— Все, Альфи — последний, — заявляет мама. — Сил моих нет. Хватит. Больше никаких детей.

— Добрая католичка должна исполнять супружеский долг и подчиняться мужу, иначе ее ждут вечные муки, — говорит папа.

— Если эти муки никак с детьми не связаны, то я согласна, — отвечает мама.

Что делать отцу? Идет война. Англичане вербуют рабочую силу на военные заводы. Платят там хорошо, в Ирландии работы нет, а раз жене ты не нужен, то в Англии женщин хватает. Здоровые английские мужчины ушли воевать с Гитлером и Муссолини, так что можешь делать все, что угодно, главное — не забывай свое место, потому что ты ирландец и низший класс.

Многим семья в нашем переулке отцы присылают денежные переводы из Англии. Получив телеграмму, те тут же бегут на почту за деньгами, чтобы после накупить разного-всякого и хвастаться перед всеми своим достатком. Мальчишек по субботам стригут, женщины завивают себе волосы железными щипцами. Богатые соседи теперь могут позволить себе платить шесть пенсов или даже шиллинг за билеты в «Савой-синема», куда ходит публика поприличней, а не та рвань, что теснится на двухпенсовой галерке и улюлюкает, когда африканцы мечут копья в Тарзана или индейцы снимают скальпы с американских кавалерийцев. Новоявленные богачи важно возвращаются домой с мессы по воскресеньям и объедаются мясом с картошкой, конфетами и пирожными; чай они пьют из маленьких фарфоровых чашечек, которые ставят на блюдца, чтоб он не проливался, а когда поднимают чашечку, то оттопыривают мизинчик, мол, посмотрите, какие мы все из себя культурные. Некоторые перестают ходить в кафе, потому что такие места, видите ли, только для пьяной солдатни, уличных девок и неудачников, что пропивают пособие, и жены их потом выкликают из пабов. Нет, приличные люди ходят в ресторан «Савой» или «Стеллу», пьют там чай, едят булочки, вытирают рот салфеточками и возвращаются домой на автобусе, причитая, что обслуживание, мол, уже не то, что раньше. Дома у них электричество и можно разглядеть даже то, чего раньше не было видно, а когда стемнеет — включить новехонький радиоприемник и слушать военные сводки. Они благодарят Бога за Гитлера, потому что если бы он не прошелся по всей Европе, мужчины Ирландии по-прежнему сидели бы дома и почесывали задницы в очереди за пособием.

Некоторые даже поют:

Не нужны нам англичане, Не сдались французы. Лучше мы с Германией, Выступим союзом.

Если холодает, они включают электрические печки, сидят на кухне, слушают новости, охают, мол, как жаль, что от немецких бомбежек гибнут английские женщины и дети, но посмотрите, что с нами делала Англия восемьсот лет.

Семьи, у которых отцы работают в Англии, важничают перед остальными. Мамаши встают у дверей и зовут детишек ужинать или чай пить.

— Мики, Кэтлин, Пэдди, ужинать идите. У нас вкусненькая ножка ягненка, восхитительный зеленый горошек и белейшая картошечка.

— Шон, Джози, Пегги, идите чай пить, проголодались, наверное, я вам свежайшего хлебушка дам с маслицем и вкуснейшее яичко утиное, какого тут никто не пробовал.

— Брендан, Энни, Пэтси, идите есть. Я кровяные колбаски поджарила, шкворчат еще, а на десерт будет чудесный бисквит, пропитанный лучшим испанским шерри.

Когда начинаются такие зазывания, мама велит нам сидеть дома. У нас кроме хлеба и чая ничего нет, и она не хочет, чтобы вредные соседи видели, как мы сидим с разинутыми ртами и мучаемся от аппетитных ароматов, плывущих по улице.

— Сразу видно, — говорит она, — что люди эти только-только из бедности вылезли, вот и хвастаются. Только бедняки будут сообщать всем, что у них на ужин. Позлить нас хотят, потому что отец у вас с Севера и не хочет иметь с ними дела.

Папа утверждает, что все эти продукты куплены на английские деньги и удачи они не принесут, но что вообще можно ожидать от Лимерика, где люди наживаются на войне, развязанной Гитлером, — и воюют, и работают по указке англичан. Сам он нипочем в Англию не поедет и не будет англичанам помогать.

— Да уж, лучше сидеть здесь без работы и не иметь ни уголька, чтобы воду на чай вскипятить, — ухмыляется мама. — Лучше сидеть здесь, пропивать пособие, когда тебе в голову взбредет, и смотреть, как твои сыновья ходят в рваных ботинках и штанах. У всех в переулке уже электричество есть, только мы считаем, что нам крупно повезло, если свечка завалящая находится. Да, Боже мой, если бы у меня деньги на билет были, я б сама в Англию поехала, на заводах уж точно и женский труд нужен.

Папа говорит, что нечего женщинам на заводе делать, а мама отвечает, что нечего мужчинам задницу у огня просиживать.

— А может, пап, тебе все-таки поехать в Англию? — спрашиваю я. — У нас бы электричество было и радиоприемник, и мама тоже вставала бы у двери и всем рассказывала, что у нас на ужин.

— Тебе разве не хочется, чтобы папа был дома, с тобой? — спрашивает папа.

— Хочется, но ты же вернешься, когда война кончится, и мы все вместе уедем в Америку.

— Ну ладно, ладно, — вздыхает папа. — Хорошо, поеду в Англию после Рождества, потому что если уж Америка в войну вступила, значит, дело серьезное.

