нормана Бека в первый раз. Ради такого удовольствия стоило ждать годы… Но он не умер. Я слишком слабо его ударила… Я решила, что мои планы окончательно пошли прахом. Представьте себе, каково мне было, когда тележка вернулась по этой тропе – и снова привезла его домой. Когда выяснилось, что он забыл мой поступок и рвется домой… Ради Эндрю я готова была смириться и жить дальше с этим человеком. Я подумала: может быть, я должна это сделать, чтобы у бедного мальчика была семья… Я бы терпела его ради мальчика, если б он оставался прежним Норманом Беком, равнодушным до подлости. Но удар по голове полностью его изменил. Он снова стал любящим и внимательным, каким был, когда мы познакомились… Это лишь пуще распалило меня. Каждая его ласка напоминала мне о том, чего он лишал меня все эти годы. Я могла бы прикончить его в любой момент, он был так беспомощен и доверчив. Но я выжидала, надеясь, что доктор Хебблтуэйт не ошибся, и к Норману со временем вернется память… Так оно и вышло. В последнюю ночь он попытался заняться со мной любовью – впервые за много лет. Это было нелегко – с парализованными-то ногами. Но он ухитрился вскарабкаться на меня. И как раз принялся объясняться мне в любви, когда память целиком вернулась к нему. При свете луны я отчетливо увидела перемену в нем. Лицо его снова постарело на десять лет. Он все вспомнил… Он скатился с меня на пол, пытался уползти. Теперь он знал, как страшно ошибался. Этого я и ждала. Я хотела, чтобы он понимал, что происходит. И тут уж я убила его раз и навсегда.

Теперь, сидя на веранде, комендант передавал мне этот разговор и качал головой. Потом мы какое-то время посидели в молчании; только мухи жужжали над его лысиной. Казалось, кроме нас, на всей Земле не осталось больше ни одного человека. Он так долго молчал, что я не выдержал й заговорил:

– Почему она решила убить его? – спросил я. Этого я никак не мог понять.

– И я задал тот же вопрос, – ответил комендант. Вытащив красный платок, он утер пот с лица. – Полагаю, в доме никакой выпивки нет? – спросил он. – Твой дядя вряд ли держал ром про запас, а?

Я ответил, что они оба в рот не брали спиртного.

– Вот как, – отозвался он безо всякого удивления.

В камере стояла гнетущая духота, после рома комендант сильно потел.

– Но почему? Почему вы решили его убить? – спрашивал он Лиззи Бек.

– Когда-то я очень любила его, – ответила Лиззи. – Когда ему предложили место на этом далеком острове, я согласилась поехать с ним. Я бы все для него сделала, так я его любила. И он любил меня. А потом переменился. После того, как мы прожили здесь сколько-то времени, он сделался холодным, угрюмым, отдалился и от меня, и от всех горожан. Теперь его интересовали только огород и телескоп… Я долго с этим мирилась, но была так несчастна, что не могла больше это выносить. Мне казалось, это я в чем-то виновата… Однажды я спросила его, что случилось. Спросила: неужели он перестал меня любить. «Любовь? – сказал он. – Что за белиберда!» И рассмеялся мне в лицо… Можете ли вы понять, что я Почувствовала при этих словах? Мое сердце съежилось и усохло, потому что я видела: он говорит искренне. Все эти годы – впустую! Лучшие годы жизни – впустую. И тогда я решила убить его. Больше ни о чем я не могла думать. Я была одержима этой идеей. Я видела его смерть во всем, на что бы ни взглянула. Кухонный нож уже не был кухонным ножом – он стал кинжалом, которым я могла бы его заколоть. Глядя на дерево, я видела не дерево, а виселицу, на которой он будет болтаться.

Комендант ушам своим не верил.

– Лиззи, Лиззи! Погодите минуточку. Не может быть, – прервал он ее. – Нельзя же убить человека только за то, что он тебя не любит. Это не повод для убийства, иначе одна половина человечества давно бы перебила другую.

Лиззи ответила ему – медленно, взвешивая каждое слово:

– А почему бы и нет? – сказала она. – Это худшее преступление на свете.

На коменданта вдруг навалилась усталость. Жара давила, мучительно хотелось выпить. Он задал последний вопрос:

– И вы не сожалеете о содеянном? Если бы вы обнаружили хоть какие-то признаки раскаяния, я бы смог облегчить ваше положение.

– Раскаяние? – Моя тетя глянула на него с изумлением. – Ни малейшего! Я мечтала бы только об одном: чтоб его вернули к жизни, и я могла убить его снова.

Я отогнал мух. От запаха рома меня уже мутило.

– Ну вот, – сказал комендант. – Вроде бы все. Мой долг – следить за соблюдением закона. Твоя тетя не оставила мне выхода. Она – она была словно женщина о двух головах, любовь в ней уживалась с ненавистью. – Комендант поднялся со скамьи, и перед его рубашки натянулся, точно парус корабля перед отплытием. – Когда я уходил, она плакала. Говорила, что жалеет лишь об одном: что ты оказался втянут в эти события. Она, дескать, надеется, что ты поймешь: она не могла поступить иначе. – Комендант поморщился от слишком яркого солнца. – Пора мне идти. – Он снова глянул на меня – Сегодня можешь переночевать здесь. Но завтра с утра дом снесут. Таков обычай. Я найду тебе другое жилье, так что собери свои вещи.

Он раскрыл зонтик, пожал мне руку и медленно двинулся обратно в город. Моя ладонь еще долго хранила запах рома.

В ту ночь я упаковал чемодан. Обшарил коттедж в поисках сувенира на память, но не нашел ничего, связанного с тетей Лиззи. Тогда-то я понял, до какой степени дядя Норман заполнял собой дом. На стенах висели только схемы различных видов растений и один вид неба – галактики и туманности.

У Лиззи в комоде, в нижнем ящике, я нашел фотографию в рамке, перевернутую лицом вниз. Тот же снимок, что и на камине в Стровене – мои родители стоят в снегу. Я решил было взять его, но передумал. Мне помстилось, что фотография осквернена преступлением, которое совершилось в этом доме.

Последняя ночь в коттедже оказалась малоприятной. Я ворочался с боку на бок и метался в постели, мне все чудилось, будто кто-то за мной наблюдает. Со страху я поднялся и осмотрел весь дом, даже во двор выглянул. Нигде ничего. Когда же я наконец заснул, мне приснился жуткий кошмар. На меня колонной надвигалась женская процессия во главе с тетей Лиззи, и лицо ее было омыто кровью дяди Нормана; она свирепо усмехалась и в руке вздымала камень, словно выбрала меня очередной своей жертвой. Я пытался убежать, но, очевидно, попал в зыбучие пески: чем быстрее я порывался бежать, тем глубже увязал, а когда повернулся, она уже занесла камень для удара.

К счастью, тут я проснулся. Сердце отчаянно билось. До утра я больше не ложился и ждал у двери. В восемь часов на тропинке показались две фигуры: солдаты, перед собой толкавшие тележку. Вблизи я разглядел бочку с горючим.

Они пришли, остановились и молча занялись своим делом. Я пошел вниз, в город, таща за собой чемодан. Примерно на полпути я оглянулся: коттедж пылал. Ярко-красный язык пламени вздымался на глухом черном фоне горы.

Что же до тети Лиззи, ни я, ни кто другой с острова Святого Иуды никогда более не встречались с ней. Че рез пять дней после отхода «Патны» комендант Боннар получил с борта радиограмму. Матрос, принесший Лиззи завтрак, отпер дверь и увидел, что каюта пуста. Никто бы не поверил, что женщина ее комплекции сможет протиснуться в узкий иллюминатор; это, вероятно, было нелегко – на металлической раме осталась кровь. Судно легло на обратный курс и все утро рыскало над глубочайшей впадиной океана. Они заметили кружившую на одном месте стаю акул, но никаких следов Лиззи не обнаружили. Капитан раздал экипажу винтовки, и за час моряки постарались убить как можно больше акул. А потом продолжили свой путь.

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

БУРЯ

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Когда ты молод, тебе кажется, будто перед тобой миллион дорог, – так сказал мне Гарри Грин однажды ночью, когда мы стояли у лееров «Камнока». – Ты уверен, что сможешь сделать все, что захочешь, уверен в своей уникальности. Но когда становишься старше и оглядываешься назад, видишь, что жизнь твоя сложилась примерно так же, как у других. Канат господень! Как будто все устроено заранее, все предсказуемо. Тут-то и призадумаешься, есть ли у нас вообще выбор. Мне казалось, что я понимаю его мысль.

– Вы так видите свою жизнь, Гарри? – спросил я его.

– Иногда – именно так, – ответил он. – Да, иногда мне так видится.

Он говорил это с грустью, но после всего, через что я прошел, я был бы счастлив поверить, что дальше моя жизнь будет заурядной и предсказуемой, как у всех людей.

Вот почему я благодарил судьбу за нормальные, оседлые годы после смерти дяди Нормана и тети Лиззи. Правда, в то утро, когда сожгли коттедж и я спускался к резиденции коменданта, мне было очень тревожно. Комендант встретил меня у дверей и сказал, что меня кое кто ждет. Мы прошли в гостиную, где мне навстречу поднялся какой-то мужчина – худой, с обветренным лицом рыбака. Глаза его были самого светлого оттенка голубизны.

– Это мистер Чэпмен, – представил его комендант. – Я оставлю вас наедине потолковать. – И он вышел из гостиной. Сильный запах рома потускнел с его уходом.

Мы с мистером Чэпменом сидели в тишине. Я стеснялся, да и ему, похоже, было неловко. Наконец он откашлялся и заговорил:

– Значит, теперь ты вроде как в порядке, а?

Я подумал, что от меня ожидают именно этого.

– Наверное, да, – сказал я.

Он кивнул. Теперь я подметил, что Чэпмен избегает смотреть на меня прямо. Он направлял взгляд в мою сторону, на мгновение задерживал его на моем лице, и тут же отклонялся вбок, словно луч маяка. Возвращался, и отклонялся вновь. Снова и снова. Но в те моменты, когда он смотрел на меня в упор, его взгляд казался мне очень проницательным.

Мы долго стояли так – молча, друг напротив друга. Потом Чэпмен сунул руки в карманы и неуклюже отошел к эркеру, смотревшему через улицу на океан. Принялся насвистывать – вовсе не мелодично, а как бы говоря: вот, я совершенно спокоен, насвистываю себе. Начал расхаживать взад-вперед по длинным вощеным половицам парадной гостиной. На суше он ступал неловкой походкой моряка.

Вдруг что-то надумал и остановился. Глаза его сверкнули торжеством, и я решил, что он наконец-то заговорит. Вместо этого Чэпмен полез в карман рубашки, извлек старую трубку, выбил пепел в камин, набил трубку свежим табаком и раскурил. Теперь, когда его взгляд останавливался на мне сквозь клубы дыма, он как бы говорил: «Я свое дело сделал, теперь остановка за тобой».

Мне еще не случалось иметь дело с такими застенчивыми взрослыми, и я был бы рад ему помочь, однако не знал, о чем с ним заговорить. Прошло еще немного времени, комната наполнилась тишиной и вонью трубочного дыма. Наконец Чэпмен решительно выбил трубку в пустой камин и произнес свою речь:

– Ну, хватит разговоров, – сказал он. – Пошли, познакомимся с миссис Чэпмен и мальчиками. – Глаза его забегали быстрее, чем прежде, – он как будто слишком далеко зашел и сам испугался своей дерзости. – В смысле – пойдем?

Как раз в этот миг, словно все это время он подслушивал под дверью, в гостиную вернулся комендант и принес с собой запах только что выпитого рома.

– Все уладили? – спросил он мистера Чэпмена. Тот кивнул, избегая и его, и моего взгляда.

– Отлично. Пусть так и будет, – напутствовал нас комендант.

Мы с мистером Чэпменом вышли на ошеломляющую полуденную жару.

По главной дороге мы двинулись на север, пока не достигли того места, где улица упиралась в крепостную стену, и остановились возле дома, который, как я понял, и был жилищем Чэпмена. Более причудливого строения на острове не было. Он выглядел почти овальным, как будто на него наступили сверху и слегка приплюснули. Подходя к своему дому, мистер Чэпмен заметно оживился. Он сообщил мне, что этот дом построил его дед, пустив в ход шпангоуты и доски обшивки старого парусника, выброшенного бурей на берег сто лет назад. По обе стороны крыши была оборудована «вдовья дорожка» – узкая площадка с ограждением. Над парадным входом вздымалась резная фигура, некогда украшавшая нос корабля, – обнаженная выше пояса русалка с пустым взглядом незрячих глаз. Ей крайне требовалась покраска.

Мистер Чэпмен распахнул дверь и пригласил меня войти. Когда я переступил порог, пятнистая сиамская кошка испустила яростный вопль и метнулась в соседнюю комнату. Из-за маленьких окон в доме было совсем темно. Под потолком висел фонарь «молния», бросавший тусклый отсвет на сводчатые стены, украшенные сетями и ручными гарпунами. Гнутые ребристые стены, рыбный запах – мы будто попали в брюхо морского чудища.

Из комнаты, в которой скрылась кошка, вытирая руки о фартук, вышла маленькая женщина. Вся пухлая, а на мягком лбу у нее залегла тревожная морщина. Взяв меня за руку, она заглянула мне в лицо.

– Бедный мальчик, – заговорила она. – Как ты думаешь, тебе с нами будет хорошо? – Тут она увидела, что я ничего не понимаю. – Ты с ним так и не поговорил? – спросила она мистера Чэпмена.

Глаза его, только что вроде успокоившиеся, вновь отчаянно завращались, избегая и ее, и моего взгляда. Женщина огорченно покачала головой.

– Ну что за человек! – пожаловалась она мне. – Безнадежен, совершенно безнадежен! Неудивительно, что у меня болит голова. – С этими словами она усадила меня в деревянное кресло-качалку и сама села напротив. Мистер Чэпмен остановился у небольшого окна.

– Эндрю, – начала миссис Чэпмен. – Я знала твою тетю Лиззи и всегда любила ее. Кто поймет, что побуждает людей к таким поступкам? Но я не об этом. Ты не против пожить у нас? Хотя бы для начала. Поживешь, приглядишься к нам, а потом решишь, хочешь ли остаться.

Она казалась такой доброй, так озабоченно хмурилась. Хмурилась она всегда, словно страдала от постоянной, хотя и не сильной боли.

– Да, я бы хотел, – сказал я.

Миссис Чэпмен широко улыбнулась, и на мгновение ее морщина исчезла. Заулыбался и мистер Чэпмен, хотя, когда он поймал на себе мой взгляд, глаза его вновь забегали по сторонам.

В ту минуту, вопреки всему, что уже случилось со мной, я подумал, что обрел безопасное убежище в страшном мире. Наконец-то.

Чуть позже мистер Чэпмен сходил к коменданту за моим чемоданом, а миссис Чэпмен проводила меня по шаткой лестнице в мою комнату. Она оставила меня оглядеться, а сама вернулась в кухню присмотреть за рыбной похлебкой к обеду. Едва я успел осмотреть комнату, как по ступенькам прогремели тяжелые шаги и в дверь постучали.

Я набрал в грудь побольше воздуху и открыл дверь двум парням – должно быть, сыновьям Чэпмена. Они были старше меня года на три и одеты по обычаю островитян.

– Я – Джон, – представился тот, что покрупнее. – А это Джим. Мама говорит, ты будешь жить с нами.

Парни были не красавцы. Джон уже перерос отца и выглядел плечистым и сильным. Лицо у него было такое же прыщавое, как у его брата Джима, но среди гнойников уже пробивались черные волоски.

С минуту мальчишки пристально изучали меня. Глаза у обоих были светло-голубые.

– Пошли на улицу, – сказал Джон.

Они сбежали вниз, и я поплелся за ними, на первый этаж и через парадную дверь на раскаленную улицу. Они махнули, чтобы я не отставал, и направились к ближайшему дому. Джон подошел к двери.

– Смайли! – заорал он.

Вышел долговязый парень примерно их возраста.

– Это наш новый брат, – сообщил Джон.

Они предоставили мальчишке минуту, чтобы разглядеть меня, и потащили ко второму дому, где повторили тот же обряд. Затем – к следующему, и так далее. Дети, преимущественно мальчики, выходили на улицу и смотрели на меня. Иногда я замечал девочек или взрослых людей, которые выглядывали в окна.

Таким образом юные Чэпмены представили меня большинству школьников на острове Святого Иуды. Попутно они показывали мне свои излюбленные места, в особенности – тот край причала, с которого они удили изящную рыбку-ласточку. Ткнули в сторону бухты, где обычно купались, и настрого предупредили никогда не заплывать на глубину, где подстерегает акула – рыба-молот.

– Акула никогда не спит, знаешь, – добавил Джон Чэпмен.

Последней остановкой на обратном пути стал «Бастион». На сей раз Джон не стал кричать, а вежливо постучал. Дверь отворила маленькая девочка со строгим лицом.

– Это наш новый брат, – сказал Джон.

Она уставилась на меня. За ее спиной возникла высокая и худая миссис Хебблтуйэт.

– Иди в дом, – велела она девочке. Вид у нее был сердитый и немного испуганный.

– Чего тебе надо? – спросила она Джона.

– Это наш новый брат, – ответил Джон.

– Я уже насмотрелась на него, – заявила жена доктора и захлопнула перед нами дверь.

Джон и Джим Чэпмен с минуту постояли, подумали и дружно показали деревянной двери язык. От такой гримасы они сделались совсем уродцами – точно две прыщавые горгульи. И мне они вдруг понравились.

В первый же вечер за ужином миссис Чэпмен поведала мне семейный секрет: ее мужу не следовало выбирать профессию рыбака.

– Он не может есть рыбу, которую сам ловит, – сказала она. Ей приходилось каждый день выходить на причал, встречать рыбацкие лодки и менять его улов на чужой.

– Неудивительно, что у меня болит голова, – приговаривала она.

Мальчикам, видимо, было не привыкать, и они смеялись. Даже мистер Чэпмен, хоть глаза его и бегали отчаянно, пока жена обличала его слабость, нисколько не смущался. Мне показалось, что супруги нежно любят друг друга и своих мальчиков.

Я понадеялся, что они полюбят и меня.

Но сиамская кошка, с которой я повстречался, едва переступив порог этого дома, не проявляла подобного мягкосердечия. Звали ее Софи, и она не спускала с меня холодных кошачьих глаз. Как только миссис Чэпмен приближалась ко мне, кошка шипела, даже если хозяйка подходила, чтобы положить мне рыбную похлебку.

– Скверная кошка, Софи! – журила ее миссис Чэпмен, но это не помогало. Кошка сидела на полу у моего стула, шипела и злобно поглядывала на меня, как будто различала во мне такое, чего другие в своей наивности увидеть не могли.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Я начал ходить в крепостную школу, состоявшую из одного класса, и мне здесь нравилось не меньше, чем в Стровене. Правда, иногда происходили какие-то события, тревожившие мой покой.

Ежегодный поход в горы состоялся через месяц после того, как я поступил в школу. Двадцать ребят снарядились в путь в девять утра под руководством нашего учителя, Мозеса Аткинсона. Это был жилистый старик с длинными седыми волосами и не менее длинной серой бородой. Глаза у него сдавали, он носил очки с толстыми линзами в металлической оправе. Он учительствовал на острове Святого Иуды почти сорок лет.

Утро было теплым, как обычно, и мы шагали в сопровождении стаи мух, жадных до свежей детской крови. Мы прошли через город, миновали ворота и двинулись по тропе в гору. Я не бывал здесь с тех пор, как сожгли коттедж. То и дело мы останавливались, и Мозес Аткинсон дребезжащим голосом призывал нас посмотреть то на выбросы лавы, то на разновидности кактуса и другие растения, способные выжить на этой суровой почве.

Мы подходили к тому месту, где прежде стоял коттедж, и мне все больше становилось не по себе. Кое-кто из мальчиков начал перешептываться, поглядывая на меня. Джон Чэпмен выступил вперед и пошел рядом со мной – и с этого момента никто уже не осмеливался косо на меня взглянуть.

Мозесу Аткинсону тоже было неловко, и он старался перевести наше внимание на растения и геологические образования по ту сторону тропы, что была ближе к морю, но я все смотрел на развалины дома. Крыша провалилась, но почерневшие от огня стены еще стояли. Все деревянные части – двери, оконные рамы, полы – исчезли. Сорняки уже завладели руинами, маленькая клумба перед домом совсем заросла. На заднем дворе из привозной почвы поднялись монструозные кусты картофеля со зловеще зелеными листьями.

Мы свернули за отрог, и отсюда коттедж больше не был виден. Теперь мы поднимались к вершине, тропа становилась все круче. Мозес Аткинсон, которому всегда хотелось идти первым, при восхождении громко пыхтел и спотыкался.

– Осторожнее! – покрикивал он. – Тут водятся змеи.

И точно – все мы увидели на тропинке маленькую черную змейку с ярко-желтыми глазами и быстро мелькающим языком. Она поспешно уползла прочь.

– Они выползают по утрам, чтобы погреться на солнце, – пояснил Мозес Аткинсон. – Их к этому побуждает инстинкт.

– Что такое инстинкт? – спросила его девочка. Это была Мария Хебблтуэйт.

– Инстинкт – то, с чем вы родились на свет, – пояснил Мозес Аткинсон. – Взять, к примеру, змей. Им не нужно учиться на опыте. Они рождаются, уже зная все, что им нужно знать.

Когда он произносил эти слова, в толстых линзах его очков заиграл солнечный луч, и я готов был присягнуть: учитель смотрел прямо на меня.

Мы карабкались вверх. Тропа зигзагом поднималась к вершине и заканчивалась площадкой возле тысячефутовой отметки. Отсюда мы могли охватить взглядом весь остров. Болтовня стихла. Наверное, все остальные чувствовали то же, что и я: мы – крошечные точки на горе посреди острова, который и сам – лишь малая точка в океане на планете, и Земля наша – всего-навсего точка во Вселенной.

Я делал все то же, что и другие дети на острове – и, как они, ходил каждый месяц встречать корабли. Поначалу я надеялся на возвращение «Камнока», но он так и не вернулся. Я надеялся получить хотя бы письмо от Гарри Грина. Письмо так и не пришло.

Сыновья Чэпмена любили плавать. В первые же выходные они повели меня вместе с большой компанией ребят в ту бухту, которую показывали мне издали. Я никогда не учился плавать, поскольку пруды в окрестностях Стровена были слишком холодными. Мне очень хотелось попробовать. И лишь когда, следуя примеру других, я содрал с себя штаны и рубашку, я вспомнил про багровое пятно. Мальчики уставились на мою отметину – кто со смехом, кто с отвращением. Братья Чэпмены тоже удивились, ведь они прежде никогда не видели этого пятна, однако Джон тут же поспешил на подмогу.

– Чего уставились? – одернул он ребят. Обнаженный, он казался взрослым мужчиной, мускулистым, волосатым, хотя ему едва минуло пятнадцать. Я так смутился, что схватил рубашку и хотел надеть ее снова.

– Не вздумай, Эндрю! – остановил меня Джон Чэпмен. – Это пятно отпугнет акул! – Он расхохотался, а вслед за ним и все остальные. На том дело и кончилось. Мы дружно вбежали в теплые волны.

И пока я жил на острове, лишь однажды другой человек обратил внимание на отметину у меня на груди.

Так прошло три года. Джон и Джим Чэпмены закончили школу и рыбачили вместе с отцом. Мне исполнилось четырнадцать, и посторонний человек принял бы меня за типичного уроженца острова: я носил черные брюки, белую рубашку и черные ботинки, лицо обгорело на солнце. Я даже говорил как местные, слегка гнусавя. Я бы сам прежде не поверил, что могу быть так счастлив – у меня был дом, у меня была настоящая семья.

И все же старый кошмар порой возвращался: я стоял на краю огромной ямы, и земля крошилась у меня под ногами. Я пытался убежать, но неуклонно соскальзывал назад, а потом вниз, вниз, в провал такой глубокий и черный, что не увидать дна. А порой в этом кошмаре я стоял на краю провала, но вполне прочно, как вдруг за спиной раздавались бегущие шаги, и кто-то сзади толкал меня в бездну. Я просыпался в поту и лежал тихо, прислушиваясь к тому, как лодки возле берега поскрипывают на ночном ветру. Даже если бы мне достало отваги вновь встретиться со своим кошмаром, пережитый страх мешал мне уснуть.

В конце третьей весны моего пребывания на острове Святого Иуды произошло событие, которое превратило мой кошмар в пророчество.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

В школе я близко сошелся с марией хебблтуэйт. Наша дружба завязалась вполне невинно. Мария, как и я, любила учиться, и мы порой обсуждали свое домашнее задание. Она все еще оставалась худой, строгой девочкой с вытянутым лицом. Светлые волосы низко свисали из-под головной повязки.

Доктор Хебблтуэйт всегда был добр ко мне. В комнате, которую он именовал своей библиотекой, он собрал много хороших книг, энциклопедий и справочников. Библиотека примыкала к его врачебному кабинету на первом этаже дома. Доктор даже настаивал, чтобы Мария приводила меня сюда заниматься. Эта комната немного напоминала мне каюту Гарри Грина, хотя, конечно, не была так загромождена.

Мать Марии невзлюбила меня и не пыталась этого скрывать. Если ей случалось выйти к двери на мой стук, она впускала меня в дом без единого приветливого слова. Но однажды вечером, когда я постучался, она отворила мне и улыбнулась – по крайней мере, постаралась. Вот неожиданность.

– Мария ужинает. Доест через несколько минут, – сказала она. – Проходи в библиотеку.

Я вошел и присел за письменный стол. На столе корешком вверх лежала раскрытая книга. Доктор Хебблтуэйт не разрешал нам оставлять книги в таком виде – говорил, что от этого они портятся. Еще больше меня удивило название: «Анатомия меланхолии». Та самая, сложная книга, которую я много лет назад видел в каюте у Гарри Грина, та, чей автор потом повесился. Я взял книгу в руки и просмотрел раскрытые страницы. Многие строки были подчеркнуты – еще одно обыкновение, которое доктор Хебблтуэйт не одобрял. Я глянул на страницу и как-то сумел понять прочитанное. То ли текст был набран более современным языком, чем в издании Гарри, то ли я лучше научился читать. Первая страница была озаглавлена: «Симптомы любви». Я начал вникать.

Как говорится, любовь слепа. Каждый влюбленный обожает свою госпожу, будь она крайне дурна собой, уродлива, морщиниста, прыщава, бледна, красна, желта, смугла, одутловата, будь лицо ее широким, словно тарелка Жонглера, или узким, тощим, младенческим, будь у нее на лице пятна, будь она кривой, сухопарой, лысой, пучеглазой, подслеповата или с неприлично вытаращенными глазами, пусть она выглядит как придушенная кошка, клонит голову набок, пусть глаза у нее опухшие, тупые, запавшие, вокруг них чернота или желтизна, или же она косоглаза, рот с воробьиную гузку, нос крючковатый, как у Персов, нос ввалился от Сифилиса или красный, огромный, курносая, с широкими ноздрями, нос, точно утес, кривозубая, гнилозубая, с черными, неровными, желтыми зубами, с лохматыми бровями, с ведьмацкой бородкой, с дыханием, провонявшим всю комнату, пусть нос у нее каплет и зимой, и летом, пусть свисает зоб на шее, или шея длинная, точно у цапли, пусть даже стоит она криво, груди болтаются, вымя, точно двойной винный мех, или другая крайность – вовсе нет вымени, обескровленные пальцы, длинные обломанные ногти, шершавые руки и запястья, загрубелая кожа, гнилое тулово, сутулая спина, она горбится и хромает, плоскостопая, с талией не изящнее, чем у Коровы, с лодагрическими ногами, распухшие лодыжки свисают на туфли, от ног несет, кормит собой вшей, подменыш, истинное чудище, деревенщина, далекая от совершенства, весь ее внешний вид неприятен, голос резкий, походка разнузданная, злобная бой-баба, уродливые титьки, лентяйка, жирная лахудра, пучок хвороста, длинное тощее пугало, скелетина; и по твоему суждению сущее дерьмо в фонаре: которую бы ты не возжелал и за все сокровища мира, которую ненавидишь и страшишься, и плюнул бы ей в лицо или высморкал бы нос ей за пазуху, истинное противоядие от любви для всякого другого человека, неприбранная, неряха, бранчливая, злобная, грубая, вонючая, грязная, мерзостная шлюха, непристойная, низкая, голь перекатная, неотесанная, глупая, неученая, досадливая, но стоит человеку влюбиться, и он будет восхищаться в ней всеми этими качествами и не заметит никаких изъянов и несовершенств ума или тела и предпочтет обладать ею, нежели какой иной женщиной в целом мире.

И так далее, и так далее, страница за страницей. Предполагалось, что это должно вызывать отвращение, но мне было смешно. Когда Мария спустилась в библиотеку, закончив ужин, я показал ей этот пассаж, и она вроде бы тоже сочла его забавным.

Мне подумалось, что это миссис Хебблтуэйт с умыслом оставила книгу на столе, чтобы я прочел – должно быть, она рассчитывала отвратить меня от женщин и от своей дочери в особенности.

Но если так, но действие книги оказалось совсем не таким, как было задумано.

Правда, на вторую или третью ночь я поплатился за это чтение кошмаром. На сей раз я наблюдал процессию женщин из Стровена с высоты, возможно – из окна башни. По мере того как они приближались, все в черном, распевая какую-то жалобную песнь, все поднимали головы и смотрели на меня. Знакомые лица – даже лицо матери и лицо тети Лиззи – исказились настолько чудовищно, что меня сковал ужас. Я проснулся весь в поту, сознавая, что слова книги обрели плоть и кровь – по крайней мере, плоть и кровь страшного сна.

Но, как я уже говорил, если это миссис Хебблтуэйт оставила книгу на виду и если она столь хитроумно пыталась отвратить меня от своей дочери, ее замысел провалился. Хотя от такого описания к горлу подкатывала тошнота и ночной кошмар был ужасен, позывы моего тела оказались сильнее.

Так к концу марта наша с Марией дружба вдруг обрела себя в неких смутных биющихся границах, и мы стали немного стесняться друг друга.

В последнюю пятницу месяца уроки закончились рано, сразу после полудня. Мы не пошли сразу домой, как обычно: Мария предложила мне погулять. Я согласился.

