Лейтенант Хансен сдался первым. Хотя сказать «сдался», будет неправильно — Хансен не знал этого слова, смысл которого был ему совершенно чужд: точнее выражаясь, он первым высказал то, что чувствовал каждый из нас. Он схватил меня за руку, наклонился ко мне и, опустив снегозащитную маску, прокричал:
— Хватит, док! Пора остановиться!
— До следующего гребня, — крикнул я в ответ.
Не знаю, услышал лейтенант меня или нет, поскольку, проговорив последнее слово, он тут же натянул маску обратно, защищаясь от ледяного шторма, бившего прямо в лицо, но, похоже, он все понял, потому что поправил веревку, закрепленную у меня на поясе, позволив мне идти дальше. Последние два с половиной часа Хансен, Роулингс и я, меняя друг друга, по очереди шли впереди, трое остальных, Держась за веревку, следовали в десяти ярдах: мы решили идти так вовсе не затем, чтобы кто-то один тащил остальных, а чтобы остальные могли прийти на помощь ведущему, в случае необходимости. А необходимость один раз уже возникла, когда Хансен, поскользнувшись на вздыбленной льдине, упал на колени на самом ее краю и, пытаясь нащупать впереди, в кромешной снежной мгле, опору, провалился в пустоту, пролетев вниз футов восемь, прежде чем рывок веревки, силу которого одинаково ощутили и Роулингс, и я, хотя я шел следом за ним, да и сам Хансен, не остановил его падение. Почти две минуты провисел он над подернутой зыбью черной водой, заполнявшей недавно образовавшуюся трещину, прежде чем нам удалось его вытащить. Беда была близко, совсем близко, поскольку на таком морозе, да еще при ураганном ветре, погружение в ледяную купель даже на несколько секунд неминуемо привело бы к смерти. На сильном холоде одежда на человеке, извлеченном из воды, в считанные мгновения превращается в непробиваемый ледяной панцирь — его невозможно ни снять, ни расколоть. В этом ледяном саване человек быстро коченеет и умирает — разумеется, лишь в том случае, что маловероятно, если его сердце выдержит резкий перепад температур в сотню градусов.
Теперь я продвигался вперед очень осторожно, тщательно прощупывая перед собой лед — после происшествия с Хансеном мы взяли пятифутовый конец веревки, опустили в воду и потом подержали на морозе, после чего он стал твердый как сталь. Время от времени я спотыкался, иногда, когда встречный штормовой ветер внезапно стихал, я вдруг терял равновесие, падал на колени и продолжал двигаться уже на четвереньках, что было даже удобнее. Один раз, когда я полз вот так на четвереньках, я почувствовал, что ветер заметно ослаб и бьющий в лицо ледяной шторм поутих. В следующий миг моя палка уперлась в довольно большое препятствие — стену огромного хребта. Укрывшись за нею, я сдвинул очки на лоб, вытащил и зажег фонарь, чтобы остальные, те, кто вслепую брели следом за мной, могли заметить место, где я расположился.
Вслепую, выставив вперед руки, они ощупывали пространство, как настоящие слепцы, которыми мы, по сути, были последние два с половиной часа. Покидая «Дельфин», мы с тем же успехом могли бы вместо снегозащитных очков надеть на головы мешки. Я посмотрел на Хансена — он подошел первым из тройки. Очки, маска, капюшон, одежда — спереди он весь покрылся сплошной ледяной коркой, испещренной мелкими трещинами, образовавшимися от движения рук и ног. Пока он приближался, я даже на расстоянии пяти футов слышал, как на нем все поскрипывает. С головы, плеч и локтей у него свешивалась ледяная бахрома, точно оперение некоего чудища, прилетевшего прямо с холодного Плутона, так что хоть сейчас бери и снимай в фильме ужасов. Впрочем, сам я, должно быть, выглядел не лучше. Тесно прижавшись друг к другу, мы укрылись под ледяной стеной, а в каких-нибудь четырех футах над нашими головами свирепствовал ледяной шторм. Роулингс, сидевший слева от меня, сдвинул на лоб очки и стал колотить себя по груди кулаками, пытаясь сбить примерзший к меху лед. Я поймал его за руку.
— Оставьте в покое.
— Что оставить? — голос Роулингса под маской звучал глухо, однако я слышал, как у него стучат зубы. — Этот проклятый панцирь весит никак не меньше тонны. Я вам не какой-нибудь цирковой силач, чтобы таскать эдакую тяжесть, док.
— Оставьте. Без него вы бы уже давно окоченели: он защищает вас от ледяного ветра. — Дайте-ка я лучше погляжу на ваши лицо и руки.
Я проверил, нет ли у него и у остальных обморожений, а Хансен осмотрел меня. Нам повезло. Хотя от холода мы посинели и у нас зуб на зуб не попадал, зато не обморозились. Меховая одежда у моих товарищей была явно хуже моей, но все же довольно теплая. На атомных подводных лодках всегда все самое лучшее и полярная одежда также не была исключением. Нет, они не закоченели, но по их лицам и дыханию я понял, что силы у них почти на исходе. Пробиваться сквозь ледяной шторм было все равно, что идти против бурного потока жижи — это здорово изматывало, тем более, что мы не просто шли, а, то и дело натыкаясь на глыбы расколовшегося льда, карабкались вверх, съезжали вниз, скользили и падали, порой делали крюк, чтобы обойти неприступный торос, сгибаясь под тяжестью сорокафунтовых вещмешков на спине и мощных ледяных панцирей на груди и животе, так что все это превращало наш переход по ледовой пустыне, где всевозможные опасности подстерегали нас буквально на каждом шагу, в сущий кошмар.
— Всем, думаю, ясно, — проговорил Хансен, судорожно ловя ртом воздух, как Роулингс, и задыхаясь, — мы не сможем тащить все это дальше, док.
— Нужно было внимательно слушать лекции доктора Бенсона, — укоризненно сказал я. — Лопая пирожные да яблочные пироги и валяясь часами напролет в койке, вряд ли можно как следует подготовиться к таким походам.
— Неужели? — Хансен взглянул на меня. — А вы-то сами как?
— Устал малость, — признался я. — Вот и все.
Вот и все… хотя на самом деле ноги у меня буквально отваливались. Я стянул рюкзак и вытащил флягу со спиртом.
— Передохнем минут пятнадцать, не больше. Иначе совсем окоченеем. А пока давайте-ка лучше глотнем из фляги, чтобы поскорее разогнать кровь в жилах.