А если бы американцы воевать не стали, папа бы не поехал. Он говорит, что мне придется остаться за старшего в семье, и нанимается на завод в городе Ковентри, который, говорят, чаще всего подвергается бомбежкам. Вербовщик говорит, что там полно работы для тех, кто ее не боится. Можно даже сверхурочно работать, пока не свалишься от усталости, а если будешь откладывать деньги, приятель, то к концу войны вообще сделаешься богатым, как Рокфеллер.

Рано утром мы провожаем папу на вокзал. Кэтлин О’Коннел — хозяйка продуктовой лавки — знает, что папа уезжает в Англию и деньги так и потекут к нам ручьем, так что с радостью дает маме взять в долг чай, молоко, сахар, хлеб, масло и яйцо.

Одно на всех.

— Отцу оставьте, — велит мама. — Ему поесть нужно, как следует, дорога длинная.

Папа очищает сваренное вкрутую яйцо, режет его на пять частей и дает нам по малюсенькому ломтику на бутерброд.

— Не дури, — ворчит мама.

— Да зачем одному человеку целое яйцо? — говорит папа.

У мамы слезы на ресницах. Она садится ближе к огню. Мы едим хлеб с яйцом, а мама все плачет.

— Ну, чего уставились? — бросает она, отворачивается и смотрит на золу в камине.

Ее доля хлеба с яйцом так и лежит на столе. Интересно, будет ли она их есть? Они выглядят так аппетитно, а я совсем не наелся, но папа забирает хлеб с яйцом и относит маме к огню вместе с чаем. Мама качает головой, но он сует ей хлеб и чай, и она съедает хлеб и пьет чай, шмыгая носом и всхлипывая. Папа сидит напротив нее, молчит, потом смотрит на часы.

— Ну все, пора. — Он надевает кепку и берет саквояж.

Мама заворачивает Альфи в старое одеяло, и мы выходим на улицу.

С нами рядом идут и другие семьи. Уезжающие отцы шествуют немного впереди, матери несут детей на руках или толкают перед собой коляски.

— Боже, миссус, — говорит одна из мам с коляской женщине без коляски. — Неужели вы не устали тащить ребенка на себе? Положили бы его в колясочку и дали бы отдых рукам.

В коляску может быть напихано четыре-пять малышей. Они едут и ревут, потому что коляски старые и с кривыми колесами, малышей трясет и укачивает, и они выдают обратно съеденные конфеты.

Мужчины перекрикиваются.

— Здорово, Мик.

— Хорошая погодка на дорожку, Джо.

— Ага, Мик.

— Что, может, пойдем по кружечке пропустим до поезда, а, Джо?

— Отчего бы и нет, Мик, хуже не станет.

Они смеются, а у жен, которые идут позади, глаза заплаканные и носы распухшие от слез.

Привокзальные пабы полны мужчин, пропивающих деньги, которые вербовщики выдали им на то, чтобы купить еду в дорогу. Мужчины выпивают последнюю пинту, последнюю каплю виски на ирландской земле.

— Может и вообще последнюю, да, Мик? — говорит Джо. — Ох и бомбят фрицы Англию, и давно пора после всего того, что англичане с нами сделали, а прискорбнее всего то, что мы теперь едем спасать задницу своего заклятого врага.

Женщины стоят около паба и разговаривают. Мама рассказывает миссис Михан, что первый же денежный перевод потратит на хороший завтрак, чтоб каждый из нас съел по яйцу утром в воскресенье.

— Слышал? — киваю я Мэйлахи. — Каждому по яйцу!

Боже мой, я уже представляю, как буду его есть. Сначала тихонько постучу по верхушке, надломлю скорлупу, аккуратно сниму ее ложечкой, добавлю капельку масла, посолю желток немножко, медленно окуну ложечку в желток, съем, еще капельку масла, еще соли — и снова в рот. Если и есть райская пища, то это точно яйцо с маслом и солью, а после яйца всего вкуснее на свете — ломоть горячего хлеба и кружка сладкого золотистого чая.

Некоторые мужчины уже так напились, что идти не могут, и вербовщики платят тем, кто потрезвее, чтоб те вытащили пьяных из пабов, побросали на телегу, отвезли на вокзал и погрузили в поезд. Вербовщикам отчаянно хочется вытащить всех из пабов.

— Ну же, вставайте. Поезд уйдет, и прощай хорошая работа. Вставайте, ребята, в Англии тоже «Гиннесс» есть и «Джеймсон». Ну, давайте, поднимайтесь, вы же пропиваете деньги на еду, других никто не даст.

— Идите вы в задницу, — говорят мужчины вербовщикам. — Радуйтесь, что вообще живы, а не болтаетесь на фонарных столбах после того, что с Ирландией творили. — И тут же принимаются горланить:

Рано утром в понедельник Во дворе тюрьмы Маунтджой Кевин Барри распрощался С жизнью со своей младой.

Поезд дает гудок, вербовщики умоляют женщин вытащить мужей из пабов. Мужья бредут, спотыкаясь, горланят песни, рыдают, обнимают жен и детей и обещают прислать столько денег, что Лимерик станет вторым Нью-Йорком. Потом поднимаются по ступенькам на перрон, а женщины кричат им вслед.

— Кевин, любимый, береги себя и не надевай мокрых рубашек!

— Носки просушивай, Майкл, а то бородавки тебя доконают!

