От папы приходит письмо. Он пишет, что приедет домой за два дня до Рождества, и у нас начнется новая жизнь — он совсем другим человеком стал. Еще он надеется, что мы хорошо себя вели, слушались мамочку, усердно молились и за это он нам кое-что привезет к Рождеству.

Мама берет меня с собой на вокзал встречать папу. Там всегда ужасно интересно: кто-то приезжает, кто-то уезжает. Люди высовываются из окон вагонов, кричат, машут руками, улыбаются. Паровоз дает гудок и, пыхтя паром, трогается с места. Провожающие хлюпают носами, а вдалеке серебрятся рельсы и убегают в Дублин и куда-то еще, совсем далеко.

Уже почти полночь, на перроне холодно и пусто. Человек в железнодорожной фуражке спрашивает, не желаем ли мы в тепле подождать.

— Спасибо большое, — соглашается мама и смеется, когда дежурный приводит нас к сигнальной будке в самом конце перрона, и нам приходится забираться куда-то по лестнице, приставленной к стене. Мама полная, она поднимается медленно и все приговаривает:

— Господи, боже мой. Господи, Боже мой.

Мы будто на вершину мира забрались; в будке темно, только на аппарате, над которым склоняется дежурный, мелькают красные, зеленые и желтые огоньки.

— Я тут маленько поужинать собрался. Угощайтесь.

— Нет-нет, спасибо, — отказывается мама. — Что ж мы у вас, ужин отбирать будем?

— Да супруга моя всегда с излишком провизии накладывает, я б даже если неделю тут просидел, всего бы не употребил. Да и работа несложная, сиди себе, смотри на лампочки да рычаг двигай, когда нужно.

Он откручивает крышечку фляжки, наливает какао в кружку и со словами «На, пей сколько хочешь» вручает ее мне.

Маме он протягивает полбутерброда.

— Что вы, что вы, — отнекивается она. — Домой детям лучше несите.

— У меня, миссус, два сына служат в войсках Его Величества короля Англии. Один под началом Монтгомери в Африке, другой в Бирме или еще в какой чертовой дыре — извините, что выражаюсь. Боролись мы, боролись с англичанами, а теперь за них воюем. Берите, берите, бутерброд, миссус.

Лампочки на устройстве начинают помигивать.

— Ваш поезд прибывает, — говорит дежурный.

— Спасибо вам большое и с Рождеством вас!

— И вас, миссус, и с Новым годом тоже. Дружок, по лестнице осторожно спускайся и маме помоги.

— Спасибо большое, сэр.

Мы снова стоим и ждем на перроне. Поезд с грохотом въезжает на станцию. Двери вагонов открываются, оттуда выходят люди с чемоданами и быстрым шагом идут к воротам. Где-то звякают о землю молочные бидоны. Мужчина с двумя мальчиками выгружают из вагона газеты и журналы.

Папы нигде не видно. Мама говорит, что, может быть, он уснул в вагоне, но мы оба знаем, что вряд ли — он и в своей-то постели плохо спит.

— Должно быть, паром из Холихеда запоздал, вот папа и не успел на поезд, — предполагает мама. — В Ирландском море погода зимой всякая бывает.

— Он не приедет, мам. Ему на нас наплевать. Валяется пьяный где-нибудь в Англии.

— Не смей говорить так про отца.

Я замолкаю. Вот был бы у меня такой отец, как тот дежурный в сигнальной будке, который нас бутербродами и какао угостил.

На следующий день дверь открывается, и в дом заходит папа. Верхние зубы у него выбиты, а под глазом синяк. Он говорит, что в Ирландском море был шторм, он ударился о перила и зубы выбил.

— А может, подрался спьяну? — спрашивает мама.

— Нет, конечно, Анджела.

— Пап, ты подарок обещал, — встревает Майкл.

— Ах, да.

Папа достает из чемодана коробку конфет и протягивает ее маме. Она открывает коробку, а там уже половины конфет нет.

— Не мог детям оставить? — укоряет его мама.

Она захлопывает коробку и убирает ее на каминную полку.

— Ладно, завтра после праздничного обеда съедим.

Мама спрашивает папу, привез ли он денег. Тот говорит, что времена настали тяжелые, работы мало.

— Голову-то мне не морочь, — возмущается мама. — Война идет, уж чего-чего, а работы в Англии навалом. Пропил все, да?

— Ты все пропил, папа?!

— Ты все пропил, папа?!

— Ты все пропил, папа!

От наших криков Альфи просыпается и пускается в рев.

— Тихо-тихо, мальчики, — говорит папа. — Имейте уважение к отцу.

Он надевает кепку — приятеля тут одного обещался навестить.

