Три дорожных будильника Тикают На камине Запятая А молодой человек голодает.

— Вряд ли нас назовешь голодающими, — сказала я Эрнесту, когда он показал мне только что написанное стихотворение.

— Может, мы и не голодаем, но в роскоши тоже не купаемся, — ответил он.

Наше первое жилье — две маленькие грязные комнатенки в доме без лифта на Норт-Дирборн-стрит, сомнительное соседство с Норт-сайд. Я ненавидела эту квартиру, но ничего лучшего мы не могли себе позволить. Жили мы на ежегодные две тысячи долларов из трастового фонда — деньги, которые завещал мне дед. Я должна была получить кое-что из денег матери, но дело тормозили юристы. Эрнест получал около пятидесяти долларов в неделю, работая для «Кооперативного содружества», но как только закончился наш медовый месяц, он ушел оттуда, — поползли слухи, что газету втянули в грязные финансовые махинации и она на грани банкротства. Эрнест не захотел быть замешанным в некрасивую историю, и я понимала почему: ведь он готовил себя к миссии большого писателя. А вот наши планы поехать в Италию казались все более несбыточными.

Убожество нашего быта угнетало больше меня, чем Эрнеста: он уходил на весь день, писал в ресторанах и кофейнях. Я же была привязана к дому — двум комнатам и ванной в конце коридора — и мало чем могла заняться. В другое время я начала бы искать работу, но я только что поменяла жизненный статус, и меня привлекала идея посвятить себя семейной жизни. Я скучала по энергетике «Домицилия», но Кейт поступила в школу журналистики в Буффало, а между Эрнестом и Кенли сохранялись натянутые отношения. Эрнест задолжал ему за жилье; это началось задолго до нашей свадьбы, но время шло, а Эрнест все больше упрямился, утверждая, что Кенли его надул. Он не платил, и Кенли прислал гневное письмо с требованием, чтобы Эрнест забрал свои вещи.

Эрнест послал в ответ грубую записку — дружбу принесли в жертву, словно она была пустяком. Я знала, в душе он переживает и раскаивается в своих ошибках, хотя ни за что не признает их. Настроение у него в те дни было препаршивое. Еще несколько журналов отклонили рассказы, и его гордость была уязвлена. Одно дело, когда он писал в нерабочее время, но сейчас он целиком посвятил себя литературе, работал с утра до вечера — и опять неудача! Что это сулит в будущем?

Конечно, и до свадьбы бывали моменты, когда Эрнест падал духом и был недоволен собой. Мрачное письмо от него могло показаться зловещим, но через несколько дней тон менялся, становился бодрее и жизнерадостнее. Однако когда живешь рядом, гораздо труднее наблюдать подобные резкие смены настроения. Когда впервые после свадьбы это произошло, я даже не ожидала, что могу так расстроиться.

Поработав днем в кофейне, он вернулся домой в ужасном виде. Лицо измученное, несчастное, глаза красные от усталости. Я, было, решила, что он заболел, но он сразу отмел мое предположение: «Я слишком много думал. Почему бы нам не погулять?»

Стоял ноябрь; было довольно холодно, но мы тепло оделись и проделали довольно большой путь к озеру. Эрнест молчал, а я не форсировала ситуацию. Когда мы подошли к берегу, сумерки сгустились, и озеро было неспокойным. Однако где-то в полумиле от берега мы разглядели небольшую шлюпку, а в ней смельчака или глупца — шлюпка явно дала течь и опасно осела.

— Что сказал бы Дарвин об этом осле? — сказал Эрнест, криво улыбнувшись.

— Ага, — обрадовалась я. — А я уж боялась, что никогда больше не увижу твои белоснежные зубы.

— Прости. Не понимаю, что со мной. — Он обхватил голову руками и вздохнул. — Черт бы ее побрал! — яростно прошептал он и с силой ударил кулаком по лбу.

— Эрнест! — вырвалось у меня, но он повторил удар.

А потом вдруг заплакал, или мне показалось, что заплакал: он спрятал лицо в руках.

— Пожалуйста, объясни, что с тобой, — просила я. — Расскажи мне все.

— Сам не знаю. Я развалина. Прошлую ночь я не сомкнул глаз.

— Может, ты раскаиваешься, что женился? — говоря это, я старалась заглянуть в его глаза. — Если так, я пойму тебя.

— Не знаю. Я какой-то потерянный. — Он вытер глаза рукавом шерстяной куртки. — Мне снятся кошмары, и они — сама жизнь. Я слышу огонь миномета, чувствую, как кровь течет по ступням. Просыпаюсь в поту. Я боюсь засыпать.