— Пэдди, смотри, полегче там с выпивкой, слышишь, Пэдди?!

— Папа, папа, не уезжай! Папа!

— Томми, денег прислать не забудь! Дети кожа да кости!

— Питер, лекарство от кашля принимай! Боже помоги нам!

— Ларри, не лезь под чертовы бомбы!

— Кристи, с англичанками не болтай! Они заразные все!

— Джеки, вернись! Как-нибудь справимся! Не уезжай, Джеки-и-и, Джеки-и-и, Боже мой, не уезжай!

Папа гладит нас по головам, просит не забывать молиться, но главное — слушаться маму. Он подходит к ней. У нее на руках малыш Альфи.

— Береги себя, — говорит она ему.

Папа роняет саквояж на землю и обнимает маму. Они стоят так с минутку, потом малыш между ними взвизгивает. Папа кивает, берет саквояж, поднимается на перрон, оборачивается, машет нам и все — папы нет.

Дома мама говорит:

— Мне все равно. Это расточительство, конечно, но я все равно разожгу огонь и сделаю еще чаю — не каждый же день отец уезжает в Англию.

Мы сидим у огня, пьем чай и плачем, потому что папа уехал.

— Ну-ну, не плачьте, — успокаивает нас мама. — Папа же в Англию уехал, теперь вам лучше заживется.

Обязательно.

* * *

Мама и Брайди Хэннон сидят у огня в «Италии», пьют чай и курят, а я сижу на стуле и слушаю, о чем они говорят. Папа наш теперь в Англии, так что можно брать все, что пожелаешь в лавке Кэтлин О’Коннелл, а расплатиться потом, когда папа пришлет деньги через две недели. Мама говорит Брайди, что ждет не дождется, когда можно будет наконец перебраться из этого чертового переулка в дом с приличным туалетом, куда не шастает еще полгорода. Она купит всем нам дождевики и ботинки, так что из школы домой мы будем приходить сухие, и голодать больше не придется. По воскресеньям на завтрак станем есть яичницу с ветчиной, а на ужин — окорок с капустой и картошкой. А еще электричество в доме будет, почему бы нет? Фрэнк и Мэйлахи вообще родились в Америке, где у всех оно есть.

Вот подождем две недели, а там мальчик-рассыльный постучит к нам в дверь. Папе надо устроиться на новом месте, купить рабочую одежду, снять жилье, так что первый денежный перевод будет небольшим — фунта три, может, три фунта десять пенсов, — но после мы будем получать пять фунтов в неделю, как и соседи, отдадим все долги, купим новую одежду, откладывать будем, чтоб потом насовсем в Англию переехать, а оттуда — в Америку. Мама и сама устроится на какой-нибудь английский завод, где делают бомбы или еще что-нибудь, и у нас денег будет — куры не клюют. Нехорошо, конечно, если дети станут говорить с английским акцентом, но лучше уж английский акцент, чем пустое брюхо.

Брайди говорит, что неважно, какой у ирландца акцент — он никогда не забудет, как англичане с нами обращались долгих восемь веков.

Мы все знаем, что суббота в нашем переулке — большой день. Некоторые семьи, например, Даунсы из дома напротив, получают телеграмму рано утром, потому что мистер Даунс — человек обязательный: выпьет пинту-две после работы в пятницу и сразу домой — спать. Такие мужья, как он, получат зарплату — и бегом на почту, чтоб семья ни секунды не волновалась. Такие отцы, как мистер Даунс, посылают сыновьям нашивки Королевских Воздушных Сил, чтоб те их на рукавах пальто носили. Мы тоже такие хотим, и мы папу просили, чтоб не забыл про нашивки.

И вот, в переулок въезжают рассыльные на велосипедах. Этим мальчишкам повезло — в трущобах по субботам дают больше чаевых, чем на богатых улицах, где тебе даже ссак пожалеют.

Соседи, получившие телеграммы рано утром, ходят довольные. Вся суббота впереди и можно распорядиться деньгами в свое удовольствие. Они сходят за покупками, поедят, а потом станут думать, чем развлечь себя вечером, а это почти так же приятно, как и само развлечение, ведь если настал субботний вечер, а у тебя есть несколько шиллингов в кармане, значит, это будет лучший вечер недели.

Некоторые соседи получают телеграмму не каждую неделю, таких сразу видно по встревоженному взгляду. Миссис Мигер уже два месяца каждую субботу караулит рассыльного у дверей. Мама говорит, что ей было бы ужасно стыдно стоять так на пороге и ждать. Дети Мигеров, играя на улице, тоже высматривают рассыльных.

— Мальчик, а мальчик, есть что-нибудь Мигерам?

Рассыльный отвечает, что нет, и они переспрашивают:

— Уверен?

— Конечно, — отвечает тот. — Я ж знаю, что в сумке вожу.

Всем известно, что после того, как в шесть прозвонит Анжелюс, рассыльных больше не будет и темнота принесет отчаяние женам и детям.

— Мальчик, посмотри еще раз? Ну, пожалуйста!

— Да смотрел уже. Ничего вам нет.

— Ну, пожалуйста, глянь, а? Мигеры мы. Посмотришь?

— Да знаю я, что вы Мигеры, сто раз смотрел уже.

Дети вцепляются в рассыльного, а он от них отбрыкивается.

— Да отстаньте вы от меня.