Мы вместе шли вдоль берега на юг, бок о бок, однако не держась за руки. Шли мы целеустремленно и молча, ступая осторожно: черные пески были сплошь усеяны мириадами крошечных крабов, похожих на черных пауков. Вскоре нам пришлось разуться и снять носки, чтобы переходить вброд оставленные приливом лужицы и небольшие заливы, отделявшие один пляж от другого. Наконец мы добрались до бухты в миле к югу от городка, полностью скрытой от чужих глаз мысом.

Мы переглянулись и стремительно бросились в объятия друг другу, как можно теснее прижимаясь телами, руки и языки наши переплелись. Мы срывали с себя одежду, изумляясь дивной белизне плоти под ярким солнцем и неожиданной поросли волос.

Я болезненно смущался пятна на груди, но Мария словно не замечала его.

Распростершись поверх своей одежды на черном песке, мы попробовали заняться любовью. Первая попытка с технической точки зрения оказалась не слишком успешной, но мы не были разочарованы. Мы почти рыдали от невыносимого восторга. Попробовали еще раз, и на этот раз сумели выполнить основные приемы. Дальше мы принялись изучать иные возможности. Языки и пальцы проникали повсюду, извлекая немыслимый экстаз.

Потом мы лежали, сплетясь, отдыхая.

– Я люблю тебя, – повторял я снова и снова.

– Я тоже тебя люблю, – отвечала она. Провела пальцами по багровому пятну на моей груди и поцеловала его. – Я люблю тебя, – сказала она.

С этих слов все началось заново. К трем часам дня, когда мы решили наконец вернуться в город, из робких учеников мы превратились в довольно опытных подмастерьев. Мы были вполне довольны собой и уверены, что интимное знание о чужом теле – единственное, к которому следует стремиться.

Кто бы упрекнул нас за то, что после подобных откровений мы не разглядели иных знамений дня – не видели, как померкло послеполуденное солнце, горизонт окрасился странным оттенком лилового, а гора превратилась в одинокую подпорку, на которую плоско, будто крышка стола, лег небосвод?

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Но все остальные на острове это заметили.

В тот вечер после ужина Чэпмены обсуждали погоду. Мистер Чэпмен раскурил трубку, Джон и Джим последовали примеру отца, поскольку оба уже были взрослыми рыбаками; впрочем, Джим еще не слишком пристрастился к табаку.

– Никогда прежде не видел такого неба, – произнес мистер Чэпмен. При мерцающем свете фонаря-«молнии» его взгляд порой казался достаточно устойчивым.

– Рыбе, похоже, нравится, – вставил Джон. – В жизни столько не ловили – готов поклясться, она словно хочет пойматься. – Джон почти не изменился со школьных дней. Высокий, прыщавый, все такой же приветливый. В скором времени он собирался жениться на Серене Джоунз, которая работала на почте. Попыхтев трубкой, он обратился прямо ко мне: – А тебе это не с руки, верно, Эндрю?

Я смутился. Слабое освещение было тут кстати, поскольку я почувствовал, как встревоженно присматривается ко мне миссис Чэпмен.

– Говорят, ты сегодня после уроков бродил по берегу, – продолжал Джон.

– Пойду-ка я наверх, – сказал я, – я сильно устал.

– С чего бы это? – спросил Джон.

Я поспешно вышел из-за стола и удрал к себе в комнату. Закрывая за собой дверь, я услышал негромкий смех внизу.

В те непогожие выходные я не встречался с Марией. Но в понедельник после школы мы, как и собирались, пошли в нашу бухту. Ветер дул теперь упорно и сильно, океанские валы вздымались белыми пенными ступеньками. Берег был сплошь усеян мелкими черными крабами, они едва успевали расступиться перед нами. Добравшись до нашей бухты, мы расстелили одежду прямо поверх крабов и раздавили во имя любви, наверное, тысячи крошечных существ.

Во вторник добраться до бухты было труднее. Ветер дул нам в спину с такой силой, что подталкивал нас вперед, и мы почти бежали; он взбивал берег и море в желто-серую пену, в которой невозможно было отличить одно от другого. Песок в нашей бухте оказался слишком влажным, и мы с Марией осваивали новые разновидности любви стоя, прижимаясь спинами к валунам. На обратном пути в город мы шли против ветра, с трудом втягивая в себя каждый вдох.

Я вернулся домой как раз в ту минуту, когда мистер Чэпмен куда-то снарядился.

– Пойдем вместе? – пригласил он меня. – Комендант созывает собрание насчет погоды. Мальчики уже там.

Я засомневался было, а глазки моего приемного отца забегали вправо-влево.

– В таверне собираемся, – уточнил он. – Выпьешь пинту пива.

Мог ли я устоять? Я никогда не бывал в «Таверне Святого Иуды», а разливавшийся оттуда аромат пива всегда возвращал меня в Стровен.

Кабачок был переполнен, но Джон окликнул нас – они с Джимом держали для нас места возле стойки. Вся таверна состояла из одного большого зала, довольно сумрачного, потому что окна были замазаны зеленой краской, а стены обиты темно-бурыми панелями. С длинных деревянных балок свисали фонари-«молнии». Глаза щипало от густого табачного дыма. Над высокой стойкой висела завозная голова оленя с недостающим рогом. Два бармена спешили налить всем пива, пока собрание не началось. Скоро и мы получили по кружке.

– Вздрогнем! – сказал Джон, и все Чэпмены жадно выпили, а потом стали смотреть, как я впервые пробую глоток пива.

Мне напиток не понравился. Теплый, кисловатый. Неужели кому-то доставляет удовольствие пить такую гадость? Но я улыбнулся, делая вид, будто мне понравилось.

– Видел бы ты сейчас, какое у тебя лицо, – заметил Джон.

Кружки застучали по столам: комендант вошел в бар и встал за стойкой на виду у всех. Кабачок затих.

– Спасибо всем, кто пришел, – начал он, как всегда, чуть невнятно. На стойке перед ним стоял стакан рома. В щели с воем врывался ветер, и комендант заговорил громче: – Сегодня утром я получил радиограмму с сообщением, которое меня встревожило: как вы знаете, там, – он неопределенно махнул рукой в сторону океана, – разыгралась изрядная буря. К несчастью, мы оказались как раз у нее на пути. Не стану чересчур вас пугать, но какие-то меры безопасности принять необходимо. Я бы хотел выслушать ваши предложения.

Со всех стороны посыпались воспоминания о прежних ураганах, но единственное, на чем все согласились и что все повторяли многократно: самое разумное – заколотить окна, чтобы ветер не выбил стекла.

Потом заговорил Джек Харви, один из самых старых рыбаков:

– Моя жена хотела знать, безопасно ли нам выходить в море? Или пересидеть на берегу, пока бурю мимо не пронесет? – спросил он.

Началась новая дискуссия, причем большинство молодых рыбаков кричали, что им случалось выходить в бурю и пострашнее этой. В итоге постановили, что погода сама покажет, как себя вести.

Поднял руку мистер Ригг, кладбищенский смотритель.

– Все вы знаете, что моя Марта видит то, чего не видят другие, – начал он. Он так гордился своей супругой, что никто ему и слова поперек не сказал. – Ее сильно пугает шторм. Она предчувствует что-то скверное. Говорит, лучше бы всем укрыться в крепости. А может быть, даже покинуть город и уйти в горы. Вот что она говорит.

Никто с ним не спорил, но большинство улыбалось насмешливо. Когда же Мозес Аткинсон высоким дрожащим голосом напомнил, что к советам Марты Ригг следует прислушиваться, Джон Чэпмен подмигнул мне, и все вокруг принялись друг другу подмигивать. Даже глазки мистера Чэпмена, не переставая бегать по сторонам, разок-другой подмигнули.

Комендант подвел итог:

– Спасибо всем участникам обсуждения. Мистер Ригг, передайте пожалуйста от нас благодарность Марте.

И вам большое спасибо, мистер Аткинсон: мы все давно привыкли ценить ваши советы. – Этот комплимент вызвал общие усмешки. – Если будут новые радиограммы, я вам сообщу, – сказал комендант. – А теперь выпьем и на этом закончим собрание. – Он подставил бармену стакан и получил очередную порцию рома.

– Эндрю, видать, не откажется от второй кружки пива, – смеясь, сказал Джон отцу. После первого глотка я больше не притрагивался к своей пинте.

На следующее утро, в среду, море разбушевалось так, что лодки не смогли отчалить, хотя кое-кто из молодых рыбаков и пытался выйти на ловлю. Ветер заметно усилился, на крышах многих домов фанерные листы громко хлопали, словно порываясь улететь. Добраться до школы оказалось непросто – малышей сбивало с ног. А как только мы уселись за парты, в класс вошел комендант. Он негромко переговорил с Мозесом Аткинсо-ном и обернулся к нам:

– Вот что, девочки и мальчики! Не хочу вас пугать, но я получил тревожную радиограмму. – По комнате распространился запах рома. – Так что пусть все идут домой и на улицу носа не кажут. Школа не откроется, пока не уляжется буря.

Мы с Марией возвращались домой вместе, и ветер дул нам в лицо – так яростно, что мы даже говорить не могли: губы расплющивались о зубы.

Подойдя к «Бастиону», я заметил, что ее мать следит за нами из окна.

– Наверное, мы больше не встретимся, пока буря не кончится. – Эти слова мне пришлось прокричать, чтобы перекрыть шум ветра. – Но из нашего дома видно верхний этаж «Бастиона». Если ты подойдешь к окну, мы сможем помахать друг другу. – Это звучало так романтично.

– О да, – отозвалась Мария.

– Я буду махать тебе завтра в три часа, и каждый день в три, пока не пройдет буря, – продолжал я. Дверь открылась, миссис Хебблтуэйт остановилась на пороге.

– Иди в дом! – велела она Марии. – А ты убирайся! – обернулась она ко мне. И по ее взгляду я понял, что как бы далеко я ни убрался, ей этого будет мало.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Вернувшись домой, я отправился с мистером Чэпменом и его сыновьями на берег, к лодке. Пришлось надень комбинезоны и вязаные шапки, потому что песок, взбаламученный ветром на берегу, мог содрать незащищенную кожу. Мы сняли с лодки мистера Чэпмена мачту, затем помогли другим рыбакам, и к полудню все мачты были убраны, а лодки лежали на берегу, подальше от волн, похожие на огромные башмаки.

К трем часам дня я успел подняться на чердак и вышел через дверь на «вдовью дорожку». Я посмотрел в сторону «Бастиона» и увидел Марию у окна верхнего этажа. Мы долго махали друг другу руками и посылали воздушные поцелуи. Потом она скрылась. Когда же кончится буря? – думал я.

В четверг начался дождь, теплый и ласковый. Все бы ничего, если б не ветер. После завтрака мы забаррикадировали окна, потом мистер Чэпмен отправился на собрание в резиденцию коменданта.

Вернувшись домой, он сказал, что, согласно последней радиограмме, эпицентр бури движется прямо на наш остров. Кое-кто из жителей, видимо не полагаясь на свои жилища, уже перебрался в крепость. Одна или две семьи последовали совету Марты Ригг, покинули город и ушли в горы.

– А сами Ригг и Марта? Они последовали этому совету? – поинтересовался Джон.

– Нет, – сказал мистер Чэпмен. – Они должны присматривать за кладбищем.

Не знаю, в шутку ли он это сказал, но мы все засмеялись.

В три часа я вышел на «вдовью дорожку», чтобы помахать рукой Марии, но тщетно: все окна в «Бастионе» были забиты досками. И все-таки я помахал ей рукой. Затем постарался отвлечься чтением и карточной игрой с молодыми Чэпменами. Наступил вечер, фонари-«молнии» раскачивались, и толстые деревянные балки стонали, как некогда стонали они под натиском штормов в открытом море.

К пятнице ветер уже выл не умолкая, и ему вторил грохот ливня – не легкой мороси, а сильного, жестокого потока. За едой я подметил, что мистер Чэпмен, для которого обычно сидение на берегу в плохую погоду было долгожданным отдыхом, чем-то озабочен. Порой земля у нас под ногами начинала урчать, словно остров терся о причальную стенку. Миссис Чэпмен лежала в постели с мигренью. Софи, сиамская кошка, наконец-то подружилась со мной. И теперь норовила пристроиться на коленях у меня или улечься ко мне в постель, и казалось, что со мной она чувствует себя в большей безопасности, чем с другими.

В полдень ветер визжал, дождь молотом бил в дом. Мы ничего не могли разглядеть в щелях меж досок, которыми были забиты окна, – дождь висел сплошной пеленой.

А потом, ровно в два часа, жуткий вой ветра стих. Унялся и дождь. Я лежал на постели вместе с Софи и читал, когда услышал тишину. Я встал и полез по лестнице на чердак. Поднял тяжелую деревянную задвижку, распахнул дверь и вышел на «вдовью дорожку».

Я стоял словно бы в огромном соборе, окруженный черными колоннами, под голубым витражным сводом.

Оглядев город, я ужаснулся тому, что успел натворить ураган. Все крыши вокруг, насколько хватало взгляда, были частично сорваны. На домах не доставало стольких фанерных листов, что уцелевшая обшивка складывалась в узор, подобный лоскутному одеялу. Еще больше меня испугала разоренная окрестность – ни деревьев, ни садов, ни газонов, ни пристроек, ни сараев – сплошная черная лава. «Бастион» и крепостные стены вроде бы устояли, но главная улица превратилась в мелководную речку. На доме коменданта обломился флагшток и все здание слегка накренилось к западу. Весь пляж размыло волнами. Не уцелело ни единой лодки. Даже бетонный причал почти полностью обрушился.

Я простоял на «вдовьей дорожке» всего несколько минут, как вдруг послышался новый звук – глухой рев, надвигавшийся с востока. Сперва я не мог понять, откуда он исходит, – казалось, его порождает горизонт, где свинцовое небо слипалось со свинцовым морем. Но шов между морем и небом раздвигался, становился все толще, и океан как будто набухал этим звуком.

Вдруг голубой свод над моей головой сорвало, и ветер вновь подул с такой силой, что я едва успел ухватиться за ограждение. Глухой рев на востоке становился все громче, лента горизонта почернела. Еще немного – и она превратилась в низкую, широкую стену. Ветер словно пытался обогнать эту преграду, завывая от ужаса.

И тут я понял, что это такое: черная стена – это гребень высочайшей волны, несущейся к острову Святого Иуды.

Я хотел вернуться в дом и предупредить Чэпменов, но ветер наглухо захлопнул дверь. Я дергал и дергал, пока ручка не осталась в моих руках. Я бил в дверь кулаками и кричал во весь голос, но никто не знал, что я вышел наружу, и никто не мог расслышать меня за шумом бури и скрипом балок.

Дождь замолотил меня бесчисленными кулаками. В виске возникла пронзительная боль, словно голова лопалась. Со всех сторон доносились странные хлопки и щелчки: это рвались оконные рамы и сами окна, двери, а под конец – и стены. За моей спиной дверь чердака раскололась надвое, но я все-таки не смог войти в дом, потому что со всех сторон в меня полетели гвозди – как стрелы из засады. Я почувствовал, как дом начинает проседать под моими ногами, словно воздушный шар, из которого постепенно уходит воздух.

Весь мир вокруг меня проваливался в бездну.

Я прижался спиной к ограждению и вцепился в него, видя, что дом разваливается. Меня что-то ударило сзади, я погрузился в зеленое чрево волны, захлебнулся, прорвался сквозь её плотную мембрану в шум и хаос. Я по-прежнему цеплялся руками за ограждение, и маленькая платформа все еще оставалась у меня под ногами.

Но платформа не была более соединена с домом Чэпменов. Это я понял, хотя мало что мог разглядеть вокруг: в три часа дня потемнело, как ночью. «Вдовья дорожка» превратилась в плот, уносимый волной к горе, чьи смутные очертания я едва различал в темноте. Поначалу я надеялся, что мой плот зацепится за склон, и я смогу там остановиться, но перед горой волна разделилась надвое, и мой плот пронесло мимо южного склона. В сумраке я видел, как мимо меня плывут куски балок, кресла, листы фанеры. Я видел и тела, плывшие лицом вниз, обнаженные – одежду с них сорвало. Потом я увидел длинный деревянный ящик без крышки, наполовину заполненный водой. Это был пустой гроб.

На следующий вечер, на закате, впередсмотрящий «Нелли», которая лежала в дрейфе, пережидая шторм, заметил в бинокль странный обломок кораблекрушения – деревянную площадку с перилами, а на ней мальчишку, привязавшего себя к перилами подтяжками. Шторм то ли улегся, то ли пронесся мимо, оставив мой плот позади.

«Нелли» подобрала меня, и я проспал двенадцать часов подряд на сухой шконке. Когда я проснулся, ярко светило солнце, и вдали поднималась гора Святого Иуды.

В полдень пароход бросил якорь на рейде, и на берег высадилась спасательная партия, прихватив меня в качестве проводника.

Там, где был прежде город, не осталось ничего – поселение исчезло, словно его стряхнули с тарелки в океан. Высокие волны не только разрушили стены, но разметали даже лежавшие в их основании валуны лавы. Дом Чэпменов исчез с лица земли, как и все остальные. От него и соседних зданий уцелели только самые концы балок, торчавшие из пучины лавы, точно сломанные зубочистки.

Я сказал офицеру, возглавлявшему поиски, что на горе есть и другие выжившие. Вопреки очевидности я надеялся найти там Чэпменов живыми и невредимыми. Мы прошли мимо того места, где располагалось кладбище – «го смыло целиком, образовался лишь прямоугольный котлован размером с футбольное поле. Далее мы прошли мимо дома тети Лиззи – ни от него, ни от огорода не осталось и следа. Сцена преступления наконец-то была уничтожена.

Добравшись до горы, мы увидели, что склон, примерно до уровня пятидесяти футов, усыпан обломками, которые занесла сюда волна. Затем мы услышали взывавшие к нам голоса. Из зарослей вышли уцелевшие – с полдюжины детей и взрослых, но Чэпменов среди них не было. Мгновение – и спасенные, спотыкаясь, устремились к нам. Я едва мог поверить глазам – впереди бежал доктор Хебблтуэйт, и сигарета свисала с его губ, а за ним поспешала жена. Позади них – Мария!

Я окликнул ее, спросил, видела ли она Чэпменов. Мария покачала головой. Я направился к ней, но между нами встала миссис Хебблтуэйт.

– Уберите от нас этого парня! – сказала она офицеру. – От него только неприятности.

Доктор Хебблтуэйт сердито глянул на свою супругу.

– Боюсь, Эндрю, Чэпменов мы не видели, – сказал он. – Мне очень жаль.

Доктор рассказал офицеру с «Нелли», что всего спаслось десять человек. Две другие семьи, тоже успевшие укрыться на горе, во время краткого затишья решили вернуться домой. Они начали спуск по лавовой долине и были на полпути к городу, когда увидели надвигавшуюся волну. Повернувшись, они бросились обратно, но волна легко догнала и поглотила их.

Хебблтуэйты и немногие уцелевшие видели это с безопасной высоты над уровнем волн.

В ту ночь, когда «Нелли» взяла курс на север, я долго не мог уснуть. Сон не шел, разум мой уподобился вечно бодрствующей акуле. Я гадал, что станется теперь со мной. Я оплакивал смерть Чэпменов. Потом мои мысли обратились к миссис Хебблтуэйт и ее загадочной враждебности. Я гадал, рассказала ли ей Мария о наших прогулках в бухту. Впрочем, ее мать невзлюбила меня с первой минуты, как только увидела у двери «Бастиона». Возможно, сочла меня тем самым чужаком, который живет за крепостными стенами и навлечет на город гибель. Столько ужасов сопутствовало мне в жизни на каждом шагу: погибли мои сестра и родители, тетя и дядя, а теперь и Чэпмены. Город разрушен. Может, я – бомба замедленного действия или противопехотная мина, которую во что бы то ни стало нужно обойти стороной?

Эти мысли изнурили меня. Грустный, подавленный, я вновь превратился в обломок кораблекрушения – на этот раз в безграничном и темном океане сна.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

В том долгом и печальном пути на север Хебблтуэйты и другие спасенные с острова и близко не подпускали меня к себе: даже еду мне подавали в каюту. Капитан «Нелли», дружелюбный человек с загорелым лицом и крючковатым носом, дал ясно понять, что мне запрещено с ними разговаривать. Мучительно было знать, что Мария рядом, но остальные каюты располагались на верхней палубе, над моей головой, и трап, соединявший эти две палубы, упирался в металлическую решетку, запиравшуюся с той стороны на засов. Надежней тюремной стены она отделяла меня от Марии. Я мог гулять по своей палубе, облокачиваться на леера, как три года назад по пути на юг. Но теперь со мной не было Гарри Грина, и эти вахты были пустыми и одинокими – ничего, кроме безбрежного океана.

Иногда никого из матросов поблизости не оказывалось, и я взбегал по трапу и толкал решетку в надежде, что ее забыли запереть. Но такое случилось лишь как-то раз поздней ночью, примерно на полпути к северу. Я повернул ручку, она поддалась, и дверь отворилась с негромким скрипом. Я переступил порог и остановился в тускло освещенном проходе, где разместились Хебблтуэйты и все остальные, кто спасся от великой бури на острове Святого Иуды.

И что же дальше? В коридор выходили двери десяти кают, я понятия не имел, в какой из них старшие Хебблтуэйты, а в какой – Марии, если она живет отдельно от родителей. Лучше уж было махнуть рукой и вернуться на свою палубу, пока меня не заметили.

Но меня заметили.

– Эндрю! Это ты? – Слова едва различались за шумом машин. Я оглянулся. В тени около трапа показалась фигура в белой рубашке. Вот она выступила в тускловатый круг света.

Это была Мария.

Она приложила палец к губам и поманила меня за собой по коридору на палубу. Я повиновался. Мы нашли густую тень возле спасательной шлюпки, свисавшей с кран-балок. Мы стояли рядом, не притрагиваясь друг к другу. Меня колотила дрожь.

– Ты что здесь делаешь? – спросила Мария. Волосы ее пахли мылом.

– Пришел искать тебя, – сказал я.

Она тихо рассмеялась.

– А ты? – спросил я. – Ты что здесь делаешь?

– Я живу в одной каюте с родителями, – ответила она. – Иногда, если удается продержаться, пока они уснут, я выхожу и отпираю решетку. Всего на минутку – я надеялась, что однажды ты придешь сюда.

Ночь была туманная, мы укрылись подальше от палубных огней, и я не мог разглядеть ее лица. Мне о многом нужно было ее расспросить. Но вдруг я почувствовал в темноте касание ее руки, и все вопросы вылетели из головы. Мы обхватили друг друга руками и замерли в поцелуе. Сердце стучало так громко, что я боялся перебудить весь пароход.

И страхи мои оправдались. Мы услышали, как распахнулась дверь каюты, и в проходе мелькнул яркий свет. Миссис Хебблтуэйт выскочила в ночной рубашке, на ходу поправляя очки в проволочной оправе.

– Мария! – позвала она. Что-то она разглядела, уставилась прямо на нас в тени шлюпки. – Мария!

Я шагнул вперед.

Миссис Хебблтуэйт увидела меня, а за моей спиной – Марию.

– Ты! – заорала она. – Убирайся отсюда! Немедленно уходи и не смей больше здесь появляться! – И приказала Марии: – Сейчас же возвращайся в каюту!

Она так орала, что на пароходе поднялась тревога. На верхней палубе загремели шаги, матрос, перегнувшись через ограждение, окликнул нас:

– Что у вас там случилось?

Я нырнул мимо миссис Хебблтуэйт в проход и сбежал по ступенькам трапа. Вернувшись в каюту, я уселся и стал ждать стука в дверь. Никто не пришел.

Наутро капитан послал за мной. Когда я вошел к нему, он показался мне отнюдь не рассерженным.

– Я слышал, ты проник за ограждение, – сказал он. – Ну-ну! Как же это ты ухитрился? – Но он не стал уточнять, как. А вместо этого сказал: – Больше туда не ходи. Мать девочки очень расстроена. – И сменил тему: – Нужно решить, как быть с тобой дальше, когда мы придем в Саутхэвен.

Он спросил, есть ли у меня родные, знакомые, кто принял бы меня. Я сказал, что хочу вернуться в Стровен. Я надеялся обрести там дом, может быть, поселиться у доктора Гиффена. Капитан обещал известить власти. К тому времени, как мы доберемся до порта, все меры будут уже приняты.

На прощание он предупредил меня:

– Кстати, я обещал матери девочки, что решетка больше не останется незапертой. – И с улыбкой добавил: – Не обижайся.

Действительно, сколько бы я ни проверял, во все остальные ночи решетка не открывалась.

Вскоре мы оставили теплые моря позади, и «Нелли» начала пролагать себе путь сквозь серые воды. Холодным мартовским утром на борт поднялся лоцман и проводил наше судно в гавань Саутхэвена. Я стоял у иллюминатора и смотрел, как Хебблтуэйты и остальные островитяне спешат по причалу к ожидавшим их такси. Мария один раз остановилась, оглянулась, но мать схватила ее за руку и потащила за собой. Хебблтуэйты сели в такси, машина медленно отъехала, серый хвост дыма проволокся сквозь ворота порта и исчез из виду. Это было ужасно: я знал, что никогда больше не увижу Марию Хебблтуэйт.

Час спустя я уже сидел в насквозь продуваемой сквозняками конторе в порту, и со мной беседовал представитель Министерства социальных служб.

– Ваша просьба о возвращении в Стровен не может быть удовлетворена, – заявил он. – Шахту закрыли два года назад. – Он держался холодно, резко, слова его падали, как льдинки. – Там больше никто не живет.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Еще одна поездка на автобусе. Шоферу велели высадить меня возле деревушки Уолтэм-Клоуз, куда мы добрались после двухчасового путешествия меж невысоких травянистых холмов. Еще десять минут – и автобус со скрипом затормозил, выпустил меня и продолжил свой путь.

На обочине меня поджидала женщина. Она была одета в черное, словно монашенка, но ее наряд был несколько необычным. Жесткий белый капюшон раструбом выдавался на двенадцать дюймов вперед, и в глубине этой трубы я разглядел ее суровое лицо и очки в серебряной оправе. Монахиня могла смотреть только прямо перед собой, словно взирала на мир сквозь иллюминатор. На левой груди ее платья было вышито желтое солнце, лучи которого больше походили на змей.

– Мистер Эндрю Полмрак, я полагаю, – приветствовала она меня. Когда она протянула мне руку, от ее одежд я почуял необычный аромат сирени. – Я сестра Роза. – Ее рука оказалась сухой и холодной. Она снова заговорила, и голос ее отдавался в раструбе легким эхом: – У тебя нет багажа? Следуй за мной. Здесь недалеко.

Мы прошли ярдов сто вдоль шоссе, а затем по дорожке, обрамленной елями. В конце стояло большое здание из красного кирпича – по размерам не меньше заводов, мимо которых автобус проезжал в предместьях Города. Сестра Роза обернулась и нацелила на меня свой раструб.

– Это твой новый дом. Надеюсь, ты будешь здесь счастлив, – сказала она. – Впрочем, это необязательно.

Здание именовалось «Домом Милосердия», и мне предстояло прожить в нем ближайшие два года вместе с четырьмя сотнями других сирот.

Приют был построен таким образом, чтобы всего несколько монахинь могли держать под контролем сотни воспитанников. В разрезе здание представляло собой два кольца, соединенных коридором, – Кольцо Мальчиков и Кольцо Девочек. Посреди каждого высилась башня со стенами из тонированного стекла. Сами кольца были высотой в четыре этажа каждое и делились на маленькие сегменты – комнаты воспитанников. Внутренние стены комнат – те, что выходили к башне или оси колеса, – были сделаны из стекла, как и дверь. Монахини, дежурившие попарно, сидели, невидимые для нас, в центральной башне и могли наблюдать за всем происходящим в комнате, словно заглядывая внутрь кукольного домика.

Сестра Роза объяснила мне это устройство в краткой беседе перед. тем, как проводить меня в назначенное мне помещение.

– Это видение двести лет тому назад осенило нашу основательницу, сестру Юстицию. Ты слышал о ней?

Ее не удивило, что я не знал этого имени.

– Она была святая, – продолжала она. – Никто из мирян не может состязаться со святыми в подобных делах. Она знала, что укромность поощряет пороки. Поэтому в нашем Доме все на виду. – Она дотронулась до своего капюшона. – И наш цилиндрический капюшон – тоже ее изобретение. Не дает нам отвлекаться. Мы полностью сосредоточены на своей задаче.

Когда мы выходили из приемной, сестра Роза притронулась к эмблеме на своей груди и добавила:

– Таков и «Дом Милосердия». Солнце видит все, но смотреть на него нельзя.

Она проводила меня в комнату. В Кольце Мальчиков было очень тихо, соседние комнаты пустовали: в эти часы дня воспитанники работали. Монахиня оставила меня в комнате и велела обустраиваться. Келья была маленькой, но удобной, и в ней сильно пахло дезинфекцией. На кровати меня ждала униформа сирот – синий комбинезон и синяя рубашка. Переодеваясь перед стеклянной стеной, обращенной к оси, я чувствовал себя неловко и все поглядывал на темную башню, гадая, не наблюдает ли за мной кто-нибудь из сестер.

Я быстро прижился в «Доме Милосердия». Полная предсказуемость распорядка дня вполне меня устраивала. В одни и те же часы мы молча вкушали трапезу в общей столовой. Каждое утро в девять расходились по классам языка и математики, мальчики и девочки – порознь. Днем два часа работали в саду. После этого час отводился для прогулок или беготни по площадке, обнесенной колючей проволокой. Потом ужин, снова занятия, и отбой.

За нами постоянно следили чтобы мы не слишком между собой сближались. Сестра Юстиция, мать-основательница, считала близкие дружбы нежелательными и полагала, что среди незрелых людей они ведут ко злу. «Надобно любить всех, – наставляла она. – Слишком просто ограничить любовь одним или несколькими избранными».

Я часто думал о Кольце Девочек. В тихие ночи по коридору, соединявшему это кольцо с нашим, доносились смешки или визг. В уединении своей кельи я выдаивал воспоминания о часах, проведенных с Марией на пляже, и о кратком поцелуе на борту «Нелли».

