После проведенного в Кармеле лета мы с Бамби вернулись в Париж. Он очень скучал по отцу, и, откровенно говоря, я не представляла, куда еще мне ехать.
Несколько месяцев спустя у меня начался роман с Полом Морером, давним приятелем Эрнеста по журналистской работе. Пол был внештатным редактором «Чикаго дейли ньюз» и писал хорошие стихи. Они с Эрнестом работали вместе в Лозанне, тогда я и видела его несколько раз. Вскоре после разрыва с Эрнестом я случайно встретила Пола в теннисном клубе, и после игры он пригласил меня выпить пива в кафе «Обсерватуар». Я ему нравилась, он дал мне это ясно понять, но мне требовалось время. Чувство к Эрнесту еще жило во мне, и я не была уверена, что когда-нибудь смогу полюбить другого. Но Пол был невероятно добр и терпелив, и еще у него были лучистые синие глаза. Чем больше я смотрела в них, тем больше мне хотелось смотреть. В душе его не было путаницы. Он был цельный, уравновешенный и излучал удивительное спокойствие. Я знала, что он будет любить меня всегда и никогда не причинит мне боли. И я просто должна быть с ним.
Весной 1928 года Эрнест и Полина покинули Париж и уехали в Штаты. Полина была на пятом месяце беременности; сначала они направились в Пиггот, а затем в Ки-Вест: Дос Пассос говорил, что там лучше, чем где-либо, ловится тарпон. Полина купит там дом и все устроит наилучшим образом: она знает, как это делается — где можно купить самую лучшую мебель, какие рамы подобрать для картин, каких заводить друзей. Возможно, она заботится о нем лучше, чем я. А возможно, нет.
В результате Эрнесту повезло в любви меньше, чем мне. У него родились еще два сына — оба от Полины, а потом он оставил ее ради другой. И ту тоже бросил и ушел к следующей. У него было четыре жены и много любовниц. Иногда мне неприятно думать, что для тех, кто с интересом следит за его жизнью, я навсегда останусь всего лишь первой — парижской — женой. Но, наверное, во мне говорит просто тщеславие — желание выделиться в длинной череде женщин. На самом деле разве важно, что видят другие? Мы сами знаем, что у нас было и что это значит для нас, и хотя с тех пор утекло много воды, ничего подобного тем годам в послевоенном Париже не было ни у меня, ни у него. Та жизнь была мучительно чистой, простой и здоровой, и я верю, что в Эрнесте тогда раскрылись самые лучшие его стороны. Мне досталось все самое лучшее в нем. Нам обоим досталось самое лучшее.
После отъезда Эрнеста в Штаты я видела его всего дважды за долгие годы, но следила за ним на расстоянии: он быстро стал ведущим писателем своего поколения и своего рода героем в жизни. Я видела его фотографию на обложке «Лайф», слышала о войнах, на которых он побывал, проявляя чудеса героизма, и других достижениях — первоклассной рыбалке, охоте на крупную дичь в Африке, грандиозных попойках, которые уложили бы мужчину вдвое крупнее. Миф, созданный из собственной жизни, давал возможность хоть на время успокоиться, но я знала, что он все тот же потерянный ребенок: спит с включенным светом или совсем не спит и так сильно боится смерти, что ищет ее повсюду. На самом деле он оставался загадкой — прекрасный и сильный, и в то же время слабый и жестокий. Ни одна черта характера не была в нем главной — все они были главными.
Последний раз я говорила с ним в мае 1961 года. Неожиданно примерно в обеденное время раздался звонок; в этот холодный день мы с Полом были в Аризоне, отдыхали на ранчо, куда приезжали раз в несколько лет порыбачить и полюбоваться природой. Трубку взяла я — Пол выдумал какое-то дело и ушел, зная, что мне нужно быть одной. Просить его не пришлось. За тридцать пять лет семейной жизни Пол знал меня лучше, чем кто-либо. Почти.
— Привет, Тэти, — раздался в трубке голос Эрнеста.
— Привет, Тэти, — отозвалась я, невольно улыбаясь, услышав прозвище сорокалетней давности.
— Твоя экономка сказала, как связаться с вами. Надеюсь, ты не возражаешь.
— Нет, я рада твоему звонку. Рада, что слышу тебя.
