Лепет соболезнований и извинений, отпаивание пациента жалкими — буквально в несколько капель — остатками бренди, врачевание щиколотки, швы, бинты и прочее — все это заняло минут десять. После чего они помогли мне дойти — чуть ли не дотащили — до гостевой хибары. Профессор постучался. Дверь отворилась.
— Кто там? — Мэри набросила на плечи не то шаль, не то плед, керосиновая лампа эффектно подсвечивала ее сзади, наметив вокруг ее светлых волос сияющий ореол.
— Не волнуйтесь, миссис Бентолл, — произнес Визерспун успокоительно.
— С вашим мужем туг у нас приключилась маленькая неприятность. Боюсь, он повредил себе ногу.
— Маленькая неприятность! Ничего себе, маленькая неприятность! — заорал я. — Он повредил ногу! Да у меня перелом щиколотки! — Я отпихнул их руки, хотел протиснуться в дверь, споткнулся, закричал от боли и растянулся во весь рост на полу. Итак, у меня накапливался мало-помалу опыт в этом деле: измерять полы при помощи собственного тела. Кстати, куда быстрее, чем рулеткой.
Мэри у меня над головой что-то говорила пронзительным от беспокойства голосом, что именно — не знаю, мои стоны напрочь забили текст. Она опустилась рядом со мной на колени, но профессор галантно поднял ее, а Хьюэлл перенес меня с пола на раскладушку. Весу во мне под две сотни.
Ему же это хоть бы хны. Он затратил на меня не больше усилий, чем девчушка, перекладывающая куклу с места на место. Правда, проявил куда меньше нежности...
Раскладушка оказалась достаточно прочной, под моей тяжестью она не разорвалась, как можно было ожидать, так что на сей раз мерить своим корпусом пол не пришлось. Я еше немного постонал, а после подпер голову локтем и продемонстрировал им, как умеют страдать истинные англичане — с поджатыми губами и молча. Чтоб подчеркнуть драматизм сцены, я время от времени закрывал глаза.
Профессор Визерспун запинаясь излагал, что произошло — по меньшей мере, свою версию того, что произошло. У него получалась довольно убедительная комбинация из несрабатывающих шифров,плохо сбалансированных сейфов и шатких полов, лишающих сейфы устойчивости.
Мэри внимала ему в предгрозовом молчании. Если она играла, то столь блистательно, что оставалось лишний раз констатировать: в ее лице сцена лишилась великой актрисы. Учащенное дыхание, сжатые губы, трепещущие ноздри, стиснутые кулаки — все это доступно моему пониманию. Но чтоб так побледнеть, надо было вложить в свою игру толику сердца. Когда профессор закончил, мне показалось, что она накинется на него, нисколько не страшась гигантской фигуры Хьюэлла. Но она сумела овладеть собой и лишь произнесла ледяным тоном:
— Очень благодарна вам обоим за то, что доставили мужа домой. Это свидетельствует о вашей доброте. Не сомневаюсь: произошел несчастный случай. Спокойной ночи.
Ее речь не оставляла лазеек для дальнейших словесных игр, так что им пришлось убраться, выкрикивая на ходу, что завтра — как они надеются — мне наверняка станет лучше. На что они надеялись в действительности, осталось тайной, во всяком случае, они забыли объяснить, каким образом мой перелом излечится за одну ночь. Еще целых десять секунд Мэри смотрела им вслед и лишь тогда прошептала:
— Он устрашает, ничего не скажешь. Выходец из первобытных эпох.
— Да уж, красотой он не блещет. Боишься?
— Еще бы, конечно.
Она постояла без движения еще пару секунд, вздохнула, развернулась и присела на краешек моей кровати. Долго она всматривалась в мое лицо, как бы преодолевая сомнения или решаясь на смелый шаг, потом прохладными ладонями коснулась моего лба, прошлась пальцами по волосам, опять глянула на меня сверху вниз, опираясь на руки; она улыбалась, но улыбалась безрадостно, и ее глаза газели потемнели от тревоги.