— А я-то думал, врачи не рекомендуют употреблять это дело на морозе, — нерешительно заметил Хансен. — Поры, дескать, расширяются или что-то в этом духе.
— Назовите мне любое дело, каким бы ни занимался человек, — ответил я, — и я найду вам кучу врачей, которые будут рекомендовать ему бросить это занятие. Да и потом, это не спирт, а чистое шотландское виски.
— С этого и надо было начинать. Дайте-ка сюда. Роулингсу и Забрински совсем чуть-чуть, они не пьют. Что там у тебя, Забрински?
Забрински, вытащив «уоки-токи», антенну и засунув наушник под капюшон своей парки, что-то говорил во встроенный в рацию микрофон, прикрывая его ладонями. Он был радистом, хорошо знавшим свое дело, вот я и отдал ему «уоки-токи» перед тем, как мы покинули подлодку. Поэтому он никогда не шел впереди. Ударься он об лед или упади в воду, неминуемо вышла бы из строя рация, которую он нес на спине, и тогда нам пришел бы конец: без рации мы не смогли бы не только выйти на дрейфующую станцию «Зебра», но и вернуться на «Дельфин». Забрински был крепкий малый, под стать средних размеров горилле, однако мы обращались с ним, как с вазой хрупкого дрезденского фарфора.
— Ничего не слышно, — ответил Забрински. — С рацией все в порядке, но из-за этого чертова шторма столько всяких помех… хотя погодите-ка…
Он склонился над микрофоном, закрыв его от рева бури, и заговорил снова.
— Забрински… говорит Забрински. Да, из нас уже дух вон, но док считает, мы дойдем, ему виднее… Подождите, сейчас я у него спрошу.
Забрински повернулся ко мне.
— Они спрашивают, как, по-вашему, мы далеко ушли.
— Мили на четыре, — ответил я, пожав плечами. — Может, на три с половиной, а может, на четыре с половиной.
Забрински передал мои слова по рации, вопросительно взглянув на нас с Хансеном, мы кивнули в знак согласия, и он закончил передачу.
— Штурман говорит, мы отклонились на четыре или пять градусов на север и, если не хотим пройти в нескольких сотнях ярдов мимо «Зебры», нам надо взять чуть южнее.
Могло быть и хуже. С тех пор, как мы последний раз получили пеленг с «Дельфина», прошло больше часа, и между сеансами радиосвязи мы ориентировались только по направлению и силе ветра, бившего нам прямо в лицо. Однако, несмотря на защитные маски, лица у нас онемели от холода и уже ничего не чувствовали, а, кроме того, мы знали, что в этой ледяной круговерти направление ветра наверняка не раз менялось. Все могло быть гораздо хуже, и я сказал об этом Хансену.
— Да уж, — с горечью согласился он. — Мы могли ходить кругами, пока все не погибли бы. Не знаю, что может быть хуже.
Он отхлебнул виски и, кашлянув, передал фляжку мне.
— Так-то оно лучше. Вы, правда, думаете, что мы дойдем?
— Немного везения — это все, что нам нужно. Значит, вы решили, что наши рюкзаки слишком тяжелы? И предлагаете их облегчить?
Меньше всего мне хотелось бы бросать припасы: восемьдесят фунтов провизии, сто унций спиртного, тридцать фунтов таблеток сухого горючего, печку, палатку и многоцелевую аптечку, но уж если бы было решено все это бросить, я предпочел бы, чтобы бросили и меня, на что они, похоже, вряд ли бы согласились.
— Мы ничего не будем оставлять, — заявил Хансен.
Отдых и виски сделали свое дело. Голос лейтенанта звучал тверже, зубы почти не стучали.
— Пусть эта мысль умрет, едва родившись, — сказал свое слово радист.
Когда я впервые увидел Забрински, еще в Шотландии, он напомнил мне белого медведя, а сейчас, среди полярных льдов, этот сжавшийся в комок громила в заиндевевшей меховой парке напоминал мне его еще больше. Забрински был действительно здоровый, как медведь, и, судя по всему, совершенно не ведал усталости; он оказался в гораздо луч-глей форме, нежели любой из нас.
— От этого груза у меня просто отсохли плечи, я с ним все равно что с больной ногой или со старым корешем, от которого с души воротит, но попробуй без него обойтись.
— А вы что скажете? — обратился я к Роулингсу.
— Мне нужно поддерживать форму, — заявил Роулингс, — так что, как видно, придется тащить Забрински на себе.
Мы опять надвинули на глаза снегозащитные очки, испещренные мелкими трещинами и царапинами, а потому ставшие совершенно непригодными, тяжело поднялись и двинулись на юг, к краю высокого ледяного хребта, преграждавшего нам путь. Он оказался самым длинным из всех, на которые мы натыкались прежде, но для нас это не имело никакого значения, поскольку нам нужно было найти правильное направление; к тому же он служил нам защитой от свирепого урагана и, таким образом, мы могли хоть как-то сберечь наши силы. Примерно ярдов через четыреста стена вдруг кончилась, на меня с неистовым воем обрушился ураган и сбил с ног. Я словно угодил под стремительно летящий поезд. Ухватившись одной рукой за веревку, а другой уперевшись в лед и пытаясь встать на ноги, я прокричал своим спутникам, чтобы они глядели в оба, и вскоре мы опять шли, нагнувшись вперед и силясь удержаться на ногах против ветра, бившего нам прямо в лицо.
Следующую милю мы преодолели меньше чем за полчаса. Теперь идти было легче, гораздо легче, чем прежде: пак стал более ровным, хотя то тут, то там все равно попадались ледяные глыбы. С другой стороны, все, за исключением Забрински, порядком измучились и, спотыкаясь чуть ли не на каждом шагу, падали, но не только из-за колдобин во льду или порывов ветра: лично у меня ноги были точно налиты расплавленным свинцом, и каждый шаг отдавался в них резкой болью от щиколоток до бедер. Однако, несмотря ни на что, я знал, что продержусь дольше остальных, в том числе и самого Забрински. У меня имелась на то серьезная побудительная причина — она придаст мне сил и поддержит меня даже спустя часы после того, как ноги откажутся повиноваться. Майор Джон Холлиуэлл. Мой старший и единственный брат. Живой или мертвый. Жив ли он или уже мертв, человек, которому я был всем обязан в жизни, и только ему одному? А может, он умирает в эту самую минуту, когда я о нем думаю? Его жена Мэри и трое избалованных детей, разоривших подчистую своего дядюшку-холостяка, который, в конце концов, отплатил им той же монетой: невзирая ни на что должны это узнать, и рассказать им об этом смогу только я один. Жив или мертв? Мои ноги мне уже не принадлежали — жгучая пульсирующая боль терзала совсем другого человека. Я должен узнать, должен, и ради этого готов был проползти на коленях те несколько миль, что отделяли нас от дрейфующей станции. Я все узнаю. Кроме того, у меня была и другая причина добраться до «Зебры», куда более важная, чем жизнь или смерть начальника станции, моего брата или спасение гибнущих людей, затерявшихся где-то среди полярных льдов.