Но это – уже после того, как гасили свет. Все остальное время, даже у себя в комнатах, мы оставались на виду, словно актеры на четырех сотнях маленьких сцен перед ложей на двоих. Они видели нас, но сами оставались незримы. У нас не было имен, все – в одинаковых синих комбинезонах, но любой из нас в любой момент мог оказаться на прицеле у всевидящего ока.

Постепенно я забыл, что за мной наблюдают. Мне стала даже нравиться жизнь в «Доме Милосердия», хотя порой меня охватывало мрачное предчувствие, лишавшее мою жизнь всякого смысла. И с первой же недели в приюте я снова стал плохо спать.

Вот что произошло: однажды ночью мне приснился обычный кошмар. Я изо всех сил бежал прочь от края черной разъятой бездны, и почва сыпалась у меня под ногами. Однако на сей раз я почувствовал, как чья-то рука ухватила меня за ногу и кто-то поволок меня обратно во тьму. Я перепугался и заорал. Вдруг надо мной навис бледный свет, и я решил, что попал в другой, уже не столь пугающий сон. Но тут голос из-за луча света спросил:

– В чем дело?

Пахнуло сиренью. Возле моей постели с фонарем в руках стояла сестра Роза. Лица ее в тенях капюшона я разглядеть не мог.

– Ты кричал во сне, – сказала она. – Перебудил все Кольцо Мальчиков. – Она говорила тихо, но мне казалось, что каждый в Кольце слышит ее слова.

– У меня был плохой сон, – как можно тише ответил я.

– Плохой сон? – Она задумалась на минуту. – Разумный человек обязан контролировать свои сны, – объявила наконец она. – Таково учение сестры Юстиции. – Раструб был устремлен прямо на меня, и я слышал, как она дышит.

– Это был дурной сон? – переспросила она вдруг.

Я не понял вопроса.

– Он напугал меня, – сказал я.

Когда сестра заговорила вновь, голос ее прозвучал мягче.

– Министерство социальных служб прислало нам твое досье, Эндрю. Тебе многое пришлось пережить. Но это не повод, чтобы ослабить самоконтроль – особенно во сне. Понимаешь? Сестра Юстиция твердо настаивала на этом. От тебя требуется лишь небольшое усилие воли.

Я кивнул, не понимая, каким образом смогу контролировать свои сны. Сестра Роза протянула пахнущую сиренью руку и коснулась моей щеки. Это застало меня врасплох, но я не уклонился, хотя пальцы были очень холодными. Наклонившись ко мне, сестра Роза прошептала:

– Я знаю, ты страдал. – И тяжело вздохнула. – Но не более других. В страданиях мы все состязаемся друг с другом. – И с этими словами она покинула мою комнату.

С той ночи, всякий раз, когда я чувствовал, что проваливаюсь в кошмар, я спешил разбудить себя. Страх потревожить Кольцо Мальчиков и навлечь на себя посреди ночи упреки сестры Розы оказался сильнее той власти, которую имел надо мной страшный сон. Как правило, мне удавалось проснуться, едва он начинал завладевать мной. Мной надолго овладела великая печаль, и от нее я не мог избавиться даже во сне. Но в целом я предпочитал пребывать в депрессии, лишь бы не привлекать к себе внимание.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Однажды весенним утром, как раз перед завтраком, меня вызвали в Контору Сестер. Сестра Роза хотела что-то мне сообщить.

Контора представляла собой одноэтажное здание в пятидесяти ярдах от Дома по каменной дорожке, ограниченной валунами. Дверь Конторы была открыта, и я прошел в холл. Внутри здание оказалось необычным – все перегородки были сделаны из стекла и просматривались из конца в конец коридора; можно было заглянуть даже в умывальные. В нескольких комнатах монахини спали, в других сидели за столом и писали или читали священные книги. Сестра Роза мыла посуду на кухне. Когда я позвонил в колокольчик, она заметила меня, вытерла руки и вышла в холл. Взяла со стола конверт и протянула мне.

– Это тебе, – сказала она. – Прочтешь после завтрака. – И, ничего не добавив, ушла на кухню.

Как это было странно: никто у нас в Доме не получал писем. На обратном пути я изучал конверт. В верхнем правом углу красовалась большая треугольная марка с какой-то, как мне показалось, восточной надписью. Адрес был выведен мелкими, тугими буковками, совсем не похожими на крупный уверенный почерк, к какому приучали нас сестры.

Я едва дождался окончания завтрака. Вернувшись в комнату, я вскрыл конверт. Гарри Грин – вот кто написал мне. После стольких лет – послание от Гарри Грина, один-единственный листок рисовой бумаги, совсем коротенькая записка. 

Энди, надеюсь, ты учишься и читаешь как можно больше. Через пару месяцев я возвращаюсь домой и загляну тебя навестить. Вроде бы я могу стать твоим опекуном. Поразмысли над этим. А тем временем делай свое дело.

Твой старый товарищ Гарри Грин.

P. S. Я все еще бьюсь над стариной Иоанном Морологом. Помнишь, мы рассуждали о нем? Не будь я скептиком, я бы признал, что в этих его играх с числами скрыто побольше смысла, чем бросается в глаза. Расскажу при встрече.

Письмо несколько разочаровало меня своей краткостью. Но Гарри не забыл меня, Гарри приедет повидаться со мной, и – самое главное – он хочет стать моим опекуном; этого было достаточно для счастья. Я перечитывал письмо снова и снова. Я прятал его под подушкой и в следующие два месяца перечитывал ежедневно. Я ждал и надеялся. И вот наступил день и час – я работал в саду, – когда передо мной возникла сестра Роза.

– К тебе посетитель, – возвестила она.

Я вернулся в Дом и устремился в приемную так быстро, как только мог, только что не бежал, – бегать в Доме было категорически запрещено.

– Как ты, Эндрю?

Голос, приветствовавший меня, был мне знаком, но то не был голос Гарри Грина. Я слышал учтивый голос доктора Гиффена. Он был одет изящно, как всегда, но в волосах и бороде уже мелькала седина. Зрачки его глаз сузились до размеров булавочной головки.

От его острого взгляда не укрылось мое разочарование.

– Ты ожидал кого-то другого? – спросил он.

Я ответил, что нет, однако он, разумеется, не поверил мне. Правда, он не слишком огорчился: этот человек привык к тому, что его приветствуют без всякого энтузиазма, и, наверное, даже предпочитал такое отношение. Оглядев приемную, он облюбовал один из зеленых пластиковых стульев, протер его носовым платком, слегка подтянул брюки с аккуратными стрелками и уселся.

Он откашлялся.

– Когда я узнал о твоем возвращении, я отчасти ожидал, что ты попросишься жить со мной, – начал он.

Я хотел было сказать, что назвал его имя капитану «Нелли», но промолчал. Пусть, подумал я, доктор считает, что я вовсе не собирался жить с ним.

И я спросил его, что случилось со Стровеном.

Как всегда сухо, он изложил основные факты. Среди ночи в шахте произошел сильный обвал, спасательные работы нельзя было начать до рассвета. Никто не уцелел. Сто двадцать человек погибли – мужчины и мальчики, все. Семьи лишились отцов, братьев, сыновей. Правительственные инспектора сочли весь район Стровена опасным, поскольку земля была сильно изрыта за столетия угледобычи.

– Была рекомендована неотложная эвакуация, – сказал доктор Гиффен. Сам он ничего не имел против. Он давно уже подумывал перебраться в Город. Теперь он так и сделал.

Он снова откашлялся, и мы посидели в молчании. Как всегда, мы неловко чувствовали себя наедине друг с другом. Он поискал взглядом свой головной убор. Шляпа с узкими полями и пером, заткнутым за ленточку, лежала на соседнем стуле. Доктор взял ее в руки, покрутил. Еще раз откашлялся.

– Я был знаком с твоей тетей Лиззи. Она некоторое время жила с твоей мамой после твоего рождения. Очень приятная была женщина. – И снова откашлялся. – Я слышал о ней. Читал в газетах. Грустная история. – Он поднялся с таким видом, словно собирался уйти. Но потом все же сказал то, что хотел. – Я был очень привязан к твоей матери. Очень привязан. Я обещал ей позаботиться о тебе, если ты не приживешься у тети. Теперь я решил уехать за границу и практиковать там. В Канаду, скорее всего. Я буду поддерживать связь с тобой. Когда твое пребывание здесь закончится или когда ты пожелаешь, можешь в любой момент приехать ко мне. Если захочешь. Не сомневайся.

Перед уходом он сказал еще вот что:

– Кстати, недавно один человек спрашивал меня о тебе. Моряк по имени Гарри Грин. Он писал, что вы познакомились во время рейса на остров Святого Иуды и хотел узнать твой нынешний адрес. Разумеется, я сообщил ему.

Он торопливо пожал мне руку и ушел, ничего больше не говоря.

Ненадолго я остался в приемной один. Я знал, что доктор Гиффен любил мою мать и пекся о моих интересах, но принимать его приглашение я не собирался. Я бы предпочел навеки остаться в «Доме Милосердия», где не приходилось ломать себе голову, подыскивая, что бы еще сказать собеседнику, и где – если не считать сокрушавшего меня порой смутного и страшного предчувствия, – день за днем проходил без усилия и напряжения.

Обещанный визит Гарри Грина так и не состоялся. Протекали недели. Месяцы. Он так и не приехал.

Когда мне сравнялось шестнадцать, пребывание в «Доме Милосердия» закончилось. Отбыл я без всякой помпы, как и предписывала основательница, сестра Юстиция. После завтрака я упаковал казенную матерчатую сумку. Если б сестра Роза вышла попрощаться, это было бы проявлением слабости, а потому она поручила другой сестре проводить меня – в полном молчании, до конца подъездной дорожки. Когда прибыл автобус, монахиня пожала мне руку и пожелала удачи. И на этом все. Автобус тронулся, и я вспомнил слова капитана Стиллара: моряк почти не оставляет следа на земле. И моя жизнь в «Доме Милосердия» не оставила следа. Я провел там два года. Минует два дня, думал я, и сам факт, что я жил там когда-то, забудется окончательно.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Министерство социальных услуг подыскало мне работу билетного кассира на центральном железнодорожном вокзале Саутхэвена, и там я работал следующие три года. Кассиры сидели изолированно друг от друга, каждый в своей будочке, так что не было необходимости общаться с коллегами. Каждый день я обслуживал сотни пассажиров, но разговор с ними сводился к двум темам – расписанию и стоимости проезда. Для них я был деталью машины, которая продает билеты.

Я жил в дешевом номере пансиона, где было множество комнат. Моя ничем не отличалась от других: старая пружинная кровать, кресло с высокой спинкой и сломанными прутьями, которые питали пристрастие к моему шерстяному свитеру, высокий потолок, усеянный пятнами, и желтые, тоже усеянные пятнами обои на стенах. На голом полу лежал маленький половичок, и даже летом, когда я здесь поселился, тут было холодно. Все номера в пансионе были заняты, и вечером, и даже ночью в доме стоял шум.

Питался я в маленьком кафе неподалеку и пытался жить нормальной, тихой жизнью. Самые приятные часы я проводил в местной библиотеке – маленькой, почти никого не привлекавшей. Я любил читать и читал почти все подряд.

Там, в библиотеке, в конце третьего года жизни в Саутхэвене, я повстречал Катерину Кливз.

Несколько раз я замечал ее там: высокая, крупная женщина с короткими черными волосами. Она не пользовалась косметикой, и под темными глазами у нее расходились еще более темные круги. Выглядела она по крайней мере на десять лет старше меня. Иногда мы оказывались на разных концах одного стола для чтения.

Однажды вечером мы уходили из библиотеки почти одновременно. Она быстро шагала на своих длинных ногах чуть впереди меня, и я увидел, где она живет – в старом доме неподалеку от моего кафе.

После этого я раскланивался с ней в библиотеке или при встрече на улице, и спустя какое-то время она стала кивать в ответ. Потом мы начали обмениваться простыми фразами вроде: «Добрый вечер» или «Приятный денек». Вообще-то в Саутхэвене приятные деньки выдавались редко, поскольку из-за близости моря часто шли дожди. Да и сам этот город, с его обветшавшими доками и отравленными берегами, приятным никак не назовешь.

Однажды вечером, уже затемно, я шел в библиотеку. Когда я проходил мимо старого особняка, дверь отворилась, и Катерина окликнула меня:

– Не зайдете на минуточку?

Она стояла в проходе, и меня поразил ее облик: на ней было синее платье с низким вырезом, и впервые за все время, что я знал ее, Катерина воспользовалась косметикой. Глаза накрашены, губы красные, и она улыбалась. Я подошел к двери.

– Меня зовут Катерина, – представилась она. – Как ваше имя? – И она тепло пожала мне руку.

Мы вошли.

Коридор был мрачноват, но комната, в которую она меня провела, оказалась большой и роскошной – из тех старинных гостиных, где красуется массивная мебель красного дерева, лампы от Тиффани, где софа обтянута парчой, а перед пылающим камином стоят уютные кресла. На стенах висели картины с томными средневековыми дамочками.

Но более всего меня порадовали книги. Целая стена большой комнаты была от пола до потолка застроена стеллажами. За стеклянными дверцами – тысячи томов.

– Садитесь, – пригласила Катерина. Я опустился в кресло у камина.

– Хотите бокал вина? – предложила она. Я заметил, что она все время улыбается, а потому произносит каждое слово как бы в нос.

Я еще ни разу не пробовал алкоголя, если не считать пива, которым Джон Чэпмен угостил меня на острове Святого Иуды незадолго до Большой Волны. Однако я сказал, что выпью с удовольствием.

Катерина подошла к столу и налила два бокала красного вина из графина, затем поднесла бокал мне. Когда она перегнулась, подавая мне бокал, ее груди едва не выскочили из выреза платья.

Я опасливо прихлебывал вино – оно казалось таким соблазнительным в бликах огня. И вкус мне понравился.

Катерина взяла свой бокал и уселась напротив. Отпила немного и облизнула верхнюю губу.

– Больше всего меня привлекает любовь, – все тем же улыбчивым голосом сказала она. – Вернее, любовные романы. – И она поведала мне, что последние десять лет, после смерти родителей, предается изучению и коллекционированию любовных романов. Она упомянула множество имен авторов, которых предпочитала, и названия их книг.

Вино быстро подействовало на меня, и это мешало сосредоточиться, однако я постарался изобразить интерес.

– Вы что-нибудь из этого читали? – спросила она.

– Вряд ли, – ответил я.

– Идите сюда и взгляните, – позвала Катерина, и мы перешли к стеллажу. Она включила свет над ним. От пола до потолка было не меньше пятнадцати футов, а полки тянулись вдоль всей стены – на уровне пояса имелись дверцы, а над головой высокие створки были застеклены. По рельсам вдоль стеллажа перемещалась легкая стремянка.

Катерина распахнула верхнюю дверцу.

– Вот, взгляните, – все с той же улыбкой предложила она. – Моя коллекция. Дело моей жизни.

Некоторые книги выглядели потрепанными, но большинство были новехонькими. Я принялся читать названия на корешках – ни одного знакомого: «Мужчина для поцелуя», «Невесты Белладонны», «Галантный игрок и кокетка» «О Пассионато!», «Звездно-полосатая возлюбленная»"; «Язык соблазнительницы», «Любимый враг», «Дикарские объятья», «Черная луна, белая госпожа»; «Амазонка Эми»; «Покинутая любовь моя»; «Женщина апачей», «Истинная любовь и проповедник из Лосиной Челюсти», «Жена в аренду», «Сладкая страсть прерий», «Нейрохирург и потерянная любовница», «Шепни любовь во внемлющее ушко», «Опутанное сердце купидона», «Остров любовного пламени», «Примани голубку», «Незначительная интрижка». И так далее, том за томом, полка за полкой, они вздымались так высоко, что я уже не различал названий. Некоторым авторам – Бикки Беккер, Роне Райан, Хизер Хилл и Вайноне Вайз – принадлежало по множеству книг; были тут и авторы с чужеземными именами:

Дарси Д'Амур, Делинда Десприт, Мандива Монкёр. Волей-неволей это производило впечатление.

– Смотрите! – сказала Катерина и нагнулась, чтобы распахнуть нижнюю дверцу. Просто чудо, что ее груди не вывалились наружу. – Мой журнальный отдел.

Я стал смотреть на журналы, чтобы не смотреть на груди. Годичные подписки изданий с названиями вроде: «Исландские любовные штудии», «Романтический ежегодник», «Пресвитерианская любовная конференция», «Компаративные исследования любовных романов».

Голова пошла кругом от книг, вина и женской груди. Катерина следила за мной – улыбаясь, выжидая.

– Большое собрание книг, – сказал я. – И вроде бы не по алфавиту расставлены. Как же вы находите нужную?

Вопрос явно пришелся ей по душе.

– Книги – мои лучшие друзья, – с улыбкой ответила она. – Я знаю, где стоит каждая – инстинктивно.

– Ого! – отозвался я.

Мы снова уселись у огня. Она стала рассказывать мне, что большую часть времени либо читает книги дома, либо ищет новые. Местная библиотека помогала ей разыскивать самые редкие издания. Сначала она смотрела книгу в читальном зале и если одобряла ее уровень, то выписывала экземпляр для своей коллекции.

Мне показалось, что Катерина как-то странно посматривает на меня. Или это от вина все казалось немного странным?

– Сейчас я читаю книгу Долорес Долоросы, – продолжала она. – Это одна из моих самых любимых писательниц. Не первой молодости, но очень привлекательная женщина, Ребекка, полюбила юношу по имени Тайлер, человека с таинственным прошлым. Я как раз дошла до того места, когда он приходит к ней домой и они занимаются любовью.

Она с улыбкой обернулась ко мне, и я подумал: как она красива!

– Дивная сцена, – продолжала она. – Позвольте, я прочту вам немного. – Катерина поднялась и принесла книгу, лежавшую на столе возле графина с вином. Села в кресло и начала читать: – Вот, слушайте: «Они лежали в нагом объятии на розовых атласных простынях, и Ребекка шептала тайные слова ему в ухо, и ее шепот вновь воспламенил его страсть. Он сбросил с себя оцепенение, ритмичное движение его тела неистово ускорилось, и она поняла, что вскоре его тело взорвется непрерывным сотрясающимся потоком жидкого пламени». – Дочитав до этого места своим улыбчивым, слегка гнусавым голосом, Катерина закрыла книгу. – Разве это не прекрасно? – спросила она.

Я занервничал.

– Да, – повторила она, улыбаясь мне, – это очень таинственный юноша, и она ничего не знает о нем. Это придает остроту акту любви.

Я был наивен: в неполные девятнадцать лет весь мой опыт сводился к тем встречам с Марией Хебблтуэйт много лет назад. Но знаки показались мне безошибочными: я был уверен, что Катерина Кливз меня хочет. Я решился. Поставил бокал на стол и поднялся.

Она тоже вскочила.

Но ее высокий рост, огромная грудь, запах духов и приклеившаяся улыбка – все это оказалось для меня чересчур.

– Мне пора, – струсил я.

Улыбка не покинула ее губ. Катерина внимательно присмотрелась ко мне.

– Ладно, – сказала она. – Ступайте.

И через несколько секунд я уже стоял переддверью ее дома, глубоко втягивая в себя прохладный воздух, испытывая разочарование и вместе с тем – облегчение.

Ночью в постели я все размышлял о Катерине Кливз; я думал о ней весь следующий день на работе. Затем решился. После работы надел свой лучший костюм, пошел прямиком к ней домой и постучал в дверь. Несколько раз стучал, но ответа не было.

Я отправился в библиотеку. Она сидела на обычном месте за читальным столом, и перед ней лежала раскрытая книга.

Катерина не подняла головы, даже когда я остановился рядом.

– Катерина, – позвал я.

– Добрый вечер, – по-прежнему не глядя на меня ответила она.

– Катерина, – повторил я. На этот раз она подняла голову.

– Я подумал, – промямлил я, – может, мне стоит сегодня вечером заглянуть к вам? В смысле, когда вы дочитаете. – Я чувствовал себя идиотом.

Она посмотрела на меня и улыбнулась.

– Нет, – сказала она. – Слишком поздно. Я не знал, что ответить.

– Я вчера почему-то разнервничался, – сказал я. – Теперь все в порядке.

Она покачала головой:

– Вы опоздали. Причем намного, – сказала она. – Понимаете, вчера, после вашего ухода, я дочитала книгу. Я говорила, что называется она «Симпатичный незнакомец»? – Она и эти слова произносила с улыбкой, но теперь улыбка больше походила на оскал. – Теперь я начала новую. – Она показала мне книжку. Это был «Рыцарь бархатного копья» Карлы Корасон. На обложке взволнованная дама взволнованно следила за перипетиями рыцарского турнира. – Действие происходит в Средние века, и это так увлекательно, – продолжала Катерина. – Боевой рыцарь приезжает в маленький замок в лесу, где барон держит пленницей молодую женщину… Я предпринял последнюю попытку.

– И у меня нет ни малейшего шанса? – спросил я.

– Нет. Слишком поздно, – вздохнула она. – Вот что. Долорес Долороса выпускает по четыре-пять книг в год, как правило – о симпатичных незнакомцах и женщинах не первой молодости. Если случится так, что я буду читать следующую ее книгу и мы встретимся как раз в подходящий момент, – кто знает?…

Глаза ее странно блестели – то ли слезами, то ли безумием.

– И потом, – подытожила она. – В книге это гораздо увлекательнее.

На этом мы расстались. Я вернулся в свой пансион. Наверное, можно было остаться в городе и дождаться очередной книги Долорес Долоросы и удачного стечения обстоятельств, однако вскоре я получил письмо от доктора Гиффена. В Канаде он преуспел, но жаловался на здоровье и вновь звал меня к себе. Я подумал и на сей раз принял приглашение.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

В Онтарио я тут же почувствовал себя как дома. Словно негатив поднесли к свету, и я начал смутно различать знакомые очертания. Здесь многие места носили шотландские названия, и люди не лезли в чужие дела.

Доктор Гиффен жил в Камберлоо – средних размеров городе в шестидесяти милях к юго-западу от Торонто. Город был достаточно велик для человека, желавшего сохранить анонимность. У доктора сложилась небольшая, но выгодная практика, и теперь от него пахло не эфиром, а одеколоном – слегка. Он всегда был невелик ростом, но теперь сделался хрупким, словно старая кукла. Вся жизненная энергия сосредотачивалась в маленьких, ярких глазках.

Ему принадлежал большой дом в районе Вудсайдс. Окна узкой гостиной смотрели на уцелевшую часть леса. В комнате сразу же притягивала взгляд фотография в серебряной рамке на каминной доске. Снимок был мне знаком: мои родители в снегу перед каким-то зданием. Неподалеку стоял старомодный автомобиль.

В первый же вечер, когда я приехал к доктору Гиффену, он заметил, как я разглядываю эту фотографию.

– Я взял ее на память из дома твоей мамы, – сказал он, – в тот день, когда ты уезжал из Стровена. – Показав на здание, он добавил: – Она рассказывала мне, что это – гостиница в Инвертэе, где ты был зачат. Это небольшой горнолыжный курорт на севере. Кстати, в здешних местах тоже есть городок с таким же названием. Надо как-нибудь съездить посмотреть. Твоя мама говорила, то было счастливейшее время в ее жизни.

Доктор попросил одного из своих пациентов, владельца туристического агенства «Ксанаду», подобрать мне работу. Новую жизнь мы отпраздновали глотком бренди после обеда.

– Исключительно в медицинских целях, – промолвил доктор, поднимая свой бокал. Одна из его немногочисленных шуток.

Я выпил несколько бокалов бренди, и оно развязало мне язык. Вопрос вылетел прежде, чем я успел подумать.

– Помните гостиницу в Глазго, где вы заказали мне номер, – где я дожидался парохода на остров Святого Иуды?

– «Блуд», – отозвался доктор. – Я и сам останавливался там, когда приезжал в Город. Не самый роскошный отель, но удобный. – Маленькие глазки заблестели от воспоминаний. Он замолчал так надолго, что я подумал: больше он ничего говорить не собирается, – и продолжал сам:

– Капитан того парохода, на котором я потом плыл, заходил в эту гостиницу, пока судно стояло в гавани, – сообщил я. – И стюард тоже.

Доктор смотрел на меня, однако я не знал, о чем он думает.

– Ничего удивительного, – сказал он наконец. – Подходящее место для моряков. – Он сделал паузу и добавил: – Близко от порта.

Моим языком управлял третий бокал бренди:

– Думаю, в основном их привлекали женщины, – брякнул я.

Маленькие глазки вспыхнули, но доктор не клюнул на приманку. Я пустился рассказывать про капитана Стиллара и его обычай нанимать женщин из бара в качестве моделей. Если я рассчитывал поразить доктора Гиффена, меня ожидало разочарование.

– Значит, это он был капитаном на твоем корабле, – произнес он. – Ну-ну. Да, я слыхал про него. Мне рассказывала, как ты выражаешься, «женщина из бара». Мы с ней были… друзьями. – Глазки светились все ярче; мне почудилось, что доктор поддразнивает меня. – Она говорила, что капитан однажды раскрасил ее, и в тот момент могло показаться, будто он влюблен в нее. Но, по ее словам, это продолжалось лишь до тех пор, пока она не смыла краску. – Доктор явно упивался своим рассказом. – Однажды вечером, когда мы с ней были вместе, капитан находился в соседней комнате и там раскрашивал другую женщину. Мы подглядывали за ним сквозь дверную щель. – Доктор покачал маленькой аккуратной головой. – Значит, это и был твой капитан.

Меня ошеломила представившаяся мне картина: доктор Гиффен и какая-то женщина из бара стоят на коленях и заглядывают в щель, в точности, как это делал я! Поразительное совпадение! Однако, несмотря на бренди, я умолчал о своем опыте.

– А стюард? – переключился я. – Его звали Гарри Грин. Это он спрашивал мой адрес в Доме Милосердия. Вы что-нибудь слышали о нем?

– Ну-ну. Тесен мир, – вздохнул доктор Гиффен. – Да, я его помню. Видел несколько раз. Он усаживался в баре и заводил разговор со всяким, кто соглашался его слушать. Всегда приносил с собой книги. Женщины жаловались, что он чересчур много болтает. Я слышал, между собой они говорили, что предпочтут кисточку капитана языку стюарда.

Я усмехнулся: прощай, теория Гарри о роли слов в обольщении. Что бы он сказал, если б догадался, что для этих баб он просто болтун?

Доктор Гиффен глоточками прихлебывал бренди. Я с тревогой заметил, что в его руке просвечивают все косточки.

– После того как я познакомился с твоей матерью, с этим было покончено, – сказал он. – Странное дело, но после встречи с ней я утратил интерес ко всем остальным женщинам. Поверь мне, Эндрю, прошу тебя! – Он произнес это так, словно непременно хотел, чтобы я запомнил его слова. И я запомнил.

В другой раз, спустя какое-то время, я попытался навести доктора на разговор о нем самом. Это было незадолго до его смерти.

– Поверь мне, Эндрю, – сказал он, – единственное замечательное событие в моей жизни – это встреча с твоей мамой.

И я понял наконец, что она была любовью всей его жизни, его идеалом. Наверное, он совершенно в ней ошибался, ведь мама была обычной женщиной из плоти и крови. Но она ничем не разочаровала его, даже своей смертью – более того, ее ранняя кончина гарантировала, что влюбленный не разочаруется никогда.

В первое лето в Камберлоо произошло одно существенное событие, всего значения которого я тогда не понял. По утрам я ходил на работу в «Ксанаду» пешком, примерно две мили. Это была приятная прогулка, все было мне внове – и голубые сойки, и кардиналы, порхавшие среди старых деревьев в пригородных садах, и белки с такими же маленькими и зоркими глазками, как у доктора Гиффена.

Я срезал путь, выходя по короткому проулку к главной дороге. Однажды утром на этом пути я загляделся на высокий особняк из белого камня, с четырьмя колоннами по фасаду. На верхнем этаже взметнулись занавески, словно кто-то наблюдал за мной и быстро отошел от окна, когда я поднял взгляд.

До конца лета я ходил тем же путем, и еще несколько раз, когда я проходил мимо большого дома, происходило то же самое. Однажды или дважды я подмечал движение руки, задергивавшей занавеску, в какой-то раз мне даже померещилось лицо. Если б мы с доктором Гиффеном чаще разговаривали, я мог бы упомянуть об этом, а упомяни я об этом, вероятно, был бы избавлен от многих страданий, которые ждали меня впереди.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

– Ты кричал ночью, – сказал мне доктор Гиффен.

Это было за завтраком, наутро после сильного снегопада. Мне приснился кошмар, от которого я заставил себя очнуться около трех часов ночи. Я знал, что не удержался от крика, однако надеялся, что доктор не слышал.

Маленькие глазки, не мигая, уставились на меня. Подняв руку, доктор поправил узел галстука: он даже к завтраку выходил в галстуке и пиджаке. Запах одеколона не успел выветриться.

– Это не впервые, – сказал Гиффен. – Ты прожил со мной больше года, и я не раз слышал твои крики. У меня легкий сон.

Я уткнулся в корнфлекс, но доктор не отставал.

– Полагаю, тебе снятся кошмары? – настаивал он. – У тебя снова был страшный сон? Это очень неприятно.

Я подготовился к допросу. Надо будет сказать, что я давно уже научился контролировать свои сны, но порой они вырываются из-под моей власти. В кошмарах я снова становлюсь мальчиком, а не мужчиной, который мог бы совладать с ужасом.

Однако допроса не последовало.

– Не бойся, – сказал доктор. – Я не стану расспрашивать тебя о твоих снах. Некоторые пациенты непременно желают поделиться со мной своими кошмарами. Это очень утомительно. Лично я не придаю особого значения таким вещам. Быть может, они интересны другим сновидцам.

Отпив кофе, он пустился рассказывать о себе.

– Знаешь что, Эндрю? За всю мою жизнь я не видел ни единого сна. Раньше я думал, что когда-нибудь сны придут, но этого не случилось. Конечно, я представляю себе, что такое сон, но сам ни одного не видел.

Это откровение изумило меня.

– Я думал, у всех бывают сны, – сказал я. – А что же происходит, когда вы засыпаете?

– Ничего особенного, – ответил он. – Как наркоз – минуту назад я еще бодрствовал – и вот уже звонит будильник, пора вставать и приниматься задела. Зато период бессознательности восстанавливает мои силы. Меня это устраивает.

