23
После возвращения из Парижа Эрнест был нежен со мной, несколько раз повторял, что все забыто, но глаза его изменились — в них стояла непреходящая боль. На конференции еще оставалась работа, и он вел себя как обычно — уходил с утра и возвращался домой измученный, снимая усталость алкоголем. А я целыми днями бродила по городу и выбирала рождественские подарки для родных. Прожив больше года во Франции, я мечтала найти что-нибудь, что вызвало бы у меня воспоминания о празднике на родине, который я помнила с детства. Я ходила по Лозанне, всматривалась в витрины, но, сколько ни искала, ничто не казалось мне подходящим для Рождества.
К концу недели мы собрали вещи для поездки в Шамби.
— После того что случилось, — сказала я, — не думаю, что будет разумно следовать намеченному плану.
— Возможно, — согласился Эрнест. Его голос звучал устало. — А что ты предлагаешь?
— Может, вернемся в Париж?
— Но будет только хуже, разве не так?
— В таком состоянии Рождество не в радость. Все так плохо. Может, пора подумать о возвращении домой?
— В Штаты? Признать свой провал? Ты хочешь убить меня?
— Прости. Трудно понять, как жить дальше.
— Да, — сказал он и, взяв «Корону», бережно уложил ее в чемодан и защелкнул замок. — Действительно, трудно.
Приехав в Шамби, мы увидели, что там все по-старому. Шале было отличным, точно таким, как раньше. Не изменились и покрытые снегом горы, и наши хозяева, семейство Гангвиш, — они встретили нас так, словно мы были давно не навещавшими их родственниками. После ужасных недель в Лозанне все было так приятно, что мы сдались. Даже не распаковав вещи, надели лыжные костюмы и сели на последний поезд в горы, идущий в Лез Авантс. Солнце уже садилось, когда мы встали на лыжи и понеслись по заснеженному склону к деревушке. Ветер свистел в ушах и обжигал щеки; Эрнест ехал впереди — на его больном колене была тугая черная повязка. Он старался оберегать колено, но в общем двигался легче, чем прежде. С радостью я послала благодарность снегам, и небу, кремовый цвет которого окрашивался разными оттенками розового, и Женевскому озеру вдали — плоскому и блестящему, как зеркало.
На следующий день мы долго спали в нашей большой кровати с пологом и даже не слышали, как на цыпочках вошла служанка и развела огонь. Мы встали позже, когда комната уже нагрелась, а изразцовая печка весело потрескивала.
— Хорошо, что мы поехали сюда, Тэти. — Я прижалась к спине Эрнеста, целуя его шею и выступающие позвонки.
— Да, — согласился он. — Давай наслаждаться каждой минутой пребывания здесь и не думать ни о чем другом.
— Нет ничего другого, — сказала я и, перевернувшись, накрыла его тело своим, обхватив ногами плоский, твердый живот. Приподняв выше бедер ночную рубашку, я ввела его в себя.
Он застонал и закрыл глаза, полностью отдавшись наслаждению.
Чинк приехал на Рождество, и в результате праздник получился совсем не печальным. Для каждого, включая Чинка, повесили чулки с подарками, потом открыли их и устроили царский обед. И только поздно вечером, когда мы расположились у камина и выпитый бренди согревал наши тела, а еще не выпитый плескался в стаканах, Эрнест поведал другу ужасную историю пропавших рукописей.
— Ну и дела, дружище, — огорчился Чинк, когда Эрнест закончил рассказ. — Ты сможешь все начать заново?
— Не знаю. Написал же я все это однажды, не так ли? — сказал Эрнест. — В любом случае я должен попробовать.
Чинк серьезно кивнул.
— Я работал как вол для «Стар», — продолжал Эрнест, — и теперь нам хватит денег месяцев на восемь. Все это время я буду писать для себя. Только так.
— Вот какой у меня Тэта, — сказала я. Чинк поднял стакан, и мы выпили за Рождество и за всех нас.
Но дни шли, а Эрнест не доставал из чемодана ни записных книжек, ни карандашей. «Корона» не покидала свой черный чехол. Эрнест ничего не говорил об этом, я тоже молчала — хоть на это ума хватило. Днем мы катались на лыжах, иногда — и вечером, когда солнце красноватым светом просачивалось сквозь облака, рисуя перед нами нечто такое, что никто из нас никогда раньше не видел. Мы наслаждались обществом Чинка и друг другом. Каждый день занимались любовью, иногда даже дважды в день. Так продолжалось до тех пор, пока я не сказала Эрнесту, что забыла наши обычные средства предохранения в Париже.