— Шагай, шагай к своему приятелю, — злится мама. — Только не вздумай пьяным заявляться и песни распевать про Родди Маккорли или еще про кого.

Папа приходит домой пьяным и тихонько засыпает на полу, у маминой кровати.

На следующий день у нас настоящий рождественский обед, потому что мама получила продуктовый талон от Общества Святого Викентия. Мы будем есть овечью голову с капустой и молочно-белыми картофелинами и пить сидр, потому что Рождество. Папа говорит, что есть не хочет, а просто чаю попьет и просит у мамы сигаретку.

— Да съешь ты хоть что-нибудь, — просит мама. — Рождество же.

Он повторяет, что не голоден, но если никто овечьи глаза не хочет, то так и быть — съест. Очень уж много в них пользы, и нечего носы воротить. Папа запивает еду чаем и докуривает сигарету. Потом надевает кепку и идет наверх за чемоданом.

— Ты куда это собрался? — кричит ему вслед мама.

— В Лондон.

— Это в Рождество-то? Другого дня не нашел?

— Как раз лучшего дня и не придумать. Кто-нибудь да подбросит рабочего человека до Дублина — в Рождество все вспоминают, что Святому Семейству тоже нелегко пришлось.

— А на паром в Холихед как попадешь без гроша в кармане?

— Да как в прошлый раз. Проскочу, пока никто не видит.

Он целует нас всех в лоб, велит хорошо себя вести, слушаться маму и молиться, потом обещает написать письмо.

— Ну да, много ты пишешь, — усмехается она.

Папа подходит к ней с чемоданом. Мама встает, достает с полки коробку с конфетами и раздает нам. Она кладет себе в рот конфету, но тут же вынимает — конфета слишком твердая, и маме ее не разгрызть. У меня конфета мягкая, я меняю ее на твердую — той на подольше хватит. Она сливочная и очень вкусная, а посередине — орешек. Мэйлахи с Майклом ноют, что у них конфеты без орешка, и почему это Фрэнку всегда орешек достается?

— Как это всегда? — удивляется мама. — У нас ни разу еще конфет в доме не было.

— Ему один раз изюминка в булочке попалась в школе, и он отдал ее Пэдди Клоэсси, — ноет Мэйлахи. — А орешек почему нам не отдал?

— Потому что сегодня Рождество, а у него глаза болят, орехи для глаз полезны.

— Орешек, правда, ему глаза полечит? — спрашивает Майкл.

— Правда.

— А один или оба?

— Я думаю, оба.

— Если б мне орешек попался, я бы ему отдал, глаза полечить, — сообщает Мэйлахи.

— Я знаю, что отдал бы, — говорит мама.

Папа еще какое-то время стоит и смотрит, как мы едим шоколад, потом отпирает щеколду и уходит.

* * *

— И днем-то плохо, а ночью еще хуже, — жалуется наша мама Брайди Хэннон. — И когда этот дождь прекратится?

В ненастные дни мама с утра не встает, а разрешает нам разжечь огонь. Сама она сидит на кровати, кормит Альфи хлебным мякишем и поит чаем из кружки. Мы с Мэйлахи спускаемся в «Ирландию», умываемся под краном над тазиком и вытираемся старой рубахой, которая висит тут же на спинке стула. Мама велит нам подняться наверх, стать около постели и проверяет, чисто ли мы отмыли шеи, и если нет, отправляет обратно к крану и мокрой рубахе. Если прохудились штаны, мама ставит заплатку из любой тряпицы, какую дома найдет. Штаны у нас короткие, потому что нам еще не исполнилось ни тринадцать, ни четырнадцать, а чулки вечно дырявые. Если у мамы нет ниток для штопки, а чулки темные, то можно замазать ноги в дырках черной ваксой — иначе ужасно стыдно появляться на людях. Через несколько недель дыры увеличиваются настолько, что чулки приходится стягивать пониже и прятать дырявые места в ботинки. В дождливые дни чулки намокают, мы развешиваем их у огня на ночь, а к утру они так затвердевают от грязи, что надевать страшно — вдруг раскрошатся. Но чулки надеть — это полбеды, еще надо чем-то заткнуть дыры в ботинках, так что мы с Мэйлахи вечно деремся за обрывки картона и бумаги. Майклу всего шесть, ему может вообще ничего не перепасть, и тогда мама ругается.

— А ну, живо помогите братику с ботинками, не то встану сейчас и разберусь с вами.

Майкла жалко: для Альфи он слишком большой, а для нас — слишком маленький, поэтому ему ни играть, ни драться не с кем.

