Последующие недели Эрнест, последовав совету мисс Стайн, сократил большую часть повести, начав почти с чистого листа. В эти дни он приходил домой посвистывая, голодный и горел желанием показать мне, что удалось сделать. Новые страницы излучали энергию. Там все было приключением — охота, рыбная ловля, брачные игры животных. Главного героя звали Ник Адамс, его прототипом был сам Эрнест, только более смелый и чистый, — таким бы он и стал, если б следовал своим инстинктам. Мне нравился результат, и я знала, что он тоже доволен.

В это же время он открыл для себя знаменитую книжную лавку Сильвии Бич «Шекспир и компания» на Левом берегу; его поразило, что она дала ему книги в кредит. Домой он вернулся, нагруженный томами Тургенева, Овидия, Гомера, Катулла, Данте, Флобера и Стендаля. Паунд написал ему список книг, которые необходимо прочесть, туда входили и старые мастера, и современные писатели — вплоть до Т. С. Элиота и Джеймса Джойса. Эрнест был хорошим учеником. Он поглощал все, читая одновременно восемь или десять книг — одну откладывал, за другую принимался, оставляя их повсюду раскрытыми — корешками вверх. Он также принес «Три жизни» и «Нежные пуговицы» — обе книги Гертруды Стайн, изданные ею небольшим тиражом. Похоже, большая часть литературного мира не знала, как относиться к ее эксцентричным творениям, не знал этого и Эрнест. Одно из стихотворений из «Нежных пуговиц» он прочитал вслух: «Графин — это слепой бокал. Стеклянная вещь и дальний родственник, зрелище и ничего странного, единственный тревожный цвет и приготовление в системе наводки».

Он отложил книгу и покачал головой.

— «Единственный тревожный цвет» — это хорошо, но остальное проходит мимо меня.

— Это интересно, — сказала я.

— Да. Но что это значит?

— Не знаю. Может, ничего.

— Может быть, — согласился он и вернулся к Тургеневу.

Стоял апрель; это была наша первая весна в Париже, шел нежный, теплый дождь. Со времени приезда Эрнест вносил свой вклад в наши скромные сбережения тем, что писал статьи в «Торонто стар». Однажды он получил уведомление от своего шефа Джона Боуна: редакция заинтересована, чтобы он представлял газету на международной экономической конференции в Генуе. Ему будут платить семьдесят пять долларов в неделю, не считая расходов по командировке. На жен эти условия не распространялись. Я оставалась в Париже — наше первое расставание за семь месяцев супружества.

— Не печалься, Кошка, — сказал он, упаковывая свою ненаглядную «Корону». — Ты не успеешь заметить моего отсутствия.

Первые несколько дней я наслаждалась одиночеством. Метафорически выражаясь, Эрнест занимал много места. Он поглощал все пространство в квартире, притягивал как магнитом к себе мужчин и женщин, детей и собак. Впервые за много месяцев я просыпалась в тишине, прислушивалась к своим мыслям и следовала своим желаниям. Но вскоре все изменилось: когда эйфория от одиночества утихла, я стала так остро чувствовать отсутствие Эрнеста, что, казалось, оно бродит за мной по квартире. Оно было рядом и за завтраком, и во время сна. Пряталось в шторах спальни, куда звуки аккордеона проникали, словно их рождали кузнечные мехи.

Эрнест предложил мне захаживать в книжную лавку Сильвии на чай; один раз я так и сделала, но не могла отделаться от мысли, что она беседует со мной только из вежливости. Ей нравились писатели и художники, я же не была ни тем ни другим. Я обедала у Гертруды и Алисы, и хотя они действительно стали нашими настоящими друзьями, я тосковала по Эрнесту. С ним мне было лучше всего. Меня приводила в замешательство такая зависимость. Я принимала все приглашения, стараясь как можно меньше находиться дома и тем самым побороть депрессию. Я слонялась по Лувру, заходила в кафе. По многу часов репетировала пьесу Гайдна, чтобы сыграть Эрнесту, когда он вернется. Я думала, музицирование поднимет мне настроение, но на самом деле оно только напомнило тяжелые времена в Сент-Луисе, когда я была одинока и отрезана от мира.

Эрнест отсутствовал три недели, и к концу этого времени я с таким трудом засыпала в нашей кровати, что часто посреди ночи перебиралась в кресло и, закутавшись в одеяла, пыталась отдохнуть там. Ничто не приносило радости, разве что прогулки на остров Сен-Луи — в парк, который я успела полюбить. Деревья уже цвели, и в воздухе стоял густой аромат каштанов. Еще мне нравилось разглядывать дома, окружавшие парк, и гадать, что за люди живут там, какие у них семьи и как проходит в этих семьях сегодняшний день — в любви или раздоре, счастливы ли они и считают ли счастье надежным. Я оставалась в парке, сколько было возможно, а затем шла домой под солнечными лучами, не ощущая никакой радости.