Когда звонит Анжелюс, значит, все, день окончен. Те, кто с телеграммами, ужинают при ярком электрическом свете, а кто без телеграмм — сидят при свечах и спрашивают у Кэтлин О’Коннор, не даст ли она им немного чаю и хлеба до следующей недели, когда они уж точно, с Божьей помощью, получат телеграмму.

Мистер Михан из дома выше по переулку уехал в Англию вместе с нашим папой. Рассыльный останавливается у дома Миханов, значит, мы — следующие. Мама уже надела пальто, чтобы идти на почту, но сказала, что не спустится из «Италии», пока телеграмма не будет у нее в руках. Рассыльный проезжает мимо нашего дома и заруливает к Даунсам. Он отдает им телеграмму, получает чаевые, разворачивается и едет обратно в гору.

— Мальчик, мальчик! — кричит Мэйлахи. — А Маккортам что-нибудь есть? Мы телеграмму ждем сегодня.

Мальчик качает головой и уезжает.

Мама затягивается сигаретой.

— Ладно, еще целый день впереди, хотя лучше бы, конечно, за покупками с утра сходить, пока самую лучшую ветчину у мясника не разобрали.

Мама не может оставить огонь, а то он потухнет, а мы не уходим с улицы — вдруг рассыльный приедет, дома никого не будет, придется ждать денег до понедельника и выходные совсем пропадут. Придется смотреть на то, как Миханы и другие соседи идут по улице в новой одежде и несут тяжелые сумки с яйцами, картошкой и сосисками для воскресного обеда, а вечером уходят в кино. Нет уж, с места не сдвинемся, пока рассыльный не приедет. Мама говорит, что пока рано волноваться, потому что у некоторых рассыльных обед с полудня до двух, а уж потом они будут ехать и ехать до самого Анжелюса. Так что до шести можно не беспокоиться. Мы останавливаем каждого мальчика-рассыльного, сообщаем что мы — Маккорты, ждем первую телеграмму и нам должно прийти фунта три или чуть больше. Может, на почте забыли фамилию надписать или адрес? Точно ничего нет? Один мальчик обещает, что спросит на почте, потому что знает, каково это ждать телеграмму — у него у самого отец, пьянь подзаборная, уехал в Англию и ни пенни не прислал. Мама слышит его и говорит нам, чтоб не смели так же об отце отзываться. Этот же мальчик приезжает перед самым Анжелюсом и говорит, что спрашивал у самой миссис О’Коннелл на почте, нет ли чего Маккортам — весь день спрашивал, но ничего нет. Мама отворачивается к прогоревшему камину и затягивается окурком, держа его между побуревшим большим пальцем и обожженным средним. Майклу всего пять, он ничего не поймет, пока ему не исполнится одиннадцать, как мне, вот он и спрашивает, пойдем ли мы есть рыбу с картошкой, потому что он проголодался.

— Через недельку теперь, милый, — говорит мама, и Майкл снова убегает играть на улицу.

Совершенно непонятно, куда себя девать, раз телеграмма не пришла. На улице весь вечер не станешь играть, потому что кроме твоих братьев там больше никого нет, да и чего сидеть на улице, когда отовсюду пахнет сосисками, жареной ветчиной и хлебом. Смотреть на ярко освещенные окна и подслушивать новости по «Би-би-си» или по «Ирландскому радио» тоже не хочется. Миссис Мигер с детьми ушли к себе — в кухонном окне у них тускло поблескивает свеча. Им тоже стыдно. Они вообще не выходят никуда вечером по субботам, и даже на мессу в воскресенье не ходят. Брайди Хэннон рассказала маме, что миссис Мигер постоянно стыдится того, что ее семья ходит в лохмотьях, и уже так отчаялась, что ходит в амбулаторию за бесплатной помощью. Мама говорит, что это самое худшее, что может случиться с семьей. Это хуже, чем получать пособие, хуже, чем ходить в Общество Святого Викентия и хуже, чем промышлять на улицах за компанию с цыганами и попрошайками. Это вообще последнее, что отделяет человека от работного дома, а его детей — от сиротского приюта.

* * *

У меня между бровями вскакивает какая-то болячка. Она серо-кровавая и чешется.

— Не трожь, — говорит бабушка. — И водой не мочи, а то весь в язвах будешь.

Ага, если руку сломать, она тоже скажет, мол, не трогай и водой не мочи, а то весь в переломах будешь. Однако зараза из болячки все равно попадает мне в глаза, и теперь они красные, и из них течет какая-то желтая гадость, так что я по утрам не могу их открыть. Веки так сильно слипаются, что мне приходится раздвигать их пальцами, а мама вытирает мне желтую гадость тряпочкой, смоченной в растворе борной кислоты. Ресницы у меня отваливаются, а без них в ветреные дни в глаза летит вся пыль, которая только есть в Лимерике. Бабушка говорит, что у меня теперь глаза лысые, и что сам виноват — сижу под фонарем в любую погоду, уткнувшись в книжку, и то же самое ждет Мэйлахи, если он чтение это не бросит. Майкл вон, и то уже приохотился нос в книжки совать, а лучше бы побегал поиграл, как нормальные дети.

— Книги, книги, книги, — ворчит бабушка. — Только окончательно глаза попортите.

Они с мамой пьют чай, и я слышу, как бабушка шепчет:

— Плевок святого Антония тут надобен.

— А что это? — шепчет в ответ мама.

— Твой плевок, когда не ела еще ничего с утра. Подойдешь к нему спящему да плюнешь в глаза. В слюне постящейся матери — большая целебная сила.