– Но ведь это противоестественно – спать без сновидений, – сказал я.

Слово «противоестественно» вызвало у него легкую улыбку. Я поспешил извиниться.

– Нет-нет, – покачал головой доктор. – Ты совершенно прав. – Он снова отхлебнул кофе и посмотрел мимо меня в окно, на толстый слой снега, накрывший лужайку и вечнозеленые кусты. – Твоя мать однажды пожалела меня за то, что я не вижу снов. Она сказала, что это многое во мне объясняет. – Его взгляд вернулся ко мне. – Сказала, что не обратит это против меня.

Я подумал: как она была права… Наверное, поэтому с ним так трудно разговаривать.

– Да, она меня пожалела, – продолжал он. – Но я не завидую людям, который видят сны. Не могу себе представить, каково это: всю ночь метаться в хаосе, а потом просыпаться и с какой-то убежденностью возвращаться к реальности жизни при свете дня. – Доктор Гиффен допил кофе и аккуратно поставил чашку на блюдце. – Если бы кто-нибудь взялся научить меня, как это делается – в смысле, как видеть сны, – я бы тут же ответил: «Спасибо, не надо».

Мы прожили вместе четыре года. У доктора Гиффе-на была своя профессиональная жизнь, в которой он встречался с другими врачами и ездил на медицинские конференции. О его личной жизни я ничего не знал: знакомых женщин у него не было. Порой я заставал его перед той фотографией на камине, и виду него был счастливый, как у влюбленного.

Умер он внезапно, после тяжелого удара. Он оставил инструкции, согласно которым к нам сразу же после его смерти должен был явиться его коллега, хирург по фамилии Стивенсон. Доктор Стивенсон не замедлил прибыть. Маленький круглый человечек, одетый с тем же щегольством, что и доктор Гиффен. Судя по его манере разговаривать, эти двое хорошо понимали друг друга.

Тело доктора Гиффена оставалось в спальне. Стивенсон наскоро осмотрел его и обратился ко мне:

– Он говорил вам, зачем просил меня прийти? – спросил он.

Я понятия не имел.

– Он хотел, чтобы я перерезал ему горло, – пояснил Стивенсон. – Чтобы не вышло ошибки. Он взял с меня слово.

Доктор принес с собой медицинский саквояж и выложил его на постель. Облачился в зеленый фартук и перчатки. Блеснули скальпели.

– Все будет очень чисто. Сердце давно остановилось, кровь свернулась. Я просто перережу обе сонные артерии. – Он начал подготовку к операции. – Хотите остаться и посмотреть? – предложил он. – Это займет всего несколько секунд.

– Нет, спасибо, – отказался я и поспешно вышел. Должен признаться, столь неожиданное посмертное распоряжение доктора Гиффена изумило меня. Я понял, как мало я знал этого человека. Или как мало он хотел, чтобы его узнали.

Похороны прошли быстро и обыкновенно: тело кремировали, опять-таки по воле умершего. Доктор оставил мне все – дом, значительную сумму денег. И коробочку с таблетками цианистого калия, которую показывал мне за год до смерти.

– Моя профессия сделала меня свидетелем многих лишних страданий, – пояснил он. Он собирался принять таблетку сам, если ему суждено будет умирать в мучениях. Однако доктор скончался мгновенно, и таблетки не понадобились.

Я ценил все, что он для меня сделал, но особо не скучал по нему. После смерти доктора я осознал, какое это было напряжение – каждый раз за ужином и завтраком придумывать тему для разговора. К тому же незадолго до его смерти мои кошмары участились, а потому усугубилась бессонница, и в одиночестве мне было проще.

На унаследованные деньги я купил туристическое агентство «Ксанаду». Руководство передал Лайле Траппер, блондинке средних лет, которая много лет работала в компании. Глаза у нее были разного цвета: правый – зеленый, а левый – голубой. Заглянешь в них и смутишься. Но работала она прекрасно, и я старался не пу таться под ногами, проводил в конторе не более часа или двух в день.

Дом в Вудсайде оказался чересчур велик для меня, и я его продал. Прихватив часть мебели и всякие мелочи, в том числе фотографию родителей, я перебрался в квартиру возле парка Камберлоо.

 

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

БЕЗДНА

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Будь я сторонним наблюдателем, пишущим биографию Эндрю Полмрака, как бы я определил следующий период его жизни? Назвал бы его пустым и скучным? Сказал бы, что порой складывалось впечатление, будто собственное физическое существование для него – лишь тягостное бремя, которое он влачит из одного ничтожного дня в другой?

На самом деле я вполне могу рассуждать о тех годах так, словно каким-то образом отстраняюсь от них, словно я – наблюдатель, созерцающий свою жизнь извне. Кошмары участились и сделались почти невыносимыми. Они поглощали все мои эмоциональные силы, так что от бодрствования я желал одного – тупого спокойствия. Недостаток сна сильно утомлял, а потому никакие отношения с женщинами ни к чему не приводили. Кому бы захотелось общаться с мужчиной, который все время равнодушен – пусть даже я списывал это на усталость.

Тем не менее я ежедневно наведывался в «Ксанаду». Располагалась контора в цокольном этаже здания на площади Камберлоо, и в будние дни по утрам я, как правило, притаскивался туда – просто чтобы оставаться в курсе дела. Впрочем, и этого не требовалось: Лайла Траппер справлялась как нельзя лучше. Я устраивался в задней комнате, стараясь никому не мешать. Но порой, если Лайла и ее помощники были заняты, я тоже беседовал с клиентами, хоть и видел, что они предпочли бы иметь дело с кем-нибудь другим.

И Лайле становилось легче, когда я отправлялся странствовать. В первые годы, когда я только купил агентство, я много путешествовал, главным образом – по Центральной Америке. Мне нравилось посещать древние развалины Чичен-Ицы, например, или Тулума. Отбившись от экскурсии, я подыскивал тихое местечко, где можно было посидеть и поразмыслить о народах, которые некогда жили здесь, а потом исчезли и забылись. Мне также нравилось бродить по многолюдным городам, где языки и обычаи оставались для меня непостижимыми. Там я загадочным образом чувствовал себя дома: так оправдывалась моя отчужденность.

Однажды в феврале, через пять лет после смерти доктора Гиффена, я провел несколько дней на острове Санто-Лобито : проверяя, стоит ли рекомендовать этот курорт нашим клиентам; такие проверки Лайла мне доверяла. На острове в ту пору было немного гостиниц, и я поселился в отеле «Кортес» на краю города. Это был старый, роскошный отель с частным пляжем и огромным садом, где пахло экзотическими плодами и специями.

Однако в гостинице я проводил мало времени, потому что меня притягивал город. По меркам Нового Света – старинный, с разукрашенным собором XVI века, осыпающимися дворцами и кишащими народом переулками. Туристам не рекомендовали гулять в одиночку: они рисковали наткнуться на карманников и даже похитителей. Повсюду клянчили подачку нищие с пустыми глазницами, изуродованными членами, оспинами на лицах.

Как-то днем я бродил по городу в поисках чтива. Найти хоть что-нибудь было нелегко – в городе не было книжных магазинов. Однако туристы порой оставляли книги в гостиницах, и вскоре эти книги появлялись на лотках уличных торговцев. По пути я наткнулся на такой лоток и принялся изучать ассортимент. Углы многих томов выглядели так, словно кто-то их жевал. Стоило открыть книгу на любой странице – и наружу сыпались мелкие черные катышки.

Продавец наблюдал за мной. Я встретился с ним взглядом и потряс книгу, так что обрушился водопад катышков.

– Ratas, – сказал он, пожимая плечами.

Перевода не требовалось.

Другой разносчик подсказал мне, что на крытом городском рынке – «Меркадо» – найдется большой выбор книг, и я направился туда. Рынок располагался в старой части города – уродливой бородавкой огромная постройка торчала посреди кружева узеньких улочек. К входу вели широкие ступени, на которых толпились нищие. По обе стороны от двери караулили стражи с автоматами.

Внутри пахло скверно, но, по крайней мере, после уличного столпотворения здесь было относительно тихо. Наверху располагались мясные лавки, слышно было, как работают кондиционеры. Внизу кондиционеров не было – только жара и вонь.

Я бродил от прилавка к прилавку, а со всех сторон меня окликали щуплые, нервные люди, навязывали свой товар. Но я не интересовался гитарами, статуэтками Мадонны, золотыми серьгами, пончо, выкидными ножами и прочими сувенирами. Мне требовались книги.

Я прокладывал себе путь по лабиринту, задыхаясь и потея. Каждый раз, проходя мимо лестницы наверх и слыша гул работающих кондиционеров, я завидовал тем, кто покупал там товар. Но я пришел за книгами. И ни одной не нашел.

Наконец я вернулся к главному входу. И снова шум кондиционеров привлек мое внимание. Я подумал, а вдруг какой-нибудь ловкий книготорговец сумел пристроиться там в прохладе? С этой мыслью я поднялся наверх.

Гул становился все отчетливее, а запах сгустился так, что забивался в глотку. Я поднялся на верхнюю площадку, огляделся по сторонам и тут же понял, как заблуждался насчет кондиционеров: я мог одним взглядом охватить весь смутно освещенный этаж, без окон, сотни прилавков с мясными продуктами. Кондиционеров не было. Источником шума были мухи – бесчисленные мириады мух. Они были повсюду, они облепили и стены, и потолок. Ежесекундно свирепые орды мух с яростным гудением набрасывались на куски мяса, а продавцы тщетно отмахивались шляпами и свернутыми газетами, чтобы дать покупателям возможность хотя бы взглянуть на товар.

Я продержался считаные секунды и кинулся прочь, вниз, в удушливую жару. Омерзительная вонь преследовала меня, когда я пробирался по тесным улочкам, стараясь удержаться от рвоты. Наконец я выбрался из старого города и вернулся в «Кортес». Но упорный гул и скверный запах преследовали меня даже ночью и вошли в мои кошмары.

Больше я не ездил на юг. Тропики всегда привлекали меня, потому что красота и разложение сосуществуют в них бок о бок. Но теперь я опасался, что красоты в них больше не разгляжу.

Я утратил вкус к путешествиям. С тех пор я оставался дома, в Камберлоо. Перестал даже пользоваться машиной. Мир сузился до окружности в несколько миль от моей квартиры. С годами внешность моя изменилась. Физически я приближался к зрелости. Волосы редели, а талия раздавалась. Глядя на себя в зеркало после душа, я отмечал все большее сходство с мужчиной на фотографии у меня в спальне. Пухлый человек невысокого роста – вот отражение, которое видел в зеркале и мой отец.

Но порой, случайно поймав свой блик в зеркале магазина, скажем, или ресторана, я думал, что выгляжу испуганным. Интересно, гадал я, таким ли меня видят Лайла и ее клиенты в «Ксанаду» – пухлым, затравленным человечком. Я изо всех сил старался избавиться от этого образа. Практиковался перед зеркалом и силился постоянно контролировать выражение своего лица. Кажется, со временем мне это удалось.

Если б меня попросили подвести итоги тех лет, я бы сказал, что пришел к отчуждению и безопасности. По большей части я воспринимал свою отстраненность от мира как достижение, как победу над ним. Мало что могло меня удивить, и ничто не волновало. Если бы не кошмары и бессонница, я бы с готовностью поверил, что вполне счастлив – насколько человек вообще вправе быть счастливым.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Вечером в середине декабря, на десятый год моего пребывания в Камберлоо, кто-то постучал в дверь. Землю уже покрывал снег – хрупкая и скрипучая его разновидность, – дул пронизывающий северо-восточный ветер. Я читал и поначалу не обратил внимания на громкий стук. Но он становился все громче. Я нехотя поднялся и открыл дверь.

Передо мной предстал пожилой бородатый мужчина в темно-синей вязаной шапке и в бушлате. Таких бровей ни у кого больше не было. Я узнал Гарри Грина.

– Гарри! – Я с трудом верил своим глазам.

– Энди! Как поживаешь, мой мальчик? Канат господень! – воскликнул он так же яростно, как много лет назад. – Ну и холодную же страну ты себе облюбовал!

Он протянул руку, я пожал ее и провел гостя в дом, слушая его болтовню.

– Поверить не могу, ты казался таким смышленым пареньком – и чтобы такой паренек осел на суше в самой холодной части земного шара! – Он сел, но бушлат снимать не стал. – Совсем замерз, – пояснил он. – У меня и времени только полчаса, такси ждет у двери. Мое судно отправляется с западного побережья, следующего самолета ждать несколько часов, вот я и решил заглянуть и посмотреть, как ты тут поживаешь, спустя столько лет. – Он зыркнул на меня из-под кустистых бровей. – Так как же ты поживаешь, Энди? Я бы тебя нынче и не узнал. – Еще бы, подумал я, растолстевшего, с редеющими волосами.

Я налил ему стакан рома для согрева. Сам Гарри не выглядел ни на день старее. Возможно, на «Камноке» его старили растрепанные седые волосы и седая борода.

– Энди, мальчик мой, – продолжал он, – извини, что не навестил тебя в приюте. Подвернулось очередное место в экипаже и дальний рейс, вот я и не устоял. Нехорошо, коли у человека сложится репутация, что он от работы отказывается.

– Все в порядке, Гарри, – утешил его я. – Так давно это было, я уж и не вспомню. – И поспешил сменить тему. – Откуда ты узнал, что я в Камберлоо?

– Ну, порасспрашивал маленько, как водится. Моряку приходится прокладывать курс и на суше. И вот он я.

Я рассказал Гарри, как доктор Гиффен пригласил меня в Камберлоо, рассказал и о смерти доктора, кратко изложил свою жизнь за последние годы. Сказал, что у меня все хорошо.

Гарри пристально следил за мной. Кивнул, когда я закончил. Потом принялся изучать книжные полки.

– Стало быть, много читаешь?

– Почитываю, – признался я.

– Романы? – С присущей ему свирепостью продолжал он. – Я же тебя предостерегал.

– Главным образом – романы, – вздохнул я.

– В прошлом году был у нас один пассажир, писатель, романы пишет, – сказал Гарри. – Так он похвалил меня за то, что я избегаю художественной литературы. Сказал, что сам уже разучился видеть людей как они есть, – всех превращает в персонажей. Сказал, что уже и закатом насладиться не может, потому что ломает себе голову, как описать его словами. – Гарри мрачно покачал седой головой. – Какой от этого кому прок, Энди? Я улыбнулся, чтобы ему угодить.

– А ты снова спешишь на судно, – сказал я. – Я-то думал, ты уже на пенсии.

– На пенсии? – повторил он. – Весла господни! Мне еще и семидесяти нет. Думается, у меня сердце тикать перестанет, если море не будет подкидывать его вверх-вниз, трясти, точно старые часы.

– А капитан Стиллар? Он еще ходит в море?

Гарри на миг умолк.

– Ах да, конечно, про него ты никак не мог узнать. – Голос его смягчился. – Он уж десять лет как умер. У меня сохранилось несколько его картин. Беру их с собой в море – вроде как в память о нем.

Известие о смерти капитана огорчило меня сильнее, чем можно было ожидать. Он оставался для меня загадкой, и я всегда с восторгом представлял себе, как он бороздит океаны мира сего, рисуя этих отвратительных и прекрасных женщин.

– Что с ним случилось? – спросил я.

– Для начала, ему изменило зрение. Он сделался одним из тех старых капитанов, о каких ты читал в романах: они полагаются на старпома, когда швартуются или проходят узкий пролив. Но то в романах, а наш капитан не прошел ежегодное медицинское обследование и лишился лицензии. «Камнок» сдали на лом, а капитан Стиллар прибился к приюту отставных моряков в Глазго. Я навещал его пару раз – больше не смог, очень уж он был подавлен. Он еще достаточно видел, чтобы рисовать, и я сказал ему: почему бы вам снова не взяться за картины? Он сказал, что пытался, но ничего не выходит. Мол, теперь, когда не выходит в море, он не может рисовать, и дело с концом. А вскоре он умер. Это и к лучшему, так я полагаю.

Мы оба немного помолчали. Гарри допил ром, и я налил ему еще.

– А ты, Гарри? – продолжал я. – Как твои дела?

– Все так же, Энди. Ничего не изменилось, это уж точно. Старые моряки мало меняются. А ты? Расскажи мне про себя. Девушка у тебя есть?

Я ответил, что девушки у меня нет, но все хорошо. Гарри так поглядывал на меня, что я понял: скоро он проникнет в мои секреты. Найти бы подходящий вопрос, чтобы отвлечь его внимание.

– Ты бывал потом на острове Святого Иуды? – спросил я.

– Мы проходили мимо, но в гавань больше не заходим. Остров совершенно обезлюдел. Там никто не живет. – Его брови свирепо опустились, и Гарри в упор поглядел на меня. – Канат господень! Скверные же вещи тебе пришлось пережить, – сказал он.

– И читаешь ты все так же много? – поспешил я задать вопрос.

– Штурвал господа бога! – отвечал он. – В последнее время попадалось мне кое-что замечательное. – И он тут же позабыл обо всем на свете. – Помнишь Моролога? Я тебе рассказывал про нумерологию и все такое прочее. Ах, будь это правдой…

Я вновь наполнил его стакан и ждал продолжения.

– У него была теория, что все следы, которые человек оставит за свою жизнь, складываются в некую важную весть. Разве это не великолепно, а? С другой стороны, как запомнить все свои следы? Нужно попросить кого-то ходить за тобой по пятам, чуть ли не с самого рождения, и все отмечать. А когда станешь старше, должен будешь сам записывать свой ежедневный курс, как это делает капитан на корабле. И потом я прикинул: человек ведь может специально подогнать свой маршрут так, чтобы написать сообщение, какое ему по вкусу, а, Энди? Но это уже мошенничество.

Он хлопнул себя по бедру и одним глотком осушил стакан.

– Но, может, я не вполне правильно понимаю Моролога. Большинство идей он заимствует у древних греков, так что мне пришлось немало часов посидеть над ними.

И он пустился рассказывать мне о тех книгах, которые он изучил, пытаясь постичь Моролога. Если б я не был так давно знаком с Гарри, я бы не поверил, что обычный моряк способен на такую учёность. Имена древних слетали с его языка легко, словно имена близких знакомых: Ксенофан из Колофона, Гермес Трисмегист, Мегасфен («Он писал о странных верованиях своего времени, а среди них были и очень странные, Энди»), Птолемей, Зенон, Фемистокл («Этот человек не любил ложиться спать по ночам – он говорил, что сон есть род смерти и сновидения открывают дверь в иной мир»), Платон, Гераклит, Эмпедокл из Агригента, Анаксагор («Он верил в бесчисленное множество обитаемых миров, Моролог несколько подпортил эту картину со своим Вторым Я»), Ориген, Заратустра, и главным образом – Пифагор («Это он первым сообразил, что в основе человеческого разумения лежат числа») .

Гарри все говорил и говорил о своих исследованиях. Я снова превратился в мальчика на борту «Камнока» – уселся поудобнее и расслабился. Ничто больше не давило на меня. Гарри задавал вопросы и сам же отвечал на них.

Время летело незаметно.

– Весла господни! – воскликнул он вдруг: в глаза ему бросились висевшие на стене часы. – Как всегда, Энди, ты уж сумел меня разговорить. – Он поднялся. – Пора мне ехать. Самолет вылетает через два часа.

Я пытался уговорить его, зная, что задержаться Гарри не может. Я и хотел, чтобы он остался, и не хотел этого: будь у него в запасе время, он бы слишком многое узнал обо мне. Провожая его до двери, я огорчался, потому что Гарри Грин был последней ниточкой, связывавшей меня с тем, что я мог назвать детством или невинностью. И все же я легко отпустил его.

Такси ждало у входа, мотор работал. Снег валил гуще. Мы немного постояли в холле.

– Ужасное место! – проворчал Гарри. – Как ты выносишь этот северный климат? На этот раз мы снова идем на Арувулу. Помнишь? Тот остров, откуда капитан Стиллар много лет назад привез жену. Сейчас он был бы разочарован: старинные обычаи забыты. Даже татуированной женщины нигде не увидишь – только на его картинах.

– Что сталось с этими портретами? – спросил я. – Кроме тех, которые ты оставил себе.

– Он просил меня сжечь их после его смерти. Они хранились на складе, целая груда. Несколько портретов я отложил для себя. Думается, он не был бы против. А остальные снес к морю, как он просил, и разложил здоровенный костёр. Жуткое было зрелище, когда они принялись извиваться в пламени, словно живые.

Мы вышли на улицу, и Гарри сел в такси. Попросил водителя подождать, и опустил стекло. Его дыхание струей устремилось мне в лицо.

– Помнишь, Энди, я обещал, что когда-нибудь укажу тебе путь в рай? Пока что я не узнал этого пути, но я еще найду. Я не сдаюсь. Надо лишь внимательнее читать Моролога.

– Не беда, Гарри, – сказал я, улыбаясь его энтузиазму.

Он понял, что означала моя улыбка.

– Почем знать? Если найду, сразу же напишу тебе. – Его неистовство иссякло, Гарри выглядел усталым и печальным. Он протянул руку и сжал мне пальцы.

– Моряки не умеют прощаться, ты ведь знаешь, – буркнул он. – Но я хотел тебе сказать, ты мне вроде сына. Я всегда помню о тебе.

Он выпустил мою руку, поднял стекло, и такси тронулось. Я вернулся в холл и проводил глазами машину, которая выехала с дорожки на убеленную улицу. Снег лежал плотным тяжелым покровом, на окнах внизу намело игрушечные сугробы, как на старинных рождественских яслях.

Такси медленно растаяло в дальнем конце улицы, а с ним – и мои воспоминания о том, кем я был когда-то. Я словно поймал на миг тень самого себя на дальнем берегу, и эта тень навеки растаяла. Я медленно поднимался по лестнице в свою квартиру, и никогда еще мой дом и вся моя жизнь не казались мне такими пустыми.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Через год после визита Гарри Грина я предпринял паломничество в Стровен. Не знаю, зачем, – может, инстинкт, побуждавший вернуться в родное гнездо. Не знаю также, что я ожидал там найти.

Я покинул Камберлоо в конце марта. В Онтарио еще лежал снег, но с юга надвигалась весна. Перелет был ночным, и мы приземлились в Лондоне около восьми утра.

Бесснежный пейзаж. Далеко внизу в редких лучах солнца автомобили блестели и переливались, словно в путь выступила армия жуков.

В Хитроу я взял напрокат машину и двинулся на север. Ясная погода продлилась недолго, дождь вступил в свои права, повис серой пеленой под низкими угрюмыми небесами. Спешить я не собирался, ехал по медленной полосе. Дождь и оседавший на окнах туман мешали разглядеть окрестности. Иногда я останавливался заправиться и поесть сэндвичей, вкусом не отличавшихся от бумаги, в которую они были завернуты.

На закате я пересек Границу и начал соображать, где проведу ночь. Я съехал с шоссе на узкую извилистую дорожку, что вела к приземистым холмам горной страны. Остановился я в придорожном мотеле, именовавшемся «Таверна „Катти-Сарк“», – приземистом строении с беленым фасадом. Снял номер, съел ужин, лег спать. Мне снилось, что я веду машину.

Наутро я поднялся с первым лучом солнца и выглянул в окно. Я ожидал увидеть горы, но за густым туманом с трудом различал парковочную площадку. Я простоял у окна долго, вспоминая детство. Спустя какое-то время оделся и позавтракал. К тому времени, как я доел, туман рассеялся настолько, что я, расплатившись по счету, двинулся дальше на северо-восток.

Первые два часа пути дались нелегко. Сквозь туман я различал дорогу на пятьдесят ярдов вперед, но шоссе так часто поворачивало и на нем встречалось столько подъемов и спусков, что я напрягался, пытаясь предугадать их. Иногда ниоткуда возникал легковой автомобиль или грузовик – словно только что материализовался – и с воем пролетал мимо.

К полудню мир начал обретать форму, и вскоре стало ясно видно во все стороны. Я уже далеко заехал в горы и приближался к Стровену. Теперь я узнал дорогу – та самая, по которой давним утром громыхал автобус, увозя меня прочь.

Неподалеку от Стровена на обочине появились огромные желтые знаки: «Опасность… Конец пути… Проезда нет». Я подъехал к передвижному домику с надписью «Охрана» и военным щитком: «Саперы». Дальше дорога была заброшена, заросла сорняками. Я припарковался. Несколько ошеломленный на вид юный солдат распахнул дверь домика, поправляя на голове берет. Спал, наверное.

– Я хочу проехать в Стровен, – сказал я.

– Невозможно, – ответил он. – Запретная зона.

– Почему?

– Вся земля вокруг города в любой момент может обрушиться. Там большая дыра. Проезд запрещен.

– Я приехал издалека, – сказал я. – Я жил тут прежде.

Он видел, как я разочарован.

– В самом деле? – переспросил он. – Послушайте, может, не следовало вам говорить, но большой беды не вижу. – Он ткнул пальцем вдоль заброшенного шоссе. – Примерно в полумиле отсюда будет проволочная ограда. Она под напряжением. Тянется вокруг всего Стровена. Если хотите, можете обойти город снаружи. Инженеры тоже так делают, когда приезжают осматривать местность. Если пойдете вдоль ограды, она вас выведет к Кэрн-Хед, а оттуда вы увидите сверху весь город. Погодите минуточку. – Он сходил в дом и вынес мне бинокль. – Возьмите напрокат.

Я поблагодарил солдата и повесил бинокль себе на шею.

Я пошел по дороге и вскоре оказался у изгороди, о которой он говорил. Прочная металлическая сетка высотой примерно в десять футов была обмотана наверху петлями колючей проволоки. Через равные промежутки к ограде крепились маленькие металлические значки с надписью «ОПАСНО – ВЫСОКОЕ НАПРЯЖЕНИЕ».

Я взобрался на низкую каменную приступку, которой заброшенная дорога была окаймлена с восточной стороны, спрыгнул на болотистую землю и пошел вдоль ограды. К сожалению, я не прихватил с собой сапоги: здесь было сыро, и ботинки скоро промокли насквозь. По крайней мере пальто оказалось достаточно теплым, и мне было приятно брести на свежем воздухе по тем местам, где я гулял много лет назад.

По мере того как я продвигался вперед по болотам, я замечал на склонах холмов отары овец, они щипали весенний вереск. Овцы оглядывались на меня, но не пугались. Кружились и кричали под серыми небесами чибисы. Ограда пошла по склону Кэрн-Хед, и вся местность начала круто приподниматься. Мальчишкой я часто взбирался сюда. Гора не изменилась, зато изменился я сам: от усилий я вспотел и задыхался. Но я знал, что уже почти добрался – перевалив отрог Кэрн-Хед, я попаду на небольшой скальный уступ, откуда увижу весь Стровен.

И вот площадка – притаилась меж отрогами, словно между подпорками для книг.

С того места, где я стоял – в тысяче футов над городом и в полумиле от него, – можно было поклясться, что там ничего не изменилось. Только люди исчезли. На краю города все так же вздымался к серому небу шахтный подъемник. Гранитные здания главной улицы – Ратуша, Банк, Церковь – выглядели такими же, как прежде. И все остальные строения по периметру Площади – Аптека Гленна, Кафе – казались неизменными. Ряды шахтерских домов – все такие же опрятные. И, разумеется, дом, где я родился, где умерла моя мать. Внешне он сохранился в неприкосновенности.

Так мог бы выглядеть город спозаранку, пока никто еще не вышел на улицы Стровена, не проснулся в домах, и подъемник еще не начал выпускать ночную смену из тоннелей на глубине в несколько тысяч футов.

Я долго смотрел на город.

А затем поднес к глазам бинокль. Когда я подправил фокус, реальность обрушилась на меня: с подъемника свисали оборванные тросы, по всей главной улице пробились всевозможные травы и сорняки, мостовая потрескалась и напоминала мозаичную головоломку. Центр Площади оставался в тени, но здания по краям выглядели трагично, как в городе-призраке: краска облезла, окна выбиты, двери сорваны с петель, в крышах дыры от выпавшей черепицы.

Я направил бинокль на дом, в котором родился. С одной стороны крыша обвалилась, стекол в окнах нет, каминная труба рухнула. Трава, чертополох и крапива в саду переросли живую изгородь.

Я направил бинокль к западу, в сторону кладбища.

Там я приметил нечто странное. Большинство памятников тоже было разрушено, и вот что неожиданно: выглядели они так, словно их специально столкнули – так, чтобы все они указывали в одном направлении, на город.

Я снова перевел бинокль на Стровен и только теперь обнаружил тот же феномен в самом городе: каждое здание слегка покосилось, и угол наклона не был произвольным – все дома клонились в сторону Площади. Я снова присмотрелся. Поначалу я решил, что центр ее, примерно пятьдесят ярдов газона со скамейками и Мемориалом героям войны, находится в тени. Но то, что я принял за тень, на самом деле оказалось глубоким провалом. Все вокруг – здания, телефонные столбы, уличные фонари – склонилось к этой огромной дыре в земле.

И прямо у меня на глазах все очень медленно, едва заметно подвигалось к яме – на дюйм, на два, но с той же неуклонностью, с какой перемещаются ледники. Потом фасады ближайших к обрыву зданий – Библиотеки, Бакалеи Дарвелла, Пекарни Маккаллума – стали крошиться и съезжать в яму, подымая тяжелые тучи пыли. Остатки рухнувших домов опасно балансировали на краю, открывая всему свету свое чрево, будто сломанные кукольные домики.

А дальше произошло нечто ужасное. Послышался глухой рев, подобный грому, но доносился он из-под земли. Карниз, на который я вскарабкался, чуть подался – тоже в сторону Стровена. Сам Кэрн-Хед задвигался подо мной, медленно и неуклонно, в сторону великого провала.

Этот грохот и движение горы, и страх, что сейчас вся земля начнет безвозвратно сползать в бездну, повергли меня в панику. Я повернулся и обратился в бегство.

Кто-то гнался за мной.

Вот что самое страшное: я спасался бегством и отчетливо слышал шаги за спиной. Краем глаза я различал преследователя – или, по крайней мере, его фигуру. В черной одежде и непременно хочет схватить меня, оттащить обратно на рушащийся уступ. Испугавшись погони, я помчался так быстро, как не бегал никогда в жизни. Я все оглядывался, надеясь, надеясь, надеясь, что он меня не настигнет. Я бежал под откос по самой крутой части склона, передвигался огромными прыжками, когда запнулся ногой о куст чертополоха и покатился по склону, натыкаясь на камни, пока не налетел с размаха на валун.