Когда в мае Эрнест наконец вернулся, я обняла его крепко-крепко, и глаза мои наполнились слезами радости.

— Что с тобой? Ты скучала по мне, Кошка?

— Очень.

— Хорошо. Люблю, когда по мне скучают.

Я кивнула, уткнувшись ему в плечо, но во мне поселилось сомнение — хорошо ли, что я так ему доверяю. Он восхищается моей силой и гибкостью и рассчитывает на них; более того, мне самой нравится ощущать себя сильной, и то, что в его отсутствие моя сила пропадает, рождает чувство дискомфорта. Неужели теперь мое счастье полностью зависит от него и я могу чувствовать себя собой только рядом с ним? Я не могла ответить на этот вопрос. Все, что я могла, — это медленно его раздевать под меланхолическую мелодию аккордеона, доносившуюся снизу.

После приезда Эрнеста мы получили от «Торонто стар» больше двухсот долларов, они жгли руки, и Эрнест решил истратить их на путешествие в Швейцарию. Он пребывал тогда в отличном настроении. Скофилд Тейер из «Дайал» недавно вернул с резко отрицательным отзывом стихотворения, рекомендованные ему Паундом, но Эрнест недолго огорчался: он завязал много новых знакомств в Генуе — с корреспондентами, работавшими с ним в команде: Максом Истменом, американским редактором, который хотел, чтобы Эрнест прислал ему свои очерки, и Линкольном Стеффенсом, известным разоблачителем злоупотреблений должностных лиц, смелость которого приводила Эрнеста в восторг. Стеффенс недавно ездил в Советский Союз и вернулся оттуда восторженным поклонником коммунизма, о чем рассказывал журналистам и всем, кто хотел его слушать: «Я побывал в будущем, и оно работает эффективно». Эрнест был приятно удивлен, что Стеффенс обратил на него внимание; и, обретя уверенность от новых знакомств и целей, отослал пятнадцать стихотворений Гарриет Монро в «Поэтри».

— А почему нет? — сказал он. — Дверь могут не открыть, если в нее не барабанить как следует.

— У тебя все получится, — заверила я его. — И чувствую — очень скоро.

— Возможно, — согласился он. — Если не сглазим разговорами.

Мы купили билеты третьего класса до Монтре, оттуда проехали на электричке прямо по горному склону к Шамби, нависшему над Женевским озером. Наше шале было просторным и обставлено грубо сколоченной мебелью, от горного воздуха кружилась голова. Мы часами бродили по заросшим горным тропам и возвращались к обеду, состоявшему из тушеной цветной капусты, ростбифа и черники в густых сливках. Вечерами мы читали у огня и пили подогретое вино с лимоном и приправами с запахом дыма. Спали сколько хотели, два раза в день занимались любовью, читали, писали письма и играли в карты.

— Ты сильная и крепкая, как горная коза, — сказал Эрнест, когда мы однажды бродили по лесу. — Самая прекрасная из коз.

Любая его похвала была мне в радость, но я все еще не отошла от одиноких недель в Париже. Я со страхом думала о них и о том, что значит быть действительно сильной по моим меркам — не просто крепкой и загорелой от солнца, не просто гибкой и уступчивой.

Прошла неделя, и к нам присоединился Чинк Дорман-Смит, фронтовой товарищ Эрнеста. Познакомились они в Шио, на итальянском фронте, еще до ранения Эрнеста. Чинк — ирландец, такой же рослый, как Эрнест, но более светловолосый, румяный, с рыжеватыми усами. Он мне сразу понравился. Его манеры больше подходили человеку, проводящему время на корте, чем профессиональному солдату. Каждое утро он выходил к завтраку и, весело мурлыча себе под нос, называл меня миссис Поплтуейт. Эрнест любил Чинка как брата и бесконечно уважал. У него не было повода для конкуренции с ним, как с большинством писателей или журналистов, потому их общение на протяжении всего времени было легким. А в долину Роны пришли лучшие дни: повсюду на лужайках и даже в расщелинах скал цвели нарциссы. Я впервые увидела, как цветок пробивается сквозь толщу льда и расцветает. Это приводило меня в восхищение, я хотела обрести такое же упорство.

Каждый день мы уходили в горы в поисках хороших гостиниц и мест для рыбной ловли. За неимением северного Мичигана, Эрнест полюбил удить в речушке Стокалпер неподалеку от впадения Роны в Женевское озеро. Он проводил там часы, наслаждаясь ловлей форели, а мы с Чинком в это время валялись на траве — читали или болтали.

— Приятно наблюдать, как вы любите друг друга, — сказал однажды Чинк, когда мы отдыхали, развалившись в тени цветущей груши. — А было время, когда я сомневался, удастся ли Хему пережить Милан.