Но я всегда просыпаюсь раньше мамы, и на этот раз тоже разлепляю глаза задолго до того, как она встает. Я слышу ее шаги, и как только она наклоняется надо мной, я открываю глаза.

— О, глаза смог открыть, — говорит она.

— По-моему, проходит.

— Вот и славно. — Она возвращается в постель.

Но ничего не проходит, и мама ведет меня в амбулаторию, где врачи осматривают бедняков и бесплатно выдают лекарства. Скамьи в амбулатории всегда забиты битком; все сидят и обсуждают свои хвори. Старики стонут, дети орут, матери их успокаивают. Посередине амбулатории высокая круглая стойка, похожая на прилавок. Нужно встать в очередь у стойки, и тогда тебя примут мистер Коффи или мистер Кейн. Женщины в амбулатории ведут себя так же, как в очереди у Общества Святого Викентия де Поля. Они кутаются в шали и заискивают перед мистером Коффи и мистером Кейном, потому что если разговаривать с теми без должного уважения, они скажут идти домой и приходить через неделю, а как уйдешь, если помощь нужна прямо сейчас? Мистер Коффи и мистер Кейн любят подтрунивать над женщинами в очереди. Это они решают, действительно ли ты нуждаешься в государственном пособии и помощи врача. Перед всей очередью нужно рассказать им, что с тобой случилось, и это их неизменно забавляет.

— Чего изволите, миссис О’Ши? — скажут они. — Талончик к доктору? А что у вас стряслось, миссис О’Ши? Ах, болит, да? Ну, может ветром надуло или капусты меньше надо было есть. От капусты такое бывает. — Они смеются, и миссис О’Ши тоже смеется, и все женщины смеются и говорят, что мистер Коффи и мистер Кейн — мастера шутить, нисколько не хуже Лорел и Харди.

— Женщина, вы кто? — обращается мистер Коффи к маме.

— Анджела Маккорт, сэр.

— Что у вас?

— Не у меня, у сына, сэр. Глаза болят.

— Да уж, страх-то какой, Господи. Красны, что солнце восходящее. Хоть японцам на флаг вешай, ха-ха-ха. Ему что, кислотой в лицо плеснули?

— Инфекция какая-то, сэр. В прошлом году тиф у него был, а нынче — вот это.

— Ладно, ладно, не надо нам тут всю свою жизнь пересказывать. Нате вам талон к доктору Трою.

Две длинные скамьи заполнены пациентами, ожидающими приема. Мама садится рядом со старушкой, у которой никак не проходит огромная болячка на носу.

— Уж что я только не делала, миссус, все средства испробовала, что на Божьем свете есть. Годов-то мне уже восемьдесят три, так я б хотела в могилу сойти здоровой. И совсем мало ведь мне нужно — всего-то с приличным носом перед Спасителем предстать. А у вас что стряслось, миссус?

— Глаза болят у сына.

— Да Боже сохрани, никогда таких больных глаз не видала, да чтоб такие краснющие были.

— Инфекция, миссус.

— О, для этого верное средство есть. Чепец младенческий нужен.

— Что за чепчик?

— Младенцы рождаются иногда в таких, на головке у них сразу надет, редкостное чудо. Возьмите чепец этот да положите сыну на голову любого числа, в котором цифра три имеется, да пусть он не дышит три минуты, можете даже ему рот сами закрыть, а потом окропите его трижды святой водичкой с головы до ног, наутро-то глазки и засияют.

— А где этот чепец достать?

— Да у всех повитух они есть, миссус. Что за повитуха без младенческого чепца? Он все болезни излечивает и от хворей хранит.

Мама отвечает, что спросит у сестры О’Холлоран, может у той где-нибудь такое чудо есть.

Доктор Трой осматривает мои глаза.

— В больницу парня живо. В глазную палату. Вот направление.

— А что у него, доктор?

— Сложнейший случай конъюнктивита, даже не припомню такого, и еще что-то, что не пойму. Глазник нужен.

— А надолго в больницу доктор?

— Да кто ж знает. Давно надо было парня ко мне вести.

В палате двадцать коек, тут лежат мужчины и мальчики с перебинтованными головами, черными повязками на глазу, в очках с толстыми стеклами. Некоторые ходят, нащупывая койки тростью. Один мужчина все время кричит, что он слишком молод чтоб ослепнуть, дети еще совсем малыши, а он их никогда не увидит.

— Господи Иисусе, за что ты меня так?! За что, Господи?! — то и дело вопрошает он.

Монахини в ужасе от того, что он поминает имя Господа всуе.

— Полно вам, Морис, прекратите богохульствовать. Руки и ноги у вас на месте. Вы живы. Да у всех свои беды. Ваши зачтутся вам на небесах, вспомните-ка лучше про Спасителя нашего — на голове терновый венец, руки и ноги пробиты гвоздями, в боку рана.

— Боже, да погляди же ты на меня с небес и сжалься, — сокрушается Морис.

Сестра Бернадетт грозит ему, что если он не будет думать, что говорит, его поместят в изолятор.

На это Морис говорит только:

— Святый Боже!

А это лучше, чем «За что ты меня так, Господи?» и сестра Бернадетт больше его не ругает.

Утром меня зовут вниз — капать лекарство в глаза.

— Садись на высокий стул, — велит мне медсестра. — Держи конфетку.

У врача в руках бутылочка с какой-то бурой жидкостью.

