У меня было такое ощущение, будто все осталось позади. А впереди меня ждал лишь короткий переход до границы.
Мои ботинки облипли грязью. Идти стало тяжело. Ноги горели. Я был на грани полного физического истощения. Остановившись, я спустил в желудок немного жратвы. Это принесло облегчение. Глотнув воды, я заставил себя успокоиться и оценить ситуацию. Ориентирование на местности не представляло никаких проблем. Мачта виднелась прямо впереди. Идя в ту сторону, я пытался разобраться в том, что же произошло. Однако все случилось настолько стремительно, что я так и не смог ничего понять. Где-то позади по-прежнему звучали выстрелы.
Наступило утро 27 января, а мне оставалось преодолеть около четырех километров. В обычных условиях я бы пробежал такое расстояние меньше чем за двадцать минут, с полной выкладкой. Но сейчас не было смысла бежать вслепую в сторону Сирии, так как до рассвета оставалось меньше часа. Я не знал, что будет представлять собой переход границы: что там, колючая проволока, ров, обороняется ли она. И даже если мне удастся попасть в Сирию при свете дня, какой прием будет меня там ожидать?
Я находился примерно в километре к югу от Евфрата и в километре к северу от Крабилы. Поля орошались дизельными насосами, расставленными через равные промежутки вдоль реки. Всходы поднялись уже дюймов на восемнадцать. Сойдя с тропинки, я направился в глубь поля, стараясь наступать на твердую почву вокруг корней. И все равно я понимал, что оставляю за собой следы. Оставалось только надеяться на то, что днем никто не придет в поле ухаживать за, судя по виду, здоровыми молодыми всходами, правда, чуть тронутыми морозом.
Настроение у меня было приподнятое. Я вышел живым из столкновения с противником, а это, как мне казалось, было главным. Последняя стычка была большим барьером, и вот я его преодолел и теперь на свободе, вольный делать все, что хочется.
Во многих отношениях это был самый опасный момент. Наверное, еще со времен пещерного человека люди осторожны, обдумывая какое-то действие, агрессивны, осуществляя его, а затем, когда все осталось позади и они возвращаются прямиком домой, они расслабляются. Тут-то и случаются катастрофы. «Все еще не кончено, — твердил я себе, — конец всем опасностям очень близок, но при этом страшно далек».
Поток адреналина, выплескивавшегося во время боевых стычек и непрерывной сумасшедшей карусели прошедшей ночи, притупил сигналы боли, не позволяя им достичь мозга. Во время Первой мировой войны один солдат из Черной бригады получил четыре пулевых ранения и продолжал идти в атаку. Когда, наконец, вражеские позиции были заняты и у него появилась возможность оценить свои раны, он свалился в обморок. Человек не чувствует, что происходит с его телом, потому что мозг отключил все чувства. И вот теперь, когда я несколько успокоился и будущее представилось мне в розовых тонах, я начал осознавать, в каком же разбитом физическом состоянии нахожусь. Внезапно дали о себе знать все шишки и болячки, полученные за последние два дня. Я был весь покрыт порезами и ссадинами. В бою человек постоянно вскакивает и снова падает, и его телу все время достается. Однако в тот момент он ничего не замечает. Только сейчас я обнаружил, что на руках, коленях и локтях у меня глубокие порезы, а на обеих лодыжках ноющие ссадины. Все тело мое было исцарапано острыми шипами растительности и колючей проволокой; жжение от этих царапин накладывалось на общую боль. Мы прошли по каменистой почве и сланцам почти двести километров, и у моих ботинок были начисто сбиты каблуки. Ноги находились в плачевном состоянии. Затянутые в промокшие насквозь носки, они казались двумя ледяными глыбами. Пальцы на ногах едва сохраняли чувствительность. Вся одежда была порвана, а руки покрывал толстый слой грязи и машинного масла, как будто последние пару дней я только и делал, что копался в автомобильных двигателях. Все мое тело было покрыто липкой грязью, которая сейчас, по мере того как я шел, медленно высыхала. Пот тоненькими струйками стекал по спине, образуя большие липкие пятна в паху и под мышками. Конечности мои промерзли насквозь, но внутри по крайней мере я чувствовал тепло, потому что двигался.
Мне по-прежнему было очень холодно. Жидкая грязь затянулась тонкой ледяной корочкой. Вода во всех больших лужах замерзла на фут от краев. Ночь стояла чудесная, хрустально-прозрачная. В небе сверкали мириады звезд, и если бы это происходило в любом другом месте на земле, я бы получил огромное наслаждение от ночной прогулки. Однако сейчас для меня ясное небо означало только то, что на нем нет облаков, которые скрыли бы сияющую на западе полную луну, и нет ветра, который рассеивал бы шум.
Тут и там мне встречались маленькие сараи; в некоторых из них горел свет, в других работал генератор. Вдалеке на юге виднелись огни города. Лаяли собаки; я обходил жилые дома стороной, надеясь, что никто не обратит на собак внимание.
Увидев вдали свет фар, я вздрогнул. Неужели преследователи меня настигают? Будут ли они прочесывать поле? Я находился не в самом лучшем месте. В запасе у меня оставалось всего с полчаса темноты — явно недостаточно для того, чтобы обойти город или даже хотя бы пересечь его напрямую и укрыться в полях за ним.
На востоке забрезжил рассвет. Я быстро оценил ситуацию. Что мне делать? Как поется в одной старой песне, уходить или остаться? Спрятаться или направиться к границе и попытаться перейти ее до того, как станет светло? Какова вероятность того, что иракцы будут искать меня при свете дня? Сейчас меня определенно никто не преследует. Быть может, иракцы решили, что я уже перешел границу и оказался вне досягаемости.
Дома казались такими гостеприимными. Быть может, стоит зайти в один из этих уютных домиков, где, вероятно, лишь один старик сидит у огня, и провести в нем весь день? Я получу кров, а также, возможно, еду и питье, — и, теоретически, вероятность остаться незамеченным до наступления темноты повысится. Однако пользоваться изолированными или очевидными укрытиями нельзя ни в коем случае. Преследователи проверяют такие места в первую очередь. В кино показывают героев, прячущихся в сараях с сеном. Это чистейшей воды вымысел. Если спрятаться в таком месте, тебя обязательно найдут. Нечего и думать о том, чтобы укрываться в копне сена, уворачиваясь от штыков, которыми его ворошат преследователи.
Лучшие шансы у меня будут в том случае, если я останусь в открытом поле, но спрячусь, причем предпочтительно так, чтобы меня нельзя было обнаружить не только с земли, но и с воздуха. Я вынужден был исходить из худшего сценария, заключающегося в том, что иракцы поднимут в воздух разведывательный самолет. Я отыскал оросительную канаву шириной фута три и глубиной дюймов восемнадцать, вода по которой текла за счет естественного уклона. Спустившись в нее, я пошел вперед, радуясь тому, что не оставляю в мутной воде следов. Вода текла с востока на запад, как раз туда, куда я направлялся.
Я постоянно смотрел на часы, проверяя, сколько минут остается до рассвета. Через каждые несколько метров я останавливался и оглядывался по сторонам, прислушивался, обдумывал следующее движение, обдумывал дальнейшие действия: а что, если неприятель покажется впереди? А что, если меня обойдут слева? Я старался запоминать характер местности, по которой двигался, и готовить на каждый вариант развития событий свой лучший путь отступления.
Пройдя по канаве метров триста-четыреста, я увидел впереди темный силуэт. Это была или небольшая плотина, или насыпь. Подойдя ближе, я разглядел, что дорога, ведущая с севера на юг от Евфрата к жилым районам, пересекала канаву по листу толстого железа — самодельному мостику, какие используются при проведении дорожных работ в Великобритании. Уже начинало светать. Мне нужно было принимать решение. Можно идти дальше в надежде найти что-нибудь получше, а можно остаться здесь. Взвесив все за и против, я решил остаться здесь.
Единственная проблема заключалась в том, что когда смотришь на потенциальное укрытие в темноте, в напряжении, оно может показаться весьма неплохим, однако при свете дня картина станет совершенно другой. Выбирать место для БЛ ночью в незнакомой местности следует очень осторожно. Однажды, когда наш батальон был расквартирован в Тидворте, «Зеленые куртки» и рота легкой пехоты размещались в совершенно одинаковых казармах. Как-то раз ночью я вернулся из города с пакетиком картофельных чипсов и бутылкой острого соуса, пьяный в стельку. Ввалившись в свою комнату, я скинул брюки и плюхнулся на кровать. Включив ночник, я сидел, жуя чипсы и дожидаясь, когда перестанет кружиться голова, и вдруг кто-то меня окликнул: «Джорди, выключи свет!» Подняв взгляд, я увидел на стене плакат с певицей Дебби Харри, а я ее терпеть не могу. «Это еще кто тут, твою мать?» — продолжал голос, но к этому моменту я уже понял свою ошибку. Оставив пакетик с чипсами на кровати, я схватил брюки и пулей выскочил из казармы легкой пехоты.
Я лег на живот и заполз под железный лист. Здесь канаву не чистили, поэтому на дне скопился толстый слой грязи. Однако возможность дать отдохнуть своим конечностям значительно перевешивала чувство дискомфорта от лежания в холодной грязи.
Достав из кармана на штанине обложку от карты, я попытался использовать ее в качестве защиты от сырости, но тщетно. Мои мысли постоянно возвращались к еде. Возможно, она мне понадобится позже, но, с другой стороны, возможно, меня возьмут в плен. Уж пусть лучше она провалится мне в горло, чем ее у меня отнимут. Достав из подсумка последний пакетик — мясо с луком — я его вскрыл. Я поел, доставая еду руками, а затем вылизал пакетик изнутри, собирая языком остатки холодного, клейкого желе. На десерт я опустил рот к воде и сделал несколько глотков. Положив карту себе на грудь, чтобы взглянуть на нее, как только станет достаточно светло, я опустился на спину и стал ждать.
Светало. Вдалеке слышался шум грузовиков и разрозненные крики, но все это было слишком далеко, чтобы причинять беспокойство. Меня охватило безмятежное настроение. Набрав в грудь побольше воздуха, я напряг все мышцы. Так я пролежал больше двух часов.
Я держал нож в руке, а часы лежали у меня на груди, чтобы не шевелить лишний раз руками. Мне предстояло совершить последний бросок до границы, и я хотел знать, что, когда я выберусь из-под моста, слева от меня будут жилые районы, справа — Евфрат, а до границы надо будет пробежать столько-то километров. Я должен был заложить в память как можно больше информации.
Я мысленно прокручивал различные сценарии, на самом деле, по большей части совершенно фантастические. А что, если я уже нахожусь в Сирии? Я твердо знал, что не пересекал границу, что два государства находятся друг с другом в состоянии войны, что их должна разделять какая-то физическая преграда, но все же не мог не мечтать.
Приблизительно часов в восемь утра со стороны города послышались шаркающие звуки козьих копыт. Я напрягся. В этом путешествии козы хронически приносили нам одни неприятности.