— Я виновата перед тобой, — прошептала она. — Плохо складывается дело, правда, Джонни? — Раньше так она ко мне не обращалась.
— Ужасно. — Я поднял руки, обнял ее за шею и пригнул к себе; она ткнулась лицом в подушку и не сопротивлялась. Она еще не очнулась от шока, какой, вообще говоря, неизбежен при первых контактах с Хьюэллом. А может, просто потворствовала больному сподвижнику... Щека ее была нежна, как лепесток цветка, и пахло от нее солнцем и морем. Я прижался губами к ее уху и прошептал:
— Проверь, они на самом деле ушли?
Она замерла, словно ударенная электричеством, потом рывком поднялась, подошла к двери, приникла к одной щелочке, к другой и полушепотом доложила:
— Оба они в профессорской комнате. В данный момент ставят сейф на место.
— Погаси свет.
Она прошла к столу, прикрутила фитиль, сложила руки над лампой этаким куполом с прорезью и дунула. Комната погрузилась в темноту. Я содрал с ноги те ярды медицинского пластыря, которым они облепили мою злополучную травму, да еще как плотно! Отдирать пришлось чуть ли не с кожей, чертыхаясь от боли. Теперь можно было встать на ноги, чтоб экспериментальным путем проверить правую ногу. Пара прыжков... Что ж, прыгаю я не хуже, чем обычно. На том же уровне. Лишь большой палец ныл.
На него-то как раз и пришелся главный удар-. Ему-то больше всего досталось от этого дуэта: сейф плюс переломившаяся подметка. Я повторил свой эксперимент. По-прежнему о'кей. Я сел и принялся обуваться.
— Что ты делаешь? — в сердцах спросила Мэри. Мягкая сочувственная нота, как заметил я с печалью, начисто исчезла из ее голоса.
— Элементарную проверку, — ответил я беззлобно. — Надеюсь, ножка моя по старой дружбе мне еще послужит.
— Но кость... Я думала, у тебя перелом...
— Быстрое исцеление под воздействием природных факторов. — Я еще разок опробовал ногу, теперь в ботинке. Порядок! И тогда я поведал ей свою историю болезни.
Выслушав меня, она сказала:
— Охота тебе была меня дурачить?
Жизнь приучила меня к женской несправедливости, посему я пропустил этот выпад мимо ушей. У нее, конечно, хватит ума оценить собственную не правоту в обращении со мной на ранних этапах, от ее собственной хвори до моей. Но, разумеется, сейчас она видит, какие преимущества я получил, притворившись калекой. Она между тем вернулась к своему ложу, кинув мне мимоходом:
— Ты велел мне сосчитать китайцев — сколько их заходит в барак, сколько выходит.
— Ну и?..
— Их там восемнадцать.
— Восемнадцать! — А я-то насчитал — там, в пещере, — восемь.
— Восемнадцать.
— Не заметила, выносили они оттуда что-нибудь?
— При мне они не выходили. Во всяком случае, пока не стемнело.
— Ясно. Где фонарик?
— Под подушкой. Вот он.
Она повернулась к стенке, и скоро я услышал ровное спокойное дыхание.
Но я знал: она не спит... Разорвал, пластырь на лоскутки, обклеил ими стекло фонарика, оставив посередине маленькое отверстие в четверть дюйма диаметром. Затем обосновался у щели, позволявшей: наблюдать за профессорским домом. Вскоре после одиннадцати ушел Хьюэлл, отправился, видимо, к себе домой. Там зажегся огонь, но вскоре, минут через десять, погас.
Я подошел к шкафу, где бой сложил наши шмотки. Манипулируя тоненьким лучом модернизированного фонарика, я отыскал в конце концов темно-серые фланелевые брюки, синюю рубашку. Быстро переоделся. Ночную прогулку в белоснежном наряде полковник Рейн не одобрил бы. Затем я возвратился к кровати Мэри и тихо проговорил:
— Ты ведь не спишь, верно?