— Откинь голову, — говорит он мне. — Да, вот так, а теперь открой глаза, глаза открой. — Он льет жидкость мне в правый глаз, и мне будто огнем голову прожигает.

— Теперь другой глаз, — просит медсестра. — Ну же давай, будь молодцом. — Она раздвигает мне веки, и врач «обжигает» мне второй глаз. Медсестра вытирает мне щеки и велит бежать наверх, но я почти ничего не вижу и жжет так, что хочется лицо в ледяную воду сунуть.

— Ну давай, беги, — говорит доктор. — Ты же мужчина будущий и солдат!

Весь мир видится каким-то коричневым и размытым. В палате все сидят и обедают. Мне тоже приносят поднос, но у меня в голове так жжет, что есть совсем не хочется. Я сажусь у своей койки, а мальчик напротив спрашивает:

— Эй, ты есть не будешь? Можно, я съем? — И забирает себе мой обед.

Я хочу прилечь, но медсестра не разрешает:

— Нет-нет, днем лежать не полагается, не так уж и сильно ты болен.

Мне приходится сидеть с закрытыми глазами, все вокруг коричнево-черное и черно-коричневое, и мне кажется, что я сплю, потому что я вдруг слышу знакомый голос.

— Господь Всевышний, не тот ли это малец с тифом? Малыш Фрэнки? «Луна галеоном туманным скользила», помнишь? И правда ведь, Фрэнки. А меня сюда перевели из инфекционного отделения, слава Богу, а то там можно всякую заразу подхватить и неизвестно каких микробов приносишь домой на одежде. Что это с тобой, Фрэнки? Чего у тебя глазья какие-то бурые?

— Инфекция у меня, Шеймус.

— Да пустяки, до свадьбы заживет, Фрэнки. Глаза упражнять нужно. Моргать очень полезно. Дядюшка мой слаб глазами был, так моргание его спасло просто. Моргал каждый день по часу и исцелился. Снова глаз как у орла стал.

Мне хочется расспросить его про моргание и про орлиный глаз, но он говорит:

— А помнишь, Фрэнки, те красивые стихи, что Патрисия читала? — Он встает между койками со шваброй и ведром в руках и начинает декламировать стих про разбойника.

Пациенты перестают стонать, монахини и медсестры бросают свои дела и слушают, а Шеймус все декламирует и декламирует, и когда доходит до последних строк, все ему громко-прегромко хлопают и хвалят. Он отвечает, что уж больно нравится ему этот стих, и он всегда в голове его носит, куда бы ни пошел, и если бы не Фрэнки Маккорт с тифом и бедная Патрисия Мэдиган с дифтерией, упокой Господь душу несчастной девочки, он бы никогда это стихотворение не услышал. Я тут же становлюсь знаменитым в глазной палате, и все благодаря Шеймусу.

Мама не может навещать меня каждый день, потому что у нее не всегда есть деньги на автобус, а идти так далеко тяжело из-за мозолей на ногах. Она говорит, что глаза у меня выглядят получше, хотя трудно сказать из-за лекарства. По виду, и по запаху похоже на йод, и если это правда он, то ой как жжет, наверное. Но говорят же, чем лекарство горше — тем полезнее.

Когда погода проясняется, маме разрешают гулять со мной вокруг больницы, и надо же — у отделения для стариков стоит мистер Тимони и смотрит на небо. Мне хочется с ним поговорить, но надо спросить маму, потому что никогда наверняка не знаешь, что можно, а чего нельзя делать в больнице.

— Мистер Тимони!

— Кто это? Кто у нас тут?

— Фрэнк Маккорт, сэр.

— Фрэнсис, ах, Фрэнсис!

— А я его мама, мистер Тимони, — говорит мама.

— Тогда вам двоим повезло. У меня вот ни детишек, ни другой родни, да даже Макушлы, псины моей, нет больше. А ты что тут делаешь, Фрэнсис?

— У меня в глазах инфекция.

— Боже мой, Фрэнсис, нет, только не глаза. Святая Матерь Божья, ты еще слишком молод.

— Мистер Тимони, хотите я вам почитаю?

— Нет-нет, сынок, у тебя же глаза болят, побереги их. Не нужны мне больше книги. У меня в голове хранится все, что нужно. Когда я молодой был, то предусмотрительно начитался всего, и теперь у меня в голове целая библиотека. Англичане убили мою жену, а ирландцы — бедняжку Макушлу. Вот ведь как в мире бывает, да?

— Мир ужасен, но Бог добр, — говорит мама.

— Да, миссус, добр. Бог сотворил этот ужасный мир, но сам Бог добр. Прощай, Фрэнсис. Вылечи глаза, а потом читай и читай, пока можешь. А хорошо было, когда мы с тобой старину Джонатана Свифта читали, да, Фрэнсис?

— Да, мистер Тимони.

Мама отводит меня обратно в палату.

— Не плачь из-за мистера Тимони, — говорит она мне. — Он тебе кто, отец, что ли? Да и глаза еще сильнее заболят.

Шеймус приходит к нам в палату три раза в неделю и приносит в голове новые стихи.

— Ты огорчил Патрисию, Фрэнсис, когда сказал, что тебе не нравится стишок про филина и кошечку.

— Я жалею об этом, Шеймус.

— А ведь этот стих у меня в голове, Фрэнсис, и я расскажу его тебе, только больше не говори, что он дурацкий.

— Не буду.