Мы всегда строго следили за моим месячным циклом. Эрнест сам занимался этим, как и прочей учетной деятельностью в нашем браке. У него была книжка, в которую он вносил денежные поступления и расходы, другая — для учета корреспонденции, была также книжка для записи творческих идей и сведений, сколько слов он написал за день. Еще одна называлась «Хэдли», в ней отмечались безопасные и опасные дни, связанные с подъемом и спадом моей способности к зачатию, поэтому всегда было известно, когда можно без опасений заниматься любовью. В начале отношений мы практиковали метод извержения семени наружу, к которому прибегают многие супружеские пары. «Похоже на русскую рулетку», — шутил Эрнест и был недалек от истины. В аптеках и парикмахерских продавались презервативы из толстой и грубой резины — в лучшем случае партнеры испытывали неудобства, но иногда они были и продырявленные.
В начале нашей парижской жизни Гертруда Стайн, которая спокойно говорила о самых интимных вещах, спросила, знаем ли мы о диафрагме. Мы без труда нашли врача, который подобрал мне подходящий по размеру резиновый колпачок, и с тех пор не знали забот. Эрнест всегда помнил нужные даты, и после недели в Шамби напомнил мне, что безопасный период закончился.
— Ты сделала все, что нужно? — спросил он, когда мы вечером лежали в постели. Это был обычный ритуал. Мне полагалось ответить «да, сэр», как если б я была его секретаршей и он попросил меня заказать столик в ресторане или отослать телеграмму. Но в этот вечер я не рассмеялась и не полезла за диафрагмой в ящике чулками. Вместо этого я воскликнула: «О боже!»
— Только не говори, что ты забыла их в Париже.
Я едва смогла кивнуть.
— Но безопасный период кончился. — Он покраснел как рак. Я видела, что он страшно зол.
— Я хотела предупредить тебя об этом еще в Лозанне, когда обнаружила их отсутствие, но уж очень неподходящее было время.
— Что еще ты от меня скрываешь?
— Ничего. Прости. Мне следовало тебе сказать.
— Еще бы! — Отбросив одеяло, он встал с кровати и стал ходить по комнате в нижнем белье вне себя от злости. — Иногда я задаю себе вопрос: на ком я все-таки женился?
— Тэти, пожалуйста, успокойся. Я не специально их забыла.
— Правда?
— Ну, конечно. — Я прошла по комнате и встала рядом с ним, чтобы видеть в полумраке лицо. — Конечно, не специально. Но я бы солгала, если б сказала, что не считаю мысль о ребенке замечательной.
— Ну, началось. Я это предвидел. А ведь мы договорились: сначала я делаю карьеру, а потом пойдет речь о ребенке. Ты согласилась.
— Знаю, — подтвердила я.
— У меня только стало что-то получаться. И ты хочешь все разрушить?
— Конечно, нет. Но я тоже беспокоюсь. Мне тридцать один год.
— Справедливо. Но ты никогда не сходила с ума по детям. На чужих ты не обращаешь никакого внимания.
— Но иметь своего — это другое. И я не могу с этим тянуть до бесконечности.
— Я тоже не располагаю вечностью. Жизнь редко кому дает больше одного шанса. И я хочу использовать свой. — В его блестящих глазах застыл вызов — как всегда, когда он требовал преданности. — Ты со мной?
— Разумеется. — Я обняла и поцеловала его, но губы, которых я коснулась, оставались жесткими. А глаза широко раскрытыми — в них застыл немой вопрос.
— И ты думаешь, я теперь буду с тобой спать?
— Эрнест! Я не готовлю тебе ловушку!
В ответ ни слова.
— Тэти?
— Мне надо выпить. — Он направился к двери, захватив по дороге халат.
— Останься, пожалуйста, нам нужно поговорить.
— Спи, — сказал он и вышел из комнаты.
Из-за переживаний я почти не сомкнула глаз. Эрнест так и не вернулся; утром я оделась и пошла его искать. Он пил утренний кофе в столовой; на нем уже был лыжный костюм.
— Давай мириться, Тэти, — сказала я, подходя к нему. — Мне осточертели наши ссоры.