Я кратко рассказала о ранчо, где жили мы с Полом, потому что знала: такую жизнь он одобрит. Ранчо не было слишком комфортабельным или претенциозным. В доме на деревянных панелях остались темные, блестящие пятна от каминов, которые разжигали на протяжении восьмидесяти лет, мебель была массивная и простая — в ней ощущалась природная натуральность. Дни здесь длинные, щедрые, ночи полны звезд.
Я давно не получала от Эрнеста никаких известий, а сейчас он звонил, чтобы рассказать о новой работе, книге воспоминаний. Ему хотелось вспомнить вместе со мной некоторые истории из парижской жизни.
— Помнишь шлюх из танцевального зала, танцы под аккордеон, дым и ароматы?
Помню, сказала я.
— А помнишь День взятия Бастилии, когда музыканты играли под нашими окнами ночи напролет?
— Я все помню.
— Ты в этой книге всюду, — сказал Эрнест, и его голос дрогнул. Он изо всех сил старался сохранить веселый тон, но я знала, что ему грустно, он подавлен и его преследуют дурные сны. — Удивительное чувство — писать об этом времени и проживать его заново. Скажи, ты думаешь, мы слишком много требовали друг от друга?
— Не знаю, Тэти. Возможно.
— Наверное, в этом дело. Мы слишком вцепились друг в друга. Слишком сильно любили.
— А разве можно слишком сильно любить?
Он немного помолчал, и я услышала в трубке атмосферные помехи, тихое потрескивание, как бы напоминание о тех неприятных вещах, которые случились с нами.
— Нет, — наконец выговорил он. — Дело не в этом. Я все разрушил.
Я почувствовала в горле жаркий комок, но постаралась справиться с волнением. Мы оба старались. Поговорили еще о Париже, потом о Бамби, которого давно уже называли Джеком, и его новой жене Пак, а потом, когда все уже было сказано, просто молчали.
— Позаботься о Кошке, — сказал он напоследок, имея в виду меня. Положив трубку, я тяжело опустилась на диван и, удивляясь самой себе, залилась слезами.
Ближе к вечеру мы с Полом совершили неблизкий путь к реке и закинули удочки как раз в то время, когда воздух начинает дрожать от наплыва насекомых, а освещение понемногу меняется. Это межвременье — наш любимый час дня и, кажется, всегда тянется дольше, чем положено, — волшебное, лавандовое пространство, оторванное от всего остального, затерянное меж миров. Я держала удочку, чувствуя наклон лески, а сама перенеслась в Кельн — к Эрнесту и Чинку. И к своей первой рыбе — ведь без нее не было бы и всех остальных, как и без той первой любви не было бы никакой другой.
Это случилось в июле, в воскресенье: нам позвонила Мери, жена Эрнеста, и сказала, что он застрелился. Эрнест проснулся рано, надел красный халат, который предпочитал всем остальным, и вышел в холл, взяв с собой одно из любимых ружей. Встав в полосу света, он оперся надуло и нажал сразу два спусковых крючка.
От меня не укрылся иронический подтекст трагедии: таким же образом покончили с собой мой отец и отец Эрнеста в 1928 году, когда Эрнесту исполнилось двадцать девять. Возможно, тут не было никакой иронии — просто чистейшее и печальное воспоминание о прошлом. Отец Эрнеста застрелился из пистолета времен Гражданской войны. Позже его брат Лестер тоже прибегнул к пистолету. Сестра Урсула отравилась пилюлями. Когда столько похожих утрат, начинаешь думать, что это наследственное, словно некая темная сила упорно тянет человека в этом направлении — тянет, возможно, уже с рождения.
Я не притворялась, что меня удивила смерть Эрнеста. Из разных источников до меня доходили слухи о санатории в Рочестере и шоковой терапии, которой лечили то, что Эрнест называл депрессией. Смерть всегда стояла рядом с ним, только иногда они были на равных.
— Могу я что-то для тебя сделать? — спросил, помолчав, Пол; он отступил назад и положил руки на мои плечи.
— Нет, — сказала я, и мой голос прозвучал странно и одиноко в комнате. Тэти умер. Пол ничего не мог для меня сделать — разве что снова вернуть меня в Париж, Памплону и Сан-Себастиан, вернуть в Чикаго, где я была Хэдли Ричардсон, девушкой, сошедшей с поезда, чтобы встретить мужчину, который изменит ее жизнь. Но эта девушка, эта невероятно везучая девушка, ни в чем не нуждалась.