— Чего ты хочешь? — Ни малейшего тепла в голосе, ну прямо-таки ни малейшего.
— Послушай-ка, Мэри, не дури. Чтоб надуть их, я вынужден был надуть и тебя. Не мог я поступить иначе в их присутствии. Тебе ведь должно быть ясно мое нынешнее преимущество: я мобилен, а они считают меня лишенным подвижности, демобилизованным и деморализованным. Как еще мог я действовать? Стоять в дверях при поддержке Хьюэлла с профессором и весело распевать: «Не огорчайся, малышка, я всего только развлекаюсь»?
— Наверное, нет, — обронила она немного погодя. — Ну и чего ты хочешь? Разъясни мне это!
— Честно говоря, речь идет о другом, о твоих бровях.
— О чем, о чем?
— О бровях. Ты блондинка, у тебя светлые волосы, а брови черные. Они настоящие? Я имею в виду цвет.
— Ты не свихнулся?
— Я просто хочу покрасить лицо в черный цвет. Тушью. Вот я и решил, что у тебя...
— Надо было прямо так и спросить, не умничая. — Как бы там ее интеллект ни стоял за «простить», другая его половина голосовала «против». — Никакой тушью я не пользуюсь. Тебя устроит обувной лак? Он в верхнем ящике справа.
Я дрогнул при мысли о ваксе или лаке как атрибутах маскарада и отстал от нее. А через час — так и вовсе с нею расстался. Я соорудил на своем ложе грубое подобие спящего, обошел дом со всех сторон: нет ли там любопытных, и исчез, условно говоря, черным ходом, изловчившись скользнуть под тростниковую стенку-ширму. За сим не последовало ни воплей, ни окликов, ни стрельбы. Итак, Бентолл на воле, никем не замеченный и крайне этим довольный. На темном фоне меня нельзя было разглядеть и за пять ярдов, хотя унюхать, стоя по ветру, удалось бы на расстоянии вдесятеро большем. Такой уж бывает обувной лак.
Первая часть моего путешествия осуществлялась в промежутке между нашей обителью и профессорской. На этом участке не имело ни малейшего значения, функционирует моя нога или нет. Любому наблюдателю, обосновавшемуся в профессорском доме или в рабочем бараке, моя персона нарисовалась бы черным силуэтом на фоне светлого моря или белого песка.
Посему я перемещался сперва на локтях, руках, коленках, стремясь уйти за дом, подальше от чужих глаз.
Очутившись за углом, я медленно и беззвучно поднялся на ноги и пошел, тесно прижимаясь к стене. Три больших шага — и я оказался у задней двери.
Свое поражение я осознал мгновенно. С фасада дверь была нормальной — деревянная дверь на петлях, — вот я и предположил подсознательно, по инерции, что задняя дверь такая же. На деле же она оказалась бамбуковой ширмой. От первого же прикосновения она прошуршала эхом далеких кастаньет. Зажав в руке фонарик, я застыл у двери. Минуло пять минут, ничего не произошло, никто не явился. Легкий ветерок тронул мое лицо, бамбук снова проговорил свой сдавлен но-гремучий монолог. Минуты за две я подобрал штук двадцать бамбу-чин одну к другой, не сотворив из этой акции шумового действа, за две секунды проник в дом и еще две минуты отпускал тростинку одну за другой на свободу. Ночь была не такая уж теплая, но я чувствовал, как пот, стекая со лба, заливает мне глаза. Я вытер пот, прикрыл ладонью фонарик, нажал осторожно пальцем выключатель и начал обследовать кухню.