Шаги пастуха я услышал только тогда, когда он ступил на железный лист. Я сделал глубокий вдох, очень глубокий. Вытянув шею, я увидел большие, вывернутые внутрь ноги в стоптанных сандалиях. Одна нога опустилась в грязь. Я стиснул нож. Я не собирался ничего делать до тех пор, пока пастух не нагнется и не увидит меня, но и в этом случае я точно не знал, что мне делать. Просто выбросить левую руку и ударить его кулаком в лицо? Ну а если он побежит, что тогда? По большим, грязным, косолапым ногам было очевидно, что это не военный, так что, можно надеяться, оружия у него нет.
Наклонившись, пастух выловил в канаве маленькую картонную коробочку, которую я не заметил. Это была пустая коробочка из-под патронов калибра 7,62 мм к автомату Калашникова. Пастух выпрямился. Коробочка снова упала в воду. Судя по всему, он ее исследовал и пришел к выводу, что в хозяйстве она не пригодится.
Две козы остановились на самом краю канавы. Я старался не дышать, не моргать. Пастух поднялся обратно на мостик и встал так, что мыски его сандалий торчали из-за листа железа. Отхаркнув из глубины горла большой комок слизи, он сплюнул его в воду. Комок скользкой зеленой медузой поплыл ко мне и прилип к волосам. Я был в таком жутком виде, что это не должно было бы меня трогать, однако почему-то это меня задело.
Я не сомневался, что одна из коз вот-вот свалится в воду, и старику придется вытаскивать ее из канавы, однако ничего такого не произошло. Топая копытами, козы прошли дальше, и пастух последовал за ними. Только после этого я очистил волосы от плевка.
Я лежал, вслушиваясь в разные звуки. Выглядывая из своей гробницы, я видел, что утро выдалось ясное, морозное. На небе не было ни облачка. Вокруг простиралось что-то похожее на сельскую местность, а не та голая пустыня, которую нам приходилось видеть все предыдущие дни. Не хватало только коров, а так точно можно было принять это за поля под Херефордом. Есть там одна тропинка, идущая вдоль берега реки Уай, и из определенной точки с нее видна молочная ферма на противоположном берегу. Кэти очень любила, когда ее водили туда. Тот милый пасторальный пейзаж ничем не напоминал то, что было у меня перед глазами сейчас, но я представлял себе мычание коров и радостный смех Кэти. Солнце поднялось уже довольно высоко, но железный лист скрывал меня от его согревающих лучей. Я чувствовал себя ящерицей, забившейся под камень. А как было бы хорошо выбраться на открытое место, согреть промерзшие насквозь кости!
Я слышал вдалеке шум проезжающих машин — скрежет и грохот старого металла. Время от времени доносились крики — кричали дети, а также взрослые. Мне отчаянно хотелось узнать, что там происходит. Эти люди ищут меня? Или просто занимаются своими каждодневными делами? С одной стороны, меня сильно беспокоило то, что где-то неподалеку находятся люди; с другой стороны, мне было приятно слышать человеческие голоса, поскольку это означало, что я не одинок. Я замерз и устал, и я был рад получить хоть какие-нибудь подтверждения того, что все еще нахожусь на земле, а не попал на Занусси.
Иногда какая-нибудь машина подъезжала все ближе и ближе, и сердце замирало у меня в груди.
А что, если она остановится?
Не будь дураком, ничего страшного нет — она просто едет к реке.
Тебя ищут.
Но не слишком усердно — граница чересчур близко.
Звуки были устрашающими. Когда они достигали моего слуха, мой мозг усиливал их стократно. Я боялся любопытных ребятишек. Дети любят играть. Будут ли они играть в воде? Будут ли они играть с козами? Что они будут делать? Рост у ребенка меньше, чем у взрослого, и ребенку будет проще заглянуть под мостик. Вместо солнечного света он увидит мои ноги или голову, и ему не нужно будет иметь одиннадцать классов образования, чтобы сообразить, в чем дело, и поднять тревогу.
Мне страстно хотелось, чтобы меня не поймали. Только не сейчас. Только не после всего того, через что мне пришлось пройти.
Я то и дело смотрел на часы, лежащие у меня на груди. Посмотрев один раз, я увидел, что времени час дня. Посмотрев через полчаса, я обнаружил, что на самом деле всего пять минут второго. Время тянулось невыносимо медленно, но настроение у меня постепенно начинало повышаться. Да, вокруг машины, козы и пастухи, но мне удастся прорваться. Я по-прежнему старался запечатлеть в памяти карту, мысленно повторяя пути к границе. Я ждал, когда стемнеет.
С оглушительным грохотом железа по мостику проехала очередная группа машин. На этот раз они остановились.
«Тебя обнаружили, чего иначе им останавливаться? Ты в дерьме».
Ничего страшного, они просто кого-то подбирают. Лежи неподвижно и дыши ровно.
Я изо всех сил старался думать только о хорошем, как будто это могло помешать иракцам меня найти.
Пуля калибра 7,62 мм — большая и тяжелая. Грохот целой сотни таких пуль по железному листу в каких-то миллиметрах от моего носа явился самым страшным звуком, какой мне только когда-либо доводилось слышать. Сжавшись в комок, я мысленно закричал:
«Твою мать, твою мать, твою мать, твою мать!»
Послышались надрывные крики людей, не жалеющих свои голосовые связки. Пули впивались в дно канавы, поднимая фонтанчики грязи. Я ощущал дрожь почвы. Сжавшись в еще более плотный комок, я молился, чтобы меня не зацепили. Казалось, крикам, грохоту, ударам никогда не будет конца.
Выстрелы прекратились, но крики продолжались. Что сделают иракцы теперь — просто засунут автомат под мост и разнесут меня ко всем чертям, или что?
Я был в отчаянии. Я понятия не имел, чего от меня хотят. Я не понимал ни слова из того, что мне кричали. Меня собираются взять в плен? Меня собираются убить? Вот-вот под мосток швырнут гранату? «Твою мать, — подумал я, — если эти ублюдки хотят, чтобы я выбрался к ним, им придется меня вытаскивать силой».
Мне предстояло умереть в оросительном канале в четырех километрах от границы — в этом я нисколько не сомневался. Мой нос прижимался к нижней стороне железного листа. Я выкручивал шею, но не мог разглядеть почти ничего из-за угла зрения.
Показалось дуло автомата. Затем голова. Когда парень меня увидел, у него на лице отобразилось полное и бесконечное удивление. Отпрыгнув назад, он испуганно вскрикнул.
Следующим, что я увидел, было множество ботинок, топающих по краю канавы и спрыгивающих вниз. Несколько человек встали по обе стороны от мостика, нещадно вопя и показывая знаками, что я должен вылезать.
А вот ни хрена, мать вашу!
Они хотели видеть мои руки. Я лег на спину, вытягивая руки и ноги. Двое иракцев схватили меня каждый за ботинок и потащили.
Выехав на спине из-под мостика, я впервые увидел Сирию при свете дня. Она показалась мне самой прекрасной страной на свете. Я увидел мачту на возвышенности, завораживающе близко. Казалось, я мог до нее дотянуться. Я ощущал себя обворованным, оглушенным. Я не мог поверить в то, что это действительно происходит со мной, и к этому примешивалась ярость человека, у которого украли что-то принадлежащее ему по праву.
«Ну почему это случилось со мной? Всю жизнь мне везло. Я попадал в переделки, когда от меня ничего не зависело, и сталкивался с проблемами, которые создавал себе сам. Но мне всегда везло, и я выходил из всех передряг практически без единой царапины».
Попинав меня ногами, иракцы приказали подниматься на ноги. Я встал и поднял руки вверх, глядя прямо перед собой. Какое же сегодня прекрасное голубое небо, просто восхитительное. Развернувшись спиной к Сирии, я смотрел на вспаханные поля и зеленую растительность, на дома и дороги, которые так старательно обходил ночью.
Столько трудов потрачено впустую. До захода солнца осталось так мало.
Судорожно сжимая в руках оружие, иракцы возбужденно прыгали вокруг меня, щебеча, словно индейцы. Похоже, они были перепуганы не меньше меня. То и дело кто-нибудь выпускал в воздух длинную очередь, и у меня мелькнула мысль: «Ну вот, не хватает еще, чтобы одна из этих пуль свалилась мне прямо на голову».
На правом берегу канавы стояли два армейских джипа. Три типа расхаживали по железному листу; еще человек восемь-девять столпились по краям канавы.
Окружающий пейзаж оказался европейским в еще большей степени, чем я предполагал. Я был бесконечно зол на себя. Плохо было бы попасть в плен посреди безжизненной пустыни, но здесь, среди полей, чем-то напоминающих северо-запад Европы, это было просто кощунственно.
Иракцы суетились вокруг меня, что-то выкрикивая, по-прежнему не решаясь ко мне приблизиться. Казалось, теперь, когда я был у них в руках, они не знали, что со мной делать дальше. Скорее это были не простые индейцы, а вожди: каждый стремился отдавать приказы. Должно быть, за мою поимку их ожидала награда. Я стоял в канаве, совершенно неподвижный, грязный, мокрый насквозь. Я смотрел прямо перед собой, не улыбаясь заискивающе, не ухмыляясь с вызовом, стараясь ни с кем не встречаться взглядом. Вступила в действие моя подготовка. Я уже пытался быть серым человечком.
Иракцы снова начали палить, в землю. Они просто с ума сходили. Я почему-то подумал, как же это будет несправедливо, если я погибну от случайной пули, а не в бою, с оружием в руках. В такой смерти нет ничего героического. У меня не было никакого желания отправляться на тот свет только потому, что у какого-то придурка зачесался палец на спусковом крючке. Однако в подобной ситуации ни за что нельзя показывать врагам, что ты напуган. Надо просто стоять неподвижно, закрыть глаза, сделать полный вдох и ждать, когда приступ сумасшествия пройдет.
Стрельба прекратилась секунд через пятнадцать. Один из солдат, спрыгнув в канаву, обыскал меня. Его улов состоял из карты без отметок, подсумков и ножа. Помахав ножом у меня перед лицом, солдат сделал вид, будто перерезает мне горло. Я подумал, что все только начинается.
Другой солдат ткнул меня в спину дулом автомата, приказывая опуститься на колени.
«Сейчас он меня убьет? Пришло время умереть?»
Я не мог придумать никакого другого объяснения, зачем меня понадобилось ставить на колени. Если бы меня собирались куда-то отвезти, меня бы потащили или заставили идти.
«Так что же, я подчинюсь и буду ждать, когда меня пристрелят, или попытаюсь убежать?»
Далеко я не убегу. Меня пристрелят, не успею я сделать и пять шагов. Я опустился на колени в мутную воду и густую грязь.
Дно оросительной канавы находилось дюймах в восемнадцати ниже уровня окружающих полей, так что когда я опустился на колени, мои глаза оказались приблизительно на одном уровне с железным листом. Я поднял взгляд.
Карающий удар ногой, который один из парней обрушил мне в подбородок, опрокинул меня навзничь в канаву. В уши мне затекла вода, перед глазами заплясали ослепительные белые пятна. Я открыл глаза. Сквозь вспышки протуберанцев я разглядел смыкающееся надо мной кольцо лиц и чистое голубое небо, готовое обрушиться на меня градом ударов прикладами.
