ГЛАВА ПЯТАЯ
Она сильно изменилась в сентябре, когда мне исполнилось одиннадцать лет. Мать часто кашляла, и я решил, что она простужена. Потом я заметил, как она бледнеет, как мало ест. Кашель продолжался день за днем, из недели в неделю – сухой, трудный кашель, сотрясавший все тело. Иногда я спрашивал ее, что происходит, но мать давала понять: болезнь относится к числу тех вещей, которые мы не обсуждаем.
Вот почему так отчетливо запомнилось мне утро, когда это правило было нарушено. Стоял конец ноября; жестокий, ледяной ветер дул с гор, все вершины холмов обмерзли.
– Сегодня утром я иду к доктору Гиффену, – сказала мать мне вслед, когда я уходил в школу.
Ее необычная откровенность тревожила меня весь день, и, вернувшись из школы, я лихорадочно поспешил узнать, чем окончилась встреча с врачом. Разумеется, мать не торопилась перейти к этому разговору. Мы отужинали и сели почитать у камина. После сильного приступа кашля она заговорила:
– Эндрю, – сказала она. – Доктор Гиффен советует мне больше времени проводить в постели. Он, по-видимому, считает, что это поможет мне избавиться от кашля.
Доктор Гиффен стал появляться у нас каждый день, и нередко я заставал его по возвращении из школы. Невысокого роста человек, всегда одетый в строгий серый костюм в узкую полоску. Его черные волосы казались кукольным париком. Короткая темная бородка, маленькие яркие глаза. Доктора повсюду сопровождал острый запах эфира. Улыбался он редко, а если улыбался, тонкая, узкая щель рта больше напоминала скальпель из его саквояжа.
Однажды я слышал, как, закончив осмотр, он сказал моей матери:
– У вас на редкость красивая кожа. – Тогда я заподозрил, что доктор в нее влюблен, хотя свойственный ему запах эфира казался мне противоядием от любви.
Его низкий рост в Стровене казался естественным. Большинство шахтеров – коротышки, словно особая порода кротов, выведенная для подземных тоннелей. Другое дело – борода. Он был единственным бородатым жителем Стровена.
По совету доктора мы перенесли кровать матери в гостиную. Ее комната, как и другие спальни большого дома, не прогревалась: на зеленых обоях выступили темные пятна, потолок пошел пузырями. Ей следовало, помимо прочего, избегать сырости.
Вместе с матерью мы перетащили ее кровать вниз и поставили в гостиной между большим камином и центральным окном. С того дня она стала гораздо больше времени проводить в постели, хотя все еще вставала каждый день на несколько часов, чтобы приготовить мне еду.
Лежа в постели, она читала книги и журналы, которые в конце недели заносила мисс Балфур, наша библиотекарша. Мисс Балфур каждый раз оставалась поболтать – ей, судя по всему, нравились эти визиты. Мать больше отмалчивалась, а потому была идеальной слушательницей.
Но кашель не проходил. На платке появились пятнышки крови. Мать кашляла все сильнее – и ночью, и днем. В спальне наверху сквозь толстые стены и пол я слышал этот кашель.
Один вечер начала декабря навсегда врезался мне в память.
За окном, словно обезумевший военный оркестр, грохотал дождь, струи барабанили в окно, неистово трубил ветер. Мать поднялась с постели и устроилась в вельветовом кресле у камина. Я сидел в другом и читал. Мать положила на колени книгу, но та служила ей подставкой для письма. В какой-то момент я поднял глаза, удивившись, что не слышу скрипа пера, и увидел, что мать смотрит на меня – я не знал, давно ли.
– Я пишу твоей тете Лиззи, – сказала она.
– О! – пробормотал я.
Она вернулась к письму. Снаружи завывал ветер. В доме потрескивали угли. Снова заскрипело перо. Я смотрел на мать – вот она сидит в кресле, в халате, поджав под себя ноги, прядь волос свесилась на лицо.
И вдруг подступили слезы. В тот миг, впервые, меня пронзил дикий ужас – она умрет, оставит меня одного на всем белом свете. Тут мать подняла взгляд, проницательно блеснули зеленые глаза. Я попытался выдавить улыбку, но поздно: я знал, что она прочла себялюбивый страх на моем лице столь же ясно, как слова на странице книги.
