В поезде до Милана я спала как убитая и, проснувшись, услышала, как Эрнест и Чинк говорят о Бенито Муссолини. Новый фашистский лидер был в городе, и Эрнест надеялся, что удостоверение журналиста поможет взять у него интервью. Он считал Муссолини самым большим авантюристом в Европе и сгорал от желания встретиться с ним. Чинку же пришел срок возвращаться к месту службы, на прощание он расцеловался с нами и уехал, пообещав, что мы скоро встретимся.

Эрнест был рад вновь оказаться в Милане. После покупки мне новой обуви мы сразу же пошли на улицу Мандзони и остановились у красивого, внушительного вида здания, в котором в войну размещался госпиталь Красного Креста, где лежали Эрнест и Чинк. Мы стояли у ворот и разглядывали балконы и веранды, полосатые холщовые навесы, плетеную мебель и роскошные пальмы в кадках.

— Выглядит как хорошая гостиница, — сказала я Эрнесту.

— Да, место отменное. Жаль, надо схлопотать пулю, чтоб сюда попасть.

— Прости, мне трудно понять, чем оно было для тебя.

— Я просто рад, что ты рядом и тебя можно держать за руку.

— Это да, — сказала я и протянула руку. Потом мы пошли к Собору, а затем к «Биффи» — в торговый центр, где пили игристое вино, в котором плавала свежая земляника. И хотя Эрнест редко рассказывал о войне, встреча с Чинком развязала ему язык, и теперь он просто бурлил воспоминаниями. Приезд в Милан тоже способствовал этому. Наша поездка стала машиной времени, и Эрнест перенесся в прошлое.

— Смешно, — сказал он, — но когда я думаю о той ночи, когда был ранен, то чаще всего вспоминаю комаров. Они лезли в уши, в уголки глаз — спать невозможно. Да мы и без них почти не спали. А потом небо окрасилось пламенем. Меня подбросило в воздух. И остальных тоже. Сначала я ничего не почувствовал, потом сильно сдавило грудь — я не мог дышать, в голове звенело.

— Ты действительно хочешь об этом говорить? — мягко спросила я. — Это совсем не обязательно.

— Думаю, да, — ответил он и несколько минут молчал. — Мне заложило уши, но кто-то истошно звал на помощь. Я каким-то образом добрался до раненого, взвалил его на плечи и потащил на командный пункт. Как у меня это вышло — не понимаю. Почти ничего не помню, кроме страшной боли в ногах. Вроде стучал пулемет, но, казалось, ко мне это не имеет отношения. Я тащил этого сукиного сына, а потом положил на землю и рухнул рядом. И все. Больше ничего не помню.

— Потом был полевой госпиталь, — сказала я. — И поезд в Милан.

— Точно, — подтвердил он. — На каждой остановке мухи влетали в открытое окно и облепляли мои окровавленные бинты. Мы ехали два дня.

Я кивнула. Словно не было прошедших лет — в его лице, глазах сейчас свершалось это путешествие в Милан в виде разбитой куклы. Предо мной стоял не герой, а мальчишка, который, возможно, никогда до конца не оправится от того, что видел и чувствовал. Меня пронзила острая печаль при мысли, что, как бы я его ни любила, как бы ни старалась вернуть ему былую цельность, он навсегда останется сломленным.

— Должно быть, сегодня ты думал об Агнес? — спросила я чуть позже.

— Совсем немного. — Он положил свою руку поверх моей. — Я рад, что мы здесь вместе.

— Я тоже. — Он говорил правду, но я знала, что, будь это возможно, он предпочел бы, чтобы здесь были мы обе — его прошлое и настоящее, каждая беззаветно любящая его — и еще земляника. И вино, и свет солнца, и теплый камень под нашими ногами. Он хотел всего этого и даже больше.

На следующий день Эрнест договаривался об интервью с Муссолини, а я спала и читала в гостинице. Муссолини недавно избрали в итальянскую палату депутатов, и это привело в восторг Эрнеста. Муссолини, похоже, состоял из одних противоречий. Он был страстный националист и хотел, чтобы Италия вернула себе былую славу Рима. Казалось, он искренне входит в положение рабочих и женщин, о чем открыто высказался в «Манифесте фашистской борьбы». В то же время он умудрился расположить к себе аристократов и буржуа, гарантируя стабильность их существования. Создавалось впечатление, что он хотел угодить всем — традиционалистам и революционерам, быть любимым военными, бизнесменами и либералами. Национальная фашистская партия набирала силы так быстро, что это казалось невероятным.

— Волнуешься? — спросила я Эрнеста, когда он, сложив блокноты, собрался уходить.

— Чего? Он просто мошенник большого полета.

— Не знаю. Некоторые считают его чудовищем.

— Может быть, но чудовища не всегда так выглядят. У них чистые ногти, они пользуются ножом и вилкой и говорят на правильном английском.

Я застегнула его пиджак, смахнула пыль с ткани на плечах.