Шеймус декламирует стих, и всем в палате он очень нравится. Они хотят выучить слова, Шеймус повторяет стих три раза, и вся палата декламирует вместе с ним:

Филин и Кошечка в море уплыли На лодочке цвета горошка. С собою побольше деньжат захватили Да меду в кувшине немножко. Филин воздел к небу звездному очи, И под гитару спел песню: Голубушка-Кошка, милы вы мне очень, Нет вас на свете чудесней! На всем белом свете, На всем белом свете, Нет никого вас чудесней!

Все повторяют куплеты до конца вместе с Шеймусом, снова хлопают ему, а он смеется, довольный собой. Подобрав швабру и ведро, он уходит, а в палате теперь то и дело слышится день и ночь:

Голубушка Кошка, милы вы мне очень, Нет вас на свете чудесней! На всем белом свете, На всем белом свете, Нет никого вас чудесней!

В один из дней Шеймус приходит без швабры и ведра, и я беспокоюсь, что его уволили из-за стихов, но он с улыбкой сообщает, что едет в Англию работать на заводе, там хоть платить нормально будут. А месяца через два он выпишет к себе жену, и может быть, Господь благословит их детишками — надо же что-то делать со стихами, которые крутятся у него в голове, а что может быть лучше, чем рассказывать их малышам в память о милой Патрисии Мэдиган, которая умерла от дифтерии?

— Прощай, Фрэнсис. Кабы я умел, то написал бы тебе письмо, но я жену попрошу, когда она ко мне приедет. Может, даже и сам читать и писать выучусь, чтоб у ребеночка нашего будущего отец умный был, а не дурак.

Мне хочется заплакать, но нельзя — я же в глазной палате, и у меня бурая жидкость в глазах, да и медсестры пристыдят:

— Ну-ка, будь мужчиной!

А монахини скажут:

— Ну-ка, подумай о том, как страдал Господь наш на кресте — терновый венец, рана в боку, руки и ноги, пробиты гвоздями.

Я провожу в больнице месяц, и доктор разрешает мне уйти домой, пусть инфекция и не до конца из глаз вывелась, но если я буду их хорошенько промывать с мылом, вытирать чистым полотенцем и питаться говяжьим бульоном и яйцами, то скоро мои глазки снова засияют, ха-ха.

* * *

Мистер Даунс — наш сосед из дома напротив — приезжает на похороны матери и рассказывает миссис Даунс про моего отца. Та передает новости Брайди Хэннон, а Брайди — моей маме. Мистер Даунс говорит, что Мэйлахи Маккорт как с цепи сорвался — спускает получку в пабах по всему Ковентри и распевает ирландские революционные песни. Причем это еще ладно — англичане привыкли слушать про ирландские страдания в течение восьми веков, но не потерпят если кто-то примется во всеуслышание оскорблять короля и королеву Англии, двух их славных дочерей и даже саму королеву-мать. Обижать королеву-мать — это уже ни в какие ворота не лезет. Бедная старушка-то чем провинилась? Раз за разом Мэйлахи пропивает деньги на жилье, хозяин выгоняет его на улицу, и он ночует в парках. Стыд и срам, иначе не скажешь, и мистер Даунс рад, что Маккорт не из Лимерика родом, а то навлек бы позор на древнейший город. В магистрате уже теряют терпение, и если Мэйлахи Маккорт свои чертовы выходки не прекратит, его вообще из страны вышвырнут.

Мама говорит Брайди, что совсем не знает, что теперь — она никогда еще до такой крайней степени нужды не доходила. Кэтлин О’Коннелл больше не желает ссужать нас продуктами, мать собственная огрызается из-за каждого шиллинга, а Обществе Святого Викентия де Поля интересуются, когда же она перестанет попрошайничать — муж-то в Англии работает. Она стыдится, что мы ходим в драных старых рубашках, ветхих свитерах, облупленных ботинках и дырявых чулках. Ночами ей не дает спать мысль, что милосерднее всего было бы отдать мальчишек в приют, а самой поехать в Англию и найти работу, а через годик перевезти всех нас туда ради лучшей жизни. Хоть там и бомбят, но уж лучше бомбы, чем вечный позор и попрошайничество.

Нет, мысль о том, чтобы поместить нас в приют, ей невыносима. Ладно бы у нас тут было что-то вроде американского «Бойз-тауна» во главе с добрым, как Спенсер Трейси, священником, так нет, у «Христианских братьев» из Глина бить детей и морить их голодом — обычное дело.

Мама говорит, что остается только амбулатория и пособие для неимущих, и ей до смерти стыдно идти туда и просить помощи, ведь это означает, что ты дошел до предела и опустился почти до уровня цыган и уличных попрошаек. Придется унижаться перед мистером Коффи и мистером Кейном и благодарить Бога за то, что амбулатория на другом конце Лимерика, так что соседи не узнают, что мы получаем пособие оттуда.

Женщины советуют маме идти в амбулаторию с утра пораньше, пока мистер Коффи и мистер Кейн еще в добром расположении духа. А ближе к обеду настроение у них испортится, потому что они наслушаются просьб от сотен больных мужчин, женщин и детей. Мама возьмет нас собой — а то вдруг не поверят, что ей и вправду четверых детей кормить надо. Она встает спозаранку и в кои-то веки велит нам не умываться, не причесываться и напялить то, что похуже. Меня просят хорошенько потереть и без того красные глаза — чем хуже у просителя вид, тем больше шансов получить пособие. Она сетует, что Мэйлахи, Майкл и Альфи с виду пышут здоровьем, и как нарочно, именно сегодня у них не ободраны коленки, нет ни ссадин, ни фингалов. Если по дороге встретится кто знакомый, о том, куда мы направляемся — молчок. Маме и так стыдно, ни к чему, чтоб все в Лимерике узнали и сообщили бабушке.