– Не бойся, Эндрю, – сказала она. – Если со мной что-нибудь случится, ты поедешь к Лиззи и будешь жить с ней. Доктор Гиффен все устроит.
Огонь пылал ярко, но ее слова ледяными осколками упали мне в сердце.
Накануне зимних каникул меня вызвали в кабинет директора. Я постучал, и директор сам открыл дверь. Это был высокий, мрачный человек с несоразмерно большим бледным лицом, спокойными глазами и темными волосами, прилипавшими ко лбу.
– А, Эндрю, – приветствовал он меня. – Заходи. Поговорить с тобой пришел доктор Гиффен. Я вас оставлю наедине. – И он устремился куда-то прочь по коридору.
Доктор Гиффен стоял у стола. Запах эфира перебивался застоялым казенным запахом школы. Когда я вошел, доктор обтер край стола носовым платком и присел. Я остановился перед ним.
– Эндрю, – заговорил он. – Твоя мама тяжело больна. – По привычке он говорил негромко, хотя никто не подслушивал. Каждое его слово звучало доверительно и страшно.
– Ей становится хуже, – продолжал он. – Скоро ей понадобится постоянная помощь. Я предлагал найти сиделку. Ей это вполне по средствам. Но она отказалась от сиделки. Говорит, что за ней будешь ухаживать ты.
По голосу врача я понял, что он такое решение отнюдь не одобряет.
– Да, да! – взмолился я. – Конечно. Я сумею. – Я был счастлив узнать, до какой степени мать полагается на меня.
– Не уверен, что ты справишься, – возразил он. – Это и профессионалу будет нелегко. – Маленькие глазки еще больше сузились в раздумье.
– Я могу, – повторил я. – Разрешите мне! Он все еще колебался.
– Пожалуйста! – настаивал я.
Доктор испустил протяжный вздох и побарабанил пальцами по столу.
– Хорошо, – сказал он. – Мы попробуем. Какое-то время.
Школьное начальство позволило мне задержаться после каникул дома. Я прекрасно понимал, что подобная льгота предоставлена мне лишь потому, что доктор Гиффен и все прочие думали, будто жить маме осталось недолго. Но я не смирялся. Я не мог представить себе, как буду без нее, а потому решил, что умереть она не должна. Я ей не позволю. Посвящу ей всю свою жизнь, как святые, что ухаживали за прокаженными.
У меня были союзники. Ближайшая соседка, миссис Мактаггарт, жена старого констебля, вызвалась готовить для нас каждый день обед. Миссис Маккаллум, жена пекаря, каждое утро заносила свежий хлеб и булочки. Миссис Харриган, чей муж умер в завале много лет назад, раз в неделю стирала белье. Мисс Балфур, как обычно, приносила книги и журналы и оставалась поболтать.
Мать с готовностью приняла новый образ жизни. Всякий раз, когда ей требовалось пройти по дому, она опиралась на меня. Она ничего не весила – вот к чему я никак не мог привыкнуть.
Она готовила меня к неизбежному.
– Эндрю! – говорила она. – Чтобы я могла на тебя полагаться, ты должен уже сейчас научиться все делать правильно.
И так, словно бы играя, я учился приподнимать ее, прислонять к изголовью, подсовывать судно, а потом опорожнять его. Я стирал полотенце, которым она обтиралась.
Я привык выполнять эти поручения и делал все с радостью. Что угодно, лишь бы она не умерла.
По мере того, как мать слабела, игра становилась реальностью. Однажды утром я разбудил ее, отдернул занавески, наполнил таз теплой водой и поставил его у кровати. Я уже собирался выйти из комнаты, когда мать усталым голосом обратилась к мне:
– Сегодня тебе придется мне помочь.
Она не могла даже расстегнуть пуговицы ночной рубашки. Я помог ей, потом снял рубашку через голову и впервые увидел обнаженное женское тело.
Мать потянулась за полотенцем, начала обтираться, но ее пальцы так ослабели, что полотенце выскальзывало.
– Не получается, – сказала она. – Давай ты.
Она легла навзничь, и я начал обтирать ее тело. Ребра, темные соски, торчавшие из груди, ставшей совсем плоской. Я обмыл ее живот, дивясь серебристым полоскам на коже.
Тут я остановился, не решаясь продолжать.
– Это еще далеко не все, – сказала она, не сводя с меня своих зеленых глаз.
