«У меня столько литературных замыслов — я столько хочу увидеть, почувствовать, воплотить. Послушай, помнишь, как ты играла на рояле, и в твоих волосах переливался свет, а потом ты встала, подошла к дивану, на котором я сидел, и сказала: „Ты выбираешь меня, Бегония?“
Ты выбираешь меня, Хэш?
Когда ты наконец приедешь и дашь мне прикоснуться к чему-то, что точно есть ты?»
Мятые, скомканные письма, полные восхитительных слов, приходили от него иногда два или три раза в день. В начале я пыталась сдерживать себя и поклялась отвечать только раз в неделю, но сразу потерпела неудачу. Я и не заметила, как оказалась в плену. Письма летали туда-сюда, но что значат письма? Голос Кейт часто звучал в моих ушах: «Он любит женщин, всех женщин, по всей видимости». И я не могла решить, говорить ей или нет о нашей столь быстро развивающейся дружбе. Невозможно представить, чтобы она не рассердилась или не обиделась: ведь я нарочно не последовала ее совету. Однако признайся я сейчас, от нее могли бы последовать новые советы, и тогда пришлось бы прислушаться к ним, а возможно, даже принять во внимание.
Я разрывалась между желанием знать, можно ли доверять Эрнесту, и другим, более сильным, — не копать дальше, оставить все как есть. Его слова уже много значили для меня — слишком много. Каждое его письмо тонизировало и возбуждало, как и написание ответа. Вскоре я научилась распознавать приближение почтальона на велосипеде за несколько домов — даже если не слышала его звонок. Себя я убедила, что Кейт не знает всего об Эрнесте. А кто все знает о другом человеке? В его письмах ощущались нежность и неподдельное тепло — она могла не почувствовать их в те летние месяцы в Хортон-Бей. Должно быть, так и было, потому что радость от общения с Эрнестом влияла и на остальную мою жизнь. Неожиданно для себя я с удовольствием занялась домашними делами. На верхнем этаже вместе со мной в качестве пансионерок поселились мои подруги — Берта Доан и Рут Брэдфилд, и впервые за десять лет я не чувствовала себя одинокой в собственном доме. Мною интересовались молодые люди, и хотя ничего особенного они собой не представляли, но вносили в жизнь приятное разнообразие. Я ходила с ними на танцы или в театр и даже позволила кое-кому поцеловать себя на прощание. Но ни у кого не было такой крупной, почти квадратной головы, как у Эрнеста, и таких мягких кошачьих движений рук и ног; никто не задавал такие удивительные вопросы, а мне никому не хотелось сказать: «Ты выбираешь меня, Бегония?»
Храня его образ в душе, я встречалась почти со всеми, кто этого хотел: ведь Эрнест, каким бы прекрасным он ни был, оставался далекой химерой, нас разделяли сотни миль. В Сент-Луисе, где по воле судьбы я вела реальную жизнь, жил Дик Пирс, брат моей хорошей подруги. Мне нравилось его общество, и я знала, что, дай я повод, он влюбится в меня и, возможно, сделает предложение, но никаких особых чувств я к нему не испытывала. Был еще Пер Роуленд, милый, взъерошенный юноша, знаток литературы и музыки, но романтические свидания наедине не так прельщали меня, как поездки в набитой под завязку машине куда-нибудь — в кино или на танцы, — где все чувствовали себя счастливыми и свободными. А потом Рут, Берта и я сидели в ночных рубашках, пили чай и пересказывали друг другу события вечера.
Мне только что исполнилось двадцать девять, но я чувствовала себя моложе и раскованней, чем на первом курсе в Брин-Мор, где у меня не было ни близких друзей, ни надежды на счастье. Казалось, я вышла наконец из подполья и теперь наслаждалась каждой минутой свободы.