— Верю, — он тяжело вздохнул. — Послушай. Здесь мы должны быть едины. Иначе ничего хорошего не получится. Ты ведь понимаешь?
Я кивнула и прижалась к его плечу.
— Если ты правда хочешь ребенка, это случится в свое время.
— Но не сейчас.
— Нет, котенок. Не сейчас.
В столовую вошел Чинк, пожелал нам доброго утра. Остановившись, внимательно вгляделся в нас.
— У вас все в порядке?
— Хэдли неважно себя чувствует.
— Бедная миссис Поплтуейт, — нежно произнес Чинк. — Поваляйся-ка ты в постельке.
— Да. Пойди отдохни, — поддержал его Эрнест. — Мы навестим тебя за ланчем.
Они отправились кататься одни, а я сделала все, чтобы обрести покой. Надела отличные толстые носки, альпийские тапочки и удобно устроилась в кресле у камина с романом «Прекрасные и проклятые». Мне рекомендовала его прочитать Шекспир перед их с Паундом отъездом в Италию, заметив при этом: «Фитцджеральд — поэт». Нельзя не признать — стиль письма весьма изысканный, но мне было грустно читать о Глории и Энтони. Они красиво говорили, их окружали изящные вещи, но сама жизнь этой пары была пустой. Даже при теперешней ситуации их супружеская жизнь не вызывала у меня восторга.
Отложив книгу, я забралась в постель, собираясь немного подремать, но тут пришел Эрнест. Его мокрые волосы слиплись под шерстяной шапочкой, лицо раскраснелось от холода. Он присел ко мне на кровать, и я увидела, что взгляд его заметно смягчился. Время, проведенное с Чинком, произвело на него благотворное действие.
— Ты уютно смотришься, — сказал он. — Не возражаешь, если я тоже заберусь в твой кокон?
— Пожалуйста. Если считаешь это правильным.
— Вот зашел в местную аптеку, — и он извлек из кармана штанов коробочку с презервативами.
— Я удивлена. Ты всегда их терпеть не мог.
— Но без тебя еще хуже.
Он раздевался, а я любовалась его подтянутым животом и бедрами.
— Ты очень красивый, — сказала я.
— И ты, дорогая.
Он забрался в постель, и меня обожгло прикосновение его холодной кожи; в это же время за окном повалил снег. Мы сплелись в любовном порыве на перине; как чудесно было ощущать на своем теле его крепкие руки и жесткий таз, плотно прильнувший к моим бедрам. Позже на них появились синяки, кожа на лице и груди оказалась покрыта ссадинами и красными пятнами от щетины, но в тот момент я чувствовала только непреодолимое желание и радость от его возвращения. На какое-то время он покинул меня. Он сомневался во мне, но теперь он снова мой, и мне хотелось держать его в плену объятий и простыней до тех пор, пока не утихнут последние сомнения и все станет как прежде.
За три недели в Шамби мы отъелись и загорели, Чинк уехал, а мы направились на Итальянскую Ривьеру, в Рапалло, где Паунд с женой сняли виллу.
— Эзра думает, он открыл это место, — сказал Эрнест, когда мы ехали в поезде, — хотя до него здесь бывали Вордсворт и Китс.
— Он также считает, что открыл деревья и небо.
— И все равно тебе следует им восхищаться, разве не так?
— Я не обязана, но буду. Ради тебя.
Мы провели в пути на юг больше дня, и, когда проезжали по сельской местности вблизи Генуи, растительность здесь оказалась на редкость пышной и зеленой.
— Сущий рай, — восхитилась я. — Даже не представляла, что будет так красиво. — Сквозь окно я ловила проблески моря, голубые всплески вспененной воды, затем снова темные скалы — и, наконец, открытое море. Повсюду были цветы и сады с фруктовыми деревьями. Казалось, мы можем дотронуться до чего угодно — до всего, сорвать и оставить себе.
— Как нам повезло, мы так счастливы, правда, милый? — сказала я в тот момент, когда поезд въехал в горный туннель.
— Правда, — и он поцеловал меня. От грохота поезда, усиливающегося среди скал, закладывало уши.
Мне понравился Рапалло — очаровательный городок с рядом бледно-розовых и желтых гостиниц на побережье и спокойной, пустующей гаванью. Эрнесту, напротив, он не понравился с первого взгляда.
— Здесь никого нет, — сказал он, когда мы пришли в гостиницу.
— А кто должен быть?