— Милан или красавицу-медсестру?

— И то и другое, — ответил он. — Те события не пробудили в нем главного. А ты пробудила. — Чинк скрестил руки за головой и закрыл глаза. — Старина Хем, — пробормотал он и моментально заснул.

Чинк видел и понимал то лучшее, что было в наших отношениях, и мне это нравилось. Ведь он знал об Эрнесте вещи, которых не знала я. Оба участвовали в историческом событии, выпили вместе океан пива, не раз разговаривали ночью по душам. Иногда долгими прохладными вечерами они вспоминали войну, сидя на просторной веранде нашего шале, и я по-новому оценила их военный опыт.

Чинк был и остался солдатом. Эрнест вернулся в Штаты, а Чинк не покинул ряды британской армии. Последние годы он служил в Ирландии в британских оккупационных войсках, пытавшихся справиться с вспышками насилия в ирландской борьбе за независимость. Тяжелая была служба — он не раз видел смерть и, отдыхая с нами, каждый день старался хоть немного позабыть об этом.

— Как странно, — сказала я ему как-то вечером, — там идут бои, а ты садишься на пароход, и у тебя начинается отпуск. Просто покупаешь билет и выходишь из игры.

Чинк невесело рассмеялся.

— В нашей войне, — и он кивнул в сторону Эрнеста, — когда фронт тянулся до самого Ла-Манша, бывало, солдаты бегали домой чайку попить. Потом возвращались, брали штыки, надевали газовые маски, все еще чувствуя во рту вкус домашнего печенья.

— Человеческому мозгу трудно это постичь, — сказал Эрнест. — Нельзя примириться с такими перепадами. Ты привыкаешь к одному месту, или к другому, или к месту между ними. А потом начинаешь ломаться.

— Точно, — подтвердил Чинк.

— Но иногда, если ты уже был на войне и знаешь, что это такое, туда возвращаешься. Похоже на то, о чем ты говорила, малышка. — Эрнест кивнул через стол, встретившись со мной глазами. — Как будто берешь билет и едешь, и выбираешься, только когда тебя прихватит или ты проснешься.

— Не всегда это приятно, не так ли? — сказал Чинк — он знал о ночных кошмарах Эрнеста и о том, как он по-прежнему просыпается ночью в поту, кричит и глаза его полны ужаса. Друзья кивнули друг другу и подняли бокалы.

В один из таких вечеров, когда мы много пили и говорили, Чинк предложил добраться до Италии через перевал Большой Сен-Бернар.

— Прошли ведь там Наполеон и Карл Великий, — сказал он, стряхивая с усов пивную пену.

— А далеко до перевала? — спросила я.

— Думаю, километров пятьдесят.

— Давайте пойдем, — загорелся Эрнест. — От Аосты доедем поездом до Милана.

— Или до Шио, — сказал Чинк. — Вернемся на место преступления.

— Хотел бы я показать тебе Шио, — обратился ко мне Эрнест. — Это одно из самых прекрасных мест на земле.

— Там есть старая мельница — ее использовали как казарму; мы называли ее «Загородный клуб Шио», — сказал с улыбкой Чинк. — Когда стояла жара, не могу сказать, сколько раз на дню мы плавали. А глицинии!

— И траттория в саду, где мы распивали под луной пиво, — сказал Эрнест. — В Шио есть прелестная гостиница «Две шпаги». Мы провели в ней пару деньков, а потом двинулись на Фоссалту. Я даже описал этот поход для «Стар». Раненый солдат возвращается на фронт.

— Впечатляет, — согласился Чинк, и вопрос был решен.

На следующее утро мы покинули шале с тяжелыми рюкзаками на спине. Эрнест зашел в комнату, когда я, упаковывая вещи, пыталась найти местечко для бутылочек с кремом и туалетной водой.

— Не положишь это к себе? — протянула я бутылочки.

— Да ни за что! — отказался он. — Хочешь хорошо пахнуть для форели?

— Может, сделаешь одолжение для девушки? — сказала я, но он не сдвинулся с места.