Даже когда человек находится в полубессознательном состоянии, инстинкт самосохранения заставляет его перевернуться на живот. Плюхнувшись лицом в грязь, я свернулся в клубок. У парашютистов есть одна старая присказка: «Если сильный ветер и приземление обещает получиться жестким, надо соединить ступни и колени и принимать то, что будет». Я вынужден был принимать то, что было, поскольку ничем не мог этому помешать. По сравнению с тем, что меня могли расстрелять, избиение стало чуть ли не приятной неожиданностью.
Иракцы вели себя, как дикие звери: пнув меня ногой, они отскакивали назад и тотчас же налетали снова. Постепенно они начинали обретать уверенность. Меня схватили за волосы, приподнимая голову. Исступленно колотя и топча меня, они кричали: «Тель-Авив! Тель-Авив!»
Они забирались на мосток и спрыгивали с него мне на ноги и на спину. Я ощущал каждый удар, но не чувствовал боль. Мой организм был переполнен адреналином. Я напряг брюшной пресс, стиснул зубы, напряг по возможности все мышцы и молился о том, чтобы иракцы не принялись за меня всерьез.
— Тель-Авив! Тель-Авив! — снова и снова вопили иракцы.
До меня наконец дошло, за кого они меня приняли. Определенно, день для меня выдался неудачным.
Продолжалось все не больше пяти минут, но и этого оказалось достаточно. Когда иракцы наконец угомонились, я перевернулся на спину и посмотрел на них. Мне хотелось показать им, какой я испуганный и жалкий, — несчастный собрат-солдат, объятый ужасом, заслуживающий сострадания.
У меня ничего не получилось.
Поняв, что сейчас последует продолжение, я свернулся в клубок, теперь постаравшись спрятать руки под себя. Мой мозг онемел, однако я до самого конца оставался более или менее в сознании. Страшные удары каблуком по голове и спине подчеркивались прицельными тычками мыском по почкам, ушам и рту.
Наконец через несколько минут иракцы успокоились. Они подняли меня на ноги. Я с трудом держался на ногах. Я стоял, полупригнувшись, опустив голову, пошатываясь, зажимая руками живот, отплевывая кровь.
Качнувшись, я не устоял на ногах и повалился на колени. Ко мне подошли двое. Грубо обыскав меня — лишь убеждаясь, что у меня нет оружия, — они пнули меня в спину, и я упал лицом в грязь. Руки мне завели за спину и связали. Я попытался было приподнять голову, чтобы сделать вдох, но мне наступили на спину. Я захлебнулся, вдыхая жидкую грязь и кровь. Мне показалось, я задохнусь. Я слышал только безумные вопли и крики, и снова стрельбу в воздух. Все звуки были многократно усилены. Моя голова раскалывалась от боли.
Когда я пришел в себя, меня вели к машинам. Ноги отказывались держать вес моего тела, поэтому иракцам приходилось поддерживать меня под мышки. Они шли быстро, а я откашливался и шмыгал носом, пытаясь набрать в легкие воздух. Мое лицо распухло. Губы были рассечены в нескольких местах. Я не оказывал никакого сопротивления, превратившись в тряпичную куклу, в мешок с дерьмом.
Меня зашвырнули в кабину джипа, на пол за задними сиденьями. Оказавшись в машине, я сразу же попытался устроиться поудобнее и оценить ситуацию. На удивление я чувствовал себя уютно в такой тесноте. По крайней мере меня перестали бить, и я наконец снова мог дышать. Я чувствовал теплый воздух из отопителя, ощущал запахи табачного дыма и дешевого лосьона после бритья.
Я получил по голове удар прикладом. Боль была жуткая, я повалился на пол. Я не собирался подниматься, даже если бы у меня возникло такое желание. Я превратился в мешок с навозом. У меня страшно ныл затылок, перед глазами все кружилось. Делая неглубокие, быстрые вдохи и выдохи, я твердил себе, что могло быть и хуже. Секунду-две казалось, что тут я прав. Меня больше не пинали ногами, и я находил это очень даже приятным. Но тут на заднее сиденье запрыгнули двое парней, с силой опустивших ноги на мое тело. Машина затряслась на ухабистой дороге, и они принялись выбивать этот ритм своими каблуками.
Я не мог видеть, куда мы едем, потому что вынужден был лежать, опустив голову, чтобы защититься от неумолимых ботинок. Впрочем, толку от этого все равно никакого не было бы. Насколько я понимал, меня везут на расстрел. Поскольку от меня ничего не зависело, я хотел только поскорее со всем покончить. Я пережил первый шок плена, затем мельком увидел сирийскую границу, что явилось деморализующим ударом. И наконец все это дошло до моего сознания. Я добрался почти до самой Сирии и попался в плен. У меня было такое ощущение, будто я пробежал марафон с олимпийским рекордом, но был дисквалифицирован в одном шаге от финишной ленточки. У меня снова мелькнула мысль: когда же меня расстреляют.
Машина металась из стороны в сторону, объезжая невидимые мне препятствия. В конце концов она остановилась, и я услышал радостные крики. Все были в восторге; наконец и на их улице наступил праздник.
Солдаты, сидевшие в джипе, сделали несколько выстрелов в воздух. «АК-47» имеет достаточно крупный калибр, и при стрельбе в замкнутом помещении ощущается увеличение давления воздуха. Грохот был оглушительный, но, как это ни странно, знакомый кисловатый запах бездымного пороха меня несколько успокоил. Я начинал ощущать во рту кровь и грязь. Мой нос был забит сгустками кровавой слизи.
Снова тронувшись, машина затряслась на ухабах. Подвеска стонала и скрежетала. Мне хотелось лишь забиться в угол, подальше от всего этого. Какая-то часть рассудка подсказывала мне закрыть глаза и сделать глубокий вдох, и тогда, может быть, все пройдет. Но в подсознании всегда теплится искорка инстинкта самосохранения: давай подождем и посмотрим, мало ли что может быть, надежда остается всегда…
Солдаты продолжали улюлюкать в духе американских индейцев. Они торжествовали по поводу того, что им удалось захватить пленника, но я не мог определить, являются их вопли салютом победы или предвестником чего-то худшего. Пока мы неслись через поле, я пытался сосредоточить внимание на том, чтобы по форме и знакам различия определить род войск захвативших меня в плен солдат. Они были в мундирах камуфляжной раскраски британского образца, с пятью нагрудными карманами, в которых лежали запасные магазины к «Калашниковым», и в высоких ботинках на шнуровке. У всех на груди красовались «крылышки» десантников, а на плече висели красные аксельбанты, из чего следовало, что это бойцы элитной части специального назначения. Лишь гораздо позднее я узнал, что аксельбанты являются знаком победы в какой-то битве Второй мировой войны, когда эта часть сражалась под командованием Монтгомери, чем они очень гордятся.
Мы выехали на грунтовую дорогу, и тряска прекратилась. На данном этапе меня не слишком беспокоило, куда мы направляемся, — мне хотелось лишь попасть туда как можно скорее, чтобы больше не общаться с тяжелыми ботинками этих ребят. Время от времени солдаты что-то кричали мне, быстро и злобно.
Машина остановилась. Похоже, мы въехали в поселок. Вокруг поднялся страшный гвалт. Я услышал голоса, голоса многих людей, и по интонациям понял, что нас окружила разъяренная толпа. Омерзительные звуки ненависти интернациональны и не требуют перевода. Приподняв голову, я увидел море лиц, военных и гражданских, искаженных злостью, выкрикивающих оскорбительные ругательства. Я почувствовал себя грудным младенцем в коляске, в которую заглядывает целая толпа взрослых. Мне стало страшно. Все эти люди меня ненавидели.
Какой-то старик, нырнув в глубь пораженных туберкулезом легких, выстрелил мне в лицо комком зеленой слизи. Тотчас же на меня обрушился град новых прицельных залпов. Затем последовали удары. Началось все с тычка в ребра — дегустации нового товара, появившегося в городе. За тычком последовал толчок, затем затрещина, потом полновесный удар, и тут же мне вцепились в волосы. Я решил, меня отдадут на растерзание толпе. Я не сомневался, что меня сейчас в лучшем случае линчуют.
Люди начали залезать в машину. Ярость вырвалась из-под контроля. Наверное, эти дикари впервые в жизни видели европейца. Быть может, они считали меня лично ответственным за раненых и убитых знакомых и родственников. Они надвигались на меня, отвешивая удары и затрещины, дергая меня за усы и за волосы. Я ощутил удушливое зловоние немытых тел. Казалось, это была сцена из фильма ужасов про зомби. Мне полностью перекрыли белый свет, и я решил, что умру от удушья.
Снова прогремели выстрелы в воздух, и меня охватило беспокойство, что скоро солдатам надоест целиться в облака. У меня мелькнула совершенно бестолковая мысль, что стрельба в густо населенных кварталах неизбежно должна привести к человеческим жертвам. Пуля, падая вниз, теряет энергию, но все-таки сохраняет убойную силу. Несомненно, и этих убитых тоже постараются свалить на меня.
Я гадал: как намереваются поступить солдаты? Просто отдать меня на растерзание толпе? «Ребята, лучше убейте меня прямо сейчас», — мысленно обратился к ним я. По мне было бы лучше, чтобы это сделали солдаты, а не толпа. Наконец солдаты начали разгонять толпу. Я испытал огромное облегчение. Всего несколько минут назад эти парни меня били, а теперь они были моими спасителями. Уж лучше тот дьявол, которого знаешь…
Я лежал на животе на полу джипа, со связанными за спиной руками, и меня стали вытаскивать из машины за ноги. Крики и вопли стали громче. Я полностью сосредоточился на том, чтобы выглядеть сломленным и покалеченным, пытаясь сообразить, как мне защитить лицо, когда я упаду с высоты двух футов на щебенку. Решение заключалось в том, чтобы исхитриться перевернуться на спину, поскольку в этом случае я смогу держать голову приподнятой. Я едва успел это осуществить. Я приподнял голову, и всю силу удара от падения принял затылок, сдетонировав взрывом боли внутри черепной коробки. У меня перехватило дыхание. Солдаты строили из себя суперменов, махая руками и торжествующе потрясая в воздухе «Калашниковыми» в духе Че Гевары. Они изо всех сил красовались перед девчонками, эти местные пижоны, и я решил, что сегодня вечером их будет ждать заслуженное вознаграждение.
Как оказалось, машина остановилась метрах в пятнадцати от больших ворот в стене высотой метра три. Я предположил, что за стеной размещается какая-то воинская часть. Меня поволокли за ноги на спине к воротам. Я выгнул спину, стараясь не ободрать руки о щебенку. Вокруг по-прежнему царила всеобщая истерия. Мне было страшно: я боялся неизвестности. Похоже, эти люди совершенно не владели собой.
Наконец меня втащили внутрь, и ворота с грохотом захлопнулись за нами. Я увидел просторный двор, окруженный зданиями. Игра в героев тотчас же закончилась; солдаты рывком подняли меня на ноги и потащили вперед. Мне нужно было какое-то время, чтобы оглядеться вокруг, подстроиться. Если строить из себя крутого, выпячивать грудь и посылать всех куда подальше, меня снова изобьют, а это будет только во вред. Если же притвориться подавленным и сломленным, это произведет тот самый эффект, которого и добивались иракцы. Настала пора оценить полученные травмы. Мне нужно было выглядеть слабым и беспомощным, полностью растерянным и не имеющим понятия, как себя вести. Помимо всего прочего, такое поведение позволяет сберечь остатки сил, которые понадобятся для побега — а именно он и является первоочередной задачей.