И в довершение каждый день приходили письма из Чикаго, всегда умилительно смятые и полные деловых новостей. Эрнест писал о своих статьях для «Содружества», о замыслах очерков и романов. Но постепенно он перешел к рассказам о своем отрочестве — долгих летних месяцах в Мичигане, когда его отец Кларенс, практикующий хирург-гинекологи прирожденный натуралист, учил сына разводить костер и готовить на нем еду, пользоваться топором, ловить и разделывать рыбу, охотиться на белок, куропаток и фазанов.
«Когда я вспоминаю отца, — писал он, — то вижу его всегда в лесу — то он пугает куликов, то идет по стерне, то рубит дрова с покрытой инеем бородой». Эти слова я читала со слезами на глазах: ведь о моем отце у меня осталось так мало теплых воспоминаний. При мысли о нем первым делом всплывали револьвер и звук выстрела, разбудивший дом. Воспоминания о его смерти и последующая болезненная зацикленность на этом событии приводили меня в такое волнение, что я, несмотря на обжигающий ледяной ветер, два раза обходила квартал, чтобы успокоиться и читать дальше письмо Эрнеста.
Если его отношения с отцом вызывали у меня зависть, то отношения с матерью вызывали другие, но не менее волнующие чувства. Если он упоминал о ней в письме, то называл не иначе как «эта сука». По его словам, она была домашним тираном, способная лишь критиковать и твердо уверенная, что только она знает до малейших деталей, что надо делать. Еще до того, как он научился читать, мать заставила сына запомнить некоторые латинские и немецкие фразы и строки из «необходимой» для каждого культурного человека поэзии. Хотя Эрнест пытался уважать ее творческий пыл — мать пела оперные арии, немного рисовала и писала стихи, — он твердо знал: она была эгоистичной женой и матерью, всегда настаивавшая на своем, даже за счет близких, особенно мужа. Она заставляла Кларенса подчиняться всем ее требованиям, поэтому Эрнест и стал ее презирать.
Хотя страстное отрицание Эрнестом матери вызывало у меня нервную дрожь, я не могла не видеть сходства. Было жутковато осознавать, как похожи отношения наших родителей, но больше поразило другое: у меня часто вызывала отвращение материнская неукротимая воля, даже в самоубийстве отца я винила ее, но никогда никому не рассказывала о своей ненависти. Все кипело и бурлило только внутри. Когда эти чувства искали выхода, я зарывалась лицом в подушку и, захлебываясь от боли, заставляла их вернуться назад. А Эрнест выражал свою ярость открыто. Чья реакция была страшнее?
В конце концов я начала уважать то, что он может говорить даже о самых неприятных чертах своего характера, и мне льстило его доверие. Я жила ожиданием писем Эрнеста. И как потом узнала, он был искренен во всем. В начале декабря, вскоре после моего дня рождения, он написал, что накануне его внимание на вечеринке привлекла девушка в блестящем зеленом платье. Я страдала, читая это письмо. У меня не было такого платья, а если б и было, он все равно бы его не увидел. Он находился в сотнях миль от меня. Да, мы друзья, но он мне ничего не должен, он не давал никаких обещаний, даже лживых. При желании он мог бы идти за этим зеленым платьем, как за сиреной, прямо в озеро. У меня нет над ним никакой власти.
На самом деле никто никого не мог удержать. Таково было время. От викторианских времен нам остались хорошенькие платьица с белой отделкой, но мы уже стояли у самого края, сгорая от соблазнов юности и звуков джаза. За год до этого Олив Томас снялась в фильме «Сумасбродка», и это название моментально стало ассоциироваться с джазом. Девушки выбрасывали корсеты, укорачивали платья, подкрашивали глаза и губы. Вошли в моду выражения «шикарно», «не говори!», «по-свойски». В 1921 году молодость была всем, но именно это меня и тревожило. Человек старше тридцати считался стариком, а мне исполнилось двадцать девять. Эрнесту был двадцать один год, и жизнь в нем бурлила. О чем я думала?
— Может, я не подхожу для этих развлечений, — сказала я Рут, получив от Эрнеста письмо с описанием сирены. Берта ушла, а мы с Рут готовили обед, ловко обходя друг друга в маленькой кухне, — лущили горох, кипятили воду для спагетти, словно две старые девы, которые десятилетиями изо дня в день занимаются хозяйством.