В конце концов я уговорила Чинка взять бутылочки, он сделал это, всем своим видом выражая недовольство. Но тщеславное желание иметь туалетную воду на опасном горном перевале было сущей ерундой по сравнению с моим выбором обуви — тонкие желтовато-коричневые оксфорды вместо пары прочных ботинок. Не знаю, о чем я думала — наверное, о том, что мои ноги лучше смотрятся в оксфордах. Вид красивых ног убедил меня в правильности решения. Но не прошли мы и пяти миль, как ноги промокли. В мою защиту говорит только один факт: мы не знали, что нас ждет. Весной перевал доступен, но в этом году его еще не открывали. Никто не проходил по нему — в некоторых местах снег доходил до бедра. Тем не менее мы пусть и с трудом, но продвигались вперед — по долинам, по заросшим сосновым тропам, по раскинувшимся лужайкам, поросшим дикими цветами. Пейзаж изумительный, но мне и Эрнесту было не до него. Мои стопы ныли от боли, ноги ломило. У Эрнеста началось что-то вроде горной болезни — его тошнило, болела голова, и с подъемом симптомы усиливались. Голова кружилась; каждую милю он останавливался, и его рвало в снег. В каком-то смысле Чинку особенно не повезло — ему приходилось компенсировать нашу бездеятельность; периодически по нескольку сотен ярдов он нес два рюкзака, а потом, оставив их на снегу, возвращался за третьим. В пути я фантазировала, как нас спасут знаменитые сенбернары — на удобных санях собаки довезут нас до перевала.

Пройдя половину пути, мы остановились в поселенье Бург-Сен-Пьер и пообедали под слабым солнышком. Мои ноги так распухли, что я не решилась снять обувь, побоявшись, что не смогу вновь ее надеть. Ни на что больше не способная, я свернулась калачиком на деревянной скамье и задремала, а Эрнест и Чинк отправились бродить по городку, дегустируя пиво.

— Ты упустила возможность осмотреть замечательное кладбище, — сказал Чинк, когда они меня разбудили.

— С бесконечными рядами надгробий тех несчастных, которых не отпустила гора, — прибавил Эрнест.

— Эта гора? — испугалась я. — Значит, мы подвергаемся опасности?

— Хочешь под этим предлогом остаться здесь? — спросил Эрнест.

— И не увидеть монахов? — изумился Чинк. — Мы этого себе не простим!

Приют св. Бернара находится в самой высокой точке перевала, здесь приверженцы ордена вот уже тысячу лет оказывают помощь путешественникам. Всякий, постучавший в их дверь, может рассчитывать на кусок хлеба, тарелку супа, стакан вина и соломенный матрац для сна. Туда поздним вечером пришли и мы после тридцати километров пути, слегка пьяные от коньяка, который для поддержки сил потягивали каждые двадцать минут после того, как покинули Бург-Сен-Пьер. Вечер был ясный. Луна стояла в небе за приютом, и ее свет придавал дому таинственный вид.

— Похоже на казармы, правда? — сказал Чинк, выходя вперед, чтобы постучать в крепкую деревянную дверь.

— Тебе любой старый дом кажется казармой, — отозвался Эрнест прежде, чем дверь распахнулась, и мы увидели лысую, гладко выбритую голову.

Не задавая вопросов, монах впустил нас внутрь и темными, тихими коридорами привел в отведенные нам комнаты. Они были очень скромными, как нам и говорили, с соломенными матрацами, но было достаточно света для чтения, и ярко горели камины. Пока Чинк и Эрнест отдыхали перед ужином, я отправилась на разведку, надеясь найти кухню и таз, чтобы попарить измученные ноги. Однако все коридоры выглядели одинаково. Я пошла бы на голоса, но в доме стояла тишина. Наконец я наткнулась на особенно длинный и темный коридор, в конце которого, к моему смущению, располагались личные покои монахов. Несколько дверей отворились разом, из каждой высунулась бритая голова. В ужасе я ретировалась и, вернувшись в нашу комнату в полном изнеможении, рассказала свою историю. Ребята, конечно, покатились со смеху, а Эрнест сказал, что, по его мнению, я первая женщина, бродившая по тем коридорам, за последнюю тысячу лет. Он тут же вставил этот эпизод в письмо Гертруде и Алисе: «Миссис Хемингуэй пытается здесь соблазнить монахов. Просим совета».

На следующее утро мы взяли направление на Аосту, чувствуя в себе больше решимости для путешествия, чем раньше. Во всяком случае, так мне казалось, пока правый оксфорд не разошелся по шву.

— Это тебе наука, мисс Тщеславие, — рявкнул Эрнест. Сам он тоже был не в лучшей форме. Его по-прежнему тошнило от высоты, и он собрал в кулак всю свою волю, чтобы продолжать путь. Только Чинк хорошо себя чувствовал. Ножом он вскрыл мой второй оксфорд, и вот так, на нетвердых ногах, мы на следующий день вошли в Аосту — попав из разряженной атмосферы снежного перевала в царство весны и нежно-зеленых холмов с великолепными виноградниками. В письме к Рут я пошутила, что мужчины чуть ли не на руках внесли меня в город, но на самом деле я поразилась своей жизнестойкости. Я, конечно, не выглядела горной козочкой, но продемонстрировала выносливость, какой от себя не ожидала. Если б не ужасная обувь, последнюю сотню ярдов до Аосты я бы пробежала.