Мне показалось, что я благополучно сдал первый экзамен. Я оказался в новом мире, еще одна драма осталась позади. Странно, но теперь, когда местные жители не могли больше ничего мне сделать, я чувствовал себя чуть ли не в полной безопасности. Перспектива остаться в руках разъяренной толпы казалась мне гораздо более страшной, чем все то, что могли сделать со мной собратья-солдаты. Преувеличенно прихрамывая, ежась и кашляя, я громко стонал всякий раз, когда ко мне прикасались. Наверное, со стороны должно было казаться удивительным, что я вообще до сих пор жив. Мое физическое состояние действительно было ужасным, однако рассудок по-прежнему продолжал четко функционировать, а это как раз то, что нужно скрыть от врага в первую очередь.
В течение нескольких минут я стоял, окруженный кольцом солдат. Прямо передо мной была заасфальтированная дорога, ведущая к зданию, до которого было метров сто. Справа стояли углом здания казарм, а перед ними росли редкие деревья.
Затем я увидел какого-то беднягу, лежавшего на траве на животе, со связанными вместе руками и ногами, словно цыпленок. Несчастный старался как мог поднимать ноги, чтобы ослабить нагрузку на голову. Несомненно, его хорошенько избили. Его голова распухла до размеров футбольного мяча, а порванная одежда была перепачкана в крови. Я не мог разглядеть ни цвет его волос, ни даже то, какой расцветки его форма. На мгновение пленник приподнял голову, мы с ним встретились взглядами, и я понял, что это Динджер.
Глаза человека так красноречивы. Они могут сказать о том, что он пьян, что он блефует, что он насторожен или счастлив. Глаза являются окном, через которое можно заглянуть в рассудок. Глаза Динджера сказали мне: все будет хорошо. Он даже слабо улыбнулся мне. Я как мог улыбнулся в ответ. Мне было жутко страшно за Динджера, потому что он находился в таком ужасном состоянии, однако я был бесконечно рад видеть его, сознавать, что он разделит со мной обрушившиеся на нас невзгоды. Чисто эгоистически я злорадствовал по поводу того, что не меня одного взяли в плен. В противном случае насмешки по возвращении в Херефорд были бы просто невыносимыми.
Обратная сторона радости видеть Динджера заключалась в осознании того факта, что следующим буду я. Ему действительно очень здорово досталось, однако физически он гораздо крепче меня. Я вдруг подумал о том, что, возможно, мне не суждено дожить до сегодняшнего вечера. Если так, я хотел побыстрее покончить со всем.
У дерева, под которым лежал Динджер, курили двое ребят с автоматами. Они не бросили сигареты, даже когда из штаба появились два офицера со свитой и направились к нам. Я стоял на месте, подчеркивая свои травмы, действуя по принципу, что ты ничего не знаешь до тех пор, пока тебя не заставят вспомнить. Мысленно я приготовился к новому раунду побоев. Когда офицеры приблизились ко мне, я стиснул зубы и сжал колени вместе, защищая пах.
Местные части понесли большие потери, и не вызывало сомнений, что эти хорошо одетые офицеры, одни в полевой камуфляжной форме, другие в оливковых мундирах со звездами на погонах, были не в восторге от этого. Мне подняли голову, и один из офицеров ткнул меня кулаком в подбородок. Закрыв глаза, я приготовился к удару, которого так и не последовало.
Другой офицер начал что-то говорить, и я приоткрыл один глаз, чтобы разобраться, в чем дело. Тот офицер, который меня ударил, теперь приближался ко мне с ножом в руке. Ну вот, подумал я, сейчас он продемонстрирует рядовым свою крутость. Засунув лезвие снизу под мою куртку, офицер дернул его вверх. Куртка распахнулась.
Рядовым было приказано меня обыскать, но они понятия не имели, как это делать. Должно быть, они наслушались каких-то бредовых историй про взрывные устройства, которые позволяют в случае захвата в плен покончить с собой, убив при этом максимальное количество врагов. Обнаружив у меня в карманах два карандаша, солдаты долго изучали их так, словно те содержали мышьяк или ракетное топливо. Один из них срезал с меня идентификационные бирки. Без них я сразу же почувствовал себя голым. Что хуже, я стал безликим, человеком без имени и фамилии. Забрав мои бирки, солдат словно отнял мою личность.
Двое других солдат сняли шприц-тюбики с морфием, висящие у меня на шее, и показали жестами, как вкалывают их себе в вены. Они были рады до смерти. Я заключил, что сегодня вечером они точно «наширяются». В специальном карманчике на рукаве куртки у меня лежала зубная щетка, но ее солдаты не тронули. Вероятно, они не поняли, что она там делает. А может быть, если принять в расчет вонь, исходившую от толпы на улице, они просто не знали, что такое зубная щетка. Так или иначе, солдаты предпочли не рисковать. Они заставили меня достать щетку самому.
Обыскивали меня начиная сверху и вниз, но делалось это плохо. Меня даже не заставили раздеться. С меня стащили ботинки, а затем отобрали все содержимое карманов. Солдаты вели себя, как старушки на распродаже. Мы всегда пользуемся не ручками, а карандашами, потому что карандаш пишет в любых условиях, даже под дождем. У меня было с собой два трехдюймовых огрызка, очиненных с обеих сторон, чтобы, если с одной стороны грифель сломается, можно было просто перевернуть карандаш и продолжать писать. Карандаши забрали у меня в качестве сувениров. То же самое произошло с швейцарским перочинным ножом армейского образца и компасом «Сильва», которые я носил в кармане, привязанными за шнурок. Каждый предмет должен быть надежно прикреплен, чтобы не потеряться. Еще у меня был блокнот, но абсолютно чистый. Все содержимое я уничтожил еще в первом БЛ. Была у меня еще белая пластмассовая «гоночная ложка» из американского сухого пайка, которая также лежала в кармане, привязанная за шнурок. Часы я носил на шнурке на шее, чтобы не выдать себя фосфоресцирующим свечением циферблата, а также ни за что не зацепиться. У меня отобрали даже пустой полиэтиленовый пакет, который я держал на тот случай, если мне придется облегчиться в разведке.
Однако главный приз был у меня на талии: узкий матерчатый поясок с 1700 фунтами стерлингов в форме двадцати золотых соверенов, которые вручили каждому из нас в качестве денег для выкупа. Я закрепил монеты на поясе с помощью скотча, и это явилось крупной драмой. Солдаты дружно отскочили назад, выкрикивая то, что, как я предположил, по-арабски должно было означать: «Отойдите от него подальше! Сейчас он взорвется!»
Ко мне приблизился капитан. В нем было не больше пяти футов двух дюймов роста, однако весил он при этом никак не меньше тринадцати стоунов. В целом он напоминал яйцо, сваренное вкрутую. Капитан сразу же набросился на меня, говоря на быстром и довольно приличном английском:
— Итак, как тебя зовут?
— Энди.
— Итак, Энди, я хочу, чтобы ты сообщил мне сведения, которые нас интересуют. Если ты этого не сделаешь, эти солдаты тебя немедленно расстреляют.
Я оглянулся вокруг. Солдаты стояли плотным кольцом; если они начнут стрелять, то перебьют друг друга.
— Что это за оборудование? — спросил капитан, указывая на пояс со скотчем.
— Это золото.
Наверное, это слово является таким же интернациональным, как слова «джинсы» и «пепси-кола». Во всех армиях мира солдаты не прочь немного подзаработать. У всех зажглись глаза — даже у рядовых. Им подвернулся шанс одним ударом заработать больше, чем, вероятно, они получают за целый год. Я буквально увидел, как все они уже планируют свой отпуск и покупку новой машины. Вдруг мне вспомнился рассказ об одном американском солдате, бывшем в составе частей, осуществивших вторжение в Панаму. В кабинете свергнутого президента Норьеги он обнаружил три миллиона долларов наличными — и у болвана хватило ума связаться по рации со своим начальством и доложить о находке. Парень, рассказавший мне об этом, признался, что он не смог заснуть несколько ночей подряд, размышляя о такой упущенной возможности.
Офицеры не собирались рисковать. Затащив меня в свой кабинет, они приказали снять пояс и положить его на стол.
— Зачем тебе нужно золото?! — рявкнул толстяк.
— Для того чтобы расплачиваться с местными жителями, если у нас закончится продовольствие, — ответил я. — Красть плохо.
— Открывай!
Офицеры оставили со мной двух рядовых, а сами ушли, на тот случай, если я солгал и на самом деле здесь сейчас взорвется зажигательная бомба. Оторвав скотч, я достал первый соверен, и солдаты тотчас же позвали офицеров. Те, выставив рядовых за дверь, разделили золотые между собой. При этом они старались сохранить строгий, официальный вид, однако их намерения не вызывали никаких сомнений.
Вероятно, благодаря жадности офицеров во время обыска у меня не обнаружили тонкую шелковую карту, предназначенную для ориентирования на местности во время отхода, и крошечный компас. И то, и другое было спрятано в форме, и при тщательном обыске их бы обязательно нашли. Я был рад тому, что карта и компас остались у меня. Это было восхитительное чувство: «Ты об этом не догадываешься, ублюдок, но у меня есть карта и компас, так что еще посмотрим, кто кого». Бежать лучше всего как можно раньше, сразу же после взятия в плен. Чем дальше по цепочке тебя передадут, тем сложнее станет побег, потому что за пленником будут присматривать все строже и строже. У передовых частей и своих забот хватает, но чем дальше от линии боевых действий, тем жестче меры безопасности, и, вполне вероятно, у меня вообще отнимут мою форму. С того самого момента, как меня схватили, я пытался сориентироваться на местности, чтобы в любой момент знать, в какой стороне находится запад. Если мне подвернется шанс бежать, карта и компас станут мне жизненно необходимы.
Мне завязали глаза и отвели в другое помещение. Я почувствовал, что оно более просторное, поскольку дышалось в нем легче. В нем находилось много человек, которые переговаривались между собой вполголоса. В целом атмосфера была натянутая. Я рассудил, что это кабинет главного шишки. Мне стало удивительно спокойно. Казалось, все опасности остались где-то далеко, вместе с бушующей толпой, хотя я и подозревал, что сейчас произойдет. Вдруг до меня дошло, что хотя эти люди, похоже, и ведут себя сдержанно, если они начнут меня бить, делать они это будут более профессионально.
В воздухе стоял сильный аромат кофе, французских сигарет «Житан» и дешевого лосьона после бритья. Меня усадили на стул с мягким сиденьем и высокой спинкой. Какой-то части моего сознания казалось, что меня здесь нет. Мой рассудок пытался укрыться в фантастических грезах, отгородившись от реальности. Я никогда даже подумать не мог о том, что подобное произойдет со мной. У меня было такое чувство, будто я ехал на машине и сбил ребенка: я просто категорически, абсолютно не мог поверить в то, что подобное случилось. Я отчетливо слышал все, что происходило вокруг, но при этом оставался отгорожен от окружающего, замкнут в своем собственном мирке. Вырвавшись из него, я подумал о том, чтобы вызвать у иракцев сострадание, заставить их предложить чашку кофе или поесть. Однако я не собирался ни хрена у них просить. Если они сами чем-либо меня угостят — хорошо и отлично, но умолять я не буду.