Я поднялся, еле живой, но готовый отразить врага и бежать дальше. Преследователя нигде не было видно. Я оглянулся на Кэрн-Хед. Нигде никого. Только овцы паслись неподалеку, иногда поглядывая на меня. Я ничего не слышал, более не ощущал колебаний земли. Поднеся руку к лицу, я вымазал ее кровью – порезался острыми краями окуляров.

Я несколько раз глубоко вздохнул и принудил себя остаток пути пройти шагом. Возле караульного домика я остановился и поблагодарил молодого солдата за бинокль.

– С вами что-то случилось? – спросил он, заметив кровь у меня на лице и грязь на одежде и обуви.

– Все в порядке, – ответил я. – Кто-нибудь еще проходил этой дорогой после меня?

– Нет, – сказал он. – Инженеры приедут только завтра.

– Вы слышали шум? Земля не тряслась?

– Ничего такого, – сказал он. – С вами точно все в порядке?

– Точно, – сказал я.

Идя к машине я осознал, что пережитый мною ужас немногим отличался от постоянных кошмаров, и попытался уверить себя, что кошмар не мог прорваться в обыденную жизнь, и создание моих снов не могло обрести плоть в реальном мире.

Здравый смысл мог бы успокоить меня, однако не успокоил.

Когда я выбрался из лабиринта горных дорог на шоссе, дождь начался снова. Никаких планов, кроме визита в Стровен, я на эту поездку не строил. Теперь, когда дело было сделано, ничто меня тут не удерживало. В городе не осталось жителей. Я мог бы выяснить, куда они переселились, найти знакомых, но я не был уверен, хочу ли я кого-нибудь повидать и будут ли они рады мне.

Я ехал на север, к Глазго. День близился к вечеру, дождь сгущался. К тому времени, как я добрался до Города, наступила ночь. Тротуары были запружены людьми, под зонтиками шли немногие, а большинство – с непокрытыми головами, только воротники подняли от дождя. Эти люди казались мне зомби с пустыми глазами; если их взгляды и были куда-то обращены, то вовнутрь.

Знак над головой указывал направление к реке, и я последовал за машинами, ехавшими этим путем. Многие пересекали мост, но я выбрал путь вдоль северного берега, к докам.

Я ехал медленно, зная, что где-то здесь находится отель «Блуд». Я подумывал остановиться там на ночь. Интересно, думал я, работает ли там еще коротышка с козырьком на носу, узнает ли он меня. Я попрошу тот самый номер, где ночевал мальчиком. Сам не знаю, на что я рассчитывал: посмотреть в щель и увидеть женщину из бара с незнакомым моряком?

Но вывески «Блуда» нигде не было видно. Старые склады и трущобы на берегу реки снесли. Рельсы заасфальтировали, гигантские краны и швартовые тумбы убрали. Вместо доков разбили цветники, где теперь ничего не цвело, если не считать мусора, высаженного промозглыми ветрами. А вдалеке все так же сияла и переливалась в городских огнях река.

Я добрался до бокового проезда и повернул обратно. Проехал по мосту на юг к аэропорту и купил билет на следующее утро. Снял номер в гостинице при аэропорте, лег и попытался уснуть.

Но меня преследовал кошмар: я снова оказался на Кэрн-Хед и смотрел сверху на город, как вдруг издали донесся какой-то звук, похожий на вой. Я смотрел в сторону кладбища – и вот могилы раскрылись, из них вышли женщины Стровена, все сплошь одетые в черное. Они заняли свои места в процессии и под грохот барабанов и дудение труб, с развевающимися знаменами, начали свой марш, направляясь прямиком к Площади. Пока я смотрел на них, все здания в Стровене стали крениться еще сильнее, потом начали рушиться, соскальзывая к великому провалу. Колонна женщин достигла главной улицы и устремилась к центру Площади. Я закричал, приказывая им остановиться, я пытался их предостеречь, но никто не слушал, и они тоже начали скользить – вместе с улицей и зданиями их неудержимо сносило к самому краю бездны, одежды развевались на ветру, ряд за рядом женский строй проваливался в чрево земли. Замыкающие уже приблизились к провалу, высокая женщина по-прежнему держала в руках знамя, на котором я так и не сумел ничего прочесть. В последний момент ее стопы на щупали валун, движение остановилось, и женщина обернула ко мне лицо, протянула руку, словно моля о помощи. «Мама!» – вскрикнул я и хотел броситься ей на помощь, пренебрегши опасностью, но тут я разглядел ее глаза – они горели, как у дикого зверя, и я испугался, что она потащит меня за собой, если я осмелюсь подойти. Мать пристально смотрела на меня. Потом, высоко подняв знамя, развернулась и бросилась в бездну.

Больше я в ту ночь не уснул – мой разум, подобно волку в клетке зоопарка Камберлоо, метался взад и вперед, взад и вперед. В семь утра я занял свое место на борту самолета, возвращавшегося в Канаду, и гул моторов показался мне жалобным плачем. За иллюминатором простиралась неподатливая, бесплодная земля, линию берега словно изъела коррозия, и мне казалось, что холодный серо-зеленый океан в любой момент готов поглотить весь остров.

Какое ужасное место, твердил я про себя, это место обречено. Однако убедить себя я не смог: место как место, не хуже других и не лучше. Если ты несчастлив, катастрофа настигнет тебя везде.

 

ГЛАВА СОРОКОВАЯ

Следующие месяцы в Камберлоо дались мне нелегко. Появились новые кошмары: я в глубоком темном тоннеле, запечатанном с обеих сторон, воздуха уже не хватает, постепенно я задыхаюсь. Или: я заперт в камере посреди длинного коридора из таких же камер, но пустующих – это напоминало Дом Милосердия. Я чувствую запах дыма и слышу рев пламени. Надо звать на помощь, но никто не услышит. Со мною покончено. Или: я вхожу в какой-то мрачный, высокий склад, где полно людей с глазами и клювами хищных птиц, с когтями вместо пальцев. В любую секунду они могут разглядеть, что я – человек, и тогда меня разорвут на куски. И так далее, и так далее, ночь за ночью, месяц за месяцем, дурные сны возвращались, сплетаясь в чудовищных комбинациях.

Я пытался прибегнуть к снотворному, но таблетки вызывали еще более жуткие кошмары, а пробудиться от них было сложнее. Попробовал пить скотч, порой до двух часов ночи, чтобы провалиться в сон без сновидений, полностью утратить сознание. Иногда помогало, иногда – нет.

Я был до такой степени измотан, что раз или два подумывал о таблетках цианистого калия, которые завещал мне доктор Гиффен. Я так и не принял их, но не потому, что боялся смерти, а потому, что боялся: они окажутся горькими.

Однажды вечером я заглянул в «Принц» – бар возле моего дома. С барменом мы были много лет знакомы. Наливая мне скотч, он окинул меня задумчивым взглядом и сказал:

– Похоже, вам нужно как следует отдохнуть. Пар выпустить. – И добавил, что ему известно одно заведение, где многие люди находили полное исцеление от тревог. Пожалуй, и мне стоит попробовать. Он записал мне адрес.

Так я впервые попал в старинный особняк с декоративными башенками на Риджент-стрит, неподалеку от здания окружного суда. Мне открылась новая грань Камберлоо, с которой я прежде не был знаком. Город был невелик, но тем не менее в нем имелись кварталы с дурной репутацией. Старинные здания на аллеях к северу от ратуши были заброшены богатыми владельцами много лет тому назад. Часть из них превратилась в ночные бары и клубы.

Дом с башенками предлагал своим клиентам нечто необычное. Я начал посещать его как минимум раз в неделю и на какое-то время избавился от своих кошмаров. Неким образом эти визиты стирали из моего сознания страшные образы.

В тот вечер, в среду в конце октября, я находился в особняке. Я ждал, лежа на голом матрасе – на моем любимом матрасе в темном углу вытянутой комнаты. Коричневые шторы были плотно задернуты, горели свечи. Прежде это была столовая. С десяток матрасов лежало на деревянном полу, еще три или четыре были заняты. В воздухе плавал сладкий аромат дыма.

Владелец курильни вошел в комнату и опустился на колени возле меня. Я так и не узнал его имени. Худой мужчина лет пятидесяти, он повязывал вокруг головы грязную ленту, чтобы убрать длинные волосы со лба. Он захватил кончиком вязальной спицы кусочек густой коричневой массы, лежавшей у него на подносе, и подержал комок над огнем. Когда опиум задымился, он положил его в чашу моей трубки. Я присосался к длинному чубуку и выдохнул. Хозяин кивнул, поднялся на ноги и ушел.

Я откинулся на спину, медленно втягивая в себя дым. Перед тем как полностью отключиться от внешнего мира, мой взгляд на миг упал на фигуру, вытянувшуюся на соседнем матрасе. Это была женщина.

Меня это удивило. Никогда прежде я не видел в этом заведении женщин. Эта была смуглой и маленькой, в темной одежде. Какой худенькой она казалась… А когда свечи мигали, лицо ее и вовсе превращалось в череп с глубокими провалами глаз.

Почти сразу же я забыл о ней. Прикрыл глаза и созерцал лишь чудеса, предназначенные для меня одного. Блаженство длилось по крайней мере три часа. Когда я очнулся и собрался уходить, я заметил, что соседний матрас уже пуст. Я пошел домой и проспал еще несколько часов – бодрящим сном без видений.

В следующую среду, чуть за полночь, я встретил эту женщину на Уэберлейн. Она шла мне навстречу походкой заводной куклы, и мне показалась, что эта женщина должна передвигаться именно так. В мою сторону она и не глянула. В ту же ночь мы вновь оказались рядом – в доме с башнями.

С тех пор я всякий раз замечал ее во время своих регулярных вылазок по средам. То она шла по улице, то сидела одна в уголке подозрительного бара за рюмкой спиртного. Ее лицо не привлекало ухажеров – какое-то оно было подтаявшее, с налетом, словно покрыто оплывшим воском. Она никогда не снимала шарф, повязанный туго под подбородком.

Однажды я встретил ее в баре ровно в полночь. В час ночи она поднялась уходить, и я последовал за ней в надежде, что она направляется в дом с башенками. Я вошел в особняк вместе с ней и выбрал соседний матрас. Снимая пальто и укладываясь, я поймал на себе ее взгляд.

– Меня зовут Эндрю, – сказал я, протягивая руку.

– Алатырь Тристесса, – ответила она, не принимая мою руку. Мне почудилось, что она говорит на иностранном языке.

– Простите? – переспросил я.

– Мое имя – Алатырь Тристесса, – пояснила она. Надуманное имя, точно псевдоним актрисы, подумал я.

Она говорила низким мужским голосом, странным для такого хрупкого тела и тонких, туго сжатых губ. Почти шептала, словно заговорщик. Шарф она сняла, открыв темные волосы, так коротко подстриженные, что я не мог не заметить ее левое ухо – вернее отверстие в черепе, у самой линии волос, окруженное стянутой кожей. У нее были миндалевидные глаза, цвет которых я не мог разглядеть в мерцании свечей.

Больше мы не разговаривали. Но с тех пор каждую среду я высматривал в толпе эту хрупкую фигурку, скованную походку толчками. Теперь, проходя мимо по улице, она кивала мне.

Как-то ночью она явилась в особняк после меня. Можно было выбрать из нескольких матрасов. Она огляделась, заметила меня, подошла и устроилась по соседству. Я был доволен.

В следующую среду погода была малоприятной: моросил утомительный дождь, изредка для разнообразия налетал ветер. Я зашел в бар неподалеку от Кинг-стрит и увидел ее – как всегда, одинокую, в углу. Бармен сказал мне, что она пьет глинтвейн. Я заказал два стакана и подошел к ее столику. Она приветствовала меня скупой улыбкой, и я решился присесть рядом. Несколько минут мы в молчании прихлебывали горячий напиток. Она заговорила первой.

– Я редко общаюсь с людьми, – предупредила она. – И никогда не выхожу на улицу днем. – Сейчас я мог разглядеть ее глаза. Они были зеленые с желтым отливом, зрачки – словно цветы, чьи лепестки ритмично раскрывались и закрывались, пока она говорила. Никогда прежде я не видел таких глаз. Они словно знали такое, чего большинству смертных познать не дано.

Я прикинул, сколько ей может быть лет. При одном освещении оплывшее восковое лицо казалось гладким, как у младенца, но поддругим углом оно превращалось в актерскую маску. Все эмоции выражались голосом и необычными глазами.

Она сказала, что отец ее был архитектором:

– Он построил нам дом на холме над Рекой. – Она пустилась рассказывать о доме, и я не перебивал, лишь кивал ободряюще, когда она делала паузу. Говорила она медленно и вдумчиво, взвешивая слова, как золотые самородки. Ее откровенность, желание рассказать о себе мне весьма польстили.

– Дом, построенный отцом, – продолжала она, – был не домом, а скорее собором – собором из стекла. Это была оранжерея, заключавшая в себе маленький тропический лес, а жилые помещения располагались посреди бамбуковой рощи. Система парового отопления позволила отцу выращивать пальмы и экзотические плоды – гуаву, папайю, манго, нефелиум и тамаринд. Они цвели и плодоносили круглый гол. Свои джунгли отец населил попугаями и колибри, которые громко верещали на вершинах деревьев. Посреди собора находился аквариум. В нем росли огромные кораллы, города, где селились гуппи, меченосцы, тетры, морские коньки и золотые рыбки, рыбка-ангел и сиамская бойцовая рыба.

В этом соборе родилась Тристесса. Они с матерью все время проводили вместе и почти никогда не выходили на улицу.

Но отец жил странной двойной жизнью. Он по-прежнему ходил на работу. Зиму он переносил с трудом: в иные январские утра ему приходилось покидать свой тропический рай и пробираться сквозь метель, сквозь снежные заносы толщиной в десять футов.

Тристесса поглядела на висевшие за стойкой бара часы. Пора идти в дом с башнями, сообразил я.

– Пойдем, – позвала она.

Мы вышли, однако двинулись не в сторону особняка. Тристесса взяла меня за руку, и мы побрели под дождем на север, по неосвещенным переулкам, где оба ряда домов казались книжными стеллажами в опустевшей библиотеке, потом мимо товарных станций железной дороги. Минут через двадцать мы дошли до старого склада на углу Бриджхед-роуд. Тристесса отперла металлическую дверь, и мы ступили внутрь, на бетонный пол. Сквозь высокие закопченные окна почти не пробивался свет, но Тристесса крепко держала меня за руку и направляла мои шаги. В дальнем конце склада нас ожидала лестница. Мы поднялись на второй этаж. Тристесса открыла дверь и включила свет. Здесь она жила.

Длинная белая комната с высокими окнами. Несколько картин, два стула, черного металла кровать, коврик на вощеном деревянном полу. В одном углу низкой перегородкой отделена кухня, в другом – душевая кабинка и туалет. Никаких ярких пятен, кроме многолюдных рынков с тропическими фруктами на картинах и алого ковра возле кровати.

Тристесса выждала минуту, чтобы дать мне возможность оглядеть комнату, а потом выключила свет и в темноте подвела меня к кровати. Так, в темноте, мы и разделись.

Ее манера заниматься любовью удивила меня – не особой извращенностью, хотя я был готов ко всему, но энергией и напором. Своим жилистым телом Тристесса управляла с искусством акробата, выжимая из меня все, что я мог дать. Под конец она оседлала меня – легкая, словно птичка, – сжала мои груди, которые по размерам не уступали ее бюсту, и стала в неистовом темпе подскакивать на мне, плача и содрогаясь всем телом.

А потом легла рядом со мной в темноте и затихла. Спустя какое-то время она продолжила свой рассказ.

– Мама умерла зимой, когда мне было семь лет. После похорон мы с папой вернулись в собор. Он взял ружье, и я решила, что он хочет убить и меня, и себя, но он начал стрелять в крышу, разбивая одну стеклянную панель за другой, пока не проделал огромную дыру, и тогда нам на головы обрушился снег, а попугаи и колибри Пронзительно заверещали… Я позвонила в службу спасения, но к тому времени, как прибыла полиция, большинство птиц уже умерло от холода, их тела валялись повсюду, а выжившие съежились, дрожа, на ветвях. Тропические растения и плоды увядали на глазах. Рыбы в аквариуме плавали все медленнее, вода остывала. Полицейские смогли спасти несколько птиц и рыб, но нашему маленькому раю пришел конец.

Они с отцом перебрались в обычный городской дом. Впервые девочка поняла, как живут другие люди. Она ходила в школу и делала все то же, что обычные девочки ее возраста – до семнадцати лет, пока и отец не умер.

И с тех пор она живет на складе и почти никогда не выходит на улицу при свете дня.

– Днем все становится слишком отчетливым, – пояснила она. – Все, что ночью таинственно, превращается в обыденное.

Я подумал, не связано ли ее отвращение к дневному свету с ее уродством, с тем, как поглядывают на нее прохожие.

Рассказывая свою историю, Тристесса лежала неподвижно. Теперь она села и стала гладить меня в темноте – провела пальцами по остаткам редеющих волос, по моим пухлым щекам, спустилась ниже, покружила вокруг сосков, потом прошлась по выпуклому животу, еще ниже; она ласкала меня, а я затаил дыхание.

– Как долго я ждала! – шепнула она мне.

Она поднялась с постели; я слышал, как шуршит одежда, пока она одевается в темноте. Потом она включила свет и на миг ослепила меня. Впервые увидев пурпурное пятно у меня на груди, она подошла, чтобы внимательнее его рассмотреть, а потом нагнулась и поцеловала мою отметину. Повернула голову и позволила мне разглядеть обрубок правого уха.

– Один мужчина сделал это со мной три года тому назад, – сказала она, и лепестки ее глаз закрылись наглухо. – Ты – единственный, кто побывал здесь с тех пор.

Я гадал, что же случилось, как можно было причинить такое увечье. Мне показалось, что Тристесса собирается рассказать и об этом, но тут она решила, что еще не поздно и можно навестить дом с башнями. Я согласился, что это неплохая мысль.

 

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ

Пока длились наши отношения, Тристесса больше не заговаривала со мной о своем прошлом. Я все надеялся услышать что-нибудь еще, но тщетно. И она никогда не спрашивала о моей жизни, не интересовалась, как я провожу время без нее. Встречались мы только по средам. Обычно шли к ней на склад и занимались любовью – шумно, агрессивно. Иногда мы занимались любовью позднее, побывав предварительно в доме с башнями. Если сладкий дым не успевал выветриться, акт любви превращался в безмолвное наслаждение.

Остальные шесть дней недели каждый жил своей жизнью. Это перестало меня устраивать, и однажды на свидании с Тристессой я сказал, что хотел бы встречаться с ней чаще.

– Нет, – ответила она, – если мы превратим наши отношения в повседневную рутину, это все испортит.

Я смирился, хотя был несколько обижен тем, что она может так подолгу обходиться без меня. Я полюбил наши среды. Мне было хорошо с ней. Даже когда я оставался один, я с восхищением думал о ее удивительной жизни.

Но все пошло наперекосяк. Однажды вечером в пятницу я прогуливался по Уэ-бер-лейн и увидел Тристессу издали. Она шла прямо на меня. Невысокую щуплую фигурку и странную шаркающую походку я узнал сразу же.

Я остановился посреди улицы.

– Тристесса! – окликнул я ее. – Вот так сюрприз!

Она даже не глянула в мою сторону. Прошла мимо, словно меня тут и не было.

В среду я ждал ее возле склада. Мы рьяно занялись любовью, затем посетили старый особняк и продолжали свой роман как ни в чем не бывало.

Этот эпизод должен был бы насторожить меня, но я ничего не хотел знать. Тристесса была для меня экзотическим созданием, райской птицей-подранком, и я любил ее.

К концу марта погода смягчилась. Как-то посреди дня в воскресенье я пошел в «Принц» пообедать. Заказал скотч и присел возле стойки, просматривая меню и, как всегда, грезя о следующем свидании с Тристессой.

– Можно с вами поговорить? – Рядом со мной на табурет опустился человек с худым лицом, примерно моих лет. Темные, зачесанные назад волосы, брови – словно два тонких крыла, короткая острая бородка.

Не очень-то мне хотелось общаться с ним. Вероятно, инстинкт предупреждал, что разговор выйдет не из легких. Но деваться было некуда.

– Насколько мне известно, вы встречаетесь с моей сестрой, – начал он.

И сжато, методично принялся изъяснять мне загадку, в которую я был влюблен – Алатырь Тристессу. На самом деле, конечно, ее звали не так. Глэдис Браун. И не было отца-архитектора, не было экзотического дома, где она родилась. Ни словечка правды в том, что она рассказала мне о себе. Этот солидный, бородатый мужчина, юрист, – ее брат. Он старался, как мог, заботиться о сестре. Платил за аренду склада, где она жила, и позволял ей раз в неделю – по средам – проводить там ночь, при условии, что всю остальную неделю она живет в его доме, под его присмотром. Я ни на минуту не усомнился в истинности его слов.

– А изуродованное ухо?

– Она сама его отрезала.

– Что случилось с ее лицом?

– Пожар. Она подожгла матрас, когда была в Смитвильской лечебнице для умалишенных. Она провела там шесть лет.

Больше я не задавал вопросов.

– Она разбила сердца наших родителей, – продолжал брат. – Оба умерли до срока, еще молодыми. Жена меня оставила, когда я решил забрать сестру домой. Она боялась Глэдис. – Голос мужчины звучал сурово, но взгляд был кроток. – Я подумал, что вам следует об этом знать, – сказал он. – Против вас лично я ничего не имею. У нее всегда были мужчины, и каждый раз очередная история кончалась скверно.

Мне стало совсем нехорошо.

– Я хотел бы поговорить с ней еще один раз, напоследок, – сказал я. – Если вы не против.

– Вовсе нет, – ответил он. – Так даже лучше. Она сейчас дома, а я вернусь лишь часа через два.

Он дал мне адрес в Вудсайдсе.

На улице снова полил дождь, к вечеру похолодало – или мне так показалось. Я взял такси и доехал быстрее, чем успел обдумать, как буду говорить с Тристессой.

Я позвонил в дверь. Никто не ответил. Я подергал ручку – она поддалась. Глубоко вздохнув, я вошел.

Из прихожей была видна арка и ступени, ведущие в гостиную. Тристесса сидела в кресле, лицом ко мне. На ней был зеленый халат. При виде меня она не выразила удивления. Она вообще ничего не сказала.

– Я хотел поговорить с тобой, – начал я, запинаясь при виде ее непроницаемого лица.

– Мы видимся только по средам. – Голос ее был холоден.

Я шагнул к ней.

– Стой там! – приказала она. – Не приближайся ко мне!

Я замер.

– Твой брат говорил со мной, – сказал я.

– И ты пришел сюда, чтобы сообщить мне это? – спросила она. – Прекрасно. А теперь прощай.

Я толком не знал, зачем пришел, но еще на чем-то настаивал.

– Жаль, что ты сразу не сказала мне правду, – сказал я.

Если подобное лицо, совершенно лишенное выражения, способно усмехаться, значит, это была усмешка.

– Правду? – повторила она. – Смех, да и только. К чему тебе правда? Я говорила тебе то, что ты хотел услышать. – Каждым словом она ранила меня, будто ножом. – Правду? – еще раз повторила она. – Разве человек, которому нужна правда, станет рыскать по темным улочкам после полуночи и проделывать все то, что делал ты?

Я стоял перед ней, униженный, растерянный, и не знал, что ответить.

– Убирайся! – сказала она. Цветы в ее глазах увяли.

Я был только рад поскорее убраться. Но когда я подошел к двери, она меня окликнула.

– Думаешь, я тебя не знаю? Я знаю о тебе все, – сказала она. – Я следила за тобой из окна по утрам, когда ты проходил мимо. Разве коротышка доктор не говорил тебе, что я была его пациенткой, пока он не махнул на меня рукой?

Я выскочил за дверь, в промозглую, дождливую ночь, и только там смог вздохнуть полной грудью. Я не успел разглядеть дом перед тем, как вошел, – слишком занят был своими мыслями. Теперь я перешел дорогу и оглянулся. Да, тот самый высокий белый дом о четырех колоннах. И я вспомнил, как приподымалась занавеска. И лицо, которое мерещилось мне тогда в окне, – то было лицо Тристессы.

В среду я навестил особняк с башнями. Тристесса пришла раньше и уже раскурила трубку. Цветки ее зрачков начали сокращаться, когда она заметила меня и сосредоточила на мне свой взгляд.

– Пойдешь потом ко мне? – заговорила она льстиво – прежде я никогда не слыхал, чтобы она так говорила. – Хочешь пойти ко мне домой?

– Нет, – ответил я.

– Боишься? Я промолчал.

– Бедняжка, – вздохнула она, притворно надув губы. Потом откинулась на матрас, и глаза ее обратились вовнутрь, в поисках приоткрывшейся двери в тот мир, где сбывались ее сны. Я нашел матрас как можно дальше от нее и прилег там. В четыре часа утра, когда я поднялся, чтобы уйти из особняка с башнями, ее матрас был уже пуст.

Конец весны прошел заведенным порядком. Неделю из неделей дождь смывал остатки зимней грязи. По том засияло солнце, и казалось, что тепло пришло навсегда.

Еще один раз я видел Тристессу – я так и не привык называть ее Глэдис Браун.

Мы были в ее комнате наверху склада, мы занимались любовью, в темноте, как всегда. Потом она уснула, лежа на спине. Никогда прежде я не видел ее обнаженной, но теперь почувствовал, что должен увидеть. Я осторожно выскользнул из постели и включил свет. Это не разбудило ее. Я взялся за уголок простыни и потихоньку стянул ее. Вероятно, тело Тристессы было прекрасно, каким я его всегда себе представлял, но я видел только треугольное пятно от груди до пупка – темную пурпурную родинку, зеркальное отражение моей. Я в ужасе уставился на эту отметину и не сразу заметил, что глаза Тристессы открыты и цветы в них пульсируют, бьются, стучат, как сердце.

Я проснулся в поту и с благодарностью осознал, что это был всего лишь сон. Но где еще я мог повстречаться с Тристессой? Да, моя возлюбленная отныне обитала в моих кошмарах.

 

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

Так под конец романа с Тристессой кошмары вернулись, и теперь в них поселилась она. Еженедельные визиты в особняк с колоннами не помогали, и я стал наведываться туда чаще, порой по три-четыре раза в неделю, но только не по средам. Я знал, что столь частые посещения курильни опасны, но чем чаще я ходил, тем больше меня тянуло туда.

А что касается женщин, роман с Тристессой разбил лед. Вскоре я подружился с женщинами – из тех, кто до утра сидит в сомнительных барах. «Подружился» – не совсем точное слово, "я не дружбы у них искал, и они это знали. От меня требовались либо наличные, либо оплаченный визит все в тот же особняк. Спустя неделю я едва ли мог вспомнить имя очередной спутницы.

Так продолжалось полгода. А потом я остановился. Обрубил в одночасье. Как-то утром я проснулся в мотеле рядом с совершенно незнакомой мне женщиной и почувствовал глубокое отвращение к себе. Я стал сам себе противен и решил наконец, что мне требуется четко отделить реальность этого мира от видимости, даже если ради этого придется мириться с кошмарами. Даже если придется рискнуть жизнью. И я перестал ходить в особняк. На восемь дней я заперся в своей квартире – я страдал, я обливался потом; и так прошло восемь ужасных дней, пока руки мои перестали ходить ходуном и я смог хотя бы поднести к губам чашку кофе.

Потом я сделал следующий шаг: вернулся в «Ксанаду», куда не показывался уже несколько месяцев. Я предупредил Лайлу Траппер, что буду появляться каждый день на два часа. Один ее глаз поверил мне, другой усомнился. Я и сам не был вполне уверен.

Однажды я проходил мимо зоомагазина и увидел в витрине черно-белых котят. Я вспомнил Софи, кошку миссис Чэпмен, и подумал, что и меня животное могло бы развлечь. Я купил себе кошечку и назвал ее Минни. В следующие месяцы выдавались дни, когда лишь заботы о котенке мешали мне вернуться в тот особняк или проглотить одну из таблеток, унаследованных от доктора Гиффена.

Я принял еще одно важное решение: сменить день рождения. Лежа на кровати, я часто всматривался в фотографию, которая прежде стояла в доме доктора Гиффена: мои родители на горнолыжном курорте. По словам доктора, там я и был зачат. Я решил, что именно тот день, пока еще родителей – и меня – не настигли несчастья, и стоит увековечить. Несложный расчет показал, что, поскольку мы с сестрой родились преждевременно, в качестве исходной даты нужно принять последний день октября.

Как ни странно, после этого мое состояние заметно улучшилось. Даже ночные кошмары рассеялись, прекратились без помощи скотча, наркотиков или сверхъестественных усилий воли. Сны сделались заурядными – продолжением дневной жизни. Я спал крепким, здоровым сном. Так продолжалось два года, и я уже надеялся, что вновь сумел пережить бурю и смогу наконец вести простую и нормальную жизнь. Приближался мой тридцать третий день рождения по новому исчислению.

И тут все рухнуло.

Как-то раз в субботу я работал в «Ксанаду». Было солнечное утро начала сентября. Лайла Траппер попросила меня отвезти путеводитель клиенту в Сент-Янус – это небольшой городок к западу от Камберлоо. Я с радостью покинул контору.

На дороге было плотное движение, и я ехал медленно, поскольку давно уже не позволял себе садиться за руль. Помимо обычных автомобилей по присыпанной гравием обочине двигались запряженные лошадьми повозки. Этот транспорт принадлежал агарянам – суровой религиозной секте, для которой время остановилось в 1800 году. Bee поголовно – мужчины, женщины, дети – были одеты в черное. Они возвращались из Сент-Януса с фермерской ярмарки, где продавали свой товар. Полуприкрыв глаза, я мог принять их за жителей острова Святого Иуды, заброшенных на этот берег, в тысячах миль от родины, Большой Волной.