С остальной одеждой проще — в школу я хожу в той же рубашке, в которой сплю. Получается, я ее не снимаю ни днем ни ночью. В ней же играю в футбол, лазаю по садам и огородам, хожу на мессу и в Братство. Иногда люди рядом со мной принюхиваются и отодвигаются. Если в Обществе Святого Викентия маме дают талон на новую рубашку, то старая становится полотенцем и висит на спинке стула месяцами, а то, бывает, мама режет ее на тряпки, чтобы другие рубашки латать или пеленать Альфи, а уж после всего подтыкает под дверь, чтобы дождевая вода не текла в дом.

В школу мы ходим задами, чтобы ненароком не встретиться с прилично одетыми мальчиками из «Христианских братьев», школы иезуитов и Кресент-колледжа. «Христианские братья» одеты в твидовые пиджаки, шерстяные свитера, рубашки с галстуками и новенькие, начищенные до блеска ботинки. Эти мальчики потом будут работать во всяких государственных конторах и помогать тем, кто правит миром. Ученики Кресент-колледжа носят блейзеры, небрежно наброшенные на шею шарфы одинакового цвета и ходят, задрав нос. У них длинные, спадающие на глаза челки, которыми они все встряхивают, как англичане. Эти ребята поступят в университеты, унаследуют семейные предприятия, будут управлять страной да и всем миром. А мы станем мальчиками-посыльными и будем развозить продукты на велосипедах или уедем в Англию работать на стройке. Наши сестры станут ухаживать за их детьми и драить им полы, если тоже в Англию не уедут. Все это понимают. Мы стыдимся своего вида, и стоит мальчикам из богатых школ сказать нам что-то обидное, мы тут же ввязываемся в драку, и заканчивается все это разбитыми носами и порванной одеждой. Учителя злятся на нас, их эти наши драки ох как выводят из себя, потому что их-то сыночки ходят в богатые школы и мы не имеем права поднимать руку на тех, кто стоит выше нас. Не имеем права и все тут.

* * *

Часто бывает так, что приходишь из школы, а с мамой у огня сидит какая-нибудь незнакомая женщина. Обязательно с ребенком. Мама встречает этих женщин на улице, они просят у нее денежку, и маме становится их жалко. Денег у нее нет, поэтому она ведет их к нам домой, поит чаем и кормит жареным хлебом, а если вечер выдается ненастным, то разрешает им переночевать у нас на куче тряпья перед камином. Если она угощает кого-то хлебом, значит, нам достанется меньше, а в ответ на наше недовольство она отвечает, что всегда есть те, кому еще хуже, и уж немножко-то мы поделиться можем.

Майкл точно такой же — вечно приводит домой бродячих собак и стариков. Смотришь — а у него в постели собака лежит. Да не просто собака, а в струпьях, безухая и бесхвостая. Как-то в парке он увидел, что мальчишки мучают ослепшую борзую. Он отбил ее у мальчишек и привел домой, а собака-то была больше него самого.

— Я ей свой ужин отдам, — сообщил он маме.

— Какой ужин? — усмехается мама. — Хорошо, если корочка хлеба в доме завалялась.

— Ну, значит, пусть мою долю от корочки ест, — говорит Майкл.

Мама требует, чтоб собака утром же исчезла из дома, и Майкл плачет всю ночь, а утром оказывается, что собака издохла прямо рядом с ним в постели, и он плачет еще горше. В школу он не идет — надо вырыть могилу для собаки на заднем дворе, там, где раньше была конюшня. Он просит нас, чтоб мы ему помогли, а потом прочитали молитву над могилой. Мэйлахи говорит, что за собаку молиться без надобности, может, у нее даже прежние хозяева не католики были.

— Как это не католики? А я? — рыдает Майкл. — Я же с ней в обнимку спал.

Майкл так убивается, что мама разрешает нам всем остаться дома и не ходить в школу. Вот радость-то: мы совсем не против помочь Майклу с могилой, а потом три раза прочесть «Богородица, Дева, радуйся», но не терять же целый выходной из-за собаки. Еще Майкл приводит домой стариков, и хотя ему всего шесть, умудряется сам разжечь огонь и заварить чай. Мама говорит, ее просто из себя выводит, когда она приходит домой, а там старички сидят у огня, дуют чай из ее любимой кружки, бормочут что-то и почесываются. Она рассказывает Брайди, что Майкл не всяких стариков домой приводит, а только тех, которые малость не в себе, а если дома хлеба нет, то он стучится к соседям и без всякого смущения просит хлеба.

Наконец она выговаривает Майклу:

— Все, больше никаких старичков, тем более что один из них наградил нас вшами.

Вши — это такая гадость, еще хуже, чем крысы. Они копошатся у нас в волосах, в ушах, во впадинах ключиц, вгрызаются в кожу, забираются в швы одежды, а пальто, которыми мы укрываемся ночью, кишат вшами. Альфи приходится осматривать с головы до пят, а то он маленький и сам прибить вшей не может.