Внезапно неистовая дробь мельчайших льдинок, колотившихся о мою маску и заиндевевший мех парки, утихла, ветер ослаб, и я увидел прямо перед собой стену ледяного хребта, более высокого, чем тот, за которым мы укрывались последний раз. Я подождал остальных, попросил Забрински связаться с «Дельфином» налил всем из фляжки — больше, чем в прошлый раз. Это было необходимо: Хансен « Роулингс вымотались до крайности, дышали они часто и неглубоко — воздух со свистом врывался и вырывался у них из легких. Впрочем, вскоре я заметил, что дышу так же, как и они, и мне с огромным усилием удалось сдержать дыхание на несколько секунд, чтобы проглотить виски. А может, прав был Хансен, возникла у меня смутная мысль, сказав, что алкоголь в условиях Арктики — ненадежное средство? Ну уж нет — приятный вкус во рту явно говорил об обратном.
Забрински, прикрыв ладонями микрофон, уже разговаривал с «Дельфином». Через минуту он снял наушники и, выключив рацию, сказал:
— Не знаю, то ли мы и впрямь бывалые, то ли нам просто повезло, а может, и то, и другое… Но они говорят, что мы идем прямо по курсу.
Он опорожнил стакан, который я ему протянул, и удовлетворенно крякнул.
— Это — хорошая новость. А теперь плохая. Края полыньи, в которой стоит «Дельфин», начинают смерзаться. Причем довольно быстро, и капитан думает, что часа через два им придется погружаться. Во всяком случае, не позже.
Немного подождав, радист медленно добавил:
— А эхоледомер не работает.
— Эхоледомер? — переспросил я, почувствовав себя в глупом положении. — А что, лед…
— Да, дружище, — устало проговорил Забрински. — Вы не поверили штурману, доктор Карпентер. Вы для этого слишком умны.
— А что, это кстати, — безрадостно заметил Хансен. — Теперь все просто и ясно. «Дельфин» погружается, лед смыкается. Мы — здесь, «Дельфин» — внизу, между нами — толща льда. Скорее всего, они уже никогда нас не найдут, даже если починят эхоледомер. Как думаете, нам лучше сразу лечь и умереть или еще часика два поболтаться?
— Какое горе, — подал голос Роулингс, — я имею в виду не нас лично, а ту огромную потерю, которую понесет американский военно-морской флот. Думаю, лейтенант, я не ошибусь, если скажу, что мы трое были прекрасные парни. По крайней мере, вы и я — Забрински, по-моему, уже давно достиг предела совершенства.
Свою тираду Роулингс выдал, задыхаясь и стуча зубами. Он принадлежал к тому типу людей, которых непременно хочется иметь рядом, когда над тобой нависла беда. Например, та, что угрожала нам сейчас. Насколько мне было известно, Роулингс с Забрински слыли на «Дельфине» простодушными весельчаками, но это была всего лишь маска, за которой они, по им одним ведомым причинам, старались скрыть свой острый ум, повышенное чувство дисциплины и незаурядные таланты.
— А меня сейчас пугает другое, — съязвил Хансен, — ваша беспросветная тупость. А еще моряки! Доктор Карпентер считает, что мы должны вернуться без него, — продолжал он, поразив меня своей самоуверенностью. — Доктор Карпентер не повернет назад и за все золото Форта Нокс.
Он с трудом поднялся.
— Нам осталось не больше полумили, так что хватит болтать.
В слабом луче моего фонарика я увидел, как Роулингс и Забрински переглянулись и пожали плечами. Они тоже встали на ноги, и мы двинулись дальше.
А три минуты спустя Забрински сломал лодыжку.
Все произошло до смешного просто — удивляюсь, как это только не случилось с кем-нибудь из нас раньше. Покидая нашу последнюю стоянку, мы решили не огибать ледяной хребет с юга или севера, а перебраться прямо через него. Его высота была около десяти футов, но, подталкивая снизу и поддерживая друг друга сверху, мы поднялись на вершину без особых сложностей. Тщательно ощупывая перед собой лед палкой — фонарь в таком урагане был совершенно бесполезен, а стекла очков стали совсем непроницаемыми, — я прополз по пологому склону тороса двадцать футов и, добравшись до его края, опустил палку вниз.
— Пять футов! — прокричал я, когда подошли остальные. — Здесь только пять футов.
Скользнув на край ледяной стены, я спрыгнул вниз. За мной легко соскользнул Хансен, потом Роулингс.
Глядеть на то, что затем произошло с Забрински, было просто невыносимо. То ли он неверно примерился к высоте, то ли потерял равновесие из-за внезапно ослабевшего ветра, но как бы то ни было, он прыгнул и приземлился позади нас вроде бы вполне благополучно, но тут же вскрикнул и тяжело осел на землю.
Я стал спиной к ветру, сдвинул на лоб очки, чтобы не мешали, и вытащил фонарик. Забрински полулежал на правом боку, облокотившись на лед, и ругался, как сапожник, не зная удержу и ни разу не повторяясь, о чем можно было судить, даже несмотря на то, что рот его закрывала маска. Его правая пятка застряла в узкой, не более четырех дюймов шириной, трещине, какие на нашем пути попадались тысячами, а вся нога так вывернулась, что и без медицинского диплома было ясно: лодыжка сломана. Либо самая нижняя часть голени, поскольку благодаря высокому жесткому ботинку на шнуровке основная нагрузка могла прийтись не на нее, а на большую берцовую кость. Я все же надеялся, что перелом был несложный, хотя вряд ли: сломавшаяся под таким углом кость наверняка торчала бы наружу. Впрочем, сейчас это не имело значения, потому как я не собирался осматривать место перелома: стоило подержать его ногу голой на таком морозе несколько минут, можно было бы не сомневаться, что остаток жизни Забрински проведет без нее.
Мы подняли его, высвободили ботинок из трещины и усадили поудобнее. Я вытащил из рюкзака аптечку и опустился рядом с ним на колени.
— Очень больно?
— Нет, уже онемело. Я ничего не чувствую.