Я не рассчитывал найти там ничего, чего не было бы в любой другой кухне. Я действительно ничего такого не нашел. Но зато нашел весьма нужную мне вещь, на что, кстати, и рассчитывал: набор ножей. У Томми была превосходная коллекция инструмента: все лезвия наточенные, острые как бритва. Я остановил свой выбор на красавце ноже десяти дюймов длиной. Зазубренный с одной стороны и безукоризненно ровный с другой, он имел треугольную конфигурацию, резко сужаясь от рукоятки к острию, с двух дюймов до нуля. Кончик его своими режущими и колющими качествами мог поспорить с ланцетом. Лучше, чем ничего! Много лучше, чем ничего!
Нащупать такой штукой межреберье — даже Хьюэллу это не покажется щекоткой. Тщательно обернув нож подобранной на кухне тканью, я сунул его за пояс. Дверь из кухни в коридор оказалась нормальной деревянной дверью. Понятно почему: иначе кулинарные запахи могли бы беспрепятственно распространяться по зданию. Дверь легко ходила на смазанных петлях. Я выбрался в коридор и застыл, прислушиваясь. Слишком напрягаться в этом прислушивании не понадобилось. Профессора трудно было отнести к числу тех, кто спит беззвучно. Комнату с открытой дверью, откуда доносился источник храпа, футах в десяти от меня, ничего не стоило локализовать. Где спит китайчонок, я не имел представления, но он ведь не выходил из дома, во всяком случае, у меня на глазах; значит, находится где-то здесь. А где именно, этого я выяснять не намеревался.
Ребята такого типа чутко спят. Естественно, я возлагал надежды на могучий храп профессора — почти оркестровую маскировку, способную приглушить провоцируемые мною звуки. И все же я крался по коридору с осторожностью кошки, подбирающейся к птичке через залитую солнцем лужайку.
Я закрыл за собой дверь гостиной без малейшего шума. Не тратя времени на рекогносцировку — зачем осматриваться, если нужное ты давно высмотрел, — я направился к двухтумбовому столу. Пускай даже блестящий медный провод, который подмигнул мне с крыши, из соломы, поутру, не мог служить достойным доверия путевым знаком, мой нос все равно привел бы меня туда. Едкий запах серной кислоты, сколь угодно слабый, не спутаешь ни с каким другим.
Двухтумбовые письменные столы, как правило, имеют с обеих сторон набор выдвижных ящиков, но профессор Визерспун и в этом плане являлся исключением из правил. С обеих сторон стол поддерживали шкафчики, ни один из которых не был заперт. Да и зачем, собственно, их здесь запирать? Я отворил левую дверцу и сунулся вовнутрь, освещая содержимое шкафчика карандашным лучиком своего фонаря.
Моему взгляду открылся емкий параллелепипед. Тридцать дюймов в высоту, восемнадцать — в ширину и приблизительно два фута в глубину. Он был набит кислотными аккумуляторами и сухими батарейками. На верхней полке лежало десять аккумуляторов по 2,5 вольта со стеклянными стенками, связанных проволокой по две штуки. На нижней полке находились сухие батарейки по 120 вольт. Энергии, собранной здесь, хватило бы, чтоб послать сигнал на Луну. Был бы только в наличии радиопередатчик.
Что ж, в наличии был и радиопередатчик — в противоположной тумбе, каковую он и занимал целиком. Я кое-что понимаю в приемниках и передатчиках, но этот серый аппарат с двумя десятками градуированных циферблатов, ручек, кнопок, рычажков не входил в круг моих знакомств и знаний. Присмотрелся повнимательней к маркировке. Данные о фирме-изготовителе выглядели так: «Радиокомпания Кураби-Санкова, Осака и Шанхай». Это ничего мне не разъяснило. Немногим больше, чем китайские иероглифы в следующей строке. Длина волн и наименования станций обозначались на шкале и так, и этак, и по-китайски, и по-английски; стрелка указывала на Фуджоу. Может, профессор Визерспун принадлежал к немногочисленному племени добросердечных нанимателей, позволяя тоскующим по родине рабочим разговаривать со своими китайскими сородичами. А может, и нет.