Вши и блох хуже. Вши впиваются в кожу и сосут кровь, прямо видно как брюшко кровью наливается. Блохи прыгают и кусаются, но они не заразные. Нет, уж лучше блохи. Прыгучие твари лучше сосущих. Мы дружно решаем, что все, больше никаких женщин с детьми, собак и старичков. Хватит с нас заразы и инфекций. Майкл рыдает.

* * *

У бабушкиной соседки, миссис Перселл, единственной во всем переулке есть радиоприемник. Ей государство его выделило, потому что она старая и слепая. Я тоже хочу радиоприемник. Моя бабушка тоже старая, но не слепая, а какая польза от бабушки, которая не ослепнет никак и не получит радиоприемник от государства?

Воскресными вечерами я сижу на тротуаре под окном миссис Перселл и слушаю «Би-би-си» и Ирландское радио. Там передают пьесы О’Кейси, Шоу, Ибсена и Шекспира — он самый лучший, хоть и англичанин. Шекспир, он как картофельное пюре — никогда не насытишься. А еще по радио бывают странные пьесы про греков, которые выкалывают себе глаза, потому что нечаянно женились на собственных матерях.

В один из таких вечеров, когда я сижу под окном миссис Перселл и слушаю «Макбета», из двери высовывается дочь миссис Перселл, Кэтлин.

— Заходи в дом, Фрэнки. Мама говорит, если на земле в такую погоду сидеть, то и чахотку подхватить недолго.

— Нет, спасибо, Кэтлин, я тут посижу.

— Да нет же, заходи.

Меня угощают чаем и дают толстый ломоть хлеба, густо намазанный ежевичным джемом.

— Любишь Шекспира, Фрэнки? — спрашивает миссис Перселл.

— Очень, миссис Перселл.

— О, Фрэнки, его стихи точно музыка, а сами истории — лучшие в мире. Не знаю, что бы я делала по воскресеньям, кабы не он.

Когда пьеса заканчивается, мне разрешают покрутить ручку, и я пытаюсь поймать еще какую-нибудь передачу на коротких волнах. Из радиоприемника раздается то шепот, то шипенье, то звуки, напоминающие шум моря, то азбука Морзе: тире-тире-тире-точка. Я слышу мандолины, гитары, испанские волынки, африканские барабаны, заунывные песни нильских лодочников. Вижу соборы, небоскребы, загородные дома; бедуинов в Сахаре и войска французского иностранного легиона; ковбоев в американских прериях. Я представляю, как горные козлы скачут по скалам вдоль греческих берегов, где пастухи слепые, потому что нечаянно женились на собственных матерях. Я вижу сидящих в кафе людей — они потягивают вино, прогуливаются по бульварам и авеню. В дверных проемах стоят уличные женщины, служат вечерню монахи. Потом раздается громкий звон Биг-Бена — служба «Би-би-си», выпуск зарубежных новостей.

— Оставь, оставь, Фрэнки, — говорит миссис Перселл. — Послушаем, что в мире делается.

После новостей начинается передача для американских вооруженных сил. Как же здорово слышать американскую речь! Как легко и непринужденно звучат голоса! Потом играет музыка, ах, какая музыка! Сначала сам Дюк Эллингтон зовет меня поскорее сесть в поезд А, а потом Билли Холидей поет, обращаясь ко мне одному:

Я не могу дать тебе ничего, кроме любви, милый. Это единственное, чего у меня с избытком, милый.

Ох, Билли, Билли, как я хочу оказаться в Америке с тобой и с этой музыкой! Там у всех красивые зубы, люди оставляют еду на тарелках, у каждой семьи свой туалет, и все живут долго и счастливо.

— Знаешь, что, Фрэнки? — вдруг говорит миссис Перселл.

— Что?

— Шекспир так хорош, что, наверное, он ирландец.

* * *

Сборщик ренты теряет терпение.

— Вы не платите уже четыре недели, миссус, — выговаривает он маме. — С вас один фунт и два шиллинга. Платите, а иначе я пойду в контору к сэру Винсенту Нэшу и скажу ему, что Маккорты задолжали за месяц. И где я тогда окажусь, миссус? Меня вышвырнут с работы, а у меня матушка на попечении. Ей девяносто два, и она каждый день ходит причащаться в церковь францисканцев. Моя работа — собирать ренту, миссус, и если я ее не соберу, то потеряю работу. Смотрите же, на следующей неделе я приду снова, и если к тому времени вы не найдете один фунт восемь шиллингов шесть пенсов, то окажетесь на улице, под дождем, со всеми вашими пожитками.