— Ты беспокоишься из-за пустяков, женушка. Не волнуйся, лучше вздремни.

Эрнест отсутствовал два часа, а когда вернулся и стал печатать свои записи, то с удовольствием сообщил мне, что оказался прав.

— Этот парень набит ложью до сюда, — сказал он и провел рукой по горлу. — А выше — ничего.

— Он был в черной рубашке? — спросила я с облегчением.

— Да. И остальные тоже. — Эрнест сел за стол и вставил чистый лист в «Корону». — Он крупнее, чем кажется, лицо массивное, загорелое; еще у него красивые руки. Можно сказать, женские.

— На твоем месте я бы этого не писала.

Он засмеялся и стал печатать с бешеной скоростью, пальцы его летали по клавишам, редко и ненадолго задерживаясь.

— Вот еще что, — говоря со мной, он даже не поднял глаз. — С ним в комнате был очаровательный щенок охотничьей породы.

— Выходит, фашистское чудовище любит собак?

— Может, он хочет его со временем съесть, — ответил Эрнест с улыбкой.

— Ты невыносим.

— Да, — согласился он, подняв указательный палец для дальнейшей атаки на машинку. — Но собака отличная.

На следующий день мы сели в автобус, идущий на Шио; Эрнест хотел показать мне мельницу, глицинии и разные уголки города, так хорошо ему запомнившегося, несмотря на то что случилось в его окрестностях. Пока мы ехали, небо затянулось облаками и помрачнело. Пошел дождь, и не было никакой надежды, что он прекратится. Когда мы прибыли в город, Эрнест выглядел удивленным.

— Какой маленький городишко! — только и сказал он.

— Может, он съежился от дождя, — пошутила я, желая поднять ему настроение, но быстро поняла, что это невозможно: Эрнест все время боролся с собственной памятью. За прошедшие четыре года все изменилось и потускнело. Закрытая на время войны фабрика по изготовлению шерсти сливала грязные отходы в речку, где в жаркие дни купались Эрнест и Чинк. Мы бродили под дождем по извилистым улочкам, но все вокруг казалось тусклым и скучным, а в витринах было полно дешевой посуды, скатертей и почтовых открыток. Таверны пустовали. Мы зашли в винный магазин, там сидела девушка и расчесывала шерсть.

— Город не узнать, — сказал ей Эрнест по-английски. — Столько всего нового.

Девушка кивнула и продолжала работать, двигая скребком туда-сюда, отчего белые шерстяные волокна становились длинными и гладкими.

— Ты уверен, что она тебя понимает? — спросила я тихо.

— Она меня понимает.

— Мой муж воевал здесь, — сказала я.

— Война кончилась, — отозвалась она, не поднимая головы.

Разочарованные, мы прекратили осмотр города и пошли проведать «Две шпаги», но и там все изменилось: кровать скрипела, дешевые простыни казались несвежими, а лампочки потускнели от пыли.

Посреди безвкусного ужина Эрнест сказал:

— А может, ничего этого не было.

— Конечно, было, — возразила я. — Жаль, что с нами нет Чинка. Он бы нашел способ нас взбодрить.

— Нет. Ничего у него не получилось бы.

Ночью мы плохо спали; наступило утро, а дождь все не прекращался. Эрнест решил показать мне Фоссалту, где его ранили; мы нашли шофера, согласившегося довезти нас до Вероны, а затем сели на поезд до Местре и там снова взяли машину. В течение всей поездки Эрнест не выпускал из рук карту, сравнивая то, что видел сейчас, с тем, что было раньше. Все изменилось. В Фоссалте, куда мы в конце концов попали, было еще хуже, чем в Шио, потому что здесь не осталось никаких следов войны. Траншеи и блиндажи исчезли. На месте разбомбленных домов и построек возвели новые. Эрнест отыскал склон, где его ранили, — никакого намека на бомбежки, воронки, — зеленая, симпатичная горка. Во всем была фальшь. Всего несколько лет назад здесь погибли тысячи солдат, сам Эрнест пролил здесь кровь, прошитый шрапнелью, а теперь все сияло чистотой и блеском, словно даже земля все забыла.

Перед нашим уходом Эрнест прочесал придорожные посадки и добыл-таки трофей — ржавый обломок снаряда величиной с пуговицу.

— Охота за собственным прошлым — игра на проигрыш, правда? — Он смотрел на меня. — Зачем я сюда приехал?

— Ты сам знаешь зачем, — сказала я.

Он покрутил ржавый обломок в руке, и мне показалось, он вспомнил наш разговор с Чинком, что нельзя считать подлинной ту войну, какую он помнит. Нельзя полагаться на память. Время — вещь ненадежная: все разрушается и гибнет, даже — или особенно — то, что похоже на жизнь. Например, весна. Все вокруг растет. Птицы весело распевают на деревьях. Солнце сулит надежды. С этого дня Эрнест навсегда возненавидел весну.