Я напряг все мышцы, опустил голову, сдвинул ноги вместе. Несомненно, перед тем как приступить собственно к допросу, иракцы выместят на мне свою злобу. Они о чем-то переговаривались между собой.
«Так что же это будет? — гадал я. — Мучительная пытка? Или меня оттрахают?»
Вокруг меня ходили люди, перешептываясь друг с другом. Самый слабый звук усиливается многократно, если слух напряжен до предела. Скрипнул стул. Кто-то встал и направился ко мне.
Я попытался собраться. «Ну, вот оно». Я притворился, будто дрожу. Мне очень хотелось вызвать у этих людей чувство жалости.
Две секунды показались мне двумя минутами. Невозможно себе представить, какая же это невыносимая мука — не видеть, что происходит вокруг. Я снова поежился — жалкое, избитое существо, человек, который ничего не знает, на которого не имеет смысла тратить время. Но я понимал, что цепляюсь за соломинку. Опустив голову, я ждал приближающегося человека, стараясь скрыть свои чувства.
Мне в нос пахнуло ароматом кофе, и я вдруг до смерти захотел оказаться в кафе Росса в Пекхэме, с большой чашкой пенистого кофе передо мной. По субботам мы, еще мальчишки, отправлялись туда и получали по две сосиски с горкой картошки, посыпанной солью и политой уксусом, и по чашке пенистого кофе. Грек Росс позволял нам просиживать в своем заведении все утро. Нам тогда было лет по восемь-девять, не больше. Мама всегда давала мне деньги, чтобы пообедать у Росса; она знала, что кормят там сытно и дешево. Зимой по запотевшим стеклам стекали струйки, а в воздухе стоял сильный-пресильный аромат кофе. Нам было так тепло и уютно. Воспоминания, нахлынувшие на меня, были такими живыми, что на короткое мгновение я снова почувствовал себя маленьким ребенком, который больно ударился, упав, и плачет, зовя маму.
Не могло быть и речи о том, чтобы Динджер уже успел рассказать нашу «легенду». Фамилия, номер, звание, дата рождения — «большая четверка» ответов, это все, что он сообщил иракцам. Я подумал: «Сейчас меня здорово отдубасят, потому что им нужно знать гораздо больше». Мне почему-то хотелось надеяться, что прямо сейчас меня допрашивать не будут, отложив это на потом. Быть может, им просто хочется дать выход своей злости. Мои мысли носились с неистовой скоростью, пока этот тип приближался ко мне. Он остановился в каких-то дюймах от меня.
Откинув мою голову, он с силой ударил меня в лицо. От этого удара я повалился назад и вбок, но поскольку я был окружен плотным кольцом иракцев, меня подхватили, не дав упасть, и снова усадили прямо. Даже если ожидаешь получить удар, как это было со мной сейчас, все равно он становится шоком. Я жалел о том, что мне не позволили упасть на пол и полежать так какое-то время, потому что это дало бы мне время отдохнуть перед следующим ударом, дало бы время подумать.
На меня разом накинулись все, со смехом стараясь перещеголять друг друга. Я чувствовал себя, словно пьяный. Я осознавал, что происходит вокруг, понимал, что будет дальше, но был не в силах что-либо изменить. Я отрешенно наблюдал за происходящим со стороны. Да, это происходит со мной, но рассудок вступает в действие и говорит: «Все, хватит, твою мать, с меня достаточно». Я начал проваливаться в небытие, теряя сознание. Я чувствовал это, но мой рассудок постоянно уплывал от меня. Меня избили до полубесчувственного ступора.
Я сполз на пол, потому что так по крайней мере можно было защитить лицо. Я подобрал колени, сжимая их вместе, опустил голову, держа мышцы в постоянном напряжении. Под градом обрушившихся на меня ударов я стонал и кричал. Отчасти это было игрой. Но в основном — нет.
Внезапно, словно по команде, избиение прекратилось.
— Бедный Энди, бедный Энди, — услышал я причитания фальшивого сочувствия.
Поднявшись на колени, я повернулся к говорящему и покачал головой. Я прислонился к его ногам, дыша тяжело и хрипло, поскольку мой нос был забит кровью и грязью. Я снова начал сползать на пол. Мне было нужно, чтобы тип мне помог. «Это позволит выиграть время, — думал я, — это даст передышку». Быть может, эти люди наконец одумаются и увидят, что перед ними несчастный, бесполезный кретин, на которого они лишь напрасно теряют время, и оставят меня в покое.
Мне помогли подняться на стул, и тотчас же кто-то ударил меня чуть выше колена, по четырехглавой мышце. Я пронзительно вскрикнул. Еще в школе я терпеть не мог таких ударов, а тогда это были лишь детские шалости, которые наносились коленом. Сейчас же я получил полноценный удар ботинком. На меня снова со всех сторон обрушились удары руками и ногами. Я опять повалился на пол.
Умом я понимал, что самое разумное сейчас — притвориться слабым и попросить пощады, однако что-то меня пересилило. Переполненный злостью, я снова принял сознательное решение не молить о снисхождении. Ни за что на свете я не уроню честь перед этими людьми. Они все равно не успокоятся до тех пор, пока полностью не дадут выход своей ярости. Я понимал, что сопротивлением лишь наврежу себе, но не мог перебороть чувство гордости и самоуважения. Если я начну стонать, это лишь доставит ублюдкам еще большее наслаждение. Победу над ними я мог одержать только за счет твердости духа, а я был полон решимости победить. Храня молчание, я одерживал победу в этом первом бою. Даже малейшая победа раздувается воображением во много раз. «Я побеждаю», — мысленно твердил я себе. Как это ни парадоксально, мой моральный дух только крепчал. Твою мать, я не доставлю этим ублюдкам удовольствие похвалиться, вернувшись домой, перед своими родными: «Да, он умолял нас остановиться».
Они не унимались. Мыски ботинок вгрызались мне в ребра и в голову, тяжелые каблуки с железными подковами обрушивались на беззащитные голени. В этих побоях не было никакого смысла; иракцы просто демонстрировали друг другу свою крутость. Мне оставалось только надеяться на то, что им скоро надоест.
Двое-трое, перейдя на английский, принялись поносить Буша, Тэтчер и всех, кто только приходил им в голову. Мое тело начинало сдавать. Я чувствовал себя обмякшим и истощенным. Мне было трудно дышать. Я уже был лишен возможности видеть; теперь, когда все распухло и ныло от боли, остальные чувства также притупились. Сердце колотилось с такой силой, что создавало в груди очаг боли.
Я слышал крики и пронизанные болью стоны. Должно быть, они исходили от меня.
Кто-то крикнул мне прямо в лицо на расстоянии нескольких дюймов, затем истерически расхохотался: «Ха! Ха! Ха! Ха!» и отпрянул назад.
У меня должно было бы хватить ума превратиться в дрожащую развалину, чтобы мои мучители посмеялись надо мной и сказали: «Ах, благослови, господи, его дырявые носки, оставим этого болвана в покое».
Но я молчал и получал по полной.
— Энди, ты орудие в руках Буша, — сообщил мне один из иракцев, — но долго так продолжаться не будет, потому что мы тебя убьем.
Я отнесся к этой угрозе серьезно. Ублюдок просто подтвердил мои худшие опасения. Нас с Динджером хорошенько изобьют, после чего отвезут куда-нибудь подальше и прикончат.
«Отлично, — подумал я, — в таком случае пусть все произойдет побыстрее».
Меня снова подняли на ноги. Из ран на голове по всему моему лицу струилась кровь. Она затекала в глаза и в рот. Губы онемели, словно я побывал у зубного врача. Я не мог пошевелить ими, чтобы сдуть кровь. Мне пришлось наклонить голову, чтобы направить струйку крови в обход рта. Больше всего мне не хотелось, чтобы эти ублюдки прочитали мои мысли.
На протяжении последующих минут пятнадцати иракцы продолжали поочередно тыкать меня кулаками и отвешивать затрещины, нередко даже не утруждая себя тем, чтобы усаживать меня обратно на стул. Я старался сжиматься в комок. Меня схватили за ноги и поволокли по полу, чтобы каждый получил возможность без помех меня лягнуть. У меня мелькнула мысль, что дело начинает заходить слишком далеко. Еще немного, и я выйду из игры.
В суматохе повязка свалилась с моих глаз. Я не стал терять время, оглядываясь по сторонам. Я видел лишь собственные колени, прижатые к самому лицу, и светло-кремовый линолеум на полу, когда-то натертый до блеска, но сейчас перепачканный грязью и кровью. Мне становилось все труднее и труднее сделать вдох. Меня даже охватило беспокойство по поводу долгосрочных последствий побоев. Мне казалось, мое тело развалилось на части. Я готов был умереть прямо здесь — и единственным светлым пятном во всем этом было только то, что я загадил чистый пол.
У меня першило в горле. Я кашлял кровью. «Еще двадцать минут, — мелькнула у меня мысль, — и начнутся серьезные повреждения внутренних органов». А это существенно уменьшит мои шансы на побег.
Наконец эта игра, судя по всему, иракцам надоела. Я стал мешком дерьма, они превратили меня в то, во что хотели, и продолжать дальше не имело смысла.
Я лежал на полу, купаясь в собственной крови. Раны и ссадины были повсюду. Даже ступни сочились кровью. Мои носки защитного цвета промокли насквозь и стали темно-красными.
Открыв на мгновение глаза, я увидел коричневые ковбойские сапоги на «молнии» и расклешенные джинсы. Сапоги были дешевые, на отвратительных пластмассовых каблуках, какими заполнены прилавки на субботних распродажах. Джинсы были грязные и линялые и очень расклешенные. Несомненно, у их обладателя под форменным кителем была также футболка с американским певцом Дэвидом Кассиди. Мельком подняв взгляд, я увидел, что вокруг меня стоят одни офицеры, холеные, гладко выбритые. Ни одного волоска не на месте: у всех усы и зализанные назад волосы. Копии Саддама.
Я лежал в углу, прижимаясь к стене, пытаясь защититься. С трех сторон меня обступили иракцы. Их лица склонились надо мной. Один тип стряхнул на меня пепел с сигареты. Я жалобно посмотрел на него. Ответом стало то, что он повторил свою шутку.
В помещение вошли новые люди. Меня подняли и усадили обратно на стул. Мне снова завязали глаза. Я надеялся, что свежая команда пришла не за тем, чтобы продолжить работу своих товарищей.
— Как тебя зовут? — на великолепном английском произнес новый голос.
— Энди.
Полностью я себя не назвал. Я собирался растянуть все как можно дольше. Для того чтобы узнать мою фамилию, придется задавать отдельный вопрос. Вся хитрость заключалась в том, чтобы тянуть время, но притом выглядеть совершенно беспомощным.
— Сколько тебе лет, Энди? Когда ты родился?