Мама возвращается в «Италию», садится у огня и причитает, что за неделю нечем заплатить, не то что за месяц. Ей хочется чаю, но воду кипятить не на чем. Тогда Мэйлахи вытаскивает расшатанную доску из стены между комнатами.

— И так уже отвалилась, — говорит мама. — Так что можно и на дрова пустить.

Доски хватает, чтобы вскипятить чаю утром, но что делать вечером и потом?

— Еще одну доску, пожалуй, вытащить можно, но только одну, — разрешает мама.

Она повторяет это две недели, пока от стены не остаются голые балки.

— Балки не трогать! — грозит нам мама. — На них держится потолок и весь дом.

Балки? Да ни за что!

Мама уходит к бабушке, а дома становится так холодно, что я беру топорик и примериваюсь к одной из балок. Мэйлахи меня подбадривает, а Майкл хлопает в ладоши от восторга. Я дергаю балку на себя, потолок скрипит, и на мамину кровать обрушиваются разом куски штукатурки, черепица и дождевая вода.

— О, Господи, нас прибьют, — ахает Мэйлахи.

А Майкл пританцовывает и распевает:

— Фрэнки дом сломал, Фрэнки дом сломал.

Мы бежим под дождем к бабушке, чтобы сообщить маме ужасную новость. Она озадаченно смотрит на Майкла, который по-прежнему распевает: «Фрэнки дом сломал, Фрэнки дом сломал», но потом я объясняю, что в крыше дыра, и дом вот-вот рухнет.

— Господи! — кричит мама и выбегает на улицу, а бабушка пытается поспеть за ней.

Кровать погребена под штукатуркой и черепицей.

— Что же нам делать? Что? — хватается мама за голову и начинает кричать на меня за то, что я тронул балки.

— Пойду к хозяину в контору, — говорит бабушка. — Скажу, чтоб дыру заделали, не то вас дождем совсем зальет.

Чуть погодя она возвращается со сборщиком ренты.

— Боже правый, а где еще одна комната? — изумленно произносит тот.

— Какая комната? — спрашивает бабушка.

— Я вам сдал две комнаты, а тут только одна. Где комната?

— Какая комната? — вторит ей мама.

— Когда я вам жилье сдавал, наверху две комнаты было, и стена между ними. Где стена? Я точно помню стену, потому что была комната. Куда вы дели стену? И комнату?

— Не помню я никакую стену, — говорит бабушка. — А если я не помню стену, как же я комнату вспомню?

— Не помните? Зато я помню. Сорок лет работаю и ни разу ничего подобного не видал. Да что ж это такое! Стоит чуть отвлечься и жильцы перестают платить, да ко всему прочему стены с комнатами куда-то девают. Сейчас же отвечайте, где стена и где комната!

— Вы помните стену? — поворачивается мама к нам.

Майкл тянет ее за руку.

— Которую мы в камине сожгли?

— Боже правый! — произносит сборщик ренты. — Все, это уже ни в какие ворота не лезет и переходит все чертовы границы. Мало того, что не платите, так теперь еще и это. Что я сэру Винсенту скажу? Вон, миссус, я вас выселяю! Чтоб духу тут вашего через неделю не было! Слышали?!

Мамино лицо становится суровым.

— Вам надо было родиться, когда англичане лишали ирландцев крова.

— Не умничайте, миссус, не то я пришлю людей и вас выселят завтра же.

Он уходит, широко распахнув дверь, чтоб всем было ясно, какого он о нас мнения.

— Господи, да куда ж мы пойдем? — сокрушается мама.

— Мне вас селить некуда, — отвечает бабушка. — Вот кузен твой, Джерард Гриффин, который живет в домике своей матери на Росбрайен-роуд, сможет вас приютить, пока другое жилье не подыщете. Время позднее, но я все равно схожу к нему и спрошу. Фрэнк, пойдешь со мной.

Она велит мне надеть пальто, но пальто у меня нет.

— Про зонтик тебя, конечно, тоже бесполезно спрашивать, — говорит бабушка. — Пойдем. — Она накидывает на голову шаль и выходит, я — следом за ней. Под дождем мы шагаем на Росбрайен-роуд, а это почти две мили. Бабушка стучит в дверь маленького домика в длинном ряду таких же домишек.

— Я знаю, ты дома, Ламан. Открой дверь.

— Бабушка, почему Ламан? Он же Джерард.

— Почем я знаю. Зовут же все твоего дядюшку Пэта Эбом. А этого Ламаном кличут. Открывай, а то сами войдем. На работе, наверное, задержался.