Он выругался.
— Что за идиот! Угодить в такую малюсенькую трещину! И как только меня угораздило.
— Я бы объяснил как, но боюсь, ты обидишься, — съязвил Роулингс и, покачав головой, прибавил: — Я как в воду глядел. Все знал наперед. Я же говорил: все кончится тем, что мне придется тащить эту гориллу на себе.
Я принялся накладывать шины на поврежденную ногу и затягивать жгутом как можно туже, стараясь не думать о тяжести случившегося. Сразу два удара. Мы не только лишились самых крепких, а потому незаменимых рук в нашей упряжке, но и получали дополнительный двухсотдвадцатифунтовый груз — именно столько по меньшей мере весил Забрински. Да еще сорок фунтов, что нес он сам.
— Лучше оставьте меня здесь, лейтенант, — словно прочитав мои мысли, обратился радист к Хансену, стуча зубами от боли и холода. — Вы уже давно были бы там. Заберете меня на обратном пути.
— Не болтай чепухи, — отрезал Хансен. — Ты прекрасно знаешь — потом мы тебя уже не найдем.
— Точно, — поддержал его Роулингс, дробно клацая чубами, точно заклинивший пулемет, так же, как и Забрински, которого он поддерживал, опустившись на колени. К тому же кретинам медали не дают. По крайней мере, так сказано в корабельном уставе.
— Но вы не доберетесь до «Зебры», — запротестовал радист. — Если вы меня потащите…
— Ты слышал, что я сказал? — оборвал его Хансен. — Мы тебя не бросим.
— Лейтенант совершенно прав, — подтвердил Роулингс. — Ты не годишься в герои, Забрински. Рожей не вышел. А теперь заткнись — я займусь твоим барахлом.
Закончив накладывать шины, я тут же натянул тонкие перчатки и меховые рукавицы — мои руки в тонких шелковых перчатках уже одеревенели. Мы разделили на троих вещи радиста, надели снегозащитные очки и маски, поставили Забрински на одну ногу и, повернувшись лицом к ветру, пошли дальше. Точнее, заковыляли.
Наконец удача улыбнулась нам, причем как нельзя кстати. Казалось, мы ступили на замерзшую реку: ни торосов, ни глыб, ни разломов, ни даже маленьких трещин вроде той, в которую угодил Забрински. Сплошной ровный лед, выщербленный свирепыми ветрами и потому совершенно нескользкий.
Пока один из нас шел впереди, остальные двое поддерживали Забрински, который безропотно прыгал на одной ноге. Ярдов через триста Хансен, следовавший впереди, вдруг остановился, и мы наткнулись прямо на него.
— Пришли! — закричал он. — Ура! Мы пришли! Вы что, не чувствуете, чем пахнет?
— Чем?
— Сгоревшим топливом! Паленой резиной! Разве не чувствуете?
Я стянул маску, прикрыл нос руками от ветра и принюхался. Сомнений не было. Надвинув обратно маску, я покрепче взялся за лежащую у меня на шее руку Забрински и двинулся за Хансеном.
Через несколько футов ровный лед кончился, за ним начинался отвесный склон невысокого ледяного холма — нам троим потребовались все оставшиеся у нас силы, чтобы втащить Забрински наверх. С каждым шагом едкий запах становился все более ощутимым. Теперь первым шел я — повернувшись к урагану спиной и подняв на лоб очки, я освещал лежавший впереди лед фонариком. Запах уже ощущался так сильно, что у меня засвербило в носу. Я повернулся к ветру, прикрыв глаза рукой, и в этот миг мой фонарик ударился о что-то большое, металлическое. Я поводил лучом: во вьюжной мгле призрачно вырисовывался остов сборно-разборного домика типа «Ниссен» — его наветренная сторона была целиком покрыта льдом, а подветренная вся обгорела.
Мы нашли дрейфующую полярную станцию «Зебра»!
Подождав своих спутников, я повел их вокруг мрачного обгорелого строения, потом велел стать спиной к ветру и снять очки. Секунд десять мы разглядывали в свете моего фонарика то, что когда-то было полярным домиком. Никто из нас не проронил ни слова. Затем мы снова повернулись лицом к ветру.
Дрейфующая станция «Зебра» состояла из восьми домиков, стоявших в два ряда параллельно друг другу, по четыре в каждом; расстояние между рядами составляло футов тридцать, а между домиками — не больше двадцати, специально для того, чтобы избежать возможного распространения пожара. Однако эта предосторожность оказалась бесполезной. И винить в том нельзя было никого. То, что здесь произошло в действительности, могло привидеться разве что в жутком ночном кошмаре — взрывающиеся цистерны и разносящиеся по всей округе тысячи галлонов горящего топлива.
По жестокой иронии судьбы огонь, без которого человеку в Арктике не выжить, становится его злейшим врагом, поскольку ничто не может растопить огромные глыбы полярного льда, чтобы потушить пожар, — кроме самого огня. Хотя, подумал я, каждый такой домик должен быть оснащен большим химическим огнетушителем.
Восемь домиков по четыре в каждом ряду. Два крайних с каждой стороны сгорели дотла. От двойных атмосферостойких стен из прессованной фанеры с толстой прокладкой из стекловолокна и ваты не осталось и следа, сгорели даже крытые алюминием крыши. В одном из домиков мы обнаружили почерневший и обледеневший с наветренной стороны электрический генератор. Он так сильно обгорел, что можно было только удивляться тому, какое пламя здесь бушевало.
Каркас пятого домика — третьего справа — выглядел точно так же, как и четырех предыдущих, разве только огонь покорежил его еще больше. Когда мы, подавленные, в молчании вели Забрински мимо него, Роулингс вдруг что-то невнятно прокричал. Я наклонился к нему, сдвинув назад капюшон.
— Свет! — закричал он. — Свет! Смотрите, док, вон там!
Это действительно был свет. Длинная узкая полоска странного белого света пробивалась из домика напротив обгоревшего остова, у которого мы остановились. Повернувшись к ветру боком, мы потащили Забрински туда, где горел свет. Первый раз мой фонарик выхватывал из темноты неоголенные пустые стальные рамы, а настоящую стену, — это был единственный уцелевший домик. Почерневший, опаленный и покоробившийся, с грубо приколоченным листом фанеры на месте единственного окна, но, тем не менее, домик. Свет пробивался из-за неплотно закрытой двери. Я потянул за ручку — петли заскрипели. Заржавевшая дверь, которая, казалось, вела в склеп, отворилась, и мы вошли внутрь.