Я намылил губку и продолжал свое дело. Мать раздвинула ноги, чтобы я протер их изнутри и в глубине между ногами.
Я вытер ее насухо и помог перевернуться. Теперь, когда я избавился от ее пристального взгляда, мне стало легче. Обтирая мать от плеч до пяток, я дышал свободнее. Потом обсушил влажное тело и втер смягчающий крем, который доктор Гиффен дал от пролежней, что уже расцветали на увядавшем теле.
Закончив, я снова помог матери повернуться и надел на нее чистую рубашку. Она откинулась на подушки.
– Эндрю! – шепотом позвала она. Мне пришлось взглянуть ей в лицо.
– Спасибо! – сказала она.
Насмешка, обычно сверкавшая в ее глазах, когда она обращалась ко мне, померкла. Я понял: она искренне благодарна мне, – и возликовал.
Поначалу казалось, что остановить ее угасание не удастся. Мать так исхудала, что проступали ребра и съежившиеся мышцы. Кожа стала прозрачной, сквозь нее виднелись сосуды. Часто я целыми днями сидел в изножье кровати. И все время говорил с ней – говорил, как никогда прежде. Рассказывал математические задачи, над которыми бился, главы из учебника истории, все подряд. Мать лежала и смотрела на меня, слабо дышала, не отвечая ничего. Иногда ее сотрясал приступ кашля, и тогда она бессильными пальцами прижимала к губам платок.
Но каким-то чудом, очень медленно, от недели к неделе, она стала поправляться. Кашель смягчился и сделался реже. Она снова стала мыться сама. Даже начала вставать. Исчезли носовые платки с пугающими красными пятнами. Порой, шаркая по полу, но уже не опираясь на меня, она кивала мне, как бы говоря: «А может, еще выкарабкаемся!»
Доктор Гиффен, навещавший свою пациентку ежедневно, был в восторге.
– Она выглядит намного лучше, – говорил он. – Молодец, Эндрю! Из тебя вышла отличная сиделка.
Я был счастлив. И утратил бдительность. Впервые за много месяцев я возомнил себя в безопасности.
Однажды утром, в первых числах марта, я проснулся около половины седьмого. Было еще темно. Я немного полежал, строя планы. Когда потеплеет, уговорю маму поехать со мной на поезде к морю. Пускай посидит хоть несколько дней на берегу. Доктор Гиффен говорил, что соленый воздух лечит рубцы в легких.
Выбравшись наконец из постели, я зябко натянул на себя одежду и прокрался вниз, в темную гостиную. Мама еще спала. Камин почти погас, и я подбросил лучины и угля. Завтракать мама будет при бодро пылающем огне.
Я прошел в кухню и сварил овсянку. Подогрел молоко – она любила теплое. Поставил тарелку на поднос и вернулся в гостиную. Опустив поднос на стул у ее постели, я наконец включил свет. Мама лежала с открытыми глазами, но смотрела мимо меня. Ее лицо, все ее тело как-то съежились за ночь.
Думаю, я сразу угадал страшную правду, но отказался ее принять.
– Мама, у меня есть отличная идея, – заговорил я, с трудом выталкивая слова. – Когда потеплеет, давай поедем к морю, посидим на берегу. Ты будешь смотреть на меня, а я буду плавать. Я соберу для тебя много ракушек. Вот весело будет!
Лицо ее было серым, губы слегка искривились, а глаза стали такими плоскими, будто на них уже положили монеты. Она была совершенно мертва.
Я заплакал – не только от горя, но и от обиды. Как она посмела предать меня? Я просто с ума сходил. Начал обшаривать гостиную, распахивал дверцы буфета, выдвигал ящики, отыскивая улики. И скоро нашел: тайник был в нижнем ящике шкафа у самой кровати. Туда она прятала тряпки, испещренные кровавыми пятнами разных форм и оттенков – и старые, темно-бурые, и недавние, все еще ярко-красные. Я снова оглянулся на мать, и мне показалась, что глаза ее блеснули на свету, а изгиб ее губ напоминал улыбку.
И вдруг я успокоился – таким обманом невозможно было не восхититься. Чего еще я мог от нее ждать? Какая сила воли потребовалась матери, чтобы скрыть свое состояние не только от меня, но и от доктора Гиффена, и от всех посетителей…
Мог ли я не простить ее?