— Думаю, никто из нас не подходит, — ответила Рут, отмеряя соль и заодно кидая щепотку через плечо на удачу. У нее были удивительно сильные руки, и я, любуясь ими, подумала, что хотела бы быть похожей на подругу. Повернувшись ко мне, она криво усмехнулась. — А что еще остается? Если сдадимся, нам конец.
— Я могла бы заползти под кровать и не вылезать оттуда до старости, пока меня не начнет трясти, и я не перезабуду всех, к кому что-то чувствовала.
Рут кивнула.
— Ты хотела бы, но не полезешь.
— Да, не полезу. — Я обошла круглый столик, расставляя тарелки и столовые приборы из второсортного серебра, расправила две салфетки. — Изо всех сил буду сдерживаться.
Я безумно хотела снова поехать в Чикаго, оказаться в большой старой гостиной у Кенли, увидеть рояль, «Виктролу», бугристый ковер, который откидывают, чтобы двое могли танцевать. Хотела заглянуть в невероятно чистые карие глаза, понять, о чем думает этот красивый молодой человек. Хотела поцеловать его и получить поцелуй в ответ.
В середине января я и моя подруга Летиция Паркер разработали план, как мне туда попасть. На неделю я как бы должна стать ее гостьей. Поселимся в гостинице, будем ходить по магазинам, а с Эрнестом я смогу встречаться сколько захочу. Но за два дня до намеченного отъезда Летиция позвонила и отказалась сопровождать меня. Заболела ее мать, и она не могла отлучиться на столь долгий срок. Я сказала, что все понимаю, — так оно и было. Моя собственная мать болела несколько месяцев, и ситуация мне была хорошо знакома, однако я чувствовала себя раздавленной. Мы все продумали до мелочей. Эрнест должен был встретить меня на вокзале, и нашу встречу я больше ста раз прокручивала в голове.
— И что теперь? — с горечью сказала я Рут вечером того же дня.
— Поезжай, — отозвалась она.
— Одна?
— А почему нет? Сейчас не Средневековье. Кроме того, разве не в одиночестве ты ездила туда в последний раз?
— Тогда я ни с кем не была связана. Фонни это не понравится.
— Тем больше оснований для поездки, — сказала с улыбкой Рут.
Вечером в день отъезда Роланд, муж Фонни, отвез меня на вокзал, расположенный в северной части Сент-Луиса; ехали мы в новеньком «пежо» темно-зеленого цвета, которым Роланд очень гордился, ощущая себя за его рулем настоящим мужчиной; для Фонни же автомобиль был предметом страшного беспокойства. Мне Роланд нравился, но еще больше я его жалела. Его положение в доме напоминало папино. Он никуда не ходил без разрешения Фонни. Несмотря на такое жалкое существование, он мог быть как-то трогательно, по-книжному очаровательным. Я чувствовала в нем союзника — надеюсь, он во мне тоже. Он мог бы высадить меня у обочины, но он припарковал машину и донес мои чемоданы до платформы, где передал носильщику. Прощаясь, он, склонив голову на плечо — одна из его самых раздражающих и в то же время милых привычек, — сказал:
— Прекрасно выглядишь, Хэдли.
— Правда? — Я вдруг смутилась и стала оглаживать юбку светло-серого дорожного костюма.
— Точно. Я вдруг подумал: а что, если ты этого не знаешь?
— Спасибо. — Наклонившись, я чмокнула его в щеку и вошла в вагон, испытывая новое удовольствие от одежды — мягкой шерстяной шляпки, эластичных перчаток, коричневых замшевых туфель с пряжками. Плюшевые кресла и диваны так и приглашали расслабиться, а Фонни с ее пуританским призывом не поддаваться неге была далеко. Я ехала в полуночном экспрессе и с наступлением темноты укрылась в своем пульмановском купе за тяжелыми зелеными занавесями. За окном проносились голые поля, фруктовые деревья, покрытые изморозью, и все это в догорающем свете дня казалось прекрасным.