Висевшая на закрепленном посреди потолка крючке лампа Кольмана, издавая шипение, отбрасывала яркий свет, который, отражаясь от алюминиевого покрытия потолка, падал в каждый угол и освещал каждую деталь убранства домика площадью всего лишь восемнадцать на десять футов.
Первой моей мыслью, тут же переросшей в печальную уверенность, от которой защемило сердце, было то, что мы прибыли слишком поздно. Меня охватила сильная неуемная дрожь — ничего подобного я не испытывал даже в жуткий полярный шторм, бушевавший снаружи. В своей жизни мне довелось видеть много мертвецов, и представшая предо мной картина была мне до боли знакомой. Съежившиеся безжизненные тела под бесформенными охапками одеял, пледов и меха — я сомневался, что найду хотя бы одно, в котором билось бы сердце. Трупы лежали полукругом в дальнем от двери конце домика, близко друг к другу, совершенно неподвижно, как будто они покоились здесь, в царстве холода, целую вечность. Не было слышно ни звука, кроме шипения лампы да металлической дроби мельчайших льдинок о заиндевевшую восточную стену домика.
Мы усадили Забрински на пол, прислонив к стене, чтобы ему стало полегче. И Роулингс, освободившись от непосильной ноши, достал печку, снял перчатки и принялся разжигать таблетки сухого горючего. Хансен, затворив за собой дверь, расстегнул лямки у своего битком набитого консервами рюкзака, и тот грохнулся прямо на пол.
От завывания урагана, доносившегося снаружи, и шипения лампы царившая в долине мертвая тишина казалась еще более зловещей… И тут ее нарушил странный металлический стук, от которого я вздрогнул. А вместе со мной — и один из «мертвецов»: лежавший ближе ко мне человек зашевелился, перевернулся и сел. Он удивленно уставился на меня потухшими воспаленными глазами на изможденном обмороженном и обгоревшем лице, покрытом длинной всклокоченной черной бородой. Он обвел нас долгим немигающим взглядом и потом, покачиваясь и морщась от боли, — гордость, как видно, не позволяла ему воспользоваться протянутой мною рукой — поднялся на ноги. Его потрескавшиеся, облупившиеся губы расплылись в ухмылке.
— А вы добирались чертовски долго, — слабым, хриплым голосом произнес он с ярко выраженным лондонским акцентом. — Я — Киннэрд. Радист.
— Хотите виски? — предложил я.
Он снова ухмыльнулся и, пытаясь облизнуть пересохшие губы, кивнул. После первого же доброго глотка у него перехватило горло, на глазах выступили слезы и, согнувшись пополам, он резко закашлялся. Но, когда он снова выпрямился, в его тусклых глазах появился блеск, на худых бледных щеках заиграл румянец.
— Если ты со всеми так знакомишься, парень, — заметил он, — у тебя, должно быть, нет недостатка в друзьях.
Радист нагнулся и потряс за плечо человека, который лежал рядом.
— Эй, Джолли, старина, где же твои хваленые манеры, ведь у нас гости!
Ему пришлось несколько раз как следует встряхнуть старину Джолли, прежде чем тот проснулся. Но, не успев еще как следует прийти в себя, он тут же вскочил на ноги — его прыти можно было позавидовать. Это был невысокий голубоглазый человек, и, хотя его круглое и добродушное лицо, как и у Киннэрда, давненько не видело бритвы, его никак нельзя было назвать ни бледным, ни худым, однако нос и губы у него были здорово обморожены. Его голубые, налитые кровью глаза на мгновение округлились от удивления и засияли в улыбке. «Джолли, старина, — подумал я, — похоже, ты всегда и везде чувствуешь себя в своей тарелке».
— А, пришли? — низким голосом проговорил он, и по его произношению в нем без труда можно было угадать ирландца. — Дьявольски рады вас видеть. Джеф, принимай гостей.
— Мы не представились, — сказал я. — Доктор Карпентер, а это…
— Что, старина, пришло время для очередного собрания Британской медицинской ассоциации?
Со временем я понял, что «старина» было излюбленным обращением Джолли, он употреблял это слово как бы по привычке, никак не вязавшейся с его ирландским происхождением.
— Доктор Джолли?
— Совершенно верно. Начальник здешней медицинской службы.
— Понятно. Это — лейтенант Хансен с американской подводной лодки «Дельфин».
— Подводной лодки? — Джолли и Киннэрд, переглянувшись, уставились на нас.
— Вы сказали — «подводной лодки», старина?
— С объяснениями подождем. Торпедист Роулингс. Радист Забрински.
Я посмотрел на скрючившихся на полу людей. Некоторые из них, разбуженные нашими голосами, уже зашевелились, один приподнялся на локтях.
— Как они?
— Двое-трое здорово обгорели, — стал рассказывать Джолли, — двое-трое крайне истощены, но с пищей и в тепле они оклемаются через несколько дней. Чтобы сохранить тепло, я велел всем лечь ближе друг к другу.
Я пересчитал всех. Включая Джолли и Киннэрда, здесь находились двенадцать человек.
— А где остальные?
— Остальные? — Киннэрд удивленно посмотрел на меня, затем его лицо помрачнело, и он опустил глаза.
— В соседнем домике, — он указал через плечо.
— Почему?
— Почему? — радист устало потер рукой воспаленные глаза. — Потому что, какая нам радость спать в одной комнате с трупами.
— В одной комнате с… — я замолчал и кинулся рассматривать людей на полу. Семь из них уже проснулись, трое приподнялись на локтях, четверо продолжали лежать — все семеро глядели на нас удивленно, даже с изумлением. Лица троих, тех, что еще спали, а может, просто лежали без сознания, были прикрыты одеялами.
— Вас было девятнадцать, — медленно проговорил я.
— Девятнадцать, — глухо повторил Киннэрд. — Да. Остальным не повезло.
Я промолчал. Пристально всматриваясь в лица очнувшихся, я надеялся найти среди них то, которое так хотел видеть, понимая, однако, что сразу могу его и не узнать, — ожоги, обморожение и истощение, скорее всего, сильно изменили его. Осмотрев всех пристально, я убедился, что никогда не видел этих людей прежде.
Я приблизился к первому из троих оставшихся и приподнял скрывавшее его одеяло — лицо мне было незнакомо.
— В чем дело? Что вам надо? — в замешательстве спросил меня Джолли.