Даже каменный деревенский домик с маленькой верандой и ухоженным садом – я заметил его, когда разминулся с последней тележкой на углу Бергсона и Норт-Кинг – немного напоминал коттедж тети Лиззи. Неподалеку, на окраине поля, торчал кое-как намалеванный плакат: 

ВЫНЬ ПРЕЖДЕ БРЕВНО ИЗ ТВОЕГО ГЛАЗА И ТОГДА УВИДИШЬ

КАК ВЫНУТЬ СУЧЁК ИЗ ГЛАЗА БРАТА ТВОЕГО

Я не раз видел этот плакат прежде и не обращал на него внимания. Но тут, когда я проезжал мимо на машине, странный, старомодный язык поразил меня, а особенно – эта необычная форма «сучёк».

Я завез клиенту путеводитель и вернулся домой примерно к трем. Черно-белая Минни выбежала к двери встречать меня, потерлась, мурлыча, о мои ноги. Она была рада мне, и я был доволен, поскольку выбрался из конторы и сделал за утро что-то полезное. Никаких планов у меня не было, разум мой был совершенно пуст – подобное состояние я научился ценить в пору своего выздоровления.

И в тот момент, когда я закрыл входную дверь, как раз, когда я сделал первый шаг к гостиной, я заметил это.

Черное пятно.

Оно появилось прямо у меня перед глазами и поплыло через комнату. Я потянулся следом и попытался смахнуть его правой рукой, как комара. Пятно не давалось. Оно не приземлялось на потолке, на стене или на ковре, но оказывалось всюду, куда бы я ни взглянул. Крошечная пылинка, порой она скользила вбок или вниз, как падучая звезда. Я подумал: если это пятно не находится в комнате, вне меня, значит, что-то попало мне в глаз – какая-нибудь пылинка, только она почему-то не причиняет боли. Сколько я ни моргал, ничто не помогало. Я не мог даже определить, в правом глазу возникла помеха или в левом. Мне казалось, что сразу в обоих. Я крепко зажмурился, но все так же ясно различал пятно. Потом оно исчезло.

В первый раз это длилось не более минуты, и я решил, что мне удалось проморгаться. Почему-то мне припомнился тот «сучёк» – слово, прочитанное на плакате.

И так, словно бы невзначай, пришел кошмар.

В следующие недели пятно появлялось время от времени, главным образом – но не всегда – у меня дома. Однажды оно застигло меня, когда я сидел в конторе и разговаривал по телефону с клиентом. Я не позволял «сучку» особо докучать мне, но не мог и забыть о нем. В другой раз он возник, когда я вел машину и только что свернул с Торндейла на Фишер. Пятно отвлекло меня, и я чуть было не врезался во встречную машину. Я свернул на парковку в Бичвуде и подождал, пока зрение не прояснилось.

После того как я чуть не попал в аварию, я понял, что «сучёк» – не просто досадная помеха, а нечто более серьезное; и обратился за помощью.

Мой врач, доктор Лю – как я опасался, различавший во мне своими острыми восточными глазками гораздо больше, чем мне хотелось бы ему открыть, – нимало не медля послал меня к офтальмологу, чей кабинет находился в том же здании. Окулист тоже была мне знакома – эта высокая словоохотливая женщина покупала в нашем агентстве путевки. Я смотрел в какой-то приборчик, а она с помощью сканнера изучала мой глаз с другой стороны, при этом неустанно болтая о своих планах на будущий отпуск.

Фухх! – прибор выпустил точную дозу воздуха прямо мне в глаз. Я вздрогнул, врач ненадолго замолчала, сосредоточившись на моем глазном яблоке.

– Вроде бы что-то видела, – сказала она, – а теперь не вижу. – И она снова нажала на кнопку.

Фухх!

– Нет. Ничего не вижу, – сказала она и снова сделалась словоохотливой и бодрой. Скорее всего, решила она, источник моих неприятностей – кусочек белка, который плавает в глазу, в крошечном океане, окружающем зрачок. Всего лишь обломок кораблекрушения, плавучее бревно, со временем оно уйдет из поля моего зрения, и я никогда более его не увижу.

Я шел по коридору обратно в кабинет доктора Лю, и тут «сучёк» вернулся. Доктор направил луч света мне в глаз и долго в него смотрел. Я видел свой «сучёк», а доктор нет.

– Для перестраховки просканируем мозг, – решил он.

Лаборатория располагалась в другом конце здания, но пока я добрался туда, «сучёк» не исчез. Вот и прекрасно, подумал я, теперь-то мы выясним, что ты такое. Но едва к моему черепу подсоединили электроды, пятно исчезло. Врач тщательно изучил картинку.

– Нет, – сказал он. – Не о чем беспокоиться. Ваш мозг в полном порядке.

Все-таки я беспокоился, хоть и не слишком. «Сучёк» появлялся у меня в глазу ненадолго, и сами эти явления изменились и даже доставляли мне удовольствие.

Помню, как это произошло в первый раз. Я сидел в кресле в гостиной, глядя через окно в парк. Листва на деревьях обнаруживала первые признаки осеннего увядания. В этот момент появилось пятно, и я испытал своего рода эйфорию – как будто снова оказался на матрасе в том особняке с башенками и сделал первую, самую глубокую затяжку. Это пятно стало для меня знакомым, родным. Это мой «сучёк», подумал я. Он похож на Минни, которая с мурлыканьем пристраивается у меня на груди, когда мы одни, но убегает в спальню и прячется от посторонних. Да, это пятно, чем бы оно ни вызвано, принадлежит лично мне, и ни окулисту, ни специалисту по мозгам его увидеть не дано.

 

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ

Эта приятная фаза продолжалась около двух недель, а тем временем деревья, лишенные летнего тепла, меняли окраску. В этот краткий период я пришел к выводу, что мне в определенном смысле повезло: я был избран для какого-то прекрасного и уникального опыта. Каждый раз, когда пятно возвращалось, я вздрагивал от восторга. И хотя теперь оно являлось мне дважды и трижды в день, я нисколько не тревожился.

Я начал даже уговаривать себя, что сам это делаю – своей волей вызываю пятно всякий раз, когда хочу испытать душевный подъем.

Но четыре недели спустя начались новые события, которые уже никак не зависели от моих желаний.

Впервые я заметил это вечером в середине октября. Я возвращался домой из агентства около шести часов, прихватив с собой кое-какие бумаги, которые собирался просмотреть, прежде чем пойду обедать в кафе. Когда я уселся за стол, чтобы прочесть бумаги, я вдруг спохватился, что за весь день ни разу не видел пятна.

Как только я вспомнил о нем, оно явилось. Но кое-что было иначе, и я почти сразу заметил разницу. Изначально пятно было черным, но теперь сделалось еще чер, нее. Однако не это главное: чем дольше я в него всматривался, тем яснее сознавал, что изменился не столько оттенок, сколько размер пятна.

Точно. Оно росло у меня на глазах.

И на этот раз никакой эйфории не было. Напротив, я почувствовал угрозу – сам не знаю, почему. К счастью, пятно довольно скоро пропало. Но в тот вечер оно являлось еще трижды. Каждый раз при появлении оно было своего прежнего размера, потом немного увеличивалось, потом исчезало.

Я старался не принимать это близко к сердцу. Мне вспомнилась ящерка под потолком коттеджа на острове Святого Иуды – как она раздувалась, стараясь напугать меня, хотя на самом деле была совершенно безобидной. В тот вечер в Камберлоо я заставил себя сравнить пятно с ящеркой и постарался не волноваться.

Так продолжалось с неделю. «Сучёк» заметно увеличился. И появлялся он только по ночам, у меня в комнате. До вечера вторника.

Во вторник я сидел в конторе и беседовал по телефону с клиентом, как вдруг пятно вернулось. Я повесил трубку, запер дверь в кабинет и снова сел.

На этот раз пятно продолжало расти и достигло таких размеров, каких я никогда прежде не видел. Из крошечной соринки оно развилось в черную повязку на глазу пирата, потом сделалось еще больше, размером с черного ската – на острове Святого Иуды мы видели таких: они поднимались к поверхности из чистой глубокой воды, окружавшей остров. Трудно было поверить, что пятно может стать таким большим, однако оно продолжало расти, округляясь и становясь все чернее. Я уже не видел ничего, кроме черного пятна, словно пленник в пещере с заваленным входом. Центр моего восприятия померк, уцелел лишь ореол света по краям, будто призрачное воспоминание.

Я начал задыхаться, судорожно втягивая в себя воздух. Наконец один луч света прорвал тьму, за ним – другой. Камень, заваливший вход, медленно, однако неуклонно съеживался. И вот он снова превратился в пятно, в маленькое черное пятнышко. Потом рассеялся.

Кто-то постучался в кабинет. Я встал и открыл дверь. Ноги подгибались.

– Что-то случилось? – Лайла Траппер обеспокоенно смотрела на меня. – Я услышала какие-то звуки, – продолжала она. – Словно собака взвизгнула. – Подойдя к столу, она вытащила из коробки «Клинекс» и протянула мне. – Вытрите слюну с подбородка.

В тот вечер я ушел из конторы позже всех, оставив на столе Лайлы записку: мне что-то не по себе, я беру отгул на несколько дней.

Следующий день – тридцатое октября, канун установленного мной дня рождения. Моего тридцать третьего дня рождения.

Утро и середина дня прошли без новых посещений черного пятна. Это дало мне возможность собраться с мыслями. Я решил, что в моей жизни было достаточно испытаний, и я готов к новым бедам, что бы судьба ни припасла для меня. В кармане лежала коробочка с таблетками цианида. Они выручат меня, если наступит худшее.

К шести часам за окном уже стемнело. Я сидел в кресле и ждал. Пятно появилось и стало быстро расти, как тогда, в конторе. Вновь внутри меня все померкло, и я оказался замурован в пещере заживо. И вновь я сделал то единственное, что было в моих силах: собрался с духом и постарался не смотреть на страшную черноту. Щурясь, я всматривался в края, цеплялся за немногие оставшиеся клочья света, но стальная дверь прочно замкнула камеру темницы, куда проникал лишь тончайший луч.

Спустя какое-то время этот луч, как в прошлый раз, начал расширяться. Пятно медленно съеживалось, пока снова не превратилось в точку. Но теперь оно не вовсе исчезло, а оставалось на границе моего восприятия – автономная, пульсирующая область. Более всего меня тревожило подозрение, что пятно лишь затаилось и собирает силы для новой атаки.

Потом другая, еще более страшная мысль настигла меня. До сих пор я считал, что пятно – это нечто изначально небольшое, но способное к росту. Теперь я призадумался: а так ли мало пятно само по себе, как мне казалось? И чем дольше я размышлял, тем яснее становилось, что тут все дело в перспективе: так и Луна, из-за своей отдаленности, кажется не больше серебряного доллара. На самом деле пятно представляет собой нечто массивное, огромное, оно не растет, а надвигается на меня.

Не слишком-то утешительная мысль.

День был влажный. К семи часам разразился типичный для Камберлоо осенний ливень. Ветер с дождем – сущий кошмар. По телефонным проводам в парке покатились шаровые молнии. Пятно, пульсировавшее вдалеке, выбрало этот момент для нового штурма.

Я несколько раз глубоко вздохнул и приготовился к бою.

Когда пятно приблизилось, я расслышал какой-то шум. Сперва мне подумалось, что эти звуки издаю я сам – скулю от страха. Но нет, то был не я. Звук был неприятный, похож на рычание волка, и доносился он с той стороны, откуда надвигалось пятно.

Я пришел в ужас, но по мере того, как пятно приближалось, я сосредоточился и постарался разглядеть его поверхность. Не скрывалось ли в этой черноте лицо? Есть ли рот? Какие-нибудь другие черты? Это лицо горгульи или другого чудища, порожденного воображением?

Оно приблизилось вплотную, заперло меня в моей пещере. Рычание сделалось громким и свирепым. Я с отчаянием всматривался в поверхность пятна, но не видел ничего, кроме сплошной черноты.

Как и прежде, когда я уже лишился надежды, пятно остановилось и начало постепенно отступать. Как и в прошлый раз, оно зависло где-то вдалеке.

Как устроен разум человека? Перепугавшись до полусмерти, я, однако, продолжал изучать объект, вызывавший у меня страх. В результате у меня сложилась теория, показавшаяся весьма убедительной: пятно, решил я, представляет собой отросток или орудие чего-то другого, того, что стоит за ним – ТОГО, КТО РЫЧИТ, – того, что толкает его вперед, имея определенную цель. И не убить оно хочет меня, а выдавить из пространства. Оно хочет занять мое место.

Возможно, мне следовало радоваться, что моя жизнь не подвергается опасности. Но я не радовался, отнюдь. Мысль, что кто-то хочет внедриться в меня, не просто пугала – она отравляла меня.

И я принял решение, зная, что пятно, мерцающее в отдалении, следит за мной.

Я неторопливо достал из кармана маленькую коробку с пилюлями и выложил одну таблетку на стол перед собой. После этого поудобнее уселся в кресле и стал ждать. Ко мне вернулись силы – я и не знал, что у меня их так много. Если мне суждено погибнуть, приговор приведу в исполнение я сам. Может быть – почем знать, – таким образом я уничтожу и силу, которая стоит за пятном, и не позволю ей завладеть мною. Одно я решил твердо: я умру прежде, чем отдамся ей. Я слишком гордился своим личным, независимым существованием, и эта гордость пересилила страх смерти. Вот почему я сидел и ждал.

«Делай что хочешь, – думал я. – Одолеть меня ты не можешь».

Долго ждать не пришлось. Пятно ринулось на меня с невероятной скоростью. Рычание сделалось плотоядным.

Но я не дрогнул ни перед тьмой, ни перед этим грозным шумом. Мгновение – и от света уцелело только слабое мерцание. Мне было трудно дышать. Но я не впадал в панику. Я держал таблетку у самых губ.

– Оставь меня! – крикнул я. – Оставь!

Тьма и рык. Это было ужасно. Я не мог более противостоять им. Все было напрасно. Я раскрыл губы, чтобы проглотить лекарство.

Но едва рука поднялась ко рту, как натиск прекратился. Тьма нехотя отступила. Рычание сменилось визгом. Я слышал чье-то затрудненное дыхание, и это насторожило меня: значит, то существо, по другую сторону тьмы, тоже выбилось из сил? Значит, гнать эту темную массу на меня ему не легче, нежели мне – сопротивляться? Мой противник может устать?

Брызнул свет, его становилось все больше. Я удерживал столь новую для меня решимость, пока тьма не обратилась в бегство. Даже когда она вновь превратилась в далекое, слабо пульсирующее пятно, я не успокаивался.

– Оставь меня! – восклицал я снова и снова.

Оно и мерцало уже еле-еле, а потом вовсе исчезло. Где бы я ни искал его – ни следа. Впервые за много недель я остался в одиночестве.

Я был счастлив, но не утратил бдительности. Сидел в кресле, настороже, выжидая. Прошло полчаса. Час. Никаких признаков моего «сучка».

Прошло два часа. Девять вечера.

Я понемногу расслабился. Как солдат, побывавший подогнем, позволяет себе расслабиться, когда пушки замолкнут. Как животное, выскользнувшее из когтей хищника. Внезапно я ощутил приступ голода. С ланча я ничего не ел, и за это время прошел через ад. И все это – в канун дня рождения.

Я пошел в кухню и сделал себе несколько бутербродов. Выпил пива и большую рюмку коньяку в честь самого себя. Кажется, я поверил, что пятно ушло навсегда. Или, по крайней мере, я полагал, что теперь знаю, как с ним справиться. Возможно, пиво и коньяк придали мне пьяной отваги. Как бы там ни было…

Я пошел спать, и когда я раздевался, мощный разряд молнии вырубил электричество и в доме, и на улице. Меня это не обеспокоило. В спальне имелись свечи. Одну я зажег и поставил на комоде перед фотографией отца и матери, которую унаследовал от доктора Гиффена. Другую свечу я поставил на тумбочку возле кровати и рядом с ней положил таблетку цианида, чтобы она была под рукой.

Но я ни о чем не беспокоился. Я полагал, что пятно не вернется, пока я сплю. Если оно и попытается еще напасть на меня, то во время бодрствования. Во сне я буду в безопасности. Помню, как я зевал и говорил про себя: оно никогда не является во сне.

Я оставил свечи – пусть догорают. Минни, мурлыкая, улеглась в ногах.

Не знаю, как долго я спал перед последним боем. Меня разбудила Минни – ее коготки панически заскребли по деревянному полу, когда она спрыгнула с кровати и бросилась прочь. Свечи сгорели наполовину.

Пятно сделалось чернее прежнего. Оно надвинулось на меня так быстро, что парализовало, придавило к постели. Я не мог расцепить скрещенные на груди руки и достать пилюлю. Лежал, точно труп, окруженный горящими свечами. На этот раз тьма приближалась бесшумно. Ни рыка, ни утомленного дыхания, вообще никакого шума. Только тьма и чье-то страшное присутствие. Надежды не было, но любопытство все еще не покинуло меня. Кем и почему я был отмечен?

Кем или чем станет теперь Эндрю Полмрак?

 

ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ

Бывало ли с вами такое, что вы словно выходили из самого себя куда-то прочь? Это случилось со мной на следующее утро – утро моего дня рождения. Я как будто наблюдал со стороны за пробуждением другого человека, словно сам уже не обитал в своем теле. Как объективный наблюдатель, я отмечал то, что происходило в моем уме, но уже не по моей воде. Я видел это словно сквозь стекло или воду. Я видел, как я, белый, одутловатый мужчина с тусклыми глазами, поднимаюсь с постели и одеваюсь. Маленькая черно-белая кошка тоже следила за мной.

Собравшись, я оставил снаружи на двери квартиры записку для консьержа и направился в прокат, где предлагали подержанные автомобили. Я выбрал одно из старинных чудищ – тех машин, что были в ходу давным-давно, – выехал из города и двинулся на север. Я ехал много часов, мимо больших и малых озер к горам, где снег выпадает рано.

Оказавшись посреди заснеженных холмов, я уже не мог толком сориентироваться.

Знал я одно: я проехал множество миль по сужавшейся дороге, проложенной снегоуборочной машиной. Еще я помнил, что это мой день рождения. Меня никто не обгонял, сам я несколько раз обгонял машины, такие же старые, как моя, – сплошь зализанные горбы и плавники.

Останавливался я только однажды – в местечке под названием «Верхний Обзор». Я подъехал к ограждению и опустил стекло. Втягивая холодный воздух, я смотрел вперед, на ледяные валы гор. Мороз щекотал тонкие волоски в ноздрях.

Как все это мне знакомо, думал я. Как это знакомо.

Еще несколько поворотов дороги – и я добрался до мотеля, старомодной гостиницы с мерцающей электрической вывеской: «Горец». У двери красовалась резная фигура воина в юбке с занесенным палашом. Женщина за стойкой не подняла головы, когда я вошел, и даже когда спросил номер комнаты.

– Тринадцать, – ответила она, усердно стуча спицами. Седоволосая старуха, полностью поглощенная своим вязанием.

Я прошел по коридору; темно-коричневый немаркий ковер пружинил под ногами. Мне казалось, что это далеко не первый такой коридор в моей жизни.

Дойдя до номера тринадцать, я повернул ручку и толкнул дверь.

Комната – в точности как миллионы других гостиничных номеров, разве немного старомодная, с темными панелями. У постели стояла женщина – обнаженная; она улыбалась, и что-то подсказало мне, что я давно с ней знаком. При виде нее я ошутил такую печаль – сам не зная почему, – что едва не разрыдался.

Значит, вот до чего дошло, твердил я про себя. После стольких лет – вот до чего дошло. Она стоит здесь, в душной комнате, и ждет меня. Глубоко вздохнув, я захлопнул за собой дверь. Прислонился к ней на миг, словно собираясь что-то сказать – может, спросить ее имя или не встречались ли мы прежде. Но когда я попытался заговорить, она с улыбкой прижала палец к губам и покачала головой.

– Не надо ничего говорить, дорогой мой, – сказала она. – Иди ко мне – сейчас.

Я скинул старое клетчатое пальто, которое подобрал в машине (сам не помню, каким образом оно оказалось у меня на плечах, это старое пальто со знакомым, чуть затхлым запахом). Снимая с себя одежду, я как будто снял и печаль. Теперь я полностью сосредоточился на смутных потребностях тела, и постепенно эти позывы, как им и следует, взяли верх. Так всегда бывало. Грудь разрывалась – мне казалось, сейчас она лопнет и наконец-то из нее родится на свет мое сердце. Я хотел как можно скорее излиться в эту женщину и покончить со всем, возвратиться в то, чему я принадлежал, хоть я и не знал, что это.

Но она без труда читала мои мысли.

– Нет-нет, – сказала она, – на этот раз мы спешить не будем.

Она откинула покрывала и заставила меня лечь. На тумбочке стояла бутылочка с маслом. Женщина отлила немного себе на ладонь. Потом встала на колени посреди постели и принялась покрывать теплой смесью мою кожу, втирая ее в каждую часть тела, медленно, осторожно, задержалась на пурпурном пятне, двинулась ниже, тихо меня лаская, затем помогла мне перевернуться на живот, тихонько замурлыкала.

Когда умащение закончилось, она вздохнула – с удовлетворением, как показалось мне, – и сама легла рядом.

– А теперь, – сказала она, – приступим!

Я вскарабкался на нее, приподнялся на локтях и заглянул ей в глаза. Я понимал, что должен это сделать – должен узнать ее. Я готов был даже поцеловать ее в губы, хотя обычно этого не делал. Но она уклонилась от моих губ, поцеловала меня в щеку, потрепала редеющие полосы, прошлась ладонями по пухлому телу (каждый день, глядя в зеркало, я отмечал, каким пухлым я становлюсь, белым и пухлым – одутловатый белый мужчина). Какое-то время она ласкала меня, потом прижала мою голову к груди и укачивала, пока я сосал. Я почувствовал, как ее сосок приподнимается навстречу моему языку, и прикрыл глаза, уткнулся носом в ее мягкое тепло, и мне казалось, будто я чую, как всего в четверти дюйма от поверхности кожи подступает молоко.

– Довольно, – прошептала она. – Довольно, милый!

И она легонько подтолкнула мою голову ниже, мимо того места, где расходятся ребра, мимо сладостной мандалы пупка. Ниже и ниже я скользил по выгнувшемуся навстречу мне телу, соскользнул по животу к месту соединения ног, к мягкой поросли волос, к ее манящему, манящему аромату. Я попытался ввести в расщелину свой язык.

– Нет! – выдохнула она. – Нет!

И начала поворачиваться подо мной, легко скользя, благодаря маслу, перевернулась на сто восемьдесят градусов, и ее голова вынырнула у меня между ног.

Ах! – вот к чему свелись мои мысли. Ах!

Я напряг пенис навстречу ее лицу, навстречу влажному теплу ее губ.

Но снова -

– Нет, – сказала она. – Нет, мой сладкий.

И она продолжала скользить, пока мы не оказались соединены только переплетавшимися ногами: она лежала лицом вверх и головой в изножье кровати, а я уткнулся лицом в подушки.

Чего же она хочет от меня? – недоумевал я. – Чего ждет?

Потом я почувствовал, как она гладит мою правую стопу, приподымает ее и просовывает себе между бедер, почувствовал, как она берет меня за пальцы ноги и начинает осторожно втягивать мою стопу в себя. Я весь затрепетал, отдаваясь мягкому влажному теплу, впитывая ее вздохи, а она раскрывалась медленно, постепенно, пока не приняла в себя все пальцы стопы.

Чуть передохнула, и вновь ее руки принялись за работу, подталкивая внутрь смазанный маслом носок, за ним костлявый свод стопы и огрубевшую пятку. И вот – о чудо – уже и щиколотка вся ушла в нее, вся правая стопа целиком, а она тяжело дышит, пыхтит от усилия, от боли.

Я заставил себя замолчать (до той минуты я повизгивал от возбуждения), и она тоже на миг умолкла.

Потом ее руки опять принялись за меня – теперь за левую стопу, и весь процесс повторился. Как и раньше, сначала она вбирала в себя пальцы, один за другим. Ее дыхание сделалось прерывистым, но медленно и уверенно она продолжала свое дело. Она ввела в себя носок, свод, пятку, щиколотку; масло скользило по маслу, моя левая нога уютно размещалась рядом с правой.

Я боялся, как бы невольным движением, спазмом, не причинить ей вред, а потому лежал совсем тихо, чувствуя, как стопы прилипают друг к другу в теплой, влажной, гибкой трубе. Подобного возбуждения я давно не испытывал, и невольно начал тихонько всхлипывать.

– Т-сс, – сказала она, – тише, мой дорогой.

Я понял, что всхлипывать нельзя, и повиновался ей – лежал тихо, в ожидании. Передышка была недолгой. Вскоре за дело принялись мускулы ее живота, начали затягивать мои ноги, невообразимо – затягивать мои ноги вовнутрь. Дюйм за дюймом, мои икры, а потом и колени, медленно уходили в глубину.

Я изогнул шею, чтобы глянуть на нее, но через плечо различал лишь немыслимо растянутые гениталии с каймой волос, а сверх того – лишь собственные бедра, пухлые мои бедра, которые понемногу исчезали в ней. Моя голова опустилась на место, и я замер. Когда к отверстию подошел смазанный маслом бугор моих ягодиц, ее дыхание сделалось тяжелее, прерывалось порой воплями боли – она напрягалась, впуская меня в себя.

Но если ей было больно, то мне – ничуть. Вся кожа у меня сделалась слегка пунцовой, все тело налилось кровью от нетерпения проскользнуть в нее.

Поглощая мои ягодицы, она испустила громкий вопль, но мышцы ее по-прежнему не знали отдыха. Они продолжали сокращаться, пока я не ушел в нее до талии и все еще погружался. Инстинкт подсказал мне прижать руки к бокам, чтобы облегчить проникновение, и я поспешил это сделать, поскольку скольжение ускорялось. Словно меня тянули канатом – восторженного спелеолога, проникшего в гладкий тоннель вне времени. Даже умащенная грудь и плечи каким-то образом сжались и прошли в нее.

И тут я подумал, впервые подумал, а не умру ли я от этого? Может ли человек умереть от избытка наслаждения? Не это ли чувствует кролик, зажатый узкими, нежными челюстями питона?

Эти мысли промелькнули в моей голове как раз в тот момент, когда процесс внезапно остановился.

Я прислушивался с небывалым напряжением. Тембр ее стонов изменился – с болью смешивалось отчаяние. Я понял, в чем дело: моя голова, лысеющая, пухлая, умащенная голова оказалась чересчур массивной.

Ее воля слабела, тонус мускулов спадал, и я начал выскальзывать обратно, теряя один с трудом отвоеванный дюйм за другим. Я горестно взвыл – потерпеть поражение, когда желанная цель была так близка… Я знал: этого я не вынесу.

И тут она заговорила. Голос ее был так настойчив, так ласков.

– Милый, помоги мне. Пожалуйста, помоги мне, сладкий мой, дорогой!

Да, да, попытался ответить я. Она должна мне поверить, да, обязательно должна поверить, что я всеми силами стараюсь помочь.

Я напряг тело, напряг волю, еще немного, еще! Она содрогнулась и – чудо! – ее мышцы вновь обхватили меня, снова начали втягивать. Вот уже и плечи исчезли внутри, и шея. Я прижал подбородок к груди и в последний раз вдохнул. Мягкая, нежная кожа волной накрыла мои губы, сплющила нос. Я закрыл глаза и услышал, как она вскрикнула в последний раз, великим криком мучительного усилия, торжества и любви.

Дальше – темнота.

Я пролетел сквозь короткий тоннель и упал в шар розового света и матовой воды. Все вокруг меня мощно пульсировало, и тело мое завибрировало в такт. Я пытался выговорить слово, как-то именовать свой восторг. Но слово не выходило – только бульканье, меня уносило прочь от всех слов…

 

ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ

Слов… слова… слова достигли меня издали, прервали мой сон.

Нос и рот были закрыты, но я вдыхал чистейший воздух. Я открыл глаза. Я лежал в постели, в белой комнате, залитой солнечным светом. Все тело застыло и болело. С какой-то вешалки свисали трубки, уходили в мою левую руку. Возле постели стоял монитор, на экране пульсировал график.

Человек в белом халате, с длинным лицом, стоял возле кровати и что-то говорил. Голос его хрустел, как автомобильные шины на гравии. На шее у него висел стетоскоп. Рядом стояла женщина в халате медицинской сестры.

Я попытался заговорить.

Медсестра подошла и сняла с меня кислородную маску.

– Очнулись, значит, – сказала она. Я попытался пошевелиться, но левая рука была плотно забинтована и привязана к кровати.

– Где я?

– В больнице Инвертэя, – ответила медсестра. Название показалось знакомым, но я не знал, почему. Мужчина выступил вперед.

– Я – доктор Берне, – представился он. – Вы попали в аварию. Сейчас я закончу осмотр, и тогда медсестра займется вами.

Он посветил мне в глаза фонариком, и тут я еще кое-что вспомнил. Огляделся по сторонам, однако пятна нигде не было видно – оно не таилось в углу, готовясь к новой атаке.

Доктор простучал мою грудную клетку.

– Интересное родимое пятно, – отметил он, проводя по нему пальцами. Он вернулся к изножью кровати и стал что-то записывать. Потом убрал планшет и ушел, сказав на прощанье:

– Завтра зайду, – не столько мне, сколько медсестре.

Пока в палате был доктор, она держалась по-деловому, но тут расслабилась и заулыбалась. Это была коренастая женщина, в очках, с короткими седыми волосами.

– Вы здесь уже два дня, – сказала она и сообщила мне все, что ей было известно. По-видимому, меня обнаружил водитель снегоуборочной машины, который расчищал дорогу в холмах в двадцати милях от Инвертэя. Мой автомобиль вылетел на обочину и врезался в дерево. Я едва не умер от переохлаждения, в правой руке были порваны связки. Мне еще повезло, что руку не пришлось ампутировать.

– В бреду вы много говорили, – продолжала сестра. – Иногда мы снимали маску, чтобы вас послушать, но это были бессвязные слова.

Потом она задала мне положенные вопросы: кто я такой, где живу. Она хотела выяснить подробности аварии, но сколько я ни старался, ничего вспомнить не смог. По мере того как я отвечал на вопросы, боль в руке становилась сильнее. Сестра заметила это, сделала укол морфия и оставила меня в покое.