Когда поезд подошел к перрону, я чувствовала себя совсем отдохнувшей и почти не нервничала, пока не увидела Эрнеста, стоявшего чуть ли не на том же самом месте, где я его оставила в ноябре, — и вот тут в горле у меня пересохло, а живот стянуло холодом. Он был великолепен в теплой серой куртке и толстом шарфе. Не успела я сойти с поезда, как он заключил меня в объятия, оторвав от земли.
— Я тоже рада тебя видеть, — сказала я, оказавшись снова на земле; мы смущенно улыбались, чувствуя себя неловко после долгой разлуки. Встречались глазами и тут же их отводили. Не одной тысячей слов обменялись мы за это время. Куда они делись теперь?
— Ты голодна? — спросил он.
— Конечно, — ответила я.
Мы потерли замерзшие носы и пошли по утреннему морозу искать, где бы поесть. Одно местечко за Стейт-стрит давно приглянулось Эрнесту — там можно было за шестьдесят центов получить стейк и яичницу. Заказав еду, мы сидели в отдельной кабинке, и наши колени соприкасались под столом.
— «Сатердей ивнинг пост» отклонил еще один рассказ, — сказал он, пока мы ждали официанта. — Уже третий раз. Если положение не изменится, придется всю жизнь потратить на переписывание старья — своего или чужого — для разных журналов. Не хочу этого.
— Ты обязательно увидишь свои сочинения в печати, — возразила я. — Это должно случиться. Так и будет.
Он внимательно посмотрел на меня и плотно прижался ботинком к моей лодыжке. Не отрывая ноги, он вдруг спросил:
— Тебе не приходило в голову, что ты можешь меня больше не увидеть?
— Все может быть. — Улыбка сошла с моего лица. — С тобой я вела себя как дурочка, Несто.
— Мне было бы приятно, если б ты, хоть недолго, меня любила.
— Почему недолго? Ты боишься, что сам долго не продержишься?
Эрнест пожал плечами, вид у него был взволнованный.
— Помнишь, я рассказывал тебе о Джиме Гэмбле, моем дружке из Красного Креста? Он зовет меня в Рим. В Италии дешевая жизнь, и если скопить немного денег, можно прожить там пять или шесть месяцев и в это время писать. Такой шанс дается не часто.
Рим. У меня сжалось сердце. Только я обрела его, а он уже рвется на другой конец света. Голова закружилась, но я не сомневалась: даже попытка препятствовать ему будет ошибкой. Судорожно сглотнув, я отчетливо произнесла:
— Если работа для тебя так важна, надо ехать. — С трудом подняла глаза и продолжила, глядя ему прямо в лицо: — Но одна девушка будет скучать по тебе.
Он серьезно кивнул, но ничего не ответил.
Остаток отпущенной мне недели заполнили концерты, спектакли, вечеринки, но каждый вечер заканчивался в просторной гостиной Кенли, где пили вино, курили и вели пылкие беседы о великой литературе и живописи. Все было так же, как осенью, за одним исключением — отсутствовала Кейт.
Перед самым отъездом я послала ей письмо. Я не была уверена, что не встречу ее раньше, чем оно придет, однако написала, чтобы как-то подготовить почву. «Несто и я очень сблизились, — писала я. — Мы действительно стали большими друзьями, но ты тоже мой друг, и мне неприятна мысль, что эта новость может нас разлучить. Пожалуйста, не сердись долго. Любящая тебя безгранично, Хэш».
Кенли уверял, что Кейт просто загружена работой: «Ты же знаешь Кейт. Взваливает все на себя, а потом ничего не успевает. Уверен, скоро мы ее увидим».