Я прикрыл дверцу и переключил внимание на сам стол. Профессор, видимо, дожидался моего прихода. Он даже не опустил крышку бюро. После недолгих, в пять минут раскопок стало ясно, почему он не стал возиться с крышкой: ни в ящичках бюро, ни на полочках не было ничего, что стоило бы прятать. Я уж собрался совсем капитулировать, как вдруг взгляд мой упал на самый заметный предмет изо всех, какие валялись на столе. Блокнот в кожаном четырехугольном бюваре. Я взял в руки блокнот. Между последней его страницей и бюваром притаился обрывок тонкой пергаментной бумаги.
Шесть строк машинописи, в каждой строке — двойное, через дефис, наименование и восемь цифр. Например, в первой строке стоит:
«Пеликан-Такишамару 20007815», во второй — «Линкянг-Хаветта 10346925», и далее, в последующих четырех строках, столь же бессмысленные имена и цифры. Затем дюймовый интервал и еще одна строчка: «Каждый час 46 Томбола».
Из этого хаоса знаков я ничего не могу извлечь. Совершенно бессмысленная информация, если покупать ее по номинальной стоимости, или самый ценный код. В любом случае не нахожу в своей находке пользы.
Может, потом, со временем... Полковник Рейн приписывал мне уникальную зрительную память — фотографическую. Но к такой ерунде она неприменима.
Посему я беру с профессорского стола листок бумаги, карандаш и переписываю бессмысленный текст. Затем возвращаю пергамент на место, снимаю ботинок, складываю свою копию и кладу, предварительно завернув в целлофан, между носком и подошвой ноги. Очередная прогулка по коридору мне ничуть не улыбается. Поэтому я выпрыгиваю в окно — то, что подальше от обители Хьюэлла и от бараков.
Двадцать минут спустя я кое-как поднялся на ноги. Я не путешествовал на руках, локтях и коленках чуть ли не с пеленок, а потому утратил вкус к этому занятию. Более того, многолетнее отсутствие тренировки ослабило задействованные мышцы, и они страшно ныли. Но все-таки мышцы были в выигрышной ситуации по сравнению с одеждой, их прикрывавшей.
Небо было затянуто облаками. Но не беспросветно. Время от времени полная луна наотмашь сбрасывала покрывало, и я поспешно прятался за первый попавшийся куст, выжидая, когда же вновь потемнеет. Я держался железнодорожных рельсов, которые вели от каменоломни и сушилки на юг острова, а затем, предположительно, еще и на запад. Меня очень заинтересовала эта колея и ее конечная цель. Профессор Визерспун старательно уклонялся от любых разговоров о других частях острова. И все равно, как он там ни уклонялся, выболтал достаточно много. Он, например, поведал мне, что фосфатная компания извлекала на поверхность ежедневно по тысяче тонн руды. А поскольку признаков этой руды не наблюдалось, значит, ее увозили. Значит, появлялось судно. Большое судно, а большому судну в этой крохотной бухточке нечего было делать, даже если бы оно миновало мелководную лагуну, что, конечно же, исключалось намертво.
Требовалась куда бульшая пристань, нежели,профессорский причал, с бетонным или каменным пирсом, не исключено, что из рифовых осколков, а также с подъемным краном. Видимо, профессору Визерспуну не хотелось допускать меня до этого маршрута.
Через пару секунд я вполне разделил его чувства. Но едва успел я миновать ущельице с ручейком, убегавшим среди густых зарослей в море, у меня за спиной послышались быстрые тяжелые шаги и мощный удар обрушился на спину. Я и очнуться не успел, как мою левую руку повыше локтя сжала мертвой хваткой неведомая сила, равная по своему бешеному натиску пружинному капкану на медведя. Мгновенно меня захлестнула мучительная боль.
Хьюэлл. Такова была первая промелькнувшая в пульсирующем мозгу мысль.