Я ощутила прилив материнской любви; захотелось крепко его обнять и держать в своих объятиях, пока из его сердца не уйдет холод.

— Пойдем домой, — сказала я.

Возвращались мы в полном молчании. Дома я сразу же отвела Эрнеста в спальню и раздела, как раздевала меня мать, когда я заболевала. Потом туго обмотала плечи шерстяным одеялом и стала с силой растирать его плечи и руки. Через несколько минут он уснул. Завернувшись в одеяло, я села в стоявшее в углу кресло, намереваясь сторожить его сон. Только тогда я осознала всю глубину моего беспокойства. «Какой-то потерянный», — сказал он, и я прочла подтверждение в его глазах, напомнивших мне глаза отца. Что это означало? Вызван ли кризис переживаниями на войне? Посещают ли его время от времени военные воспоминания, или тут замешано что-то личное? А что, если в его печали есть нечто роковое, как было у отца?

Из противоположного угла Эрнест издал слабый животный звук и повернулся лицом к стене. Потуже стянув на плечах одеяло, я посмотрела в окно на предвещавшее бурю ноябрьское небо. Полил сильный дождь, и я от души пожелала бедняге в шлюпке быть уже на берегу. Однако не каждый хочет спастись в бурю. Это я усвоила в то лето, когда умерла Доротея. Мой друг и я выбрались тогда из разбушевавшегося залива Ипсвич, но нам просто повезло. Если б яростные волны нахлынули и потащили меня за собой, я бы не сопротивлялась. В тот день мне хотелось умереть, действительно хотелось, были и потом такие дни. Не много, но они были, и сейчас, глядя, как Эрнест вздрагивает в беспокойном сне, я подумала, что, возможно, такие дни бывают у каждого. Если нам удается их пережить — то только ли благодаря случаю?

Спустя несколько часов Эрнест проснулся и позвал меня из глубины темной комнаты.

— Я здесь, — отозвалась я и пошла к нему.

— Прости, — сказал он. — Со мной такое случается, но я не хочу, чтоб ты думала, будто вместо мужа получила полудохлую клячу.

— А что предшествует таким приступам?

Он пожал плечами.

— Не знаю. Просто накатывает.

Я тихонько легла рядом с ним, и все время, что он говорил, гладила его лоб.

— Какое-то время после ранения мне было довольно тяжело. Днем, когда я что-то делал — ловил рыбу или работал, — все шло ничего. И даже ночью, если горел свет и я мог думать о чем-то постороннем, то постепенно засыпал. Иногда я перечислял все виденные мною реки. Или мысленно представлял город, в котором жил, и пытался вспомнить все улицы, хорошие бары, людей, с которыми там познакомился, истории, рассказанные ими. Но когда было слишком темно и слишком тихо, я начинал вспоминать вещи, которые не хотел помнить. Ты понимаешь, о чем я?

— Да, немного понимаю. — Я крепко обняла его. — Но это пугает меня. Я даже не догадывалась, что мой отец так несчастен, а потом его не стало. Чаша переполнилась. — Я помолчала, желая, чтобы последующие слова прозвучали значительно. — Как думаешь, ты поймешь, когда окажешься в таком положении? Когда еще не будет слишком поздно?

— Ты хочешь обещания?

— А ты можешь его дать?

— Думаю, да. Я постараюсь.

Как поразительно наивны были мы в ту ночь. Прильнув друг другу, мы давали клятвы, которые не могли сдержать и которые никогда нельзя произносить вслух. Вот что иногда творит любовь. Я уже любила его больше всего на свете. Знала, что нужна ему, и хотела, чтобы так было всегда.

Ради Эрнеста я старалась быть сильной, но жизнь в Чикаго давалась нелегко. Его поглощенность творчеством лишний раз напоминала, что собственных увлечений у меня нет. Как и прежде, я продолжала музицировать — только теперь играла на взятом напрокат пианино, а не на элегантном «Стейнвее» моего детства. В Чикаго у меня больше не осталось друзей, и потому бывали недели, когда я ни с кем не говорила, кроме Эрнеста и мистера Минелло, бакалейщика с нашей улицы. Каждый день я проходила три квартала и, добравшись до рынка, сидела и беседовала с ним. Иногда мы пили заваренный им крепкий чай, пахнувший грибами и пеплом, и все время болтали, как две кумушки. Этот вдовец был добрым человеком и понимал, когда женщина одинока.