Отчетливая дикция, владение грамматикой лучше, чем у меня. Едва уловимый легкий ближневосточный акцент.
Я ответил.
— Каково твое вероисповедание?
Согласно условиям Женевской конвенции он не имел права спрашивать об этом. Правильный ответ должен был быть таким: «Я не могу ответить на этот вопрос».
— Англиканская церковь, — сказал я.
Это записано на моих идентификационных бирках, которые в руках иракцев, так что зачем рисковать, отказываясь сообщить информацию, которая уже и так им известна? Я надеялся, что мой ответ убедит их в том, что я из Англии, а не из Тель-Авива, как, судя по всему, была убеждена толпа на улице.
Понятие «англиканская церковь» для этого иракца ничего не значило.
— Ты иудей?
— Нет, я протестант.
— Что такое протестант?
— Христианин. Я христианин.
Для этих людей христианами являются все, за исключением мусульман и иудеев. Под христианством понимаются все — от монахов-траппистов, членов католического Ордена цистерианцев, известного своим строгим уставом, до муннитов.
— Нет, Энди, ты иудей. Мы это скоро установим. Кстати, тебе нравится мой английский?
— Да, он очень хороший.
Я не собирался спорить. По мне, ублюдок говорил по-английски лучше ведущей Би-би-си Кейт Эди.
Уронив голову, я принялся раскачивать ею из стороны в сторону, изображая полное отчаяние. Говорил я, делая долгие паузы, словно собираясь с мыслями. Я шепелявил, играя на травмах, пытаясь потянуть время.
— Разумеется, я хорошо владею английским, — заявил иракец, наклоняясь прямо ко мне. — Я работал в Лондоне. За кого ты меня принимаешь — за идиота? Мы не идиоты.
Первые вопросы он задавал, находясь шагах в десяти от меня, вероятно, сидя за столом. Но затем он встал и принялся расхаживать взад и вперед, пустившись в многословные рассуждения относительно мудрого и великого иракского народа и того, каким ужасно цивилизованным он является. Затем он перешел на крик. Мне в лицо попали брызги слюны, пахнущие табаком и дешевым одеколоном. Под его стремительным и резким словесным натиском я поежился и стиснул зубы. Мне нужно было во что бы то ни стало следить за своей реакцией; я не хотел показать, что на самом деле мое состояние гораздо лучше, чем это выглядело со стороны. Не вызывало сомнений, что все эти люди заведены.
— Мы являемся передовой нацией, — продолжал разглагольствовать офицер. — И вашей стране вскоре предстоит это выяснить.
Я чувствовал себя выслушивающим нагоняй ребенком, который под криками прячет лицо, а тело его начинает бить дрожь.
Когда иракец упомянул Лондон, я подумал, что дело принимает хороший оборот, и теперь мы будем говорить о Лондоне.
— Я люблю Лондон, — сказал я. — Я очень хочу туда вернуться. Я не хочу оставаться здесь. Я не знаю, что я здесь делаю. Я простой солдат.
Мы снова прошли через «большую четверку». Мысленно я пытался забежать вперед и сравнить то, что мне предстоит сказать, с тем, о чем я уже говорил. Я слышал, как усиленно скрипели ручки. Казалось, совсем близко. Зашуршала бумага, зашаркали шаги.
Тот, кто меня допрашивал, отошел и сел. Его голос стал утешительным и вкрадчивым.
— Я знаю, что ты простой солдат, — заговорил он. — Я сам тоже солдат. Так что давай сделаем все цивилизованно. Мы — цивилизованная нация. Энди, нам нужно кое-что выяснить. Ответь на наши вопросы. Ты лишь орудие. Тебя бессовестно использовали.
Не вызывало сомнений, что будет дальше. Моя задача теперь заключалась в том, чтобы убедить иракцев, что их методы дают результаты.
— Так точно, сэр, — сказал я. — Я совершенно сбит с толку. Я очень хочу вам помочь. Я не знаю, что происходит. Меня беспокоит судьба моего товарища, который остался на улице.
— Что ж, в таком случае скажи, в какой части ты служишь. Просто отвечай на мои вопросы, и тебе больше не придется терпеть боль. Зачем ты навлекаешь на себя все это?
— Извините, сэр, на этот вопрос я ответить не могу.
Все началось сначала.
Когда в помещение вошли новые люди, один из них, судя по всему, неслышно расположился у меня за спиной. Не успел я отказаться отвечать, как он, вероятно, получив условный сигнал, со всей силы врезал мне по голове прикладом автомата. Я тотчас же растянулся на линолеуме.
В детстве, дерясь в школе, я заранее внутренне настраивался на бой и был готов к ударам. Поэтому, когда я их получал, они оказывались не такими болезненными. Однако если удар неожиданный, боль бывает невыносимой. Вот и сейчас удар прикладом оказался просто жутким. Я отправился в другой мир, и хотя боль была страшная, это оказалось довольно милое местечко.
Лежа на полу, я вдруг обратил внимание на то, что мое дыхание стало поверхностным, что сердце качает кровь очень медленно. Замедлилось все вокруг. Я чувствовал, как постепенно угасаю. Я не мог сглотнуть. Все вокруг было, как в тумане.
Я получил еще один удар прикладом. У меня перед глазами взорвались пузырьки яркого света. Затем наступила темнота.
Когда меня усадили обратно на стул, я только начинал приходить в сознание.
— Послушай, Энди, нам просто обязательно нужно кое-что выяснить. Позволь мне заниматься своим делом. Всего этого можно избежать. Мы солдаты. Это почетная профессия, — тихим, мягким, вкрадчивым голосом. Что-то вроде «давай поскорее покончим с этим и станем друзьями».
— Энди, мы могли бы просто бросить тебя в пустыне на съедение диким зверям. И никому не будет до этого никакого дела, кроме твоих родных. Сейчас ты их подводишь. Никакая это не храбрость — ты просто играешь на руку тем, кто тебя сюда послал. Эти люди сейчас приятно проводят время, а таким, как мы с тобой, приходится друг с другом воевать. Нам с тобой, Энди, нам с тобой эта война не нужна.
Я кивал, соглашаясь с каждым его словом, при этом у меня в груди расцветало торжествующее чувство. На самом деле победа осталась за мной; ублюдок видит, как я послушно киваю, при этом не знает, что мысли у меня в голове совершенно другие. Я начинал лучше относиться к своему пленению. До сих пор вокруг был один сплошной негатив. А сейчас я думал: «Он верит во всю эту чушь. Он болтает всякий вздор, а я с ним соглашаюсь». Я не мог поверить в то, что это происходит. В этом споре верх одерживал я, а иракец даже не подозревал об этом. Я одерживал свою первую маленькую победу. Возможно, это станет началом отличных взаимоотношений.
Я побеждал.
— Ответь нам, Энди, и мы тотчас же отпустим тебя домой в Англию. В какой части ты служишь? — Он говорил таким тоном, будто в его силах было заказать частный самолет и прямо сейчас отправить меня на базу Бриз-Нортон.
— Извините, я не могу ответить на ваш вопрос.
На этот раз удары ногами обрушились на черепную коробку. В ушах у меня прозвучал свистящий хлопок, и я, стиснув зубы, услышал скрежет костей. Из ушей потекла кровь. Меня охватила тревога. Кровь из ушей — плохой знак. Я испугался, что оглохну до конца жизни. Проклятие, мне всего тридцать с небольшим!
— В какой части ты служишь?
Я отчаянно надеялся, что он спросит о чем-то другом, однако он не собирался отступать.
Я молчал.
— Энди, так мы никуда не придем.
Поразительно, но его голос по-прежнему звучал мягко и дружелюбно.
— Энди, ты должен понять, что я выполняю свою работу. Мы ведь до сих пор не сдвинулись с места, правда? А ведь никаких проблем быть не должно, просто отвечай нам.
Молчание.
Снова удары ногами. Удары кулаками. Снова крики.
— Знай, что твой товарищ уже все нам рассказал. Просто мы хотим услышать это от тебя.
Это была ложь. Из Динджера он ни хрена не вытащил. Динджер крепче, чем я, он не сказал ни слова. А досталось ему так здорово скорее всего потому, что он вел себя с иракцами так, как привык обращаться со всеми, кто ему не по душе, и послал их ко всем чертям.
— Вы должны понять, я солдат! — воскликнул я. — Вы тоже солдат — и вы должны понять, что я не могу ответить на этот вопрос.
Я пытался добиться хоть какого-то сочувствия, причем старался сделать это трогательно, со всхлипываниями. Мне хотелось воззвать к страху потерять свое лицо, свойственному всем восточным народам.
— Моим родственникам придется жить в позоре до конца дней своих! — воскликнул я. — Они будут обесчещены. Я навсегда себя дискредитирую. Я просто не могу ответить на ваш вопрос, не могу!
— В таком случае, Энди, у нас серьезная проблема. Ты не хочешь открыть нам то, что нас очень интересует. Не хочешь помочь нам, не хочешь помочь себе. Вероятно, скоро ты умрешь, причем из-за какого-то совершенно бессмысленного пустяка. Я хочу тебе помочь, но надо мной есть начальство, которое этого не допустит. Признайся, — продолжал он доверительным тоном, каким дают совет лучшему другу, — ты ведь израильтянин, не так ли? Ну же, признайся.
— Я не израильтянин, — всхлипнул я. — Посмотрите — я одет не как израильтянин. Это британская форма, и вы видели мои личные бирки. Я англичанин, это британская форма. Я не понимаю, что вам от меня нужно. Пожалуйста, пожалуйста! Я хочу вам помочь. Вы сбили меня с толку. Мне страшно!
— Ты ведешь себя глупо.
— У вас мои личные бирки, вы видели, что я англичанин. Вы меня пугаете своими вопросами!
Его тон внезапно переменился.
— Да, твои личные бирки у нас, а у тебя их нет! — гневно взорвался он. — Теперь ты тот, кем мы тебя назовем, а по нашему разумению ты израильтянин. В противном случае, почему ты оказался у самой границы с Сирией? Что ты здесь делал? Говори, говори, что ты здесь делал?
Даже если бы я захотел ответить, он не давал мне времени, засыпая меня нескончаемым потоком вопросов и яростной риторики.
— Нам нет до тебя никакого дела! Ты для нас ничто, ничто!
У меня мелькнула мысль, каково приходится его семье. Наверное, его дети в постоянном ожидании, какой еще фортель может выкинуть папаша.
«Что мне делать теперь?» — спросил я себя.
Надо вернуться к вопросу Израиля.
Вдруг я вспомнил Боба, и мне стало страшно. У Боба жесткие, курчавые черные волосы и большой нос. Если его захватят в плен или если найдут его труп, его можно будет принять за еврея.
— Я англичанин.
— Нет, нет, ты израильтянин. Ты одет так, как одеваются израильские коммандос.
— В британской армии все носят такую форму.
— Ты скоро умрешь, Энди, из-за собственной глупости, из-за того, что не желаешь отвечать на простые вопросы.
— Я не израильтянин.
Дело дошло до той стадии, что мне уже нужно было запоминать, о чем я говорил и о чем не говорил, потому что я понимал, что если мои ответы записывают — а я постоянно слышал скрип ручек, — я могу оказаться по уши в дерьме.