Я шатался, спотыкался, едва не падал. Хьюэлл. Должно быть, Хъюэлл. Никто из людей, встречавшихся на моем жизненном пути, не имел и не мог иметь такой хватки. Резким рывком я очертил полукруг и нацелился ему в живот.
Но удар мой угодил в пустоту, в ночную темень. Я чуть не вывихнул себе плечо. Эх, кабы это была единственная моя ошибка в этом поединке.
Потеряв равновесие, я чуть не свалился, балансируя, оглянулся. Нет. Не Хьюэлл! Собака, огромная, сильная, как волк.
Я попробовал оторвать ее от себя правой рукой. Безуспешно. Страшные клыки еще глубже вонзались в мою плоть. Вновь и вновь кулак бил по мускулистому телу. Увы, я с трудом дотягивался до собаки. Пустил в ход ноги. И опять-таки добиться своего не сумел. Не мог я ее ни стряхнуть, ни сбросить, ни отодрать ударом о спасительный твердый предмет: не было по соседству подходящего предмета. Упасть на пса я не решался. Знал: он тотчас отпустит руку и вцепится в глотку прежде, чем я успею что-нибудь предпринять.
Весу в собаке было фунтов восемьдесят — девяносто. Клыки она имела стальные. Эти клыки глубоко ушли в мякоть моей руки, чему весьма способствовал огромный вес этого кошмарного животного. Единственно возможное развитие сюжета в подобных обстоятельствах удручает: мясо и кожа мало-помалу поддаются действию разрушительных сил. А мне никто не дарует другую кожу и другую плоть. Я слабел, я чувствовал, как меня захлестывают волны боли и тошноты. Но вот на миг голова прояснилась, колесиками завертелись мысли. Нож из-за пояса я вытащил без труда, а вот на то, чтоб содрать с него целлофан одной рукой, ушло десять бесконечно долгих, мучительных, перенасыщенных болью секунд. Дальше все пошло легко. Кинжальное острие вонзилось чуть ниже грудной кости, беспрепятственно рвануло вперед, выше, добралось до сердца. Капкан, зажавший мою руку, расслабился в ничтожную долю секунды. Собака была мертва, еще не свалившись на землю.
Не берусь судить о породе этой собаки. Не интересует это меня нисколько. Да и тогда не заинтересовало. Я ухватил ее за тяжелый шерстистый загривок, поволок к овражку, протащил через неширокий берег и забросил в воду, туда, где кустарник рос погуще. Мне казалось, что сверху труп невозможно будет разглядеть, но проверять свою гипотезу при помощи фонарика не решился. Для пущего спокойствия закидал собаку камнями. Теперь ни дождь, ни ветер не смогут открыть ее прах любопытствующим взглядам. А потом пять минут лежал у ручья лицом вниз, дожидаясь, пока острая боль, тошнота и шок хоть немного поутихнут и сердце придет в норму. Нелегкие это были минуты.
Снимать с себя рубашку и тельняшку оказалось удовольствием ниже среднего: рука-то отекла, но я справился с этой задачей, после чего тщательно промыл руку в ручье. Мне здорово повезло, что под боком оказалась пресная, да к тому же еще и проточная вода. Воображаю, каково мочить такую рану соленой! Прямо по выражению «сыпать соль на рану».
Промывал я руку с превеликим тщанием, размышляя на грустную тему: если собака бешеная, то пользы от водных процедур не больше, чем после укуса королевской кобры. Впрочем, вряд ли эти страхи имели под собой серьезное основание... Так или иначе, я перебинтовал руку обрывками своей тельняшки, напялил рубашку, выбрался из лощины на тропу и двинулся дальше по намеченному маршруту, держась рельсовой колеи. В руке у меня был нож — и притом безо всяких ножен. Я буквально дрожал. Больше от ярости, чем от холода. Добрых чувств по отношению к здешней публике я не испытывал.