Ничего ему не отвечая, я опустил одеяло и двинулся дальше вдоль лежащих полукругом людей, взиравших на меня с явным удивлением. Лицо второго спящего также оказалось мне незнакомым. Подойдя к третьему, я ощутил, как у меня пересохло во рту, а сердце застучало медленно и тяжело; после недолгого колебания я резко нагнулся и поднял одеяло. Укрывавшийся под ним человек с забинтованным лицом, сломанным носом и густой белокурой бородой был мне неизвестен. Осторожно укрыв его снова, я выпрямился.
Тем временем Роулингс уже затопил печку.
— Мы сможем нагреть здесь воздух почти до нуля, — сообщил я доктору Джолли. — Топлива у нас предостаточно. Мы принесли с собой пищу, спиртное и большую аптечку. Займитесь всем этим с Киннэрдом прямо сейчас — через пару минут я приду вам на помощь. Лейтенант, тот ровный лед, что попался нам в самом конце, — это была полынья? Замерзшее разводье?
— Ничем другим это и быть не могло, — Хансен внимательно смотрел на меня с каким-то странным выражением на лице. — Этим парням не одолеть и сотни ярдов, что уж говорить о четырех или пяти милях. А капитан сказал — они вот-вот пойдут на погружение. А что, может, подгоним «Дельфин» прямо к черному входу?
— А они найдут полынью, я имею в виду — без эхоледомера?
— Нет ничего проще. Я беру рацию, отмеряю две сотни ярдов на север, посылаю сигнал пеленга, затем отсчитываю две сотни ярдов на юг, опять даю пеленг — и они определят нужное место с точностью до ярда. Взяв двести ярдов в сторону от любой из указанных точек, «Дельфин» окажется аккурат в середине полыньи.
— Но подо льдом. Хорошо бы узнать, какова его толщина здесь. К западу отсюда есть открытое разводье, доктор Джолли. Когда оно образовалось?
— С месяц назад. А может, недель пять тому — точно трудно сказать.
— Какой там толщины лед? — спросил я Хансена.
— Футов пять, а то и все шесть. Сломать его, может, и не удастся, тогда капитан с удовольствием пустит в ход торпеду.
Он повернулся к Забрински.
— Можешь заняться рацией?
Мне пришлось оставить их вдвоем: я уже не соображал, что говорю, потому как вдруг почувствовал себя совершенно опустошенным, разбитым и смертельно уставшим. Итак, я получил ответ на интересовавший меня вопрос. Чтобы узнать его, мне пришлось преодолеть двенадцать тысяч миль, но я был готов покрыть в сто раз большее расстояние, только чтобы его не знать. Однако теперь я знал все, и уже ничего нельзя было изменить. Мэри, моя невестка, больше никогда не увидит своего мужа, а ее трое чудных детишек — своего отца. Мой брат погиб, и отныне его никто больше не увидит. Никто, кроме меня. Я должен был его увидеть.
Выйдя наружу, я закрыл за собой дверь и, пряча лицо от ветра, завернул за угол домика. Через десять секунд я уже стоял у двери последнего в этом ряду строения и, толкнув ее, зашел внутрь.
Прежде здесь находилась лаборатория. Теперь — склеп. Лабораторное оборудование было сдвинуто к одной стене, и на освободившемся полу лежали трупы. Я знал это потому, что так сказал Киннэрд: обуглившиеся и до неузнаваемости уродливо скрюченные тела казались некоей чуждой формой жизни или, вернее, неживой материи. Здесь стоял удушающий запах жженой плоти и сгоревшего дизельного топлива. Я подумал, кому из оставшихся в живых хватило отваги и твердости духа, чтобы перенести сюда эти страшные изуродованные останки своих бывших товарищей? У них, верно, и впрямь были крепкие нервы.
Похоже, смерть для всех них наступила очень быстро. Они не задохнулись, охваченные огнем, они сами стали огнем. Очутившись в клокочущем море горящей нефти, эти люди превратились в пылающие факелы и последние мгновения своей жизни провели в жуткой агонии. Трудно представить себе более страшную смерть.
Мое внимание, не знаю почему, привлекло тело, лежавшее ко мне ближе других. Я наклонился и навел фонарик на то, что когда-то было правой рукой, а теперь напоминало оголенную когтистую лапу. На среднем пальце виднелось золотое кольцо, не расплавившееся, но сильно покоробленное огнем. Я узнал это кольцо — мы покупали его вместе с моей невесткой.
Я не почувствовал ни горя, ни боли, ни отвращения, решив, что все это, должно быть, придет позже, когда пройдет первое потрясение. А может, и нет. Эта жуткая масса обугленной плоти никак не вязалась в моем сознании с образом брата, которого я очень хорошо помнил, с человеком, которому я был обязан всем, и мой оцепеневший рассудок отказывался воспринимать эту связь как объективную реальность.
Пока я стоял, опустив глаза, мой интерес как врача привлекло странное положение, в котором лежало тело. Нагнувшись поближе, я долго рассматривал труп. Наконец, я медленно выпрямился и тут же услышал, как отворилась дверь. Это был лейтенант Хансен. Стащив маску и подняв очки, он посмотрел сначала на меня, потом на тело, что лежало у моих ног. Я увидел, как переменилось его лицо, сделавшись белее мела. Хансен медленно поднял на меня глаза.
— Выходит, вам не повезло, док? — сквозь свист и завывание бури я с трудом расслышал его сиплый голос. — Боже, я так вам сочувствую.
— Что вы имеете в виду?
— Это же ваш брат?
— Вам рассказал капитан Свенсон?
— Да. Перед самым отходом. Поэтому мы здесь, — он скользнул взглядом по полу, и лицо его стало серым, словно старый пергамент. — Погодите-ка минутку, док.
Хансен развернулся и выбежал за дверь. Вернувшись, он выглядел лучше, но не намного.
— Капитан Свенсон объяснил нам, почему он позволил вам идти.
— Кто еще знает?
— Только капитан и я. Больше никто.
— Пусть это между нами и останется, хорошо?
— Как скажете, док, — мелькнувшее было на лице Хансена удивление и любопытство уступили место выражению ужаса. — Боже мой! Вы когда-нибудь видели что-нибудь подобное?
— Идемте к остальным, — сказал я. — Нет смысла тут дольше оставаться.