Делаем упор на вопрос Израиля. Быть может, если этот тип будет и дальше говорить со мной, между нами возникнут какие-то отношения. Он и я. Он станет моим. Он меня допрашивает. Быть может, он проникнется ко мне состраданием.
— Я христианин, я англичанин, — снова начал я. — Я понятия не имею, в какой части Ирака нахожусь, и ничего не знаю про Сирию. Я не хочу оставаться здесь. Только посмотрите на меня — мне страшно.
— Нам известно, Энди, что ты израильтянин. Мы просто хотим услышать это от тебя самого. Твой товарищ нам уже во всем признался.
Я подумал, что в Динджере с его светлыми, кучерявыми волосами тоже есть что-то еврейское.
— Вы коммандос.
В иракской армии только части спецназа носят камуфляжную форму.
— Нет! Мы простые солдаты!
— Ты умрешь из-за собственной глупости. Нам нужны от тебя простые ответы. Я пытаюсь тебе помочь. Эти люди хотят тебя убить. Я пытаюсь тебя спасти. Но разве я смогу тебя спасти, если ты упрямо отказываешься мне помочь? Нам нужно, чтобы ты ответил на эти вопросы. Мы хотим услышать ответы от тебя. Ты ведь хочешь нам помочь, правда?
— Да, я хочу вам помочь. — Я снова принялся всхлипывать. — Но как я могу это сделать, если ничего не знаю?
— Какой же ты глупый. — Голос наполнился агрессивностью, но в нем прозвучала тень сочувствия. — Ну почему ты не хочешь нам помочь? Ну же, я ведь пытаюсь тебе помочь. Мне не больше твоего хочется, чтобы тебе приходилось терпеть все это.
— Я хочу вам помочь, но я не израильтянин.
— Расскажи нам, и мы сразу же оставим тебя в покое. Ну же, ты ведь не настолько глуп, правда? В чем дело? Мы цивилизованные люди. Но мне нужно, чтобы ты признался в том, что ты израильтянин. Если ты не признаешься в этом, как объяснить то, что ты находился так близко к Сирии?
— Я не знаю, где я нахожусь.
— Ты находишься у самой границы с Сирией, не так ли, поэтому говори всю правду. Эти люди хотят тебя убить. С твоим товарищем все в порядке, он нам все рассказал. Он останется жить, а ты умрешь из-за такого глупого пустяка. Зачем умирать? Ты сам виноват.
Послышался скрип стула по полу. Я отчаянно пытался разобраться в происходящем, при этом не показывая, что могу сосредоточиться. Физически я представлял полную развалину. Я надеялся пробудить в том офицере, который меня допрашивал, хоть искорку человечности. Проклятие, в детстве мне всегда так просто удавалось повернуть поток вспять, задобрить своих тетушек и выпросить у них пакетик чипсов. Почему же сейчас у меня ничего не получалось?
Определенно, своей игрой я был достоин «Оскара» — однако в значительной степени все это было искренне. Меня действительно мучила боль. Она должна была стать хорошим катализатором той реакции, которую я пытался изобразить. Я не имел ничего против спора про Израиль. Пусть так будет продолжаться и дальше, и, будем надеяться, это спасет меня от других вопросов.
— Я не могу вам помочь, я ничем не могу вам помочь.
Послышался глубокий, скорбный вздох, как будто этот человек был моим лучшим другом, и сейчас он вынужден признать, что ничего не может для меня сделать. Этот вздох означал: «доверься мне, здесь я один сдерживаю остальных, которые в противном случае давно бы тебя растерзали».
— В таком случае, Энди, я ничем не смогу тебе помочь.
Словно по команде, послышались скрип другого отодвигаемого стула и приближающиеся ко мне шаги. Почувствовав аромат лосьона после бритья, я сразу догадался, что это тот тип, который умеет ловко обращаться с прикладом автомата, спешит сообщить мне хорошие новости.
Я не ошибся. Он зачитал мне мой гороскоп.
Должно быть, я привык постоянно быть с завязанными глазами, потому что обоняние и слух у меня стали гораздо острее. Я уже начинал различать тех, кто меня допрашивал, по запаху. На парне, мастерски обращающемся с прикладом, была свежевыстиранная форма. Другой любил фисташки. Он засовывал орешек в рот, разжевывал его, а затем плевал разгрызенной скорлупой мне в лицо. Тот, кто прилично владел английским, непрерывно курил, и от него пахло кофе и затхлыми сигаретами. Когда он пускался в пространные разглагольствования, мне на лицо падали капельки его слюны. Кроме того, от него разило, словно от рекламного тюбика лосьона после бритья.
Скрипел его стул, я ощущал, как он расхаживает вокруг меня. Он то тараторил со скорострельностью пулемета, то превращался в «доброго следователя» и заверял меня, что «все будет хорошо, все будет в порядке».
Говоря тихим и вежливым голосом, он подходил ко мне все ближе и ближе, так, что наконец мы оказывались нос к носу. После чего истошно орал мне в ухо.
— Плохо, Энди, очень плохо, — говорил он. — Нам придется вытаскивать из тебя эти сведения другим способом.
Разве можно было придумать что-либо хуже? У нас была достоверная информация относительно методов ведения допросов в специальных центрах и о массовых убийствах, и я подумал: «Ну вот, это все были цветочки, а теперь начнутся настоящие зверства». Я мысленно представил концентрационные лагеря и электроды, приставленные к яйцам.
Двое ребят принялись орудовать прикладами.
Один особенно сильный удар пришелся мне в подбородок, прямо по зубам. Лишь тонкая кожа щеки оказалась между прикладом и двумя задними коренными зубами. Я почувствовал, как зубы с треском крошатся, после чего меня пронзила невыносимая боль. Я повалился на пол, истошно вопя. Я попытался было выплюнуть осколки, но губы распухли и онемели. Я не мог сглотнуть. Как только мой язык прикоснулся к острым обломкам, я отключился.
Придя в себя, я обнаружил, что лежу на полу. Повязка слетела с глаз, и я увидел свою кровь, которая, вытекая изо рта, образовала на кремовом линолеуме маленькую лужицу. Я чувствовал себя глупым и бесполезным. Больше всего на свете мне хотелось сбросить с себя наручники, чтобы разобраться с этими типами.
Они продолжали, качественно работая прикладами по моей спине, не забывая голову, ноги и почки.
Я не мог дышать носом. Чтобы закричать, мне пришлось сделать вдох ртом, и поток воздуха коснулся обнажившихся нервных окончаний в сломанных зубах. Я закричал снова и кричал, не останавливаясь.
Все было просто ужасно.
Меня подняли и усадили на стул. Никто не потрудился снова завязать мне глаза, но я все равно сидел опустив голову, не глядя по сторонам. Я старался ни с кем не встречаться взглядом, так как это могло привести к новым побоям. Боли и так было достаточно. Я превратился в один большой бесформенный жалобно стонущий комок, бессильно скорчившийся на стуле. Я начисто лишился способности координировать движения. Мне больше не удавалось держать ноги вместе. Наверное, я стал похож на двойника Динджера.
Наступила длительная тишина.
Все расхаживали вокруг меня, громко шаркая ногами, и я, предоставленный сам себе, размышлял о своей судьбе. Как долго я еще смогу терпеть подобное? Меня прямо здесь забьют ногами до смерти или как?
Опять вздохи и причитания.
— Энди, ну зачем ты так себя ведешь? Ты думаешь, что выполняешь свой долг перед родиной? Твоя родина не желает о тебе знать. В действительности хоть какое-то дело до тебя есть только твоим родственникам, твоим родным. Мы не хотим войны. Ее хотят Буш, Миттеран, Тэтчер, Мейджор. Они сидят в своих уютных кабинетах, им хорошо. А ты здесь. Страдаешь ты, а не они. Им же на тебя наплевать.
Нам пришлось воевать на протяжении многих лет. Наши семьи вынуждены были терпеть лишения. Мы не варвары, это вы пришли к нам с войной. А ты попал в неприятное положение. Почему бы тебе не помочь нам? Ну зачем ты навлекаешь на себя все эти мучения? Почему мы должны вести себя так с тобой?
Я ничего не отвечал, лишь сидел, опустив голову.
Мой план состоял в том, чтобы не сразу перейти к «легенде», потому что в этом случае мне не поверят. Я хотел показать, будто полон решимости не выдавать ничего помимо «большой четверки». Королева, родина, долг и все такое. Я потерплю какое-то время, а затем якобы сломаюсь и выдам свою «легенду».
Мои мучители переговаривались между собой вполголоса, как я предположил, на образованном арабском. Кто-то усердно делал записи.
Если они пишут, это хороший знак, говорящий о том, что никакой лихорадочной спешки нет и ребята не собираются просто выжать из меня все что можно, после чего прикончить. Мне хотелось верить, это свидетельствует о том, что у них есть причина не расстреливать меня. Быть может, существует какой-то приказ относительно того, что пленным надо сохранять жизнь? Эти мысли вселяли чувство безопасности, ощущение того, что все подчиняются какому-то большому начальству. «Да, — соглашалась вторая половина моего сознания, — но при этом ты будешь продвигаться по цепочке все дальше и дальше, и чем дольше это будет продолжаться, тем меньше твои шансы на побег». На первом месте всегда должна стоять мысль о побеге. Нельзя знать наперед, когда подвернется удобный случай, поэтому надо постоянно находиться в готовности. Carpe diem! Нужно быть готовым воспользоваться моментом, но чем дольше времени проводишь в плену, тем труднее это становится.
Я подумал о Динджере. У меня не было никаких сомнений относительно того, что он решительно отмел весь этот бред о Тель-Авиве. Динджер будет терпеть, пока сможет, а когда решит, что с него достаточно и больше он не выдержит, он выдаст рассказ о поисково-спасательной группе.
У меня мелькнула мысль, что мне, наверное, стало бы легче, если бы я смог оглядеться вокруг, впитать обстановку. Подняв голову, я открыл глаза. Жалюзи были опущены, но сквозь них пробивались два-три тонких лучика света. В помещении царил полумрак.
Оно оказалось довольно просторным, футов сорок на двадцать. Я сидел в одном конце этого прямоугольника. Дверь я не видел, следовательно, она находилась позади меня. Офицеры сидели напротив, лицом ко мне. Их было человек восемь или девять, и все курили. Под потолком висело марево табачного дыма, тут и там рассеченное солнечным светом, проникающим сквозь жалюзи.
Приблизительно посреди комнаты справа от меня стоял большой письменный стол. На нем стояли два телефонных аппарата и валялись обычные груды бумаг и папок. Кожаное крутящееся кресло с высокой спинкой было пусто. На стене за столом висел невероятно огромный портрет улыбающегося Саддама Хусейна, в берете и при всех медалях. Я предположил, что это кабинет командира части.
На стенах развешаны какие-то приказы и плакаты. В середине линолеум застелен большим персидским ковром, заправленным под стол. Слева, лицом к столу, стоял большой диван, от которого веяло домашним уютом. Вдоль остальных стен расставлены пластмассовые стулья, такие, какие бывают в летних кафе. Мне, как особому гостю, выделили стул с мягким сиденьем.
