За этим последовала самая долгая ночь в моей жизни. Стемнело, нас обступили горы — мы въезжали в Швейцарию. Я ломала голову, как сказать Эрнесту, что пропала вся его работа, и ничего не могла придумать. Слов не было.
На следующий день, когда мы прибыли в Лозанну и я увидела на платформе Эрнеста, а рядом с ним Стеффенса, все, что я могла, — это со слезами двинуться в их сторону. Эрнест посмотрел на Стеффенса и пожал плечами, как бы говоря: кто поймет этих женщин? Но я продолжала плакать, и Эрнест понял: что-то случилось.
Прошла вечность, прежде чем я заговорила. Стеффенс извинился и, сказав, что ему нужно с кем-то встретиться, ушел. Когда мы остались одни, Эрнест заставил меня пойти с ним в привокзальное кафе и усадил за столик. Вокруг нас парочки и семейные люди целовались на прощание, желали отъезжающим счастливого пути, но меня все это не трогало. Надвигалась новая волна слез.
— Что с тобой? — задавал один и тот же вопрос Эрнест сначала тревожным тоном, потом нежным, потом сердитым и снова тревожным. — Чтобы ни случилось, мы справимся. Нет ничего такого страшного, из-за чего стоит так переживать.
Однако это было. Именно страшное. Я покачала головой и зарыдала еще сильнее. Но в конце концов смогла пролепетать, как набила чемоданчик рукописями и взяла с собой.
Больше говорить было необязательно. Эрнест побледнел и стал серьезным.
— Ты потеряла его в поезде.
— Его украли из-под сиденья.
Он все понял, кивнул, а я внимательно следила за его глазами — они вспыхивали и успокаивались, снова вспыхивали и успокаивались. Я понимала: он старался держаться — ради меня. Как знать, что я могу еще выкинуть!
— Ты могла не брать с собой все. Зачем мне вторые экземпляры?
— Если б ты внес изменения в оригинал, то мог бы перенести их и в копии, чтобы все было в порядке.
— Нужно было что-то оставить, — сказал он.
Я ждала, опустив голову. Такое напряжение — вдруг он сорвется и впадет в ярость? Конечно, я заслуживаю этого. Взяла то, что принадлежит ему, — самое дорогое для него, хотя не имела на это права. И все пропало.
— Мне нужно вернуться. Я должен сам во всем убедиться.
— Прости, Тэти. — Меня била дрожь от угрызений совести и раскаяния.
— Все будет хорошо. Написал раз, напишу и другой.
Я знала, что он говорит неправду, а может, и откровенно лжет, но я крепко его обняла, и он тоже крепко меня обнял, и мы сказали друг другу слова, которые говорят люди, когда понимают, что пришла беда.
Поздно вечером он сел на поезд, идущий в Париж, а я осталась в Лозанне, мокрая от слез. Стеффенс пригласил меня на ужин, пытался успокоить, но даже после нескольких стаканчиков виски я продолжала нестройно всхлипывать.
Эрнест отсутствовал два дня, не прислав ни одной телеграммы. Его действия я представляла так же хорошо, как собственные, когда опустошала буфет и складывала рукописи в чемодан: вот он входит в пустой дом и убеждается — все действительно пропало.
Сначала, включив везде свет, он бегло оглядывает квартиру — стол, кровать, кухню. Медленно обходит обе комнаты, осматривает пол. Буфет оставляет на потом, это последнее место — после его осмотра искать будет нечего, не останется никаких надежд. Он выпивает рюмку спиртного, потом еще одну, но откладывать дольше нельзя. Он берется за ручку, открывает дверцу — и все становится ясно. В буфете — ни странички. Ни одной-единственной записи, ни одного наброска. Он долго смотрит в глубину буфета, опустошенный и несчастный. Такой же опустошенный, как буфет: ведь рукописи — его творение, они — он сам. Как если б кто-то взял метлу и вымел из его тела внутренности, и мел бы до тех пор, пока все внутри не стало бы чистым, холодным и пустым.