Но дни шли, она не приходила, и мне все больше хотелось обсудить ситуацию с Эрнестом. Не в моих привычках вести двойную игру, но я загнала себя в угол, не рассказав о предостережении Кейт. Оснований для этого было достаточно. Во-первых, не хотела его расстраивать, да и вообще считала, что не имею права вставать между ними и вызывать вражду. По мере того как приближался день моего отъезда, а Кейт по-прежнему глухо молчала, я стала сомневаться, что наш неправильный треугольник выдержит эти испытания. Вполне возможно, что Кейт перестала мне доверять. Также возможно — и даже очень, — что Эрнест уедет в Рим работать, оставив меня ни с чем.
Опасно отдавать свое сердце Эрнесту, но разве у меня есть выбор? Я влюбилась в него, и даже при сомнительных надеждах на будущее моя жизнь после знакомства с ним определенно изменилась к лучшему. Я чувствовала это и дома в Сент-Луисе, и у Кенли тоже. Вначале каждый вечер мне было не по себе, я нервничала, робела, боялась, что не соответствую компании, но затем успокаивалась и обретала свой голос. В полночь я уже становилась вполне своим человеком, могла пить как сапожник и болтать до утра. Каждый вечер я как бы заново рождалась, находила себя, теряла и обретала вновь.
— Не так давно у меня не хватало сил, чтобы полчаса играть на рояле, — сказала я как-то Эрнесту за завтраком. — А сегодня мы не спали до трех, и вот я сижу здесь в восемь часов бодрая и с ясными глазами. Раньше чувствовала постоянную усталость — теперь же ничего подобного. Что со мной происходит?
— Не знаю, — сказал он. — Но что касается ясных глаз — подтверждаю.
— Я говорю серьезно. Речь идет о более важных изменениях.
— Разве ты не веришь в перемены?
— Верю. Просто иногда я не узнаю себя. Знаешь истории про эльфов, которые забирают ребенка, а вместо него оставляют другого, — его еще зовут дитя-эльф.
— Как бы то ни было, ты мне нравишься такой, Хэш.
— Спасибо. Я тоже себе нравлюсь.
Следующий вечер был последним, и я решила наслаждаться каждым его мгновением. Я не знала, когда мы вновь увидимся с Эрнестом и увидимся ли вообще. За время моего пребывания он больше не вспоминал о Джиме Гэмбле и Италии, но и другие планы не раскрывал. Когда я спросила, навестит ли он меня в Сент-Луисе, он ответил: «Конечно, малыш». Ответил с беспечной легкостью, без конкретных обещаний, без определенного намерения. Больше я об этом речи не заводила. Такого мужчину, как Эрнест, силой и нытьем не удержишь — да и ничем другим тоже. Оставалось только ждать, что из этого всего выйдет.
Вечер начался как обычно — море выпивки, песен, все дымили как паровозы. Эрнест попросил меня сыграть Рахманинова, и я с радостью согласилась. Он подошел и сел рядом, как в первый вечер, пальцы мои летали по клавишам, а сама я испытывала мучительный приступ ностальгии. Посреди игры он поднялся и стал кружить по комнате, покачиваясь на каблуках; он держался как-то нервно, как породистое животное перед загоном. Когда я кончила играть, его в комнате уже не было. Я нашла его на крыльце, он курил.
— Неужели я так плохо играла? — спросила я.
— Прости. Ты тут ни при чем. — Откашлявшись, он поднял глаза к холодному ночному небу; от множества звезд кружилась голова. — Я давно хотел рассказать тебе об одной девушке.
— Ой! — Опустившись на ледяную каменную ступеньку, я подумала: «Кейт была права. Вот оно. Началось».
— Это не имеет отношения к сегодняшнему дню. Давняя история. Я ведь рассказывал, как меня ранили при Фоссалте?
Я кивнула.
— Меня послали в Милан долечиваться, и там я влюбился в ночную медсестру. Разве это не везение? Мне повезло, как и еще десятку тысяч бедолаг.
Знакомая история, но по выражению его лица я поняла, что для него она особенная.
— Ее звали Агнес. Мы собирались пожениться, но тут меня отправили на корабле в Штаты. Будь у меня деньги, я бы задержался и женился на ней. Она же хотела подождать. Женщины всегда так чертовски благоразумны. Почему, а?