Хансен молча кивнул. И мы оба направились к первому домику. Между тем, кроме доктора Джолли и Киннэрда, на ноги встали еще трое: капитан Фольсом, длинный и сухощавый, точно жердь, с сильно обгоревшим лицом и руками, который был заместителем начальника базы, Хьюсон, темноглазый и молчаливый водитель тягача и по совместительству механик, отвечающий за дизельные генераторы, и неунывающий йоркширец Нэсби, кок. Джолли, открыв мою аптечку, накладывал свежие повязки на руки тем, кто еще лежал; представив их нам, он снова вернулся к своей работе. Похоже, он не нуждался в моей помощи, по крайней мере, сейчас. Я услышал, как Хансен спросил Забрински:
— Говорил с «Дельфином»?
— Да нет, — Забрински перестал передавать позывные и подвинулся, поудобнее развернув сломанную ногу. — Я еще не совсем понял, в чем дело, лейтенант, но, по-моему, эта старая шарманка накрылась.
— Так, — медленно проговорил Хансен. — Значит, вызвать их ты не можешь?
— Я их слышу, а они меня — нет, — Забрински виновато пожал плечами. — Похоже, когда я упал, то сломал себе не только лодыжку.
— Сможешь починить?
— Не думаю, лейтенант.
— Черт возьми, ты же радист.
— Да, — рассудительно согласился Забрински, — но не волшебник. Замерзшими, одеревеневшими руками, без инструментов, с этим устаревшим аппаратом без схемы, с надписями на японском пришлось бы повозиться и самому Маркони.
— Но починить-то его можно? — не унимался Хансен.
— Он на транзисторах, а не на лампах, так что разбиться там нечему. Значит, думаю, можно. Но на это потребуется не один час, лейтенант, и сначала придется изготовить необходимые инструменты.
— Хорошо, действуй. Делай все, что хочешь, только запусти эту штуковину.
Забрински молча протянул Хансену наушники. Тот, так же не сказав ни слова, взял их и надел. Послушав некоторое время, лейтенант снял наушники и, возвращая их радисту, сказал, пожав плечами:
— С починкой рации можно, пожалуй, и не спешить.
— Вы имеете в виду, — поправил его Забрински, — спешка здесь ни к чему.
— Что значит ни к чему? — спросил я.
— Похоже, — мрачно пояснил Хансен, — что в очереди на спасение мы стоим следующими. Они передают одно и то же: «Полынья быстро смерзается, немедленно возвращайтесь».
— Я с самого начала был против — это же чистое безумие! — подал голос Роулингс. Он сидел над котелком, в котором оттаивал ледяной комок консервированного супа и уныло помешивал его вилкой. — Попытка, друзья мои, конечно, благородная, но однозначно обреченная на неудачу.
— Держи свои грязные пальцы подальше от супа и прикуси язык! — сердито велел ему Хансен. — А где ваша-то радиостанция? — спросил он, резко обращаясь к Киннэрду. — Ну да, разумеется. Мы запустим ваш генератор и тогда…
— Мне очень жаль, — грустно улыбнулся Киннэрд. — Ручной генератор сгорел, мы пользовались аккумулятором, а он сел. Совсем.
— Аккумулятором, вы говорите? — с удивлением переспросил Забрински. — Тогда почему во время ваших передач происходили беспорядочные колебания мощности?
— Наши никелево-кадмиевые батарейки изрядно подсели — к тому же у нас их было всего пятнадцать штук, остальные сгорели, — и мы их то и дело меняли и переставляли, пытаясь выжать все, что было можно. Вот почему мощность постоянно менялась. Даже никелево-железистые элементы оказались не вечны — в конце концов и они сели. Сейчас их не хватит и на то, чтобы зажечь фонарик.
Забрински молчал, как и все остальные. В восточную стену непрерывно барабанили льдинки, шипела лампа, мягко гудела печка, однако, несмотря на этот сонм беспорядочных звуков, в домике царила почти полная тишина. Никто из нас не осмеливался смотреть другому в лицо — все уставились на пол, словно хотели растопить взглядом покрывавший его лед. Если бы нас засняли в эту минуту на пленку и поместили фотографию в какой-нибудь газете, журналистам было бы нелегко убедить своего читателя, что только десять минут назад обитателей дрейфующей станции «Зебра» спасли от неминуемой гибели. Читатель, несомненно, был бы премного озадачен, потому как на наших лицах не было заметно и тени радости, не говоря уже о бурном ликовании.
Когда стало ясно, что молчание слишком затянулось, я сказал Хансену:
— Что ж, тогда остается одно. Раз ни одна из радиостанций не действует, значит, кому-то из нас придется отправиться на «Дельфин», причем немедленно. Предлагаю послать меня.
— Нет! — воскликнул лейтенант. Потом, немного успокоившись, он продолжал: — Простите, дружище! Но добро на самоубийство капитан никому из нас не давал. Вы останетесь здесь.
— Хорошо, остаюсь, — сдался я. Сейчас не было времени объяснять ему, что я не нуждаюсь ни в чьем разрешении, и в доказательство размахивать манлихером у него перед носом. — Значит, мы все останемся. И тут же и подохнем, тихо-мирно, без борьбы, без лишней суеты — просто ляжем и сдохнем, прямо здесь. Думаю, вы прекрасно понимаете, что значит быть настоящим командиром. Амундсен, несомненно, согласился бы с вами.
Мои слова, конечно, прозвучали как оскорбление, но в ту минуту я был просто вне себя.
— Никто отсюда не уйдет, — сказал Хансен. — Я не собираюсь никем командовать, док, но будь я проклят, если позволю вам совершить самоубийство. Ни вы, да и никто из нас не сможет вернуться на «Дельфин» после всего, что мы пережили. Это — во-первых. Во-вторых, у нас не работает радиопередатчик, а без точного пеленга нам ни в жизнь не найти «Дельфин». А в-третьих, они там не станут дожидаться, пока смерзнется полынья — погрузятся еще до того, как мы одолеем хотя бы половину обратного пути. Наконец, что, если мы доберемся до той полыньи, а «Дельфина» там не окажется, потому что он уйдет? Тогда мы уже не сможем вернуться на «Зебру»: нас некому будет направлять, к тому же нам просто не хватит сил добраться сюда снова.
— Да уж, шансов у нас, скажем прямо, кот наплакал, — согласился я. — А каковы, по-вашему, шансы, что им удастся починить эхоледомер?
Хансен покачал головой и не ответил. Роулингс снова принялся помешивать в котелке, сосредоточенно рассматривая его содержимое, чтобы не видеть изможденные, обмороженные лица окружавших нас людей и не встретиться с их беспокойными, полными отчаяния взглядами. Но ему все же пришлось поднять глаза, когда капитан Фольсом, отпрянув от стены, сделал к нам пару нетвердых шагов. Даже без всякого стетоскопа я мог определить, что он был очень плох.