Именно мистер Минелло помог в организации моего первого обеда в качестве хозяйки дома, на который были приглашены Шервуд Андерсон и его жена Теннесси. Весной, еще до ссоры, Кенли познакомил Эрнеста с писателем. Его книга «Уайнсбург, Огайо» все еще пользовалась большой популярностью, и Эрнест с трудом верил, что Андерсон захочет встретиться с ним, не говоря уже о том, чтобы прочесть несколько рассказов. Андерсон, однако, счел, что молодой писатель подает надежды, и предложил в будущем свою помощь. Пока же они с женой покидали Штаты и отправлялись в долгое путешествие по Европе. По их возвращении Эрнест отыскал писателя и пригласил супружескую чету к нам на обед. Я была в восторге от предстоящей встречи и одновременно впала в панику. Как мне привести в порядок нашу ужасную квартиру?

— Убавьте свет, — посоветовал мистер Минелло, стараясь успокоить меня. — Экономьте на освещении, но не на вине. И подайте что-нибудь под соусом из сливок.

Кухарка из меня так себе, но вечер, тем не менее, удался. Супруги, отменно воспитанные люди, делали вид, что не замечают, как ужасны наши жилищные условия. Мне они понравились с первого взгляда, особенно Андерсон; у него очень интересное лицо. Иногда оно казалось совсем бесцветным, лишенным характерных особенностей — мягким, заурядным, — лицом типичного жителя Среднего Запада. В другое время оно обретало драматическую напряженность и тогда загоралось, а черты становились четкими и жесткими, что ему очень шло. Когда за обедом он заговорил о Париже, то был почти великолепен.

— А что вы думаете о Риме? — спросил Эрнест и посвятил его в наши затянувшиеся планы посетить Италию.

— В Риме есть своя прелесть, — сказал Андерсон, отгоняя дым от пустой тарелки, — la dolce vita и все такое. Разве можно не любить Италию? Но если хотите серьезно работать, вам нужен Париж. Вот где сейчас настоящие писатели. Обменный курс хороший. Там всегда есть чем заняться. Все интересно, и каждый вносит что-то свое. Париж, Хем. Подумайте об этом.

Когда поздним вечером мы забрались в нашу холодную, узкую кровать и сжались в комочек, чтобы согреть руки и ноги, Эрнест спросил меня, как я отношусь к подкинутой Шервудом идее.

— Но разве можно внезапно все поменять? Мы так долго планировали нашу поездку.

— Рим никуда не денется, а вот Париж… Хочется попасть в струю. Андерсон знает свое дело, и если он говорит, что надо ехать в Париж, стоит хотя бы серьезно обдумать его совет.

Денег по-прежнему не было, и все поездки обсуждались только гипотетически. Но неожиданно я получила известие о смерти маминого брата, Артура Ваймана, оставившего мне в наследство восемь тысяч долларов. Некоторое время он болел, но его дар был совершенно нежданным. Такая сумма — состояние для нас — внезапно дала нам возможность поехать за границу. Как только мы об этом узнали, Эрнест отправился в офис Шервуда в центре города и сообщил, что мы горим желанием ехать в Париж. Не может ли он чем-то помочь? Где нам остановиться? В каком квартале? Как себя правильно вести?

Андерсон ответил на все вопросы по порядку. Монпарнас — лучший квартал для художников и писателей. Пока не найдем квартиру, можем остановиться в гостинице «Жакоб» недалеко от улицы Бонапарта. В этой чистой и недорогой гостинице останавливаются или живут по соседству многие американские интеллектуалы. В конце разговора Андерсон сел за письменный стол и написал несколько рекомендательных писем знаменитым экспатриантам, с которыми недавно познакомился и подружился, — Гертруде Стайн, Джеймсу Джойсу, Эзре Паунду и Сильвии Бич. Все они или уже считались крупными фигурами в литературе, или были на пороге славы, но тогда мы еще этого не знали; для нас было главным получить от Андерсона письма — своего рода визитные карточки. Эрнест поблагодарил его за помощь и заторопился домой, чтобы поскорей прочесть мне в нашей полутемной кухне его письма, в каждом из которых говорилось по сути одно и то же: «Эрнест Хемингуэй — начинающий, но очень способный молодой журналист, „исключительный талант“ которого выводит его творчество за рамки чистого журнализма».

Этим вечером, когда, лежа в постели, мы говорили и мечтали о Париже, я прошептала Эрнесту на ухо: «Это вы тот способный молодой писатель, о котором все говорят?»

— Надеюсь. — И он крепко обнял меня.

8 декабря 1921 года «Леопольдина» взяла курс на Европу, и мы были на ее борту. Наконец началась наша подлинная жизнь вдвоем. Стоя рядом, мы созерцали океан — невероятно огромный, полный красоты и опасностей, и нам хотелось получить все.