Опять печальное причмокивание и вздохи. Офицеры переговаривались между собой, словно меня здесь не было, а для них это был совершенно обыкновенный день на службе. Я покрутил головой, и по подбородку потекла кровь, смешанная со слизью. Боль во рту была невыносимая; я не знал, как долго смогу ее терпеть.
Я прикинул различные варианты. Если меня снова начнут бить, скорее всего к вечеру я буду трупом. Пришла пора выкладывать «легенду». Я решил дождаться инициативы со стороны иракцев, после чего начать говорить.
Когда я отказывался отвечать на вопросы, дело было вовсе не в храбрости и патриотизме — это пропагандистская чушь, которую показывают в фильмах о войне. Сейчас же мне пришлось столкнуться с реальностью. Я не мог сразу же выложить свою «легенду». Мне нужно было притвориться, будто ее из меня вырвали. И дело было не в праздной браваде, а в самосохранении. Иногда люди совершают героические поступки, потому что этого требует ситуация, однако такого понятия, как «герой», не существует. Люди, которые лезут напролом под пулями, или полные идиоты, или просто не понимают, что происходит. Сейчас мне предстояло выдать врагам минимальный объем информации, чтобы остаться в живых.
— Энди, вот ты сидишь и молчишь. Мы пытаемся подойти к тебе по-дружески, но нам нужна эта информация. Энди, такое может продолжаться до бесконечности. Вот твой друг — он нам помог, и теперь с ним все в порядке. Он жив, лежит на траве на солнце. А ты здесь, в темноте. В этом нет ничего хорошего ни для тебя, ни для нас. Мы лишь впустую тратим время.
Просто скажи нам то, что мы хотим знать, — и все, на этом настанет конец. С тобой все будет в порядке, мы позаботимся о тебе до самого окончания войны. Быть может, нам даже удастся устроить так, чтобы ты сразу же отправился домой, к родным. Если ты нам поможешь, с этим не возникнет никаких проблем. Выглядишь ты ужасно. У тебя что-то болит? Тебе нужен врач — мы тебе поможем.
Я хотел изобразить то, что я полностью сломлен.
— Хорошо, — хрипло прошептал я, — я больше этого не вынесу. Я вам помогу.
Все присутствующие встрепенулись и посмотрели на меня.
— Я являюсь членом поисково-спасательного группы, которая направлена для розыска летчиков сбитых самолетов.
Обернувшись, офицер, проводивший допрос, переглянулся с остальными. Все подошли ко мне и расселись на крышке стола. Им переводили каждое мое слово.
— Энди, продолжай говорить. Расскажи нам все, что тебе известно о поисково-спасательных группах.
Его голос был приятным и спокойным. Несомненно, он считал, что я раскололся, и это меня полностью устраивало — именно в этом я и хотел его убедить.
— Все мы из различных частей британской армии, — продолжал я, — и нас собрали вместе, потому что у каждого есть медицинский опыт. Никого из группы я не знаю, нас просто собрали вместе. У меня есть медицинское образование, я не солдат. На эту войну я попал случайно, она мне не нужна. Меня полностью устраивало находиться дома, в Великобритании, и работать в военном госпитале. И вдруг меня ни с того ни с сего включили в состав поисково-спасательной группы. Я понятия не имею, что это такое, я медик, вот кто я такой.
Похоже, у меня получалось довольно неплохо. Офицеры начали переговариваться между собой. Очевидно, это совпадало с тем, что они услышали от Динджера.
Вся беда заключается в том, что как только я начал говорить, в моих доспехах появилась трещинка, и теперь я уже должен был говорить и дальше. А если подробностей будет слишком много, я смогу невольно подвести остальных пленных. Распространяться не надо, рассказ должен быть простым и кратким, — в этом случае мне самому будет легче его запомнить. Лучший способ добиться этого — притвориться полным дерьмом. Я ничего не могу вспомнить, потому что я в ужасном состоянии. Мой рассудок не может ни за что ухватиться, я простой тупой солдат, пешка, и даже не могу объяснить, на каком вертолете прилетел. Я лихорадочно размышлял, составляя рассказ и прикидывая, что говорить дальше.
Иракцам и так известно, что я сержант, поэтому я снова кинул им эту информацию. В иракской армии сержант — мелкая сошка, что-то чуть выше простого рядового. У них всем занимаются офицеры, в том числе думают.
— Сколько вас было?
— Не знаю. Было очень шумно, потом вертолет совершил вынужденную посадку. Нам сказали, что существует опасность взрыва и надо скорее отбегать в сторону, после чего вертолет сразу же взлетел, и мы остались одни. — Я строил из себя сбитого с толку тупицу, испуганного, растерянного солдата. — Я простой санитар, умею оказывать первую помощь, я не хочу иметь никакого отношения ко всему этому. Я не привык к войне. Я лишь перебинтовывал раненых летчиков.
— Сколько человек вас было на борту вертолета? — предпринял новую попытку офицер.
— Точно не могу сказать. Это происходило ночью, было темно.
— Энди, что происходит? Мы дали тебе шанс. Ты что, принимаешь нас за полных идиотов? За последние несколько дней много наших было убито, и мы хотим разобраться, в чем дело.
Впервые зашла речь о потерях. Я ждал, что рано или поздно дело дойдет до этого, но все равно вздрогнул.
— Не понимаю, о чем вы говорите.
— Мы хотим выяснить, кто это сделал. Это сделал ты?
— Нет, не я! Я не знаю, о чем вы говорите.
— Ты должен дать нам шанс. Смотри, сейчас я покажу, что мы действительно хотим тебе помочь: просто назови нам имена своих родителей, и мы напишем им письмо и сообщим, что с тобой все в порядке. А хочешь, напиши им сам, укажи адрес, и мы отправим письмо.
Ситуация была прямо из учебника. Нас учили ни в коем случае ни под чем не подписываться. Это восходит еще ко временам войны во Вьетнаме, когда люди, ни о чем не подозревая, ставили свои подписи на каких-то невинных бумагах, а затем в международных средствах массовой информации появлялось их заявление, будто они безжалостно истребили целую деревню, в том числе стариков и детей.
Я понимал, что это чушь собачья. Не могло быть и речи о том, чтобы эти типы отослали письмо в Пекхэм. Это было из области чистой фантастики, но я не мог просто послать их ко всем чертям. Мне надо было выкрутиться как-то похитрее.
— Мой отец давно умер, — заговорил я. — Мать познакомилась с американцем, работавшим в Лондоне, и переехала к нему. Сейчас она живет где-то в Америке. Больше родных у меня нет, это одна из причин, почему я пошел в армию. У меня нет близких родственников.
— А где именно работал в Лондоне этот американец?
— В Уимблдоне.
Снова классика. Они стремились заставить меня раскрыть душу, тогда все просто потечет рекой. Я проходил через все это на уроках выживания, где нам объясняли, как себя вести в случае попадания в плен.
— И чем он там занимался?
— Не знаю, я тогда не жил дома. У меня были серьезные семейные проблемы.
— У тебя есть братья и сестры?
— Нет.
Я хотел, чтобы моя ложь имела под собой основание из правды. Правду легче запомнить. Кроме того, правду можно проверить, и если выяснится, что ты не солгал, быть может, на этом все и закончится. Я мысленно представил одного знакомого, у которого в семье действительно была похожая ситуация. Его отец умер, когда ему было тринадцать. Мать познакомилась с американцем, разорвала все отношения с сыном и перебралась в Штаты. Мне казалось, мой рассказ звучит весьма правдоподобно.
Я тянул время. Говорил я запинаясь, неразборчиво, время от времени перемежая свою речь жалобными всхлипываниями.
— Энди, тебе больно? Помоги нам, и все будет хорошо. Ты получишь медицинскую помощь. Продолжай, говори все, что знаешь.
— Больше я ничего не знаю.
И опять классика. Казалось, этот офицер учился по тем же самым учебникам, что и я.
— Энди, подпиши вот эту бумагу. Мы только хотим показать твоим родственникам, что ты жив. Мы предпримем попытки разыскать твою мать в Америке. У нас есть там связи. Нам нужна лишь твоя подпись, чтобы она поверила, что с тобой все в порядке. И еще нам нужно доказать Красному Кресту, что ты еще жив, что ты не погиб в пустыне, что тебя не съели дикие звери. Подумай над этим, Энди. Если ты напишешь свои имя и фамилию, чтобы мы смогли обратиться в Красный Крест, тебя не расстреляют.
Я не мог поверить, что он разыгрывает этот дешевый, нелепый сценарий. Я постарался ответить как можно небрежнее:
— Никаких адресов я не знаю, у меня нет семьи.
Конечно, можно назвать вымышленный адрес, а можно и настоящий. Но в этом случае может статься, что какая-нибудь миссис Миллз, живущая в доме номер восемь по Акация-авеню, однажды утром откроет свою дверь и взорвется ко всем чертям. Мало ли что взбредет на ум этим ребятам.
— Энди, ну почему ты упрямо чинишь нам препятствия? Зачем ты так с собой поступаешь? Эти люди, мое начальство, они не позволят мне тебе помочь, если только ты не сообщишь им то, что они хотят узнать. Боюсь, я больше не смогу ничем тебе помочь, Энди.
Раз ты мне не помогаешь, я тоже не буду тебе помогать.
С этими словами он просто отошел в сторону. Я не знал, чего ждать теперь. Опустив голову, я услышал приближающиеся шаги. Стиснув зубы, я стал ждать. На этот раз обошлось без прикладов — всего несколько смачных затрещин. Каждый раз, когда удар приходился по сломанным зубам, я кричал.
Лучше бы я этого не делал. Меня схватили за волосы и подняли голову, чтобы целиться точнее. После чего отвесили еще несколько затрещин по болевому центру.
Затем затрещины превратились в удары кулаками, и я слетел со стула, однако это не шло ни в какое сравнение с предыдущими побоями. Вероятно, иракцы были уверены, что я уже раскололся, и лишь хотели чуточку меня подбодрить. Все продолжалось меньше минуты.
Я снова оказался на стуле, учащенно дыша, с окровавленным лицом.
— Пойми, Энди, мы пытаемся тебе помочь. Разве ты не хочешь нам помочь?
— Хочу, но я ничего не знаю. Я помогаю вам, насколько это в моих силах.
— Где твои отец и мать?
Я повторил свой рассказ.
— Но почему ты не знаешь, где живет в Америке твоя мать?
— Я этого не знаю, потому что не поддерживаю с ней никаких отношений. Она бросила меня. Уехала в Америку, а я пошел в армию.
— Когда ты записался в армию?
— В шестнадцать лет.
— Почему?
— Мне всегда хотелось помогать людям, вот почему я стал санитаром. Я не хочу воевать. Я всегда был против войн.
Все эти разговоры о моей семье были призваны сбить меня с толку. Не знаю, может быть, этот офицер считал делом чести расколоть меня до конца.
— Энди, послушай, так у нас ничего не получится.
Снова начались побои. Постепенно тело к ним привыкает, и человек начинает терять сознание быстрее. Рассудок работает в две стороны. Одна половина говорит, что ты отключился, а другая действительно отключается. Это все равно что лежать в