На следующий день я почувствовал себя лучше, хотя руку все еще дергало. Ее отвязали от кровати и позволили мне вставать и ходить по комнате. Явился полицейский, тоже расспрашивал о подробностях аварии, но я ничем не мог помочь – только гадал, как это могло случиться. Наверное, так же ломал себе голову дядя Норман много лет тому назад, на острове Святого Иуды.

После утренней дозы морфия я прекрасно себя чувствовал. И тут явился очередной посетитель. Это был крупный человек, круглый, как бочка. Бочка в дорогом костюме.

– Мистер Полмрак! Доброе утро. Меня зовут Кактейль – доктор Гордон Кактейль. Зовите меня Гордон, пожалуйста. Я – психолог, – заговорил он, улыбаясь.

Мы уселись рядом на двух стульях у окна. Накануне шел снег, а теперь солнце заливало сиянием окрестные холмы.

– Бёрнз решил, что нам с вами стоит поговорить, – продолжал посетитель. – В таких случаях часто дает себя знать затяжной шок. Пациенту нужно выговориться.

Несмотря на большой рост, ничего угрожающего в нем не было. Казалось, все его физические и умственные силы сосредоточены в усилии помочь мне. К такому человеку сразу проникаешься доверием.

– По-видимому, обошлось без травмы головы, – сказал он. – Тем не менее вы полностью забыли этот инцидент. Возможно, следует поискать другую причину амнезии.

Доктор располагал к себе, но я все еще не вымолвил ни слова. Он сцепил широкие ладони.

– Насколько я знаю, – мягко сказал он, – вы говорили о чем-то, пока к вам не вернулось сознание. Бёрнз считает, что перед тем как сесть в машину, вы испытали какое-то сильное потрясение. Нам нужно поговорить о том, что было с вами раньше. Это поможет вам вспомнить, что произошло в машине.

Благодаря морфию я чувствовал себя так хорошо, Гордон Кактейль был так добр ко мне, и я так давно ни с кем не говорил… Я охотно открылся ему. Слова превратились в горячие угли, мне не терпелось их извергнуть. Я говорил и говорил. Вернулся к самому началу, рассказал о своем рождении и о смерти сестры, о смерти отца и безнадежной болезни матери, о вояже на «Камноке» и дружбе с Гарри Грином, я рассказал ему про остров Святого Иуды и про то, как тетя Лиззи убила дядю Нормана, рассказал о пребывании в Доме Милосердия и о том, как я переселился в Канаду, о мирных годах и о кошмарах, загнавших меня в дом с башенками, и о романе с Тристессой; я рассказал о борьбе с черным пятном и о поездке в мотель среди холмов, я рассказал ему о встрече с женщиной и сказал, что то было самое чудесное происшествие в моей жизни.

Но когда дело дошло до обстоятельств аварии, я снова ничего не смог припомнить. Меня удивляло другое: как странно, что я лежу в больнице города Инвертэя, города, который называется в точности как курорт, где мои родители зачали меня. И еще кое-что я припомнил – сон, который я видел в первую ночь на больничной койке: я стоял у окна верхнего этажа какого-то дома в горах, и мимо шла процессия одетых в черное женщин.

Они вдруг застыли на месте, будто кадр на экране. Листья, падавшие с деревьев, зависли в воздухе, словно и время, и ветер тоже остановились. Высокая женщина, несшая знамя, занесла ногу для следующего шага. Знамя развернулось и тоже окаменело, и теперь я мог прочесть слова: «Чудовищный строй женщин». Я посмотрел в окно здания напротив, и там, наверху, тоже стоял наблюдатель, весь одетый в черное, и смотрел на меня холодными, страшными глазами.

Гордон Кактейль умел слушать. Он то и дело кивал, поощряя меня. Когда я закончил, он попросил разрешения задать несколько вопросов.

Но странное дело: едва закончив рассказ, я пожалел о своей откровенности. Эйфория морфия испарилась, пока я излагал историю своей жизни, и к тому же я так увлекся процессом, что почти не обращал внимания на то, что говорю. Теперь я не мог поверить, что решился на такое, выдал себя. Меня охватила неприязнь к доктору. Он застиг меня врасплох, воспользовался моментом, когда мой ум ослаб. Я разозлился, утратил власть над собой.

– Стыдитесь! – заорал я – очень громко, хотя психолог сидел в шаге от меня. – Вы лезете в частную жизнь пациента, когда его накачали наркотиками. Это психологическое изнасилование! Вы попросту насильник! – Судя по неистовой вспышке, морфий еще действовал.

Гордон Кактейль улыбался, оставаясь все таким же любезным.

– Хорошо, хорошо! Это вполне естественные эмоции, – кивал он. – После всего, что вы пережили. Мне осталось задать вам несколько очень простых вопросов. Помогите мне, и я сумею помочь вам.

Перед глазами все расплывалось, я потер их и понял, что плачу. Только этого унижения мне и не хватало.

– Шарлатан, прилипала! Оставьте меня в покое! – орал я. – Оставьте меня.

– Хорошо, – повторил он, неспешно поднимаясь со стула. – Не удерживайте эмоции в себе. Я вернусь, когда вам станет лучше.

На следующий день седовласый полисмен отвез меня на место аварии. Мы ехали молча по однообразным заснеженным дорогам.

– Рано в этому году выпал снег, – промолвил он какое-то время спустя. – Местность вам знакома?

На мой взгляд, все дороги тут выглядели одинаково, точно стеллажи огромной библиотеки. Как отличить одну от другой?

– Почти приехали, – сказал он.

Впереди была развилка, и водитель свернул налево. Короткий проезд мимо рядов вечнозеленых елей закончился пустырем размером с футбольное поле. Водитель притормозил и указал рукой на деревья.

– Здесь нашли машину, – сказал он. – Наверное, вы думали, что все еще едете по шоссе. Когда росчисть закончилась, вы ударили по тормозам, и вас понесло через насыпь прямо на деревья.

Сквозь ветровое стекло я разглядел дерево со сломанными ветками и свежей раной на стволе.

– Ну как, припоминаете? – настаивал полисмен. Я ответил – нет, ничего не помню. Так я сказал ему. Однако что-то знакомое в этой местности было, хотя, готов поклясться, никогда прежде я здесь не был.

– Много лет назад мы патрулировали эти места, – сказал он. – Тут был мотель, его давно снесли.

Я бы ни за что не стал у него спрашивать название мотеля, но он поспешил сам:

– «Горец» – вот как он назывался, – сказал он.

 

ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ

В субботу меня выписали из больницы. Я полностью пришел в себя и, если не считать травмы руки, был здоров. Доктор Бёрнз надеялся, что со временем и рука обретет подвижность.

Около часа пришлось ждать такси, которое должно было отвезти меня обратно в Камберлоо. Я стоял за кадками с папоротниками в вестибюле, и Гордон Кактейль вместе с доктором Бёрнзом остановились в нескольких ярдах, не заметив меня. Они о чем-то говорили, каждый держал в руке чашку с кофе. Я подумал, что разговор обо мне, и не ошибся.

– … Классический случай, – говорил Гордон Кактейль. – Жаль, что он выписывается. Все признаки хронического эдипова комплекса. Ему кажется, что он возвращался обратно в утробу. Массивный комплекс вины. Он говорит, что его сестра-близнец погибла вскоре после рождения, а потом в тех местах, где он жил, происходили катастрофы и погибала значительная часть населения. Он пережил неудачный роман и несколько лет наркомании, которая привела к галлюцинациям. К этому присоединяются явные элементы параноидальной шизофрении: он уверен, что недавно им завладело иное существо. – Кактейль покачал головой. – Право, Бёрнз! Такой случай не часто встречается.

В этот момент доктор Бёрнз увидел меня и кашлянул. Гордон Кактейль обернулся и тоже заметил меня.

– А, мистер Полмрак! – сказал он. – А я как раз говорил о вас.

Его нисколько не смущало, что я подслушал диагноз. Невероятный, ужасный человек – человек без тайн, готовый повторить перед всем миром то, что сказал наедине. Доктору Бёрнзу стало неловко, он поспешил уйти.

– Мистер Полмрак, – сказал Гордон Кактейль, – если б я мог уговорить вас встретиться со мной снова. – И он заговорил самым вкрадчивым и убедительным тоном. – Послушайте, раз в месяц я приезжаю в Камберлоо, в Центр душевного здоровья. Я мог бы составить расписание сеансов для вас.

Я ответил, что мне это не нужно, и доктор понял, что я не шучу.

– Ладно, – сказал он. – Коли вы так считаете… Но если передумаете, вы знаете, как меня найти. Поверьте мне, когда испытания, подобные вашим, облекаются в слова, это целительно. Даже если вы не хотите разговаривать со мной или с кем-либо другим – запишите все это. Это поможет вам выздороветь.

Я с отвращением пожал плечами и отвернулся, но Гордон Кактейль сказал такое, от чего я вынужден был задержаться:

– В нашем разговоре вы упомянули «чудовищный строй женщин». Я подумал, что вам было бы полезно узнать: слова эти составляют часть названия старинной книги. Полное название – «Первая труба к бою против чудовищного строя женщин». Или вы знаете это? Я заглянул в энциклопедию и выяснил, что речь идет вовсе не об армии уродин. Слово «строй» означало «правление», монархию. Автор выступал против того, чтобы женщин допускали к власти. Вот и все – «предостережение против скверной тирании женщин», что-то в этом роде. Хотя вообще-то автор не жаловал женщин, это правда. Возможно, его бы вполне устроила ваша трактовка – строй женщин, марширующий под развернутым знаменем, внушающий ужас миру.

Вечером я вернулся в Камберлоо. Консьерж приветливо поздоровался. Он видел мою записку и присмотрел за Минни, пока я был в отъезде.

Я поблагодарил его. Лифтом ехать я не стал, поднялся к себе по лестнице, с трудом подавляя страх. Мне казалось, что пятно поджидает меня дома. Я осторожно приоткрыл дверь, и что-то черное ринулось мне навстречу. Я дрогнул – но то было не пятно, а всего-навсего Минни, хвост торчком, а мурлыкала она громче прежнего.

Я закрыл за собой дверь и поспешно оглядел квартиру. В гостиной всё на месте. В спальне свечи, расставленные вокруг кровати, оплыли и превратились в восковые кляксы. Черная таблетка все еще лежит на тумбочке. Я отнес пилюли обратно в ванную.

Налив себе скотча, я опустился в кресло, пристроив на коленях Минни. Поглаживая ее, я впервые за долгое время позволил себе расслабиться.

Или нет еще. Я снял с колен кошку и сходил в спальню за фотографией. Положил ее на стол в гостиной и стал внимательно разглядывать сквозь лупу: мать и отец стоят на занесенной снегом парковке. За спиной – какое-то здание, рядом стоит машина. Одна из тех старомодных машин, на каких уже не ездят, сплошь зализанные горбы и плавники.

При виде машины мое сердце учащенно забилось. Я перевернул снимок, отогнул перочинным ножом небольшие зажимы, снял рамку и вытащил фотографию. Перевернул ее. Верхняя полоска, шириной около дюйма, была матовой. Я едва различал старомодную неоновую вывеску над входом.

Рука, державшая лупу, дрожала, когда я подносил ее ближе к фотографии, пытаясь разобрать название мотеля. Я щурился, пробуя так и эдак расшифровать надпись. В самом ли деле тут сказано: «Горец»? Фотография была старая, фокусировка нечеткая. Когда я подносил ее слишком близко к глазам, изображение распадалось на точки. И чем дольше я вглядывался, тем яснее понимал, что никогда не узнаю наверное – и дрожь в руке успокаивалась. Наконец я сдался. Вернулся в кресло, разрешил Минни снова пристроиться на коленях, взял в руки стакан скотча. И на этот раз позволил себе расслабиться.

 

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

КОМЕТА

 

ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ

Прошло два года. По крайней мере раз в день – каждый день – я пытался вспомнить, как произошла авария. Это мне так и не удалось.

И каждый день я подолгу сжимал в левом кулаке теннисный мяч, но мускулы и сама плоть руки начали атрофироваться. Рука выглядела как большая когтистая лапа. Иной раз я просыпался ночью в ужасе от того, что какое-то существо кралось по моему телу – то была рука, словно бы наделенная собственной волей. И не только ночью она мешала мне, но и днем: я вернулся к работе и каждый день на несколько часов приходил в агентство. Клиентов мое увечье явно смущало.

Я начал носить кожаную перчатку на этой руке. Я вел размеренный образ жизни, спал крепко. Хоть какую-то пользу я из аварии извлек: кошмары прекратились полностью. А что касается удовольствий – я по ним не скучал. Напротив, воздержание доставляло мне своего рода извращенное сексуальное наслаждение. Теперь умеренность радовала меня так, как прежде – потакание своим порокам. Я сделался настолько самонадеян, что спустил таблетки цианида в унитаз.

В июне второго года мое внимание привлекли две заметки в «Камберлоо Рекорд». В первой сообщалось о смерти Алатырь Тристессы (в газете ее именовали Глэдис Браун). Склад, где она жила, сгорел, а внутри обнаружили ее тело и тело неизвестного мужчины. По всей видимости, кто-то умышленно развел костер в ее спальне наверху. Следствием рассматривалась версия поджога, хотя не исключалось и самоубийство.

Вторая заметка сообщала о приближении кометы Забрински. Все газеты лишь о ней и твердили. Впервые комету обнаружил астроном-любитель, а специалисты сулили великолепное зрелище, когда это небесное тело приблизится к Земле.

О комете я впервые прочел однажды во вторник, во время ланча. Я вышел с газетой и бутербродами в парк и устроился на скамейке под высоким кленом. Было безветренно, повсюду раскрылись цветы, деревья клонились под тяжестью листвы, бегали дети, их сандалии тонули в мелких озерцах белых бабочек. Читая о комете, я вспомнил дядю Нормана и его мечту разглядеть метеор из своего огорода на острове Святого Иуды.

И тут я заметил женщину – она сидела на соседней скамейке. На голове – платок, он частично скрывал лицо. Она достала толстый роман в бумажной обложке и погрузилась в чтение. Почувствовав на себе мой взгляд, она подняла глаза. Я нацепил солнечные очки и притворился, будто полностью поглощен своей газетой: так я мог исподтишка наблюдать за незнакомкой.

Среднего роста, лет тридцати пяти. Она была одета в белую блузку и красную юбку. Юбка заканчивалась у колен, а на босых ногах были кожаные сандалии со сложной шнуровкой.

Мне показалось, что я должен ее знать. Может, мы живем в одном доме? Или она из тех женщин, с кем я проводил время, одуревши от наркотика? Вероятность наткнуться на такую всегда тревожила меня.

Наконец я перестал гадать и вернулся к газете. Закончив чтение, сложил ее и встал.

Когда я проходил мимо ее скамейки, женщина подняла глаза, и солнечный свет ярко осветил ее черты. Длинные пряди волос, выбившиеся из-под платка, обрамляли ее щеки. Очень правильное лицо, высокие скулы. Темные глаза казались еще темнее благодаря туши, их уголки казались маленькими печальными птичками. Интересное лицо – если бы не испещрявшие кожу оспины.

Она смотрела на меня в упор, и я был принужден заговорить.

– Кажется, сегодня хороший летний…

Я не закончил фразу. Внезапно я узнал ее.

– Мария! – воскликнул я. – Мария! – Эта взрослая женщина была – как это возможно? – Мария Хебблтуэйт!

– Эндрю Полмрак! – Она тоже поднялась на ноги. – Мне показалась, что я тебя узнала. Как это удивительно!

Мы не обнялись – мы даже не пожали друг другу руки. Мы лишь стояли, онемев от изумления. И даже когда мы немного пришли в себя и снова опустились на скамейку, то продолжали обмениваться неуклюжими банальностями. Потом успокоились, завязался настоящий разговор, и я стал расспрашивать Марию о том, что с ней сталось после того, как я видел ее в последний раз – столько лет назад, в такси, уносившем ее прочь от меня из гавани Саутхэвена.

– Сколько же лет прошло? – спохватилась она.

– Почти двадцать, – ответил я.

– А я все отчетливо помню, – сказала она. – Мне было так грустно! Я бы все на свете отдала, лишь бы тебе позволили в тот день поехать с нами, Эндрю! Папа был не против, но мама сказала: скорее она возьмет с собой гадюку. После той бури она сделалась очень странной. – Мария говорила мягко, никаких следов островной мелодичности в ее голосе не осталось. От нее приятно пахло какими-то лимонными духами.

– Ничего, – сказал я, – все это было так давно. – Мария продолжала рассказ, а я как мог старался не походить на гадюку.

Хебблтуэйты поселились у родственников в деревне Эбботс-Чейз. Многие дома там были построены еще в Средние века. Для Марии, уроженки Святого Иуды, то было совершенно в новинку – жить на суше, в вечных зданиях, где стены выстроены отнюдь не из фанеры, где старина действительно стара.

Но ландшафта и архитектуры оказалось недостаточно, чтобы гарантировать девушке благополучную жизнь. Всего через несколько недель в Эбботс-Чейз, как раз перед началом занятий в местной школе, Мария слегла с высокой температурой. Она заболела оспой, которой не знали на острове. Хотя она довольно быстро выздоровела и все-таки пошла в школу, отмеченное оспинами лицо и островной акцент помешали ей обзавестись друзьями.

К счастью (с точки зрения Марии, если не ее матери), семья не задержалась в Эбботс-Чейз. Доктор получал временные назначения, замещая постоянных медицинских работников в отдаленных и опасных краях. Какое-то время они жили на коралловом острове, едва приподнимавшемся из волн океана – то был архипелаг Кувалу, – потом перебрались на главный остров группы островов Бирикати, где медпункт ежедневно сотрясался от урчания вулкана Тула, и все предметы – картины, книги, даже горшки на плите – превращались в оружие, угрожавшее всякому, кто окажется рядом.

Марии исполнилось восемнадцать, когда ее отца отправили в один из нефтяных эмиратов. Там она познакомилась с атташе посольства, человеком, на десять лет ее старше. Он взял ее на работу ассистентом и был добр к ней. Получив новое назначение – в Оттаву, – он просил ее поехать с ним уже его женой, и Мария приняла предложение. Ей было тогда двадцать лет. Они жили дружно, детей не было. А три года назад, на обратном пути из инспекционной поездки в Заполярье, самолет ее мужа попал в грозу и разбился. Никто не выжил.

С тех пор Мария оставалась одна. Она уволилась с работы в государственном архиве и могла ехать куда угодно. Канада ей нравилась, поскольку здесь она не сталкивалась с тупым национализмом и зазнайством, на которые насмотрелась в других странах. Она решила, что останется тут.

Только теперь, внимая ее рассказу, я понял, что всякий раз, вспоминая Марию, представлял себе, как она где-то далеко страдает по мне, а на самом деле она вполне славно обустраивала свою жизнь. Пока она говорила, я уделял не меньше внимания ее лицу, чем словам, и различал черты прежней Марии – легкий изгиб губ, нежные раковины ушей, серьезный взгляд. Я припоминал наши первые опыты на берегу и мне не терпелось узнать, часто ли вспоминала их Мария.

– Но как ты оказалась здесь? Зачем ты приехала в Камберлоо? – спросил я. – К кому-нибудь в гости?

– Я тут живу, – ответила она. – В прошлом году я построила здесь себе дом. – Ее муж, сказала она, всегда хотел поселиться в этих местах на пенсии. Ему нравился этот фермерский район, ощущение постоянства и обустроенности, а также сравнительно мягкий климат.

– А твои родители? Как они поживают? – Миссис Хебблтуэйт меня мало интересовала, но я хотел расспросить о докторе, который всегда был добр ко мне.

– Оба умерли восемь лет назад, – ответила Мария. – Их отправили на Малые Малуки. Отец был уже стар для тропического климата. Оба подхватили какую-то желудочную инфекцию и умерли через несколько дней.

– Как жаль, – отозвался я.

– Но ты-то, Эндрю? Она уже несколько раз поглядывала на мою затянутую в перчатку руку. – Что ты делал все эти годы? Как ты попал в Камберлоо?

Ее рассказ о прошедших годах был достаточно краток, но я предложил в ответ еще более сжатую и отредактированную версию своей жизни. Когда я закончил, мы остались сидеть бок о бок в переплетающихся тенях под деревьями, не желая расходиться и возвращаться под яркие лучи солнца.

 

ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ

После этой первой встречи в парке мы с Марией не хотели расставаться. Мы договорились в тот же вечер встретиться за ужином у «Вагнера», и я приехал заранее. Поскольку был вторник, в ресторане почти не шумели. Поджидая Марию, я выпил бокал вина.

Она появилась в черном платье с жемчугами и выглядела великолепно. Казалось, и она рада меня видеть. Наши пальцы сплелись на столе, какое-то время мы сидели и, понемногу отпивая вино, дополняли свои жизнеописания пропущенными подробностями.

– Почему твоя мать невзлюбила меня? – спросил я.

– Во время шторма, пока мы сидели взаперти в «Бастионе», она видела, как я помахала тебе. – Мария улыбалась – по крайней мере, глаза ее улыбались. – Помнишь, мы уговорились махать друг другу в три часа дня? Она спросила, чем это мы занимались в предыдущие дни на берегу.

– И ты ей сказала?

– Я не хотела, но пришлось, – призналась она. – Меня никогда не учили лгать.

И я поверил ей. Поверил всем сердцем.

– Но помимо этого мама всегда была суеверной. На острове существовала легенда о чужаке, который явится в город и принесет несчастье. Она подозревала, что этот чужак – ты. – Мария улыбнулась, и мне стало легче.

– А твой отец? – продолжал я. – Он тоже сердился на меня?

– Не думаю. Он смеялся над мамиными суевериями. И ты ему вроде бы всегда нравился, – ответила Мария. – Думаю, он бы взял тебя с нами, если бы мама позволила.

Я стал расспрашивать, какие отношения были у ее родителей. Мне казалось, что всем заправляла мать.

– Это она только делала вид, – сказала Мария. – Она не хотела, чтобы кто-нибудь, особенно сам отец, догадался, как сильно она его любит и зависит от него. Но она покорно следовала за ним из одного гиблого места в другое – всю жизнь, так что он догадывался.

Наверное, моя улыбка показалась ей скептической.

– Любовь принимает разные обличья, Эндрю, – сказала она. – И все равно она – большая редкость. Где бы ты ни нашел ее, не упускай. – И она, быть может бессознательно, покосилась на мою руку в перчатке. Тогда я сказал, что должен еще кое-что рассказать, и поведал ей о том, как изуродовал эту руку в аварии, все детали которой стерлись из моей памяти.

После обеда мы поехали на такси в Пайнвуд – холмистый район возле университета. Дом Марии был построен по образцу коттеджей Старого Света, как и домик тети Лиззи на острове Святого Иуды.

А внутри все было устроено просто и элегантно, и репродукции, висевшие на стенах, показались мне квинтэссенцией хорошего вкуса.

Мария провела меня в спальню, и там я обнял ее и поцеловал. Это произошло само собой. Прошедшие годы исчезли, когда мы разделись и вместе легли в постель. Ее тело стало телом взрослой женщины, и это привело' меня в восторг. Но я боялся не понравиться Марии: хотя от лишней пухлости я избавился, оставались травмированная рука, когтистая кисть, пурпурное пятно.

Мария осторожно коснулась моей высохшей руки, провела пальцами по когтям, которыми она заканчивалась, пытаясь убедить меня, что ей нисколько не противно. Потом она погладила отметину на моей груди – как много лет назад, в бухте. Это пятно казалось мне теперь не столь невинным, простительным, как тогда, потому что и мое тело стало телом взрослого мужчины. Но Мария улыбалась, проводя пальцами по моей родинке, как будто эта отметина подтверждала, что я – тот самый мальчик, которого она знала прежде.

Наш любовный акт не был похож на безумие в пещере на острове Святого Иуды. Тогда мы вкладывали всю свою жизнь в совокупление, а теперь оба научились владеть собой даже на пике страсти. Мария прикрыла глаза и часто дышала, но не издавала ни звука, а я думал о том, как бы не вспотеть. Сам по себе акт был вполне приятным, но неистовый порыв ушел из него, как будто со временем в каждом из нас притупились какие-то жизненно важные нервы.

Какое-то время мы тихо лежали в объятиях друг друга, потом снова оделись, спустились в гостиную и выпили кофе.

Так Мария Хебблтуэйт вернулась в мою жизнь. Мы не торопили события: раз или два в неделю вместе ужинали или ходили в кино, проводили ночь у нее или у меня – не слишком часто.

После первых дней мы перестали разговаривать о нашем общем прошлом. Оно казалось книгой, прочитанной очень давно, а с тех пор мы прочли много других книг. И одну из них мы читали теперь. Я был так счастлив, так хорошо мне было с ней, что я даже объяснился Марии в любви – мне казалось, уж это я сделать обязан. И она говорила, что любит меня – возможно, по той же причине.

Иногда я смотрел на нее и гадал, что происходит в ее мыслях, порой я ловил на себе ее взгляд и понимал, что она тоже гадает. О своем покойном муже она говорила мало. Возможно, собиралась больше рассказать мне о нем со временем. А может, думала, что мне будет неприятно слушать о нем. Тут она была права. Я не хотел узнать чересчур много о ее жизни. Мария становилась привлекательнее для меня оттого, что я понимал: в моих знаниях о ней всегда были и будут существенные пробелы.

Но она считала иначе. По-видимому, на ее вкус, я был недостаточно откровенен.

– Мне кажется, любовь и секреты несовместимы, – сказала она мне однажды ночью. Мы лежали в постели у меня в квартире. В тот раз она пыталась напрямик выяснить все подробности аварии.

– Ничего не помню, – ответил я. – Я тебе уже говорил, я ничего не мог припомнить ни сразу после аварии, ни потом.

– Любопытно знать, почему ты не можешь вспомнить, – настаивала Мария. Ее взгляд пытался проникнуть мне в душу, но я был настороже.

– Я не знаю, – повторил я. – Не знаю, и все тут. Я давно и думать-то об этом перестал. – Тут я солгал.

Фотография моих родителей стояла на комоде. Мария сняла ее, долго и внимательно вглядывалась.

– Где, ты говоришь, их сняли?

– Перед мотелем, – сказал я. – Доктор Гиффен рассказывал, что в этом мотеле я и был зачат.

– В самом деле? – переспросила она. – Интересно, кто их сфотографировал? Другой постоялец? Кто-то знакомый? Кто-то третий?

– Не знаю и знать не хочу, – сказал я. И это тоже было неправдой.

Через полгода после встречи в парке я попросил Марию выйти за меня замуж.

Мы назначили свадьбу на конец ноября. Холодный день, проливной дождь, переходящий порой в мокрый снег. Обряд – вернее бюрократический акт, совершенный мировым судьей, – был проведен наскоро в пустом кабинете городской ратуши. Свидетелями были два посторонних человека; обоим не терпелось вернуться к своим делам. Я бы не узнал их, если б встретил на улице через пять минут после церемонии.

С тех пор прошло около года. Мария хотела работать и устроилась в местный архив, на три дня в неделю. Мы зажили вместе.

Поначалу нам было нелегко. Мы оба вступили в брак с людьми, которые существовали двадцать лет назад. Порой, целуя овал ее рта, я целовал пустоту. Порой не видел на ее лице красоты – одни только оспины. Иногда ее улыбка казалась мне не улыбкой, а невольной гримасой, похожей на ту, с какой Минни, включив сверхъестественное кошачье чутье, иг^ аедует неприятный запах.

Каким-то образом Мария угадывала мои чувства и платила пристальным взглядом на мою иссохшую левую руку, заканчивавшуюся костистой лапой. А ты, – казалось, говорила она, – можешь ли себе представить, что я чувствую, когда эта тварь крадется по моему теплому, живому телу?

И не забыть мне, как однажды я проснулся посреди ночи в ужасе: мне приснилось, будто мертвая левая рука сомкнулась на горле Марии, и я не могу ей помешать. Сон был настолько реален, что я включил свет и осмотрел ее горло – нет ли синяков. Мария тоже проснулась.

– Что такое? – спросила она.

– Всего лишь сон, – сказал я, но после этого я боялся заснуть во второй раз.

 

ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ

Комета Забрински мелькнула и полетела дальше. Астрономы были разочарованы. По-видимому, комета не желала иметь ничего общего с нашим миром. Она обошла Землю по дальней орбите, невидимая для невооруженного глаза, и канула во тьму.

Кошмары вернулись, страшнее прежнего. Раз проснувшись, я боялся снова погрузиться в сон. Многие ночи я проводил на диване, читая и дожидаясь рассвета. Маленькие печальные пташки вновь появились в уголках Марииных глаз. Она просила меня сходить к доктору Лю. Я отказался.

Однажды в постели, вскоре после полуночи, я включил лампу и разбудил Марию.

– Что такое? – спросила она.

– Послушай, – сказал я. – Мужчина стоит спиной к лесу. На нем старое пальто. Он смотрит в объектив ящичного фотоаппарата. Он снимает мужчину и женщину, которые стоят перед мотелем. Рядом – старомодный автомобиль. «Улыбочку», – говорит он и щелкает затвором.

Теперь Мария проснулась окончательно. Фотография родителей стояла на комоде у кровати. Она посмотрела на снимок и перевела взгляд на меня.

– Кто держит фотоаппарат? – спросила она. – Кто сделал этот снимок?

– Я сам, – ответил я.

Выражение ее лица невозможно было разгадать.

– Сон, – сказала Мария. – Сны бывают такие странные.

– Это не было похоже на сон, – возразил я.

– Что ты имеешь в виду? – спросила она.

– Это было больше похоже на воспоминание, чем на сон, – сказал я. – Возможно ли, что это – воспоминание?

Мы оба лежали на боку, лицом друг к другу. Мария положила руку мне на плечо.

– Эндрю, Эндрю! Нельзя об этом думать. Фотография сделана еще до твоего рождения. Как мог ты оказаться там? Задай себе простой вопрос. Кто угодно мог сделать этот снимок. Люди часто просят какого-нибудь прохожего сфотографировать их.

– Скорее всего, ты права, – признал я. – Но хотелось бы знать наверное.

Мне показалось, она встревожилась, когда я произнес эти слова.

Через несколько дней, за утренним кофе, Мария, сидевшая напротив меня, сказала вдруг два слова: «Алатырь Тристесса».

Я чуть не поперхнулся. Это имя я никогда не упоминал при ней. Мария смотрела на меня в упор.

– Расскажи мне про Алатырь Тристессу.

– Откуда ты узнала про нее? – спросил я.