— Боюсь, мы не поняли ни слова, — капитан говорил тихо и невнятно: распухшие, перекошенные от боли губы на его сплошь покрытом ожогами лице едва шевелились. «Да, — с горечью подумал я. — Фольсому еще не один месяц придется помучиться на больничной койке, прежде чем он наконец сможет снова показать людям свое лицо. Разумеется, лишь в том случае, если он все же попадет в больницу, поскольку сейчас эта перспектива казалась весьма отдаленной». — Не могли бы вы пояснить, в чем трудность?
— Все очень просто, — стал объяснять я. — На «Дельфине» есть эхоледомер, он предназначен для измерения толщины льда на поверхности моря. С помощью этой штуки капитан Свенсон, командир «Дельфина», даже без нашей наводки уже через пару часов смог бы подвести подлодку прямо к порогу вашего домика. Координаты станции он знает, и единственное, что ему оставалось бы сделать, — это погрузиться, подойти сюда и обследовать лед с помощью эхоледомера. А замерзшие разводы они обнаружили бы без особого труда. Но вся загвоздка в том, что эхоледомер сломался, и, если они его не починят, им ни за что не найти разводья. Вот я и хочу пойти к ним. Прямо сейчас. Пока полынья не смерзлась и Свенсон не ушел на глубину.
— Не понимаю, старина, — проговорил Джолли, — чем же это поможет? Как вы наведете их на это самое разводье?
— А этого и не потребуется. Капитан Свенсон знает расстояние до «Зебры» с точностью до сотни ярдов, и мне лишь нужно ему сказать, чтобы за четверть мили до подхода к станции он выпустил торпеду. Она-то…
— Торпеду? — переспросил Джолли. — Как торпеду? Чтобы взломать лед и всплыть?
— Совершенно верно. Правда, раньше к такому способу никто не прибегал, но я думаю — это дело верное.
— Док, за нами пришлют самолеты, — тихо проговорил Забрински. — Мы начнем передавать наши координаты сразу же, как только починим радиостанцию. Тогда все узнают, что дрейфующая полярная станция «Зебра» найдена или, по крайней мере, — где она находится. И скоро сюда прилетят большие бомбардировщики.
— С какой стати? — спросил я. — Чтобы без толку кружить во тьме у нас над головой? Даже если им будет точно известно, где мы находимся, в темноте и в ледяной шторм они все равно не смогут разглядеть то, что осталось от станции. Пускай они обнаружат нас с помощью радара, хотя это маловероятно, — что тогда? Они бросят нам припасы? Возможно. Но сбрасывать их прямо на нас они не осмелятся — вдруг кого-нибудь прибьет, а на удалении, пусть даже в четверть мили, мы их уже не найдем. Что же касается посадки — даже в идеальных погодных условиях, — нет такого самолета, который смог бы сюда долететь, не говоря уже о том, чтобы приземлиться. И вы это прекрасно знаете!
— Док, — с грустной иронией спросил Роулингс, — а ваше второе имя случайно не Иеремия?
— Если мы будем сидеть сложа руки, — продолжал я, — а эхоледомер не починят, всем нам конец. А нас шестнадцать человек. Если я доберусь до «Дельфина» — мы спасены. Если нет, а эхоледомер все же починят — погибнет только один из нас.
Я стал натягивать перчатки.
— Один — меньше, чем шестнадцать.
— Два — тоже, — вздохнул Хансен, надевая рукавицы.
И я ничуть не удивился, когда он сказал сначала — «вы не дойдете», а закончил словами — «мы не дойдем»; чтобы понять произошедшую в нем резкую перемену, вовсе не требовалось быть тонким психологом. Хансен был не из тех, кто привык перекладывать тяжесть общей беды на плечи ближнего.
Я не стал тратить время и вступать с ним в спор.
— Есть еще один доброволец, специалист по помешиванию супа, — вызвался Роулингс, вставая. — Если я не буду держать этих двоих за руки, дальше порога им не уйти. Может, потом мне дадут медаль. Интересно, лейтенант, какая сейчас самая высокая награда, в мирное время?
— За помешивание супа медалей не дают, Роулингс, — осадил его Хансен. — А именно этим тебе предстоит заниматься и дальше. Ты остаешься здесь.
— Угу, — Роулингс покачал головой. — Приготовьтесь к первому бунту в своей практике, лейтенант. Я иду с вами. И, думаю, не прогадаю. Если мы доберемся до «Дельфина», вы будете чертовски счастливы и забудете про то, что собирались подать на меня рапорт. Кроме того, как человек справедливый, вы не преминете за честь тот факт, что своим благополучным возвращением на корабль мы будем всецело обязаны торпедисту Роулингсу, — и, усмехнувшись, он продолжал: — Ну, а если мы не доберемся, тогда подать на меня рапорт вы попросту не сможете — верно, лейтенант?
Хансен медленно подошел к нему.
— Разве тебе не ясно — у нас практически нет шансов добраться до «Дельфина», — невозмутимо заговорил он. — А здесь остаются двенадцать тяжело пострадавших людей, я уж не говорю о Забрински, у которого сломана нога. Кто позаботится о них? С ними должен находиться хоть один здоровый человек. Ты же не эгоист, Роулингс! Останься с ними, прошу тебя. Сделай это ради меня.
Торпедист обвел Хансена долгим взглядом, потом снова сел на корточки.
— Вы имеете в виду — ради меня, — с досадой проговорил он. — Ладно, я остаюсь. Ради себя самого. И ради того, чтобы опекать Забрински, а то он, чего доброго, сломает другую ногу.
Роулингс принялся неистово шуровать в котелке.
— Чего же вы тогда ждете? Капитан в любую минуту может дать команду на погружение.
Роулингс был прав. Мы отвергли все протесты капитана Фольсома и доктора Джолли, попытавшихся было нас удержать, и через полминуты были готовы к отходу. Хансен вышел первым. Я обернулся и окинул взглядом раненых, больных, измученных обитателей дрейфующей станции, которым повезло, и они остались в живых, — это были Фольсом, Джолли, Киннэрд, Хьюсон, Нэсби и семеро остальных. Всего двенадцать человек. Нет, быть того не может, чтобы они все оказались в сговоре. Наверняка это сделал кто-то один — или двое. «Так, с кем же из них, — гадал я, — мне следует поквитаться? Кто из них — один или двое — убил моего брата и еще шестерых на дрейфующей полярной станции «Зебра»?…»
Я закрыл за собой дверь и двинулся следом за Хансеном в кромешную ночь.