Сейчас я находился в южной оконечности острова. Деревьев здесь не было, низкорослый кустарник вряд ли мог послужить мне укрытием, если только не ползти по-пластунски. Но, с другой стороны, способность к здравым суждениям я сохранил и потому, когда луна пробилась вдруг сквозь облачное оцепление, рухнул навзничь, спрятавшись за жалкие былинки, неспособные укрыть от наблюдательского взора даже крольчонка.
В ярких лучах луны мне открылась истина: изучая остров поутру, с рифа, я кое в чем заблуждался, предрассветный туман исказил мои первые впечатления о южной его части. Узенькая равнинная полоска суши, огибавшая гору, если зрение в этот момент меня не обманывало, и впрямь окольцовывала остров, но на юге она была куда уже, чем на востоке. Более того, вместо плавного нисхождения к морю берег, напротив, резко взмывал к подножию горы. Из этого следовало с полной неопровержимостью: в крайней своей южной точке остров завершается крутым спуском к лагуне.
Возможно, даже отвесной скалой. И насчет горы я допустил ошибку, хотя, сидя на рифе, не мог ее предусмотреть: как и следовало ожидать, она являла собой не правильный конус. С южной стороны ее рассекала надвое глубокая расщелина. Без сомнения — следствие катастрофы, низвергнувшей северную часть горы в море. Многочисленные катаклизмы рельефа, суммируясь, давали такой результат: единственно возможный путь — с востока на запад — пролегал, очевидно, по южному берегу, по полосе шириной примерно в сто двадцать ярдов.
Пятнадцать минут спустя просвет между облаками разросся, увеличился чуть не вдвое, луна оставалась посреди этой проруби, и я вознамерился махнуть дальше. При столь ослепительной иллюминации возвращаться едва ли не опасней, чем идти вперед. Кляня на чем свет стоит эту нахальную луну назло всем поэтическим натурам, я двинулся вперед. Но они наверняка отпустили бы мне сей грех, выслушав вдохновенные похвалы, коими я описал ту же луну несколькими минутами позднее.
Я полз вперед на израненных коленях и локтях, голова — дюймах в девяти над землей, как вдруг заметил еще кое-что, тоже в девяти дюймах над землей, а от моих глаз примерно в футе. Это была проволока, протянутая поперек моего маршрута. Держалась она на стальных шпенечках с витыми шляпками. Черная краска делала ее почти неразличимой в ночных условиях. Краска, близость проволоки к грунту, привольные рейды собаки по окрестностям, а также отсутствие изоляторов — все это в совокупности убеждало, что ток высокого напряжения к цепи пока не подключен, поскольку наличие электрической цепи в данном случае сомнительно. Скорее всего, это старорежимная система предупреждения: коснешься проволоки — дернешь за колокольчик. Что-то в таком роде.
Двадцать минут я не шевелился, выжидал, пока луна опять спрячется за облака, с трудом распрямился, перешагнул через проволоку и снова пополз.
Грунт сейчас настойчиво кренился вправо, к основанию горы. Рельсы здесь, учитывая капризы земной поверхности, взбирались вверх. А почему бы не воспользоваться насыпью как прикрытием? Если луне опять вздумается выйти из-за облаков, буду в тени. Есть такая надежда!
Еще полчаса того же занятия: на локтях и коленях. Полчаса без зрительных и акустических впечатлений. Полчаса, навеявшие на меня возрастающее преклонение перед слабыми мира сего существами, занимающими низшую ступень в животном мире. Нелегкие, как выясняется, у них бытовые обстоятельства... Тут наконец-то выглянула луна, и на сей раз я кое-что заметил.
Ярдах в тридцати от меня я увидел забор. Такие заборы мне доводилось встречать и раньше. И тогда же я удостоверился в их коренном отличии от штакетников на английских лугах. Встречал я такие заборы в Корее, они отгораживали от внешнего мира лагеря для военнопленных. Увитое колючей проволокой сооружение в шесть с гаком футов высоты, слегка сдвинутое в верхней части на зрителя, оно как бы продлевало вертикальную расселину в теле горы, после чего устремлялось вдоль побережья на юг.