Веки Марии дрогнули, как бывало, когда ее что-то смущало.

– Ты звал ее во сне, – сказала она.

Я не поверил. Впервые с того дня, как Мария вернулась в мою жизнь, я не поверил ей. В ту минуту упорная идея зародилась во мне: Марии Хебблтуэйт доверять нельзя. Возможно, какие-то слухи дошли до нее. Я подумал даже, не связалась ли она с Гордоном Кактейлем. И теперь все вызывало во мне подозрение. Быть может, она лишь прикидывается, будто не замечает моих изъянов, моей изуродованной руки, чтобы выманить у меня мои тайны. Может быть, подобно Тристессе, она с самого начала слишком много знала обо мне – гораздо больше, чем я думал. Может, и в парке в тот день она оказалась не случайно. Может, все эти годы она выслеживала меня!

Я знал, что мое лицо резко побледнело, но постарался скрыть от Марии свое потрясение, свои страшные мысли.

– Я не хочу говорить о Тристессе, – сказал я. На лице жены проступили тревога и обида.

Итак, кошмары вернулись, и я утратил доверие к Марии. Это было само по себе достаточно скверно. Однако теперь меня пугало нечто более ужасное – «сучек». Да, спустя столько лет я уверился, что пятно вернулось и вновь преследует меня. Я еще не видел его, но чувствовал: оно рядом и готовится нанести удар. Весьма неприятное ощущение.

В сырую октябрьскую субботу мы с Марией сидели на балконе й любовались Праздником урожая. В последнее время мы почти не разговаривали, и теперь тоже сидели тихо, завернувшись в одеяла и попивая горячий сидр. Парад развалился на жалкие кучки людей. Поневоле проникнешься сочувствием к марширующим оркестрам и тамбурмажорам, которых холодный дождь превращает в марионеток.

И вот, когда мы так сидели на балконе, я увидел, как оно надвигается издали – черная фигура, мерцая и рыча. Я вцепился в перила балкона и собрался с силами.

– Что случилось? – спросила Мария. Она смотрела в ту же сторону, что и я. – Что там такое? Что ты видишь? – Наши взгляды соединились в одной точке. – Я ничего особенного не вижу, – сказала она. – Просто еще одна группа, замыкающая.

Я всмотрелся – конечно, Мария была права. То было не мое пятно, а еще одна группа участников парада: их черные плащи блестели от дождя. За рычание я принял трубный рев, сопровождавшийся барабанным боем.

Но тут я разглядел, кто шагает в этой процессии.

Они были одеты примерно так же, как в тот день, много лет назад, когда шагали на стровенское кладбище. В длинных черных плащах, только на сей раз головы непокрыты, вопреки дождю и ветру. Они шли по четыре в ряд, били в литавры, полковые барабаны, кто-то играл на трубе. Они шагали неровно, и музыка больше походила на шумное сопение огромного зверя.

Даже с расстояния в пятьдесят ярдов я безошибочно узнал кое-кого из жительниц Стровена, хотя не видел их столько лет: миссис Маккаллум, жену пекаря, миссис Гленн из аптеки, миссис Дарвелл из бакалейной лавки. Все трое прижимали к губам трубы.

Группа приблизилась, и я с удивлением разглядел в ней мужчин Стровена. Они были одеты в черные плащи и били в барабаны. В их числе были и директор стровенской школы, и мэр Клюз, и Джейми Спранг, и констебль Мактаггарт, и даже доктор Гиффен в черной шляпе с черным пером. Дальше, тоже с барабаном, – коротышка-портье из отеля «Блуд» с черным козырьком на носу, а за ним – женщины из бара с трубами в руках. Потом снова большой отряд мужчин – команда «Камнока», и среди них капитан Стиллар с деревянным ящиком под мышкой, и Гарри Грин, который на ходу успевал читать книгу, положив ее на барабан. В хвосте этой группы, играя на трубе, шла старая вдова, которая некогда зарычала на меня. Дальше – жители острова Святого Иуды. Я узнавал всех: семья Чэмпенов в полном составе, включая кошку Софи, на плече у миссис Чэпмен; Мозес Аткинсон, чья борода свисала на барабан; сухопарая фигура дяди Нормана; доктор Хебблтуэйт с сигаретой; миссис Хебблтуэйт, мой заклятый враг, непреклонно дудящая в трубу; мистер Ригг, могильщик, и его жена Марта – она придерживала трубу возле рта с помощью мундштука из костей; наконец, комендант Боннар – он слегка покачивался на ходу.

Что удивительно – никто из участников процессии не постарел, все выглядели в точности такими, какими я запомнил их много лет назад.

Потянулся отряд монахинь, узкие тоннели их капюшонов продолжались трубами; среди них наверняка шла и сестра Роза из Дома Милосердия. Потом, громко дудя, прошествовала Катерина Кливз, а рядом с ней шаркала Алатырь Тристесса. Еще одна старая женщина, примотавшая трубу к своим губам проволокой, чтобы освободить руки для вязания, – служащая из мотеля, затерянного в снежных горах; с ней вместе – медсестра из больницы Инвертэя, и следом доктор Бёрнз с литаврами и доктор Гордон Кактейль, согнувшийся под тяжестью барабана размером с бочонок.

Шум достиг пика, приблизилась последняя троица. Полноватый лысеющий мужчина, игравший на малом барабане одной рукой, затянутой в перчатку. И с ним две женщины – та, что пониже ростом, играла на трубе, а высокая несла знамя.

Не этих ли троих я всегда ждал? Напрягая зрение, я пытался рассмотреть их лица, но пронзительный ветер резал глаза, и я никак не мог увериться. И тут я разглядел у них за спиной еще один силуэт, одетый в черное, угрожающий – и понял, что этот черный готов истребить их всех. Еще миг – и будет поздно.

Я закричал изо всех сил, перекрывая нестройный грохот музыки:

– Мама! Тетя Лиззи! Отец!

Неистовая какофония труб вдруг затихла, и барабаны смолкли. Процессия остановилась. Лица, до тех пор устремленные прямо вперед, начали медленно оборачиваться ко мне. И когда они обернулись, мое зрение прояснилось, и я увидел перед собой сотни оплывших, подтаявших лиц: глаза их шевелились, как будто состояли из крошечных змеек. Потом они снова отвернулись от меня. Загремели барабаны, взвизгнули трубы, и процессия двинулась дальше по своему маршруту, черные плащи блестели от дождя. Они скрылись за поворотом на Эм-пайр-стрит.

Я стоял неподвижно.

– Что случилось, Эндрю? Что с тобой? – Мария тревожно смотрела на меня. – Можно подумать, ты встретился с призраком.

– С целым строем призраков, – ответил я.

– Ты плачешь, – сказала она.

– Нет, не плачу. – Слова не повиновались мне. – Ветер очень холодный.

Она протянула мне руку, и я с благодарностью принял ее.

– Бедный Эндрю, – промолвила она.

Мы вернулись в комнату, я опирался на жену. Она помогла мне опуститься в кресло и налила скотча. Придвинула к себе табуретку и села напротив меня.

– Эндрю! Ты должен довериться мне. Поговорить со мной. Расскажи мне все, – сказала она. – Так продолжаться не может. Я люблю тебя. Я должна знать все.

Я посмотрел ей в лицо и понял, что она говорит искренне, и мне захотелось ей все рассказать. Но с чего начать, с чего? Так много всего было, столько нитей следовало распутать, и где найти слова? Для этого нужно время.

– Мария, – сказал я, – можно, я сначала все запишу? А потом ты прочтешь и скажешь, что ты об этом думаешь.

– Хорошо, – ответила она.

И я выпил еще глоток скотча, чтобы собраться слухом, а затем подошел к своему столу и достал из ящика толстый блокнот с разлинованными страницами. И начал писать.

 

ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ

Это заняло гораздо больше времени, чем я рассчитывал. Целых три дня. Кто бы подумал, что в одной-едивственной жизни могло накопиться столько событий, о которых необходимо поведать? Три дня я писал почти без передышки. Мария приносила мне кофе и еду и укладывала спать, когда у меня кончались силы. Я спал спокойным сном, никаких кошмаров.

Порой, когда я записывал какое-то памятное событие, оно вдруг меняло свой смысл, как если бы камень вдруг начал петь. Иногда сам процесс становился пыткой. Вопреки теории Гордона Кактейля, некоторые кошмары не рассеиваются оттого, что их облекают в слова, а, напротив, обретают ужасающую конкретность. Взять хотя бы мой «сучёк». Когда я писал о нем и даже когда перечитывал написанное, я словно бы заново переживал это наваждение.

С другой стороны, должен признать, что иные главы – например, о встрече с той женщиной в мотеле посреди заснеженных холмов – доставляли мне живейшее наслаждение.

Поздно вечером в воскресенье, когда Мария уже легла спать, произошло нечто замечательное. Я сидел в кресле, допивая скотч и гладя перед сном Минни, как было заведено. Поглаживая кошку, я мысленно перебирал, о чем еще предстоит написать – в первую очередь о той аварии, в которой я изувечил себе руку. В стотысячный раз я пытался понять, отчего напрочь забыл ее.

И вдруг – вспомнил. Словно в темном тоннеле кто-то включил огни. Я вспомнил все. Так, наверное, и к дяде Норману разом вернулась память в ту ночь на острове Святого Иуды.

Я вспомнил, как ехал много часов, весь долгий путь из Камберлоо. Я вел взятую напрокат старомодную машину, сплошь зализанные горбы и плавники, и на мне была старая куртка. Теперь я припомнил эту куртку: одна из тех вещей доктора Гиффена, которые я сохранил после продажи дома.

Я ехал среди гор, ночь выдалась снежная. Высокие сугробы отражали свет фар. Деревья и тьма угрожающе надвигались с обеих сторон, а я медленно продвигался вперед, всматриваясь в дорогу. Я утомился от долгого пути, постоянно сужавшаяся дорога и снег действовали гипнотически. Я уже не помнил, где я, и хотел одного: найти пристанище, место, где можно было бы провести ночь. Наверное, я задремал – на миг, как раз достаточно, чтобы невольно нажать на газ. Когда я открыл глаза, машина неслась слишком быстро. Я резко ударил по тормозам, но тяжелый автомобиль заскользил и перелетел через насыпь.

На долю секунды в лучах фар передо мной мелькнули густые ветви ели, отягощенные снегом. Потом – грохот и треск, меня выбросило через ветровое стекло, и дальше – темнота.

Когда я очнулся, мне сказали, что я нахожусь в больнице Инвертэя.

Теперь, сидя у себя дома с кошкой на коленях, я чуть не завопил от радости. Мой разум, расколотый надвое этим провалом в памяти, наконец-то исцелился. Жалел я только об одном: то полное поглощение женщиной, которого я достиг в мотеле, поглощение, казавшееся столь реальным и насущным, оказалось всего-навсего галлюцинацией человека, ударившегося головой о приборную доску. Жизнь медленно вытекала из тела в морозную ночь, и мозг распутывался, словно клубок нитей.

Я погладил Минни.

– Вот видишь, – сказал я кошке. – Всегда найдется рациональное объяснение – пусть не такое интересное, зато верное.

Минни зевнула.

Я допил скотч, сел за стол и закончил свой отчет. Потом я лег в постель.

На следующее утро после завтрака я передал блокнот Марии. Она присела на диван и начала читать.

Я страшно нервничал. Хотел было погладить Минни, но кошка была не в настроении и метнулась прочь, рассекая хвостом воздух. Я подравнивал тома на стеллажах, бродил из комнаты в комнату, целую вечность стоял перед окном, тупо уставившись на деревья в парке: их листья медленно умирали, задыхаясь под свинцовым небом.

Порой Мария вздыхала, отрывая взгляд от блокнота, задумывалась над прочитанным. Прошел час. Однажды она улыбнулась, и я догадался, что она читает о наших встречах в бухте на острове Святого Иуды. Я принес ей чашку кофе, и она стала пить, ни словом не поблагодарив меня. Два часа прошло. Мария добралась до последних страниц и читала все так же внимательно. Наверное, теперь – о том, как она возвратилась в мою жизнь.

Наконец она дочитала. Я снова стоял у книжных полок. Мария поднялась с дивана, подошла ко мне, обхватила меня руками.

– Спасибо, Эндрю! – сказала она. – Спасибо, что доверился мне.

Я сильно смутился.

– Что ж, теперь ты знаешь все мои тайны, – сказал я. – Правда, всем им грош цена…

Мария крепче прижалась ко мне.

– Грош цена? – негромко переспросила она. – Как ты можешь так говорить? Ты дорого заплатил за них.

И за эти слова я полюбил ее навеки.

Мария быстро перешла к делу. Мы вместе устроились на диване, и она засыпала меня вопросами – сотнями вопросов. В том числе ее интересовали кошмары: почему на меня обрушивается подобная пытка?

Но мне было очень неловко обсуждать с нею подобные веши. Писать – еще ничего, это уединенное занятие, общение с немой бумагой. Написанные слова я удерживал на расстоянии вытянутой руки, подальше от себя. Даже «я», писавший эти слова, был лишь росчерком пера, персонажем рассказа, это не был реальный «я», Эндрю Полмрак.

Но разговор – другое дело. Рот, формировавший слова, был моим ртом, мои голосовые связки произносили эти звуки, мой язык участвовал в акте, моя слюна. Устное слово было живым, было частью меня самого.

Но я уже слишком далеко зашел, а потому постарался быть до конца откровенным с Марией. Я отвечал на ее вопросы. Домик с башнями и Тристесса – что побуждало меня искать подобных приключений? А мой «сучёк» – Мария сказала, что эта часть не на шутку напугала ее, – был ли это еще один кошмар, кульминация всех страхов, через которые я прошел, все болезненные воспоминания, разом ополчившиеся на меня? А та женщина в номере мотеля – это описание, сказала Мария, растрогало ее: не правда ли, то был весьма позитивный опыт? Нельзя ли его приравнять к повторному рождению, новому шансу?

Она умно и проницательно ставила вопросы, и я изо всех сил старался справиться с ними. Должен признать, спустя какое-то время говорить стало легче. Настолько легче, что мне и самому захотелось кое о чем расспросить Марию. Например, о ее жизни с первым мужем. И я задал вопрос.

Мария и удивилась, и обрадовалась.

– Я все ждала, когда же ты спросишь, – сказала она. – Я так хотела рассказать тебе о нем. Вычеркнуть его из памяти было бы несправедливо. Он был хороший человек, и я думаю 6 нем каждый день.

И она пустилась с любовью рассказывать о муже, сидя рядом на диване, и я удивился тому удовольствию, с каким внимал повести об их совместной жизни. Под ее рассказ погода прояснилась, сквозь жалюзи проникли солнечные лучи, светлыми полосами расчертили ковер. Мария приникла ко мне и умолкла. Я решил, что наш разговор закончен, я расслабился, наслаждаясь тишиной и покоем. Но это было еще не все.

– Эндрю, – заговорила Мария. – А что было с фотографией твоих родителей? Почему ты разбудил меня среди ночи и стал спрашивать о ней? Почему ты так часто упоминаешь ее в своих записях? Что тебя в ней так беспокоит? Я никак не пойму.

От ее вопроса мне снова стало не по себе.

– Это была просто глупая навязчивая идея, – промямлил я.

– Объясни мне.

Мне казалось, что я не сумею, и я так и сказал.

– Пожалуйста, попытайся, – настаивала Мария.

И я попытался. Я напомнил ей о множестве совпадений, из которых состояла моя жизнь, включая появление Марии – кто бы мог подумать! – в Камберлоо. И не странно ли, что я, как и отец, изувечил руку в автомобильной аварии поблизости от Инвертэя?

– Пока писал, я еще много подобных вещей заметил, – сказал я. – Полагаю, в жизни каждого человека бывают совпадения, но всему есть предел, не так ли?

Дальше я рассказал Марии о том, как меня тревожила странная закономерность: люди и целые города – крепость Святого Иуды, Стровен – погибали, соприкоснувшись со мной. Я рассказал о том ужасе, который пережил при виде огромной, засасывающей воронки в Стровене: словно мои кошмары обернулись пророчеством. И как страшен был мой преследователь, которого я так и не увидел! Он явно желал мне зла.

– Думаю, во многом тут виноват Гарри Грин, – сказал я. – На «Камноке» он рассуждал о Вечном Круговращении и Втором Я, встреча с которым может оказаться для меня роковой. По-видимому, на меня это произвело большее впечатление, чем я сам думал: ведь мальчишкой я мог поверить или почти поверить во что угодно.

Я сказал Марии, что теперь, двадцать лет спустя, когда я писал эти строки, меня осенило, что я отождествил свой «сучёк» со Вторым Я и думал, что Второе Я в итоге нагнало меня. Оно преследовало меня во всех кошмарах. А еще точнее – всю мою жизнь.

– Я уверился, что оно за мной наблюдало с момента зачатия, уничтожая все мои шансы на счастье, – признался я Марии. – Я винил его в смертях сестры и отца, а потом – матери. Оно было источником моих кошмаров и всех несчастий в жизни.

Мария внимательно слушала.

– А что касается фотографии, – продолжал я, – я часто лежал в постели, глядя на нее и думая об этом. Я дошел до такого состояния, что поверил в существование двух Эндрю Полмраков, и тот, второй, присутствовал в час моего зачатия. Это он сделал снимок. – Как глупо это звучало. – Мне стыдно рассуждать об этом вслух. Но все казалось таким логичным, Мария. Все совпадало. Все выглядело разумно. Логика ночного кошмара.

Мария ненадолго умолкла. Потом она сказала, что у нее осталось много вопросов, но пока она даст мне передышку.

– Спасибо, – отозвался я.

– Гарри Грин был тебе добрым другом, – продолжала Мария. – Это я знаю. Но если б ты не увидел в его каюте ту книгу, «Чудовищный строй женщин», ты был бы избавлен от большинства кошмаров. И к чему он забивал маленькому мальчику голову всей этой ерундой про Иоанна Моролога?

– Гарри не хотел навредить мне, – вступился я. – Его привлекала мысль, что за обыденным скрывается некая загадка. Это совсем не похоже на мировоззрение Гордона Кактейля.

– Кактейль! – повторила она, сморщив нос, словно от скверного запаха. – Этот отвратительный человек!

Я от всей души согласился с ней.

– Впрочем, если подумать, – продолжала Мария, – теория Кактейля не так уж отличается от Моро-лога. Оба они превращают реальность в кошмар, да еще и пытаются навязать этот кошмар всем нам. И сестра Юстиция немногим лучше – взять хотя бы ее представления о любви. По-моему, одного-единственного человека любить гораздо труднее, чем всех на свете.

– Думаю, что так, – подтвердил я.

– Уж ты мне поверь, – сказала Мария, и маленькие птички в уголках ее глаз ожили. – Я это знаю. По личному опыту.

Я понял, о чем она говорит.

 

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ

Но, клянусь, самое удивительное событие мне еще предстояло. Еще одно совпадение, самое серьезное, какое может произойти в книге, но не в реальной жизни. Мария присутствовала при этом и была свидетельницей.

Мы сидели на диване и как раз закончили разговор о Гарри, как вдруг кто-то постучал в дверь квартиры.

Волосы у меня встали дыбом – не знаю, почему. Я встал, подошел к двери и открыл ее так осторожно, словно ожидал увидеть по ту сторону чудовище. Чудовищем оказался человек из курьерской службы, который доставил мне письмо. Я расписался, он передал мне официального вида пакет из коричневой бумаги с моим адресом. В левом верхнем углу стояла печать пароходных линий «Купар» и почтовый штемпель Лондона (Великобритания).

Курьер ушел, а я вернулся в квартиру, тихо притворил дверь и вскрыл конверт. В нем лежало письмо и другой конверт, поменьше – воздушной почты. Письмо было написано на бланке пароходной компании «Купар». 

Уважаемый мистер Полмрак!

Прилагаемое письмо было вручено в декабре прошлого года нашему представителю на Арувуле для передачи вам.

С прискорбием извещаю вас, что отправитель, матрос Генри Грин, который безукоризненно служил на нашей пароходной линии в двух предыдущих рейсах, скончался. Он числился в составе экипажа т/х «Маг», который налетел на рифы возле Арувулы во время шторма, пытаясь выйти в открытое море. Весь экипаж погиб.

Задержка с пересылкой вам прилагаемого письма вызвана обычным в таких случаях официальным расследованием.

Благодарю за внимание.

Примите и проч.,

Дж. С. Дейл,

поверенный, пароходные линии «Купар».

Я прислонился к двери, потрясенный. Гарри Грин умер! Я представлял себе, как он лежит на дне теплого моря, его книги шевелит подводное течение, раскрытые страницы обгладывают рыбы-попугаи, которые вплывают в его пустые глазницы и выплывают обратно. И последние картины капитана Стиллара – там же, на дне! Они разбухли от воды, татуированные ящерицы осыпались с обнаженных женских тел, а потом и сами тела разрушились, соленая вода дочиста отмыла холст. Процесс творчества обратился вспять.

– Что такое, Эндрю? – окликнула меня с дивана Мария.

Я все еще стоял у двери. Подойдя ближе, я передал жене письмо.

Она поспешно прочла его.

– О, Эндрю! – вздохнула она. – Мне так жаль. Она поднялась и снова обняла меня.

– Невозможно поверить, – сказал я.

– Ты так любил его, – откликнулась она.

– Да, – сказал я. – Да, любил.

Мы вместе опустились на диван. Второй конверт оставался у меня в руках. Тонкий конверт из белой бумаги, предназначенный для авиапочты. Я узнал на нем почерк Гарри – он всегда словно протыкал ручкой бумагу, стараясь навеки пригвоздить каждое слово. Я аккуратно вскрыл конверт. Внутри лежал один-единственный лист. 

Дорогой Энди, мы бросили якорь в лагуне Арувулы. Жаркое местечко, комары и мошки нас совсем загоняли. Начальник порта говорит, что через несколько дней в гавань зайдет другой пароход, рейсом на север, и он передаст им это письмо, чтобы его отправили по почте, когда пароход достигнет суши.

Арувула сильно переменилась. Я тебе говорил, что женщины больше не делают татуировку, чтобы походить на ящериц? Они теперь все ходят в школу и читают книги. Полагаю, так лучше для них, хотя, может, и не для нас.

Я был рад повидать тебя. Сколько лет прошло с тех пор, пять? Надеюсь, ты нашел себе хорошую женщину. В таком холодном климате без женщины нельзя. Я проверю, кого ты выбрал, когда снова загляну к тебе. На этот раз я приеду летом.

А пишу я это письмо, чтобы выполнить обещание. Помнишь, я тебе говорил, что непременно сообщу тебе местонахождение Рая, если когда-нибудь найду его? Признаться, последний раз ты выглядел как человек, которому эта информация пригодилась бы! Так вот, в этот рейс я с особым усердием налег на своего Моролога и, похоже, усвоил наконец его систему. Итак, согласно моим вычислениям, точные координаты Рая: 44.167” северной широты и 80.448” западной долготы. С картой сверься сам.

Увидимся через пару месяцев. Счастливого плавания.

Твой старый товарищ

Гарри

Я передал и это письмо Марии, и она прочла его.

– Жаль, что я не была с ним знакома, – сказала она. – Значит, он догадался, как ты несчастлив, когда видел тебя в последний раз.

– Думаю, его было нелегко провести, – согласился я.

– Он уже староват был для матроса, верно?

– Ему было около семидесяти. Мне кажется, он и не думал о пенсии. Они с капитаном Стилларом – два сапога пара: обоим были необходимы моря, чтобы заниматься любимым делом.

– Что ж, давай выполним его поручение, – предложила Мария.

– Какое?

– Сверим координаты, – пояснила она. – Если он столько лет потратил на то, чтобы их вычислить, мы должны, по крайней мере, посмотреть но карте, что это за место. – Мария отошла к стеллажу и вернулась с атласом.

На какое-то время она погрузилась в изучение карты.

– Вот оно! – сказала она, указывая точку на карте. – Видишь? – На губах ее играла улыбка.

Я посмотрел: линии координат сходились точно в Камберлоо.

– Не очень-то подходящее место, – сказал я.

– Может, нет, а может, и да, – возразила Мария. – Помнишь надпись, которую Гарри повесил на двери каюты? Помнишь слова?

Я перечитывал эту надпись каждый день по пути на остров Святого Иуды. Я и сейчас словно видел ее перед собой: 

Разум – сам себе пространство, и в себе

Создаст из Рая Ад и Рай из Ада.

Я повторил эти слова вслух.

– По-моему, так оно и есть, – сказала Мария. – Что если Рай – всегда там, где ты находишься, только человеку почти непосильно это понять? И ты не обретешь его, пока не сумеешь полюбить другого человека и довериться ему; и тогда, где бы ни находился, там и будет Рай?

Я согласился, что это неплохая мысль.

– Моя мама порой жаловалась, когда отца посылали в какое-нибудь совсем уж гиблое место; – продолжала Мария, – а он уверял ее, что все не так уж плохо. Он говорил: «Роза цветет и на куче навоза». Не то чтобы Камберлоо был навозной кучей, но, конечно, и на Рай, каким его обычно"себе представляют люди, он не слишком похож.

Потом она снова заговорила о Гарри:

– Помнишь, он сказал тебе, что хорошая книга становится талисманом, – сказала она, – даже если ты не соберешься ее прочесть. Может, это применимо и к словам. Разве слово не может быть талисманом, даже если ты не понимаешь в точности его значения? Почему бы слову «любовь» не стать талисманом? И слову «доверие»?

– Наверное, ты права, – отозвался я. Мне хотелось угодить жене.

– Помнишь, что сказал нам Мозес Аткинсон тогда, на горе: змеи ничему не учатся на опыте.

– Да, – кивнул я.

– Может, насчет змей он и прав, – продолжала Мария, – но к нам это не относятся. Человек сумеет научиться любви.

Мы сидели на диване, и атлас все еще лежал рядом с нами. Внезапно Мария выпрямилась.

– Вот что я подумала, Эндрю: добавь это к своим записям, ты не против? Вернись к столу, прямо сейчас, и после всех кошмаров и ужасов запиши это.

Я сомневался. Мне это казалось глупым.

– Пожалуйста, – попросила Мария. – Если не ради себя самого, то ради меня.

И я решился.

– Почему бы и нет? – сказал я. – Конечно, я так и сделаю.

– Ты напишешь, что любовь и доверие – самое важное в мире?

– Напишу! – сказал я. Она была счастлива.

– Спасибо, Эндрю! И кстати, если та процессия когда-нибудь еще явится тебе во сне, – она с трудом удержалась от улыбки, – ты знаешь, о ком я – «Чудовищный строй женщин», – включи в него и меня, договорились? Я буду идти в этой процессии и нести знамя, на котором будут написаны всего два слова: ЛЮБОВЬ и ДОВЕРИЕ. Ты сделаешь это для меня?

Я тоже пытался сдержать улыбку, но не сумел.

– Конечно, договорились. Так и будет, – пообещал я.

– И чтобы ты навсегда запомнил, ты поставишь эти два слова в самом конце своих записей?

Да, Мария. Я пообещал, и я сделал это. Вот они, последние слова в моем блокноте: ЛЮБОВЬ и ДОВЕРИЕ.

Ссылки

[1] Джон Нокс был пропагандистом кальвинизма в Шотландии, основателем шотландской пресвитерианской церкви, политическим противником шотландской королевы-католички Марии Стюарт. – Здесь и далее прим. переводчика.

[2] Маргарет Дрэббл (р. 1939) – английская писательница и литературный критик.

[3] Доналд Джастис (1925-2004) – американский поэт.

[4] Джон Мильтон. «Потерянный рай», Песнь I.

[5] Незаконченная аллегорическая поэма (1590-1596) английского поэта Эдмунда Спенсера (ок. 1552-1599).

[6] Трактат (опубл. 1621) английского писателя, философа и богослова Роберта Бёртона (1577-1640).

[7] «Математический мир» (лат.) Фамилия автора буквально означает «говорящий глупости» (греч.).

[8] От грен, макарос – «блаженный».

[9] Чеслав Милош (1911-2004) – польский поэт, эссеист, лауреат Нобелевской премии (1980).

[10] Чистая дощечка (лат.).

[11] Prima facie – на первый взгляд, mens rеа – преступный умысел (лат.).

[12] Луиза Элизабет Глюк (р. 1943) – американская поэтесса.

[13] Адриенна Рич (р. 1929) – американская писатель поэтесса, феминистка.

[14] От исп. «святой волчонок».

[15] Ксенофан Колофонский (ок.570 – после 478 до н.э.) – древнегреческий поэт и философ. Гермес Трисмегист ( греч. трижды величайший) – в греческой мифологии прозвище бога Гермеса как покровителя магии и тайного знания. Мегасфен – автор «Индики», одного из основных древнегреческих сочинений об Индии. Птолемей Клавдий (ок.90 – ок.160) – древнегреческий ученый. Может иметься в виду Зенон из Китиона (между 336 и 332 – между 264 и 262 до н.э.) – древнегреческий философ, основатель школы стоиков; или Зенон из Элей (ок. 490 – 430 до н.э.) – древнегреческий философ, представитель элейской школы. Фемистокл (ок. 525 – ок. 460 до н.э.) – афинский полководец, вождь демократической группировки, в период греко-персидских войн с 493/492 архонт и стратег. Платон (ок.427 – ок.347 до н.э.) – древнегреческий философ. Гераклит Эфесский (кон.VI – нач.V вв. до н.э.) – древнегреческий философ, представитель ионийской школы. Эмпедокл из Агригента (ок. 490 – ок. 430 до н.э.) – древнегреческий философ, поэт, врач, политический деятель. Анаксагор из Клазомен (ок. 500-428 до н.э.) – древнегреческий философ. Ори ген (ок. 185 – 253/254) – христианский теолог, философ, филолог, представитель ранней патристики, оказал большое влияние на формирование христианской догматики и мистики, соединяя платонизм с христианским учением. Заратустра (Заратуштра, Зороастр, между Х и 1-й пол. VI вв. до н.э.) – пророк и реформатор древнеиранской религии. Пифагор Самосский (VI в. до н.э.) – древнегреческий философ, религиозный и политический деятель, основатель пифагореизма, математик.

[16] Агаряне – кочевое племя, которое древние евреи почти полностью уничтожили во время своего переселения в Палестину. Некоторые агаряне служили позднее израильским царям.

Содержание