Миссис О’Коннел вручает мне телеграммы на имя мистера Харрингтона, англичанина – у него умерла жена, которая родилась и выросла в Лимерике. Ребята на почте говорят, что телеграммы с выражением соболезнований – это пустая трата времени: все только плачут и рыдают от горя, будто на чай подавать уже и не надо. Тебя пригласят зайти, взглянуть на усопшего и помолиться у его ложа. И все бы ничего, кабы тебе предложили каплю шерри и бутерброд с ветчиной. Но нет, помолиться изволь, а что до кормежки – скажи спасибо, если сухое печенье перепадет. Ребята постарше говорят, что надо правильно разыграть карты, тогда получишь на чай. Если тебя пригласят в дом помолиться, надо встать на колени подле усопшего, глубоко вздохнуть, осенить себя крестным знамением, уронить голову на покрывало, спрятав лицо, и затрясти плечами, ухватившись за кровать обеими руками, будто ты от горя вне себя и пусть оттаскивают тебя, чтобы ты шел доставлять остальные телеграммы; и смотри, чтобы щеки у тебя от слез блестели – или от слюней, размазанных по лицу, - и если после стольких трудов чаевых тебе не дадут, то остальную пачку телеграмм пихай под дверь или швыряй в форточку, пусть горюют без нас.

Харрингтонам телеграмм я раньше не доставлял. Мистер Харрингтон страховщих, он вечно в разъездах, а миссис Харрингтон не скупилась на чаевые. Но она умерла, и дверь открывает мистер Харрингтон. Глаза у него красные, и он хлюпает носом.

Ирландец? (Понятно, что ирландец, если тут в Лимерике стою у него на пороге с пачкой телеграмм в руке.) Да, сэр. Проходи, говорит он. Телеграммы оставь на полке в прихожей. Он захлопывает входную дверь, запирает ее, кладет ключ в карман, и я думаю: англичане какие-то странные.

Ты, конечно, захочешь ее увидеть. Захочешь посмотреть, что с ней сотворил этот ваш чертов туберкулез. Ну народец, упыри. Марш за мной.

Он ведет меня сперва на кухню, где берет две бутылки и тарелку бутербродов с ветчиной, и мы идем наверх. Миссис Харрингтон лежит на постели - белокурая, розовощекая, умиротворенная. Она выглядит очень мило.

Это моя жена. Пусть она ирландка, но так, слава Богу, не скажешь. Как ты - ирландец. Тебе, конечно, выпить хочется. Вы, ирландцы, глушите, что нальют. Вас от груди только отнимут, и уже подавай бутылку виски и пинту стаута. Ты что будешь: виски, шерри?

Мне бы лимонада.

Я по жене скорблю, здесь тебе не утренник. Выпьешь шерри. Пойло из этой чертовой Испании, где одни католики и фашисты.

Я глотаю шерри. Он снова наполняет мой бокал, а себе хочет налить виски. Черт. Виски закончилось. Стой тут. Слышишь? Я схожу в паб еще за одной бутылкой. Стой тут, пока я не вернусь. Ни с места.

Я не понимаю, что происходит, от шерри у меня кружится голова. Я не знаю, как вести себя с англичанами, когда у них траур. Миссис Харрингтон, вы смотритесь очень мило. Но вы протестантка, вы обречены на вечные муки и уже горите в аду, как Тереза. Священники говорят: вне Церкви нет спасения. Погодите, а что если я спасу вас. Крещу в католичество. Искуплю вину перед Терезой. Надо найти воды. О Боже, дверь закрыта. Почему? Может вы вовсе не умерли? Подглядываете за мной? Вы умерли, миссис Харрингтон? Я вас не боюсь. Лицо у вас ледяное. Ой, и правда, вы умерли. Я крещу вас этим шерри из Испании, где одни католики и фашисты. Крещу тебя во имя Отца, и Сына, и…

Что, черт побери, ты творишь? Вот тупица, папист несчастный, а ну, отцепись от моей жены. Это что за первобытный обряд? Ты к ней прикасался? Прикасался, а? Я шею твою тощую тебе сверну.

Я… я…

«Йа, йа», - говори нормально, паршивец.

Я просто взял капельку шерри, чтобы она попала в рай.

В рай? Да мы жили в раю. Энн и я, и наша дочь Эмили. Уж тебе-то никогда не уставиться на нее свиными своими глазками. О Господи, я не вынесу. Вот, еще шерри.

Что вы, не надо.

«Что вы, не надо». Слабаки вы, нытики-католики. Да вы же, ребята, любите выпить. Чтоб лучше ныть и пресмыкаться. Тебе небось и есть хочется. Полудохлый ты голодранец. Вот. Ветчина. Ешь.

Что вы, не надо.

«Что вы, не надо». Еще раз скажешь, и я в задницу ветчину тебе затолкаю.

Он машет передо мной бутербродом с ветчиной и пихает его мне в рот.

Обессиленный, он падает на стул. О Боже, Боже, как же я теперь? Мне надо перевести дух.

Меня мутит. Я бегу к окну, высовываюсь на улицу и меня тошнит. Он вскакивает со стула и несется ко мне.

Ты, ты, Боже, чтоб тебе гореть в аду, ты изгадил розы моей жены.

Он бросается на меня, но промахивается и падает на пол. Я выбираюсь из окна и повисаю на подоконнике. Он к окну, хватает меня за руки. Я руки отпускаю, падаю на розовый куст, в бутерброд с ветчиной и шерри, которые вытошнил только что. У роз шипы острые, я весь исколот, и лодыжку подвернул. Мистер Харрингтон рычит из окна: а ну, вернись, недоносок, я на почту пожалуюсь, кидает мне в спину бутылку из-под виски и умоляет: хотя бы часок посиди со мной, а?

Он швыряет в меня бокалы для шерри, бокалы для виски, различные бутерброды с ветчиной, потом пудру, баночки с кремом и расчески с туалетного столика жены.

Я сажусь на велосипед и еду, вихляя, по улицам Лимерика, оцепенев от шерри и боли. Миссис О’Коннел набрасывается на меня. Семь телеграмм по одному адресу, а тебя нет целый день.

Я... я...

Ты, ты. Пьяница ты, вот ты кто. От тебя разит. Да-да, нам все известно. Этот джентльмен, такой обходительный англичанин, мистер Харрингтон, нам позвонил - а какой голос у него - как у Джеймса Мейсона. Он пригласил тебя в дом, помолиться за его бедную жену, а ты сразу шерри с ветчиной нагрузился и шасть в окно. Бедная твоя мать. Кого она только на свет родила.

Он заставил меня съесть ветчины, выпить шерри.

Заставил? Господи, ну и ну - заставил. Мистер Харрингтон – благовоспитанный джентльмен, разве он будет врать? Мы не желаем, чтобы такие, как ты, работали у нас на почте – такие, кто не умеет держать себя в руках и бросается на ветчину с шерри. Так что изволь, верни велосипед и сумку для телеграмм - ты больше у нас не работаешь.

Но мне нужна работа. Мне надо денег скопить, чтобы уехать в Америку.

В Америку. Если тебя туда впустят, то горько потом пожалеют.

Я бреду по улицам Лимерика. Мне хочется вернуться к мистеру Харрингтону и запустить в окно кирпичом. Нет. Усопших надо уважать. Пойду за Сарсфилд Бридж и прилягу где-нибудь в кустах на берегу реки. Не знаю, как я приду домой и скажу матери, что меня уволили с работы. А домой идти надо. И надо матери сказать. Нельзя всю ночь сидеть на берегу. Она с ума сойдет.

Мама идет на почту и умоляет взять меня обратно. Ей отказывают. Слыхано ли, говорят ей, чтобы мальчик-почтальон измывался над трупом, да еще бежал с места преступления, прихватив ветчину и шерри. Ноги его на почте больше не будет. Никогда.

Мама просит приходского священника написать письмо. Примите мальчика обратно, пишет приходской священник. Хорошо, отец, конечно, отвечают на почте. Я останусь у них до того дня, как мне исполнится шестнадцать, и ни минутой дольше. И вообще, говорит миссис О’Коннел, если вспомнить, как нас угнетали восемь столетий, тот англичанин не имел права жаловаться из-за капельки шерри с ветчиной. Что такое эта капелька, если вспомнить Великий Голод? Мой бедный муж, будь он жив и узнай он, как ты поступил, сказал бы: поделом им всем, Фрэнк Маккорт, поделом.

Каждое утро в субботу я клянусь, что пойду на исповедь и расскажу священнику про скверные дела, которые я совершаю дома, на одиноких тропинках в окрестностях Лимерика, где на меня пялятся коровы и овцы, и на высотах Карригоганнела, откуда меня видать всему свету.

Я расскажу про Терезу Каромоди, про то, как из-за меня она в ад угодила, меня отлучат от церкви, и все - мне конец.

Тереза – мое мучение. Всякий раз, когда я доставляю телеграмму на ее улицу, или когда проезжаю мимо кладбища, я чувствую, что грех растет во мне будто опухоль, и если я не пойду вскоре на исповедь, то превращусь в одну сплошную опухоль верхом на велосипеде, а все будут пальцем на меня показвать и говорить: гляньте, Фрэнки Маккорт, гнусный тип - из-за него Тереза Кармоди в ад угодила.

Я смотрю на людей, которые по воскресеньям причащаются и в состоянии благодати, умиротворенные, возвращаются на места с Господом Богом во рту - им всем на душе легко, они готовы умереть в любой момент и отправиться прямо на небеса, или домой - кушать ветчину с яйцами, не тревожась ни о чем на свете.

Я страшно устал быть величайшим грешником в Лимерике. Я хочу избавиться от чувства вины, хочу есть ветчину с яйцами и не мучиться. Я хочу быть как все.

Священники нам все время твердят, что милость Божия безгранична, но разве может хоть кто-нибудь простить грех такому, как я – кто, вместо того, чтобы доставлять телеграммы, грешит на зеленом диване с девушкой, умирающей от скоротечной чахотки.

Доставляя телеграммы, я езжу на велосипеде по всему Лимерику и останавливаюсь у каждой церкви. Я еду от редемптористов к иезуитам, от церкви св. Августина к доминиканцам и к церкви св. Франциска. Я становлюсь на колени перед статуей святого Франциска Ассизского и умоляю его помочь мне, но мне кажется, я ему слишком противен. Я становлюсь в очередь у исповедален, но когда подходит мой черед, я не могу дышать, сердце колотится, лоб холодеет и взмокает, и я выбегаю из церкви.

Я клянусь себе, что пойду на исповедь в Рождество. Не могу. На Пасху. Не могу. Проходят недели и месяцы, и вот уже год после смерти Терезы. На годовщину пойду - но я не могу. Мне уже пятнадцать, и я проезжаю мимо церквей без остановки. Придется ждать, пока я доберусь до Америки, где священники как Бинг Кросби в кино «Идти своим путем» - они не вышвырнут меня из исповедальни, как водится у нас в Лимерике.

Во мне по-прежнему растет опухоль, этот мой грех, и я надеюсь, что к американскому священнику попаду прежде, чем она сведет меня в могилу.

Я вручаю телеграмму старушке миссис Бриджид Финукейн. А тебе, парень, сколько лет? - спрашивает она.

Пятнадцать с половиной, миссис Финукейн.

Значит, глупостей натворить уже можешь, но и мозгами пошевелить - тоже. Ты смышленый парень? Хоть чему-то выучился?

Я умею читать и писать, миссис Финукейн.

Arrah, даже в психушке полно таких, кто умеет читать и писать. Ты письмо сочинить можешь?

Могу.

Она просит меня написать письма некоторым своим клиентам. Если вам нужен пиджак или одежда для ребенка, вы можете обратиться к ней. Она вручит вам талончик в магазин, и там вам дадут одежду. Она получает скидку, а с вас берет полную цену, да еще с процентом. Долг надо выплачивать по частям, раз в неделю. Некоторые из клиентов не платят вовремя, и им нужно пригрозить. Я дам тебе три пенса, говорит она, за каждое письмо и еще по три пенса за тех, кто заплатит. Если согласен, приходи в четверг и в пятницу вечером, и бумагу с конвертами захвати.

Эта работа нужна мне ужасно. Я хочу в Америку. Но у меня нет денег на бумагу с конвертами. На следующий день я доставляю телеграммы в «Вулвортс», и вот оно, решение: там у них целый отдел, битком набитый бумагой и конвертами. Денег у меня нет, так что придется проявить смекалку. Но что делать? Меня выручают две собаки у дверей «Вулвортс», которые застряли друг в дружке после спаривания. Они бегают кругами и скулят. Покупатели и продавцы хихикают и делают вид, будто смотрят куда-то в сторону, и пока все старательно делают вид, я прячу бумагу и конверты под свитер, шасть за дверь, на велосипед и улепетываю подальше от застрявших собак.

Миссис Финукейн косится с подозрением. Какие модные у тебя конверты. У матери взял? Вернешь, когда деньги получишь, а, парень?

Конечно, верну.

Она велит мне впредь никогда не стучаться в парадную дверь. С задней стороны дома есть переулочек, и там черный ход - туда и следует заходить, чтобы меня случайно никто не увидел. Миссис Финукейн зачитывает из большой амбарной книги имена и адреса шести клиентов, которые не заплатили вовремя. Пригрози им, парень. Напугай до полусмерти.

Мое первое письмо.

Дорогая миссис О’Брайен,

Поелику вы не соблаговолили выплатить причитающуся мне сумму, вероятно, я буду вынуждена прибегнуть к силе закона. Покуда сын ваш, Майкл, фигурирует в новом костюмчике, за который мною лично было уплачено, я сама еле-еле душа в теле, хлебными корками питаюсь. Не сомневаюсь, что вы не пожелаете зачахнуть в казематах городской тюрьмы в разлуке с родными и близкими.

За сим остаюсь ваша,

в предвкушении судебной тяжбы,

миссис Бриджит Фуникейн.

Она говорит мне: отличное письмо, парень, даже в "Лимерик Лидер" лучше не печатали. Это слово - «поелику» - ужас просто, а не слово. Что оно значит?

Думаю, оно значит: «это ваш последний шанс».

Я пишу еще пять писем, и миссис Финукейн дает мне денег на марки. По дороге на почту я думаю: зачем покупать марки, если я сам ночью, пока темно, мог бы разнести письма? Страшное письмо для бедняка – это страшное письмо, неважно как оно попало ему под дверь.

Я обегаю улицы Лимерика, сую письма под двери и надеюсь, что никто меня не увидит.

Через неделю миссис Финукейн повизгивает от радости. Четверо должников заплатили. Ну, садись-ка, парень, пиши еще. Нагони страха Божьего.

Каждое письмо у меня выходит более грозным, чем предыдущее. Я начинаю вставлять словечки, которые сам едва понимаю.

Дорогая миссис О’Брайен,

Поелику вы не учли неминуемость судебных разбирательств, о чем мы предуведомили вас предыдущем нашем послании, доводим до вашего сведения факт переговоров, каковые ведутся нами с дублинским адвокатом.

На следующей неделе миссис О’Брайен долг возвращает. Пришла, парень – дрожа, вся в слезах, и клялась, что впредь платить будет вовремя.

По пятницам миссис Финукейн отправляет меня в паб за бутылкой шерри. Ты, парень, молодой еще, чтобы пить шерри. Можешь налить себе чайку, только заварку бери, какая осталась с утра. Хлеба нет, нельзя - знаешь, сколько он стоит? Хлеба тебе, да? Потом и яйцо тебе подавай.

Она качается в кресле у огня, потягивает шерри, высыпает на колени деньги из кошелька, считает их, записывая что-то в амбарную книгу, а потом запирает в сундуке, который стоит наверху под кроватью. Выпив несколько рюмок шерри, она говорит мне: как славно, когда у тебя есть деньжата, которые можно церкви завещать, а там будут мессы служить за упокой твоей души. И представляя, как священники будут служить за нее мессы через много-много лет после ее смерти, она делается очень счастливой.

Иногда она засыпает, и если кошелек падает на пол, я беру себе еще несколько шиллингов - за то, что сидел у нее в неурочное время и вставлял новые длинные слова. Священникам денег достанется меньше, но много ли месс надо одной усопшей? И наверняка мне причитается несколько фунтов - ведь Церковь дверью хлопала у меня перед носом. Меня не взяли в министранты, и в старшую школу, и на миссию Белых отцов. Ну и ладно. У меня есть счет на почте, где хранятся мои сбережения, и если я и дальше с таким же успехом буду сочинять страшные письма, изредка подбирая пару шиллингов из кошелька миссис Финукейн и оставляя себе деньги на марки, вскоре накоплю достаточно, чтобы перебраться отсюда в Америку. Хоть бы вся наша семья с городу поумирала - не трону тех денег на почте.

Нередко мне приходится писать страшные письма маминым друзьям и соседям, и я боюсь, что они узнают кто я. Эта старая стерва, жалуются они маме, эта Финукейн из Айриштауна прислала страшное письмо. Какой такой адский демон своих же мучает, да так пишет, что не уразуметь ничего - таких слов отродясь ни на суше, ни на море не слыхали. Тот, кто пишет эти письма, хуже Иуды, и хуже всех доносчиков, выдававших нас англичанам, вместе взятых.

Моя мама говорит: того, кто пишет такие письма, кто бы он ни был, в масле надо бы сварить, и чтобы слепцы ему ногти повыдирали.

Мне всех очень жаль, но иначе я не накоплю денег, чтобы уехать в Америку. Я знаю, что однажды стану богатым янки и пошлю домой сотни долларов, так что моим родным никаких страшных писем бояться уже не придется.

* * *

Несколько ребят из нештатных в августе готовятся сдать экзамен на штатного почтальона. Фрэнки Маккорт, говорит миссис О’Коннел, приходи на экзамен. Ты парень смышленый и запросто сдашь. Глазом моргнуть не успеешь, как почтальоном станешь, и порадуешь свою бедную мать.

Мама тоже говорит, что мне надо сдать экзамен, стать почтальоном, накопить денег, уехать в Америку, там пойти в почтальоны, и уж тогда-то мы заживем припеваючи.

Как-то в субботу я приношу телеграмму в «Саутс Паб», а там сидит дядя Па Китинг, как обычно, весь черный. Вот, говорит он, выпей лимонаду, Фрэнки, или ты пинту хочешь? Тебе ведь шестнадцать почти, так?

Мне, дядя Па, лимонаду. Спасибо.

А в день рождения, когда тебе будет шестнадцать, ты не хотел бы выпить первую пинту?

Хотел бы, но отца нет, и в паб идти не с кем.

На этот счет не волнуйся. Отца, понятно, тебе никто не заменит, но я поставлю тебе первую пинту. Будь у меня сын, я бы так и поступил. Придешь сюда вечером, накануне дня рождения?

Приду, дядя Па.

Я слыхал, ты экзамен будешь сдавать на почтальона?

Да.

И зачем это тебе?

Работа хорошая, и я глазом моргнуть не успею, как стану почтальоном, а там и пенсия причитается.

Какая, в задницу, пенсия. Ему шестнадцати еще нет, а он уже про пенсию рассуждает. Ты мне мозги-то не пудри. Слышал, Фрэнки, что я сказал? Какая, в задницу, пенсия. Сдашь экзамен, и сиднем просидишь на почте, в теплом местечке, всю оставшуюся жизнь. Женишься на какой-нибудь Бриджит, нарожаете пятерых маленьких католиков и насажаете в саду роз. К тридцати годам мозги у тебя омертвеют, а еще годом раньше яйца засохнут. Решай, черт возьми, сам, и пусть все трусы и скупердяи катятся к черту. Слышишь меня, Фрэнки Маккорт?

Слышу, дядя Па. Мистер О’Халлоран нам то же говорил.

Как говорил?

«Решайте сами».

Верно говорил ваш мистер О’Халлоран. Это твоя жизнь, Фрэнки, и ты сам решай, пусть скупердяи катятся к черту. В конце-то концов, ты все равно уедешь в Америку, так?

Так, дядя Па.

В день экзамена мне разрешают не приходить на работу. На О’Коннел Стрит в окне одной из контор вывешено объявление: ТРЕБУЕТСЯ РАБОТНИК. ЮНЫЙ ВОЗРАСТ, СООБРАЗИТЕЛЬНОСТЬ, КРАСИВЫЙ ПОЧЕРК И ЗНАНИЕ АРИФМЕТИКИ ОБЯЗАТЕЛЬНЫ. ОБРАЩАТЬСЯ К УПРАВЛЯЮЩЕМУ, МИСТЕРУ МАККЭФРИ, «ИЗОНС ЛТД»

Я стою возле Дома Ассоциации протестантской молодежи Лимерика, где будет проводиться экзамен. Ребята со всего Лимерика подходят к зданию и поднимаются по ступенькам на экзамен, а служащий у дверей раздает им листки бумаги с карандашами и рявкает: а ну, живей, живей. Я смотрю на служащего у дверей, вспоминаю дядю Па Китинга, его слова и объявление на конторе «Изонс»: ТРЕБУЕТСЯ РАБОТНИК, ЮНЫЙ ВОЗРАСТ, СООБРАЗИТЕЛЬНОСТЬ. Идти в ту дверь я не хочу, потому что, если пойду, получу форму и стану штатным разносчиком телеграмм, потом почтальоном, дальше служащим, и так буду марки продавать всю оставшуюся жизнь, застряну в Лимерике навсегда, мозги омертвеют, а яйца засохнут.

Служащий у двери говорит: ты зайдешь, наконец, или так и будешь стоять и пялиться?

Меня так и тянет ответить: иди ты в задницу, но мне еще несколько недель на почте работать – вдруг нажалуется. Я мотаю головой и ухожу вверх по улице, туда, где требуется юный работник.

Я бы хотел, говорит управляющий, мистер Маккэфри, увидеть образчик твоего почерка. В общем, хотел бы взглянуть, хорошо ли ты пишешь. Садись-ка за стол. Напиши свое имя и адрес и изложи вкратце, почему ты хочешь поступить на эту должность в «Изонс энд Сан, ЛТД», и как ты посредством усердия и прилежания намерен подняться по служебной лестнице, ведь в этой компании столько перспектив для юноши, который стремится вперед за флагманским судном и обороняет свои фланги от грешного зова сирен.

Я пишу:

Фрэнк Маккорт

4 Литтл Баррингтон Стрит

Лимерик

графство Лимерик

Ирландия

Прошу принять меня на работу в «Изонс ЛТД», дабы я мог подняться на самый верх служебной лестницы посредством усердия и прележания, ведь если я стану стремиться вперед, защищая фланги, никаким искушениям меня не одолеть, и я стану гордостью «Изонс» и всей Ирландии вообще.

Что это? – говорит мистер Маккэфри. Мы тут истину искажаем, а?

Нет, мистер Маккэфри.

«Литтл Баррингтон Стрит». Это переулок. Почему ты назвал его «улицей»? Ты в переулке живешь, не на улице.

Но, мистер Маккэфри, он называется улицей.

Юноша, не пытайся прыгнуть выше головы.

Не пытаюсь, мистер Маккэфри.

Ты живешь в переулке, а это значит, что ниже пасть тебе некуда, у тебя лишь одна дорога – наверх. Тебе это ясно, Маккорт?

Да, сэр.

Ты должен работать, Маккорт, чтобы выбраться с переулка.

Да, мистер Маккэфри.

По тебе и так видно, Маккорт, что ты с переулка.

Да, мистер Маккэфри.

По тебе сразу ясно, Маккорт, что ты с переулка. С головы до пят. Не пытайся, Маккорт, пыль в глаза мне пускать. Кишка тонка обдурить таких как я.

Что вы, я и не думал, мистер Маккэфри.

Так, еще и глаза. Вид у них очень больной. Ты хоть что-нибудь видишь?

Вижу, мистер Маккэфри.

Читать и писать ты умеешь. А складывать и вычитать?

Умею, мистер Маккэфри.

Ну, я не знаю, что наверху скажут насчет больных глаз. Придется мне позвонить в Дублин и узнать, какая наша политика насчет больных глаз. Но пишешь ты, Маккорт, разборчиво. Красивый почерк. Мы возьмем тебя, вплоть до решения насчет больных глаз. Жду в понедельник. В полседьмого на вокзале.

Утра?

Утра. А когда еще продавать эти чертовы утренние газеты? Не ночью ведь?

Понял, мистер Маккэфри.

И еще кое-что. Мы распространяем «Айриш Таймс» - протестантскую газетенку, которую франкмасоны в Дублине выпускают. Мы получаем ее на вокзале. Пересчитываем экземпляры. Развозим по торговым точкам. Но мы ее не читаем. Чтоб ты ее у меня не читал. Так и веру утратить недолго, а с твоими глазами – еще и зрение. Все понял, Маккорт?

Понял, мистер Маккэфри.

Никаких «Айриш Таймс», и на следующей неделе, когда придешь, я тебе расскажу еще, какую английскую мерзость в нашей конторе читать не положено. Все понял?

Да, мистер Маккэфри.

Миссис О’Коннел поджала губы и нарочно на меня не глядит. Я слышала, обращается она к мисс Барри, что один выскочка с переулка решил не сдавать экзамен. Это, надо полагать, ниже его достоинства.

Ваша правда, отвечает мисс Барри.

И с нами знаться, полагаю, ниже его достоинства.

Ваша правда.

Как думаете, он нам объяснит, почему не пошел на экзамен?

Ну, может и объяснит, отвечает мисс Барри, если мы на коленочки встанем и слезно его попросим.

Я говорю: миссис О’Коннел, я хочу уехать в Америку.

Вы слышите, мисс Барри?

О да, слышу, миссис О’Коннел.

Заговорил.

Верно, заговорил.

Он еще поплачет.

Поплачет как миленький, миссис О’Коннел.

Словно не видя меня, миссис О’Коннел обращается к ребятам, которые сидят на скамейке в очереди за телеграммами: вот, полюбуйтесь - Фрэнки Маккорт считает, что работать на почте – ниже его достоинства.

Миссис О’Коннел, я так не считаю.

А кто вам велел пасть разевать, ваше высочество? Мелковаты мы для него, да, ребята?

Да, миссис О’Коннел.

А мы столько сделали для него. Мы давали ему телеграммы с хорошими чаевыми, в погожие дни отправляли за город, на работу опять его приняли, когда он так опозорил нас перед тем англичанином, мистером Харрингтоном, и недостойно повел себя в присутствии тела бедной миссис Харрингтон, набил рот бутербродами с ветчиной, набрался шерри, выпрыгнул из окна, переломал все розовые кусты, сюда пришел пьяный в дым, и кто знает, что он еще натворил за два года на почте, и правда, кто знает, хотя нам-то все известно, верно, мисс Барри?

О да, мисс О’Коннел, но о таком и говорить-то неприлично.

Она что-то шепчет мисс Барри, и они обе глядят на меня, покачивая головами.

Всю Ирландию позорит, и свою бедную мать. Надеюсь, она никогда не узнает. Но чего вы хотите - американец, да и папаша у него с Севера. А мы, хоть и знали все это, приняли его обратно.

Она обращается к ребятам на скамейке, словно меня тут нет.

Он уходит в «Изонс», так вот, к протестантам этим, к франкмасонам из Дублина. Работать на почте - ниже его достоинства, но распространять по всему городу мерзкие английские журнальчики – это пожалуйста. Каждый журнал, какой он в руки возьмет – это грех смертный. Но он уходит от нас, так вот, а его бедняжка-мать молилась о том, чтобы сын получал пенсию, чтобы мог о ней позаботиться на старости лет. Ну, вот тебе зарплата, забирай, и уходи с глаз долой.

Какой он бессовестный, говорит мисс Барри. Правда, ребята?

Правда, мисс Барри.

Я не знаю, что ответить. Не понимаю, что сделал плохого. Мне надо просить прощения? Сказать «до свидания»?

Я выкладываю на стол мисс О’Коннел свой пояс и сумку. Она сердито смотрит на меня: давай, уходи в «Изонс». Бросай нас. Следующий, подходи за телеграммами.

Все возвращаются к работе, а я спускаюсь по ступенькам – к новой главе моей жизни.