Десятью ярдами дальше я разглядел еще один забор, совершеннейшее подобие первого. Но в центре моего внимания оказались теперь не заборы, а люди — три человека за вторым забором. Они разговаривали друг с Другом, впрочем, так тихо, что не только слова, даже голоса не были слышны. Вот один из них закурил... Белые штаны, круглые головные уборы, гетры и патронташи — это обмундирование вполне логично дополнялось ружьями, перекинутыми через плечо. Вне всяких сомнений, моряки.
Королевский флот.
Ум у меня зашел за разум. Я почувствовал зверскую усталость. Или полное изнеможение. Или то и другое вместе. Я ничего не соображал.
Располагая запасом времени, я наверняка придумал бы подходящее объяснение столь странному факту: с чего бы это вдруг натыкаюсь посреди заброшенного фиджийского острова На английских матросов. Но на кой черт раздумывать, Когда можно встать на ноги и спросить у них самих.
Я перенес вес тела с локтей на ладони, намереваясь подняться.
В трех ярдах от меня зашевелился куст. Шок буквально заморозил меня, подкосил на месте — и тем самым спас. Ни одна окаменелость изо всех, найденных на этом острове профессором, не могла сравниться по степени окаменения со мной, каким я стал в этот миг. Куст деликатно склонился к другому кусту и что-то тихо сказал. В пяти футах я ничего не услышал.
Но, конечно, они должны слышать меня. Сердце колотится на бешеной скорости с грохотом кузнечного пресса. А если даже этот шум до них не доносится, все равно они узнают о моем присутствии по вибрации моего тела, которая конечно же сотрясает почву с такой силой, что даже сейсмографу в Суве ничего не стоит меня засечь. Тем более в непосредственной близости. Но они не видят ничего, не слышат ничего. Я опускаюсь на землю, испытывая чувство игрока, поставившего все состояние на последнюю карту. Мимоходом делаю научное открытие: тезис о том, что кислород нужен для поддержания жизни, — выдумка докторов. Я ведь совсем не дышу. Правая рука ноет. В лунном свете костяшки пальцев, сжимающих нож, светятся, словно слоновая кость. Усилием воли за-, ставляю себя слегка расслабиться. Но и теперь рука цепляется за нож как за последнюю соломинку.
Проходит целая вечность, и еще одна, и еще. Моряки, столь вольно интерпретирующие устав караульной службы, удаляются. Во всяком случае, так мне кажется, пока не осознаю, что темное пятно на заднем плане — хибара. Через минуту до меня долетает бряцанье металла. Какое-то шипение... Ага, накачивают примус. Куст рядом со мной шевелится. Я перевожу нож в боевую позицию, лезвием вверх. Но куст полз в противоположную сторону, параллельно проволоке направляясь к другому кусту, ярдах в тридцати. Тот в свой черед трогается с места. Местность буквально кишит движущимся кустарником. Я отменяю свое первоначальное намерение задавать охранникам вопрос. Задам в другой раз. Умные люди нынешней ночью мирно почивают в своих кроватях. Решаю последовать их примеру; что мне собаки, готовые разодрать человека в клочья, что мне китайцы Хьюэлла с их хищными ножами.
Домой я добираюсь единым рывком. За девяносто минут, из которых половину отнимают первые пятьдесят ярдов. Так или иначе, я возвращаюсь.
Было около пяти утра, когда, подняв штору, я ввалился в комнату. Мэри спала, и будить ее было незачем,. Дурные вести подождут. В тазу близ стенки я отмыл от краски лицо. А перебинтовывать руку не стал: усталость брала свое. Не было даже сил обдумать ситуацию. Я забрался в кровать. О том, как щека моя коснулась подушки, помню крайне смутно. Имей я и десять рук, каждую с такой же раной, вряд ли это помешало бы мне уснуть в эту ночь.