Я не знала, что ответить.
— Тогда тебе было всего восемнадцать?
— Восемнадцать или сто, — сказал он. — В моих ногах было полно металла. Из меня извлекли двадцать восемь осколков. Еще сотни остались, — до них не смогли добраться, но ни один из них не ранил так больно, как письмо от Агнес. Она влюбилась в другого — лихого итальянского лейтенанта. — Он презрительно усмехнулся, но лицо исказила гримаса боли. — В письме она выражала надежду, что я ее скоро забуду.
— А ты не забыл.
— Нет. До конца не забыл.
Несколько минут мы молчали.
— Тебе не стоит торопиться с женитьбой, — сказала я. — Такой удар — это как затяжная болезнь. Нужно время для выздоровления, иначе ты никогда не восстановишься на сто процентов.
— Это ваша рекомендация, доктор? Лечение покоем? — Говоря это, он понемногу приближался и, оказавшись рядом, взял мою руку в перчатке. Он водил рукой по шерсти — сначала в одну, потом в другую сторону; похоже, это его успокаивало. — Мне нравится твоя прямота. Ты выслушиваешь меня и говоришь в ответ то, что думаешь.
— Так и есть, — ответила я, но, по правде говоря, меня очень огорчила его исповедь. Ясно, что он без памяти влюбился в эту женщину; видимо, она и сейчас его волновала. Разве можно соперничать с призраком — тем более мне. Я так мало знаю о любви, а то, что знаю, ничего хорошего не сулит.
— Как ты думаешь, можно расстаться со своим прошлым? — спросил Эрнест.
— Не знаю. Надеюсь, можно.
— Иногда мне кажется, раз Агнес исчезла, то прошлое тоже может исчезнуть.
Я согласно кивнула. У меня было такое же желание.
— Может, она никуда не исчезала. А просто никогда не любила меня. — Он закурил очередную сигарету и глубоко затянулся — кончик сигареты запылал. — Любовь — проклятый, прекрасный лжец. Не так ли?
Горечь так изменила голос Эрнеста, что я с трудом заставила себя поднять на него глаза; он же всматривался в меня напряженно и пристально, а потом сказал:
— Ну вот, теперь я напугал тебя.
— Совсем немного. — Я попыталась улыбнуться.
— Думаю, нам надо вернуться и танцевать до утра.
— О, Несто, я ужасно устала. Может, просто отправимся спать?
— Ну, пожалуйста, — просил он. — Мне кажется, это поможет.
— Хорошо. — И я протянула ему руку.
Компания понемногу рассеялась. Эрнест медленно сдвинул в сторону ковер и завел «Виктролу». В комнате завибрировал голос Норы Бейз: «Когда тебе грустно, заставь себя верить, что все хорошо».
— Это моя любимая песня, — призналась я Эрнесту. — Ты что, ясновидящий?
— Нет, просто хватает ума поставить то, отчего девушка будет ближе.
Не знаю, как долго танцевали мы этой ночью, медленно двигаясь в комнате вперед-назад по длинному эллипсу. Каждый раз, когда граммофон замолкал, Эрнест быстро скользил к нему и вновь заводил. И вновь — ко мне, утыкаясь лицом в шею, обхватывая руками талию. Три минуты волшебства, отмеренного и взвешенного. Может быть, счастье — это песочные часы, уже иссякающие, песчинки текут, сталкиваясь друг с другом. А может, это состояние ума — как Нора Бейз поет в песне — страна, которую можно создать из воздуха, а потом в нее втанцеваться.
— Я никогда не солгу тебе, — говорю я.
Он кивнул, погрузившись в мои волосы.
— Давай всегда говорить друг другу правду. Ведь мы сможем, да?
Он увлек меня за собой — медленно и властно. Песня закончилась, иголка щелкнула, зашипела, и все смолкло. А мы продолжали танцевать, кружась мимо окна и проносясь дальше.