Она толкает дверь. В комнате темно. Пахнет сыростью и чем-то сладким. Это, похоже, кухня, а рядом с ней маленькая комнатка. Над спальней — маленький чердак с окошком, в которое барабанит дождь. Повсюду валяются коробки, газеты, журналы, объедки, кружки, пустые консервные банки. Почти всю спальню занимают кровати — одна огромная, а другая — у окна — поменьше. На огромной какой-то бугор.

— Ламан? Вставай, ну, вставай же.

— А? Что? Что случилось?

— Беда у нас. Анджелу с детьми выселяют, а небо будто прохудилось. Приютить их надо, пока на ноги не встанут, а у меня места нету. Можешь им чердак отдать, хотя нет — дети лазить туда не смогут, убьются еще, так что сам иди наверх, а их сюда пусти.

— Ладно, ладно, ладно, ладно. — Ламан с трудом поднимается с постели, от него разит виски. Он идет на кухню, двигает стол к стене и с него забирается на чердак.

— Ну, вот и славно, — говорит бабушка. — Хоть сегодня переезжайте, и никто не придет вас выселять.

— Все, пошла я домой, — сообщает маме бабушка.

Она устала и насквозь промокла, а ведь ей уже не двадцать пять.

— Из мебели ничего не берите, — добавляет она. — У Ламана Гриффина всякого добра хватает.

Мы усаживаем Альфи в коляску и подкладываем к нему кастрюлю, сковородку, чайник, стеклянные банки и кружки, папу римского, подголовники и пальто с кроватей. Потом накидываем пальто на головы и выезжаем на улицу. Мама велит не шуметь, а то соседи узнают, что нас выселили, вот уж стыдоба будет! Из-за кривого колеса коляска вихляет и едет, куда хочет. Ее все время приходится выравнивать, но нам все равно весело — уже за полночь, значит, утром точно не надо в школу. И вообще, мы теперь будем жить так далеко от школы Лими, что может, и совсем туда ходить не будем. Как только переулок остается позади, Альфи принимается барабанить ложкой по кастрюле, а Мэйлахи запевает песню Эла Джолсона «Свани», которую он слышал в кино:

Свани, как люблю тебя я, как люблю тебя я, Милая моя, старушка Свани.

Он пытается петь низким голосом, и получается очень смешно.

— Хорошо, что уже ночь, и никто нашего позора не видит, — говорит мама.

Добравшись до дома, мы выгружаем из коляски Альфи со всеми пожитками, чтоб нам с Мэйлахи еще раз сбегать на Роден-лейн за чемоданом. Мама не переживет, если что-нибудь случится с самим чемоданом или с его содержимым.

Мы с Мэйлахи укладываемся валетом на маленькой кровати, а мама с Альфи и Майклом — на большой. В доме сыро, везде плесень и прямо над головой храпит Ламан Гриффин. Лестницы в этом доме нет, значит, и Ангел Седьмой Ступеньки сюда не прилетит. Впрочем, мне уже скоро будет тринадцать — наверное, я староват для ангелов.

* * *

Еще до рассвета звонит будильник. Ламан Гриффин шумно сморкается и отхаркивается. Он расхаживает по скрипучему полу, потом принимается справлять нужду, и кажется, что это звяканье ночного горшка никогда не кончится. Мы суем пальто себе в рот, чтоб не расхохотаться, а мама на нас шикает. Гриффин гремит чем-то, потом слезает с чердака, достает велосипед и пинком отворяет дверь.

— Ну все, ушел, — шепчет мама. — Поспите еще, в школу уж ладно, не пойдете сегодня.

Какой там спать! Мы же на новом месте! Надо пописать и исследовать территорию. Туалет на заднем дворе — шагах в десяти от черного хода. Собственный туалет! С дверцей, которая закрывается, и нормальным сиденьем! Можно сидеть и читать обрывки «Лимерик лидера», оставленные Ламаном Гриффином, чтоб подтираться. Задний двор большой, есть сад, поросший высокой травой и сорняками, старый велосипед великанских размеров, десять консервных банок, полусгнившие газеты и журналы, ржавая швейная машинка, дохлая кошка с петлей на шее — наверное, кто-то через забор перебросил.

Майкл придумывает, что это Африка, и все время твердит:

— Где Тарзан? Где Тарзан?

И принимается носиться без штанов по заднему двору, изображая как Тарзан с громким кличем скачет по деревьям.

— О, у них там огороды и растет всякое, — говорит Мэйлахи, заглядывая в соседские дворы. — Мы тоже можем что-нибудь посадить. Картошку и все остальное.

— Поищите, чем бы огонь разжечь, — кричит нам мама с черного хода.

Сзади к дому притулился деревянный сарай. Он уже и так полуразвалился, так что наверняка можно взять несколько досок на дрова. Мама смотрит на доски с отвращением. Они гнилые, и в них копошатся опарыши, но нищим выбирать не приходится. Доски, положенные поверх горящей бумаги, шипят, опарыши пытаются уползти. Майклу их жалко, но ему всех жалко.

Мама говорит, что раньше в этом доме была лавка — мать Ламана Гриффина торговала продуктами из окошка, вот и накопила денег, чтоб отправить Ламана аж в Рокуэлл-колледж, чтобы он стал морским офицером. Он и стал. Настоящим офицером Королевского флота — вон фотокарточка висит, где он с другими офицерами на званом ужине со знаменитой американской кинозвездой Джин Харлоу. С тех-то пор все и пошло не так. Влюбился он в Харлоу без ума, а что толку? Она — Джин Харлоу, а он — простой морской офицер, вот и запил с горя, и его вышвырнули с флота. И посмотрите, кто он теперь — разнорабочий в электрической компании, а дома что творится? Позор, на человеческое жилье не похоже. Ламан, наверное, и не убирался ни разу с тех пор, как его мать умерла, так что если мы собираемся тут жить, придется хорошенько прибраться.

На полу стоят коробки, полные бутылочек фиолетового бриллиантина. Мама уходит в туалет, а мы открываем бутылочку и выливаем содержимое себе на головы. Мэйлахи говорит, что пахнет просто чудесно, но когда мама возвращается, она спрашивает нас:

— А чего это у вас волосы какие-то масляные? И воняют страшно.

Мама заставляет нас сунуть головы под кран на дворе и вытереться старым полотенцем, которое валялось под кипой журналов «Иллюстрированные лондонские новости» — таких старых, что с их страниц еще машут читателям королева Виктория и принц Эдвард. Рядом с журналами обнаруживаются прозрачные бруски мыла «Пирс» и толстая книга под названием «Энциклопедия Пирса», из-за которой я теперь ночами не сплю, потому что в ней рассказывается про все на свете — а мне как раз это и хочется знать.

Еще мы находим склянки с мазью Слоуна, и мама говорит, что она нам очень пригодится, когда нас тут всех от сырости ревматизм скрючит. На склянках написано: «Слоун есть — боли нет». Еще нам попадаются коробочки со шпильками, сумки с дамскими шляпками, рассыпающимися от ветхости, корсетами, подвязками, высокими женскими ботинками на пуговицах, пачки слабительных пилюль, на которых написано, что от них «щечки зарумянятся, глазки прояснятся, локоны пуще закудрявятся». Тут же лежат письма от генерала Эоина О’Даффи, адресованные Джерарду Гриффину, эсквайру. В одном из них написано: «Добро пожаловать в ‘‘Национальную гвардию’’ и в ряды ‘‘Синих рубашек’’. Мы чрезвычайно рады, что нашей деятельностью заинтересовался Джерард Гриффин, столь блестяще образованный господин, прошедший закалку в Королевском флоте, знаменитый участник юношеской сборной Манстера по регби, завоевавшей кубок национального чемпионата. В настоящее время генерал О’Даффи формирует Ирландскую бригаду, которая вскоре отправится к берегам Испании, где будет доблестно сражаться под началом генералиссимуса Франко, и мистер Гриффин, без сомнения стал бы ценнейшим приобретением для Бригады».

Мама рассказывает, что мать не отпустила Ламана в Испанию. Не для того, мол, она горбатилась столько лет в своей лавке, зарабатывая ему на колледж, чтобы он потом к Франко удрал. Ламан остался дома, нанялся в электрификационную компанию ямы под столбы копать, и матушка его шибко радовалась, что сын теперь при ней каждый вечер, ну, кроме пятниц, когда он напивался и страдал по своей Джин Харлоу.

Мама радуется, что у нас теперь есть газеты на растопку, а то доски от сарая чадят и воняют, и еще вдруг опарыши сбегут из печки и разведутся в доме.

Мы весь день перетаскиваем коробки и сумки в сарай. Мама открывает все окна, чтобы выветрить запах от бриллиантина и многолетний затхлый воздух.

— Вот и слава богу, — говорит она. — А то пола под мусором было не видать. Теперь можно и чашечку чая выпить спокойно в тепле и уюте, а когда деньки погожие начнутся, может, сад разобьем и будем на свежем воздухе чаевничать, как англичане.

Каждый день, кроме пятницы, Ламан Гриффин приходит домой в шесть вечера, пьет чай и заваливается спать. По субботам он ложится в час пополудни и не вылезает из постели до утра понедельника. Он пододвигает кухонный стол к стене, забирается на него со стула, переставляет стул на стол, хватается за ножку кровати и залезает на чердак. Если в пятницу Ламан надирается, то заставляет меня притащить ему подушку и одеяла сверху и спит на кухне у камина или падает к нам с братом на кровать и всю ночь храпит и пускает газы.

Поначалу он ворчал, что мы его наверх выселили, и он уже замучился скакать туда-сюда, даже в туалет нормально не сходишь.

— А ну, тащите стол со стулом — орет он нам сверху. — Я спускаюсь.

И мы срочно бежим расчищать стол и двигать его к стене. Ламан объявляет, что хватит с него лазанья, теперь он в матушкин ночной горшок справлять нужду будет. Он весь день валяется в постели, читает книги из библиотеки, курит дорогие сигареты и швыряет маме несколько шиллингов, чтоб она послала кого-нибудь из нас в лавку за печеньем к чаю, окороком и помидорами. Потом кричит:

— Анджела, горшок.

Мама подтаскивает к стене стол и стул, лезет наверх за горшком, выливает его в уборную на дворе, ополаскивает и относит обратно на чердак.

— Больше ваше величество ничего не желает? — спрашивает она с суровым лицом.

— Женской заботы, Анджела, женской заботы и дармового жилья, — смеется он сверху.

Как-то Ламан кидает с чердака читательский билет и велит мне принести ему из библиотеки две книги: по рыболовству и по садоводству. Еще он пишет библиотекарше записку, мол, ноги совсем не ходят после того, как целый день ямы под столбы копать приходится, вот он с этого дня и поручает Фрэнку Маккорту получать за него книги. Да, мальчику еще только исполнится четырнадцать, и да, он осведомлен, что, согласно правилам, дети во взрослую библиотеку не допускаются, но мальчик обязуется чисто мыть руки, хорошо себя вести и делать то, что ему скажут, спасибо.

— Ужасно жаль мистера Гриффина, — сокрушается библиотекарь, прочитав записку. — Настоящий джентльмен и необычайно образованный человек. А какие книги он читает! Иногда по четыре за неделю. Как-то раз на французском книгу взял. На французском! А книга-то про историю руля! Руля! Я бы все отдала, чтоб заглянуть в его голову, которая наверняка переполнена сведениями из самых разных областей. Переполнена!

Она выдает мне красивейшую книгу об английских садах. Потом говорит:

— А по рыболовству, ему, скорее всего, понравится эта. Уж я его вкусы знаю. Он столько книг перечитал про то, как английские офицеры рыбачат в Ирландии. Я и сама несколько прочла из любопытства. Понятно, почему всем этим офицерам нравится в Ирландии после всего, что они навидались в Африке, Индии и других жутких странах. Здесь у нас люди вежливые и воспитанные, а не дикари какие-нибудь, которые знай только копья мечут.

Ламан валяется в кровати, читает книги и покрикивает сверху, что вот пройдут у него ноги, он такой красивый сад у себя разобьет, что станет знаменитым на весь мир, а в свободное от садоводства время будет таких лососей вылавливать в окрестных реках, что у всех слюнки потекут. Где-то в доме лежит материн старинный рецепт приготовления лосося, он бы давно его нашел, да все некогда, и ноги болят. Еще Ламан говорит, что раз я доказал свою надежность, то могу и себе книжку брать, только чтоб без похабщины. Мне хочется узнать, что это за похабщина такая, но он все равно не скажет, придется выяснять самому.

Мама тоже хочет брать книги в библиотеке, но туда идти далеко, целых две мили, так что, может, я и для нее книжку возьму? Какой-нибудь романчик Шарлотты М. Брейм или еще что-нибудь в том же духе. Не надо ни про английских офицеров, которые ищут лосося, ни про то, как одни люди других убивают. В мире и так бед много, не хватало еще читать о том, как люди рыб мучают и друг друга.

* * *

В ночь, когда случилась беда с нашим домом на Роден-лейн, бабушка простудилась и заболела. Простуда перешла в воспаление легких, бабушку увезли в городскую больницу, и там она скончалась.

Ее старший сын, мой дядя Том, поехал было в Англию на заработки по примеру других мужчин из лимерикских трущоб, но у него усилилась чахотка, он вернулся в Лимерик и тоже скончался.

Его жена, Джейн Голуэй, сошла в могилу вслед за ним, и четверых из их шести детей пришлось поместить в приюты. Старший сын, Джерри, сбежал из дому и вступил в ирландскую армию, потом дезертировал и перешел в английскую. Старшей дочке, Пегги, пришлось пойти жить к тете Эгги, и ей там ох как несладко приходится.

Военное музыкальное училище набирает мальчиков с музыкальными способностями. Мой брат Мэйлахи проходит отбор и уезжает в Дублин, чтобы стать солдатом и играть на трубе.

Дома со мной остались только два брата, и мама говорит, что семья редеет на глазах.