Около амбулатории уже очередь. Много женщин, у которых на руках сидят малыши Альфиного возраста; дети постарше играют на тротуаре. Матери прижимают к себе малышей, чтоб те не мерзли, а старшим детям покрикивают, чтоб не выбегали на улицу — не ровен час кто на машине или на велосипеде поедет. У стены стоят старички и старушки: одни разговаривают сами с собой, другие молчат. Мама велит нам не отходить от нее далеко, и мы полчаса стоим и ждем, когда откроется большая дверь. Оттуда выходит служащий и говорит, чтоб все заходили внутрь, соблюдая порядок, и встали в очередь у стойки, а мистер Коффи и мистер Кейн сей же час будут, только чай допьют. Какая-то женщина ворчит, что дети совсем продрогли на улице стоять, и не могли бы Коффи и Кейн поторопиться со своим чертовым чаем?

— Кто тут бучу поднимает? — сердится служащий. — На первый раз я вас не записываю — утро и правда выдалось холодное, — но если вы, дамочка, еще хоть слово скажете, то непременно о том пожалеете.

Мистер Коффи и мистер Кейн садятся за стойку, не обращая никакого внимания на людей в очереди. Мистер Кейн надевает очки, снимает, протирает стекла, надевает снова и смотрит в потолок. Мистер Коффи читает газеты и пишет что-то, передает газеты мистеру Кейну, шепчется с ним. Ни тот, ни другой не спешат и совсем не смотрят на нас.

Потом мистер Кейн вызывает старичка, который стоит первым в очереди.

— Ваше имя?

— Тимоти Кри, сэр.

— Кри? А что, старинная местная фамилия.

— Да, сэр. Вы правы.

— С чем пожаловали, Кри?

— Да желудок опять мучает, к доктору Фили бы надо.

— Может пива перебрали, а, Кри?

— Что вы, сэр. Какое тут пиво с такими болями. Да еще жена лежит, не встает, за ней ходить надо.

— Ох, сколько ленивых-то на свете развелось, Кри.

— Слышите, дамы? Я говорю, ленивых многовато на свете развелось, — обращается мистер Кейн к очереди.

— Ваша правда, мистер Кейн, ох, развелось, — отзываются женщины.

Мистер Кри получает талон к доктору, очередь движется, и наконец мистер Кейн вызывает маму.

— За помощью от государства, сударыня, пришли, за пособием?

— Да, мистер Кейн.

— А муж ваш где?

— Он в Англии, но…

— В Англии? А как же денежные переводы каждую неделю? Кругленькая сумма ведь, наверное, приходит, а? Фунтов пять?

— Уже несколько месяцев ни пенни не присылал, мистер Кейн.

— Да вы что! Ну, всем известно, отчего такое случается. Знаем, знаем, что там мужья ирландские-то в Англии вытворяют. Нет-нет, да и встретишь на Пиккадилли земляка под ручку с потаскушкой. Верно говорю?

Он оглядывает очередь, и все понимают, что нужно сказать: «Да, мистер Кейн».

А еще посмеяться и поулыбаться, иначе придется туго, когда до стойки дойдешь. Все знают, что мистер Кейн может направить тебя к мистеру Коффи, а тот известен тем, что отказывает всем подряд.

Мама объясняет мистеру Кейну, что папа в Ковентри, а это очень далеко от Пиккадилли.

Мистер Кейн снимает очки и изумленно глядит на нее:

— Вы что, спорить тут задумали?

— Ой нет, мистер Кейн, конечно же, нет.

— Позвольте сообщить вам, дамочка, что у нас тут строгое правило: не давать пособие женщинам, у которых мужья в Англии. Вы же отбираете кусок хлеба у тех, кто действительно в нем нуждается, у тех, кто остался на родине и готов ей служить.

— О, да, мистер Кейн.

— А фамилия ваша как?

— Маккорт, сэр.

— Это не местная фамилия. Откуда у вас такая?

— От мужа, сэр. Он с Севера родом.

— Так он еще и с Севера? И бросил вас тут, чтоб вы получали пособие от Ирландского Свободного Государства? За это что ли мы боролись?

— Не знаю, сэр.

— Отчего бы вам тогда в Белфаст не податься, может оранжисты вам помогут, а?

— Не знаю, сэр.

— Не знает она. Конечно, вы не знаете. Совсем мир в невежестве погряз!

Он оглядывает очередь.

— Я говорю, мир в невежестве совсем погряз.

Очередь кивает и соглашается, что да, ой как погряз.

Мистер Кейн шепчет что-то мистеру Коффи, они смотрят то на маму, то на нас. Наконец мистер Кейн объявляет маме, что пособие она получит, но если ей хоть пенни от мужа придет, то она без промедления вернет деньги. Мама заверяет его, что так и сделает.

Мы выходим из амбулатории и идем в лавку Кэтлин за чаем, хлебом и брикетами торфа. Дома поднимаемся в «Италию», разводим огонь и пьем чай в тепле и уюте. Мы все, даже малыш Альфи, ведем себя очень тихо, потому что понимаем: мистер Кейн сильно обидел маму.