— Не знаю. Прямо скажем, жизнь в этом местечке не кипит. — Стоя у окна нашей комнаты, он смотрел на морской берег. — Тебе не кажется, что море здесь лишено изюминки?
— Море как море, — ответила я, подошла к нему сзади и крепко обняла. Мне было ясно, что дело вовсе не в море. В течение нашей последней недели в Шамби я несколько раз, просыпаясь утром, видела его, сидящего за столом, рядом лежали наточенные, нетронутые карандаши и открытый синий блокнот, в котором не было ни единого слова. Он по-прежнему не писал, и чем дольше это будет продолжаться, тем труднее будет начать. Настроен он был решительно. Писать он станет. Но как?
Каждый день мы играли в теннис в Рапалло и засиживались за обедами у Паундов в их саду. Еще одна пара присоединилась к нашему отдыху — друг Паунда художник Майк Стрейтер и его жена Мэгги. Они привезли очаровательную малютку-дочь с золотистыми кудряшками и серыми глазенками. Я любила наблюдать, как она изучает мир из-под своего одеяльца, захватывает в кулачок траву и внимательно ее рассматривает, словно хочет разгадать ее секрет. А в это время Эрнест и Майк боксировали рядом, на каменной площадке, нанося друг другу удары и быстро отскакивая. Майк был не только хорошим художником, но еще спортивным, азартным человеком, и сразу понравился Эрнесту. Как партнер по боксу Майк больше подходил Эрнесту, чем Паунд, который хоть и старался изо всех сил, но не мог сделать сильнее свои слабые руки поэта.
В Италии в феврале погода неустойчива. Несколько дней мы чувствовали себя отрезанными от остального мира. С пальмовых листьев стекала вода, не было видно ласточек. Иногда выглядывало солнце, и воздух пропитывался испарявшейся влагой. Мы гуляли по пьяцце или ходили на пирс смотреть на рыбаков, которые сидели с закинутыми в море удочками. Городок славился искусством местных кружевниц, и я любила разглядывать витрины магазинов в поисках лучших кружев, чтобы порадовать подарками близких на родине. А Эрнест в это время совершал с Эзрой долгие прогулки по каменистым холмам, беседуя об итальянских трубадурах и сомнительных преимуществах автоматического письма. Он любил повторять, что не хочет отключать во время работы разум, потому что это единственное, на что он может рассчитывать. Однако, когда день заканчивался, он не мог отделаться от одолевавших его мыслей без стакана виски, а иногда и это не помогало. Когда не писалось, как сейчас, он часто пил больше, чем следовало. На него было тяжело смотреть, и я очень беспокоилась.
После недели, проведенной в Рапалло, у меня появились новые, неприятные ощущения. Однажды утром я почувствовала головокружение, странный шум в голове. За завтраком меня затошнило, и я вернулась в постель.
— Должно быть, это от вчерашних мидий, — сказала я Эрнесту и оставалась в комнате до полудня, пока тошнота наконец не прошла.
На следующее утро все симптомы повторились точно в это же время, и тогда я, простив мидий, стала подсчитывать дни. Мы приехали в Шамби как раз накануне Рождества, через несколько дней после моей последней менструации. Сегодня 10 февраля, а месячные не повторялись. Дождавшись, когда Эрнест уйдет на встречу с Эзрой, я вытащила его записные книжки и нашла ту, которая могла прояснить ситуацию. Действительно, за последний год задержки у меня были не больше чем на день-два. А теперь прошла, по меньшей мере, неделя — скорее, дней десять. Я почувствовала глубокое волнение, однако ничего не сказала Эрнесту. Точной уверенности не было, вдобавок я боялась его реакции.
Но хранить секрет долго было невозможно. Я не выносила самого вида пищи и зеленела даже от запаха виски или сигаретного дыма. Эрнест, к счастью, во всем винил экзотическую кухню, но у Шекспир появились подозрения. Однажды, когда мы сидели за столиком в саду, наблюдая, как Эрнест и Майк отрабатывают технику теннисных подач, она, откинув голову, посмотрела на меня и сказала:
— В последнее время ты какая-то другая.
— Это из-за выступивших скул. Я похудела на пять фунтов, — объяснила я.
— Возможно, — задумчиво произнесла она, но что-то в ее взгляде заставило меня подумать, что ей понятна истинная причина.
Стараясь поскорей выбросить замечание Шекспир из головы, я сказала:
— А ты ведь тоже похудела, дорогая. Таешь на глазах.
— Знаю. Это все из-за Ольги Радж, — отозвалась она со вздохом.
Я давно уже слышала от нее об Ольге, виолончелистке, которая уже больше года была любовницей Паунда.
— А что случилось? — спросила я. — Какие-то перемены?
— Не совсем. Я знаю, Эзра может быть влюблен сразу в нескольких женщин — таков уж он, но тут что-то другое. Их роман не идет на спад. И она появилась в «Песнях» — естественно, упрятанная в миф. Но я ее узнала. — Шекспир встряхнула хорошенькой головкой, будто хотела отогнать возникший образ. — Она терпеливая. Интересно, сможем ли мы когда-нибудь от нее отделаться?
— Мне очень жаль, — сказала я. — Всегда считала, что ты слишком многое прощаешь. Мне такой брак непонятен. Наверное, я пуританка.
Она грациозно пожала плечами.
— У Майка Стрейтера сейчас тоже роман в разгаре.
— О боже! Мэгги знает?
— Все знают. Он совсем потерял голову.
— По нему не скажешь.
— Да, — согласилась Шекспир. — По ним никогда не скажешь. Мужчины — стоики, когда дело касается сердечных переживаний.
— Ты мне тоже кажешься стоиком.
— Пожалуй. Но я над этим много работала, дорогая.
О склонности Эзры к случайным связям было известно — другого я от него не ожидала. Но Майк Стрейтер! Я была потрясена: их брак с Мэгги казался таким прочным. Я восхищалась ими и их дочуркой и мечтала, что наш ребенок — мой и Эрнеста — будет не хуже, не слишком изменит нашу жизнь и не помешает работе Эрнеста. Теперь моей мечте был нанесен удар. Ребенок почти наверняка будет, но что его ждет?
Супружество может быть таким приземленным. В Париже на каждом шагу можно встретить результаты неправильных решений любящих людей. Художник, предающийся сексуальным излишествам, — обычное дело, и это никого не возмущает. Если человек делает нечто талантливое, или интересное, или необычное, ему разрешается иметь столько любовниц, сколько он пожелает, и калечить им жизнь. Неприемлемы только буржуазные ценности, мелкие, положительные и предсказуемые желания вроде настоящей любви или ребенка.
В тот же день, несколько позже, когда мы вернулись в свой номер в гостинице «Сплендид», пошел сильный дождь — казалось, ему не будет конца. Стоя у окна, я смотрела на дождь и чувствовала нарастающую тревогу.
— Майк Стрейтер влюблен в какую-то парижскую актрису, — сказала я Эрнесту не оборачиваясь. — Кто бы мог подумать!
Усевшись на нашу постель, Эрнест в сотый раз перечитывал «Зеленые поместья» Уолтера Хадсона. Он на секунду оторвал от книги глаза.
— Не думаю, что это серьезно. По словам Эзры, он известный волокита.
— А когда это серьезно? Когда кто-то полностью раздавлен?
— Так вот что тебя сегодня заботит? К нам это не имеет отношения.
— Так ли?
— Конечно, нет. Неверность — не корь, ей нельзя заразиться.
— Но он тебе нравится.
— Нравится. Он хороший художник. Собирается завтра с утра прийти сюда, чтобы писать мой портрет. Может быть, и твой, так что постарайся выглядеть не такой угрюмой. — Улыбнувшись, он вновь погрузился в книгу.
За окном дождь набирал силу, он стал косым от порывов ветра, отчего суденышки в гавани опасно накренились.
— Хочется есть, — сказала я.
— Тогда съешь что-нибудь. — Он не отрывался от книги.
— Если дождь кончится, мы могли бы поесть в саду.
— Он не кончится. Поешь здесь или помолчи.
Я подошла к зеркалу и беспокойно себя осмотрела.
— Хочу снова отрастить волосы. Надоело выглядеть мальчишкой.
— Не надо, — сказал он, глядя в книгу. — Ты великолепна.
— Настоящий мальчик. Меня тошнит от этого.
— Ты просто голодная. Съешь грушу.
Я бросила взгляд на склоненную над книгой голову. Он давно не стригся — его волосы были почти такой же длины, как мои. Мы действительно стали во многом схожи, нас могли принять за брата и сестру — один человек, разделенный надвое или, напротив, удвоенный, как мы говорили давным-давно, лежа на крыше в Чикаго, под звездами. Но эта схожесть ненадолго — через несколько месяцев моя талия округлится. Этого не избежать.
— Если б у меня были длинные красивые волосы, я бы укладывала их на шее — пушистые и шелковистые, и не знала бы забот.
— Что? — пробурчал он. — Я тоже.
— Так я и сделаю. Начну сейчас.
На комоде у зеркала лежали маникюрные ножницы. Повинуясь порыву, я взяла их и немного подровняла волосы у одного и другого уха.
Эрнест взглянул на меня с любопытством и рассмеялся.
— Да ты не в своем уме.
— Может быть. А теперь примемся за тебя. — Я подошла к нему и, придерживая за талию, отхватила такое же количество волос и у него. Затем засунула волосы в карман своей блузки.
— Странная ты сегодня.
— Ты не влюблен в какую-нибудь парижскую актрису?
— Упаси бог. Нет. — Он засмеялся.
— А в виолончелистку?
— Нет.
— И ты всегда будешь со мной?
— Что с тобой, Кошка? Скажи мне.
Я посмотрела ему в глаза.
— У меня будет ребенок.
— Сейчас?
— Осенью.
— Пожалуйста, скажи мне, что это неправда.
— Но это правда. Радуйся, милый. Я этого хочу.
Он вздохнул.
— Ты давно это знаешь?
— Нет. Около недели.
— Я к этому не готов. Пока не готов.
— Время есть. Может, еще будешь радоваться.
— Нас ждет несколько месяцев ада.
— Ты снова будешь работать. Я знаю, это вот-вот начнется.
— Уж не знаю, что начнется, — мрачно отозвался он.
Несколько следующих дней были напряженными и трудными. В глубине души я надеялась, что нежелание Эрнеста завести ребенка не имеет глубоких корней, и, убедившись в неизбежности его появления, он обрадуется — хотя бы за меня. Но в нем ничего не изменилось. Казалось, все у нас как прежде, но я остро ощущала его отстраненность и не представляла, как нам удастся вновь найти общий язык.
В разгар моих печальных размышлений на вилле Паунда появился новый гость. Писатель и редактор Эдвард О’Брайен жил над городом в горах, вблизи монастыря Альберго Монталлегро. Услышав о приезде знакомого, Эзра пригласил его на обед.
— О’Брайен редактирует собрание лучших рассказов года, — сказал Паунд, знакомя нас на террасе рядом с теннисными кортами. — Он занимается этим с конца войны. — И прибавил, поворачиваясь к Эрнесту: — Хемингуэй пишет замечательные рассказы. Действительно великолепные.
— Сейчас я собираю рассказы для издания 1923 года, — сказал О’Брайен Эрнесту. — У вас есть что-нибудь с собой?
К счастью, было. Эрнест извлек из сумки потрепанный экземпляр рассказа о жокее «Мой старик», который ему вернул Линкольн Стеффенс. Он вручил его О’Брайену, а потом кратко рассказал, как пропала его остальная работа.
— Так что этот рассказ, — драматически произнес Эрнест, — все, что у меня осталось. Он как маленький обломок корабля, гниющего на морском дне.
— Поэтический образ, — сказал О’Брайен и взял рассказ к себе в горы, чтобы почитать на досуге.
После его ухода я прошептала Эрнесту как можно тише:
— Не стоило тебе в таком тоне рассказывать о пропаже О’Брайену. Меня затошнило.
— Значит, все-таки ребенок.
— Ты на меня сердишься?
— С чего бы?
— Ты ведь не думаешь, что я это специально устроила?
— Что, пропажу рукописей?
Мне будто влепили пощечину.
— Нет. Беременность.
— В конце концов, не все ли равно?
Наш шепот становился все яростней, и остальным двум парам стало очевидно, что у нас назрел конфликт. Они потихоньку потянулись к дому.
— Не могу поверить, что ты так думаешь. — В моих глазах стояли слезы.
— Хочешь знать, что говорит Стрейтер? Он говорит, что ни один писатель или даже художник — никто, кто делает что-то, вкладывая свою душу, не оставил бы чемодан без присмотра в поезде. Потому что они знают этому цену.
— Это жестоко. Я тоже страдала.
Он громко вздохнул и закрыл глаза. Когда вновь их открыл, то произнес:
— Прости. Я обещал никогда не говорить об этом. Разговоры не приведут ни к чему хорошему.
Я бросилась бежать в одну сторону, он пошел в другую; за обедом все притворялись, что ничего не слышали, однако я прекрасно понимала, что это не так, и решила, что будет лучше прояснить ситуацию.
— Нам хочется, чтобы такие замечательные люди, как вы, первыми узнали, что у нас будет ребенок, — сказала я и взяла Эрнеста за руку. Он ее не отдернул.
— Молодцы! — Шекспир встала, чтобы обнять меня. — Из вас двоих ты сейчас выглядела более значительной, — шепнула она мне на ухо.
— Вот это здорово! — воскликнул Майк.
— О да, — поддержал Паунд. — Счастливая судьба обезьянки.
— Эзра! — резко осадила его Шекспир.
— А что, неправда?
— Мои поздравления, — и Мэгги Стрейтер обняла меня. — Мы, обезьянки, должны поддерживать друг друга.
На следующий день мы наблюдали, как трое мужчин играют в теннис. Из Эрнеста игрок был никудышный, но это не мешало ему играть в полную силу. Он размашисто и отчаянно махал ракеткой, словно играл в гольф. Майк дал аккуратную подачу, мяч пролетел низко над сеткой и упал почти у ног Эрнеста. Но он упустил и этот мяч, громко выругался и швырнул ракетку на землю.
Мэгги даже отпрянула.
— Постепенно он привыкнет к мысли о ребенке, — сказала она. — Привык же Майк.
— Конечно, привыкнет, — согласилась Шекспир. — Со временем он почувствует гордость, а потом поверит, что это была его идея.
— Не уверена, — возразила я.
У меня зародилось ужасное предположение, что в мозгу Эрнеста мысль о ребенке может связаться с пропажей рукописей. Если в его, пусть самых темных и отдаленных уголках подсознания, возникнет сомнение во мне, появится чувство, что я могу намеренно вредить его работе, его стремлениям, сумеем ли мы это преодолеть? Подорванное доверие редко восстанавливается, это я понимала, особенно у таких людей, как Эрнест. Стоит один раз подвести, и он никогда уже не будет относиться к тебе, как прежде.
В таком подавленном настроении я пребывала до тех пор, пока не приехал Эдвард О’Брайен с восторженными похвалами в адрес Эрнеста. Рассказ он нашел великолепным и собирался его напечатать, хотя это и нарушало традицию серии — выбирать лучшие рассказы из тех, что уже были опубликованы в журналах. Более того — О’Брайен хотел открыть сборник этим рассказом и упомянуть о нем в предисловии, так высоко он его оценил.
Момент признания подоспел как нельзя кстати, явившись ответом на мои молитвы и Эрнеста тоже. Его пошатнувшаяся уверенность в своих силах получила поддержку; появилась серьезная цель, к которой надо стремиться. Все, кто что-то значит в литературе, прочтут в сборнике его рассказ. Его имя станет известным. Не зря он все это время работал.
Проснувшись на следующее утро, я увидела, что Эрнест сидит за столом у окна и пишет.
В Рапалло мы провели еще две недели — плодотворные для нас обоих. Похоже, Эрнеста теперь не так угнетала мысль о ребенке — наверное, потому что к нему вернулись слова и он чувствовал их живую пульсацию. Меня уже не страшило будущее: Эрнест снова стал самим собой, обретя веру в то, что совершит задуманное. Я наконец смогла насладиться ожиданием малыша. Было, правда, одно обстоятельство, омрачившее новое состояние: когда мы уезжали, Эзра отвел меня в сторону и сказал:
— Ты знаешь, сам я никогда не стремился иметь детей. Но дело не в этом. Мне кажется, в вашем с Хемом случае ты совершишь большую ошибку, если постараешься привязать его к семье.
— Я люблю его таким, каков он есть. Думаю, ты мне веришь.
— Конечно. Но так ты думаешь сейчас. Попомни мои слова: ребенок все изменит. Так всегда бывает. Не забывай об этом и будь очень осторожна.
— Хорошо, Эзра. Обещаю, — сказала я и направилась к Эрнесту и к нашему поезду. Паунд есть Паунд, он склонен давать наставления, и в тот день я не отнеслась к ним серьезно. Слишком оптимистичным был мой настрой, чтобы обращать внимание на разные предостережения, однако через несколько лет сказанные им при том расставании слова неожиданно вспомнились. Паунд есть Паунд, но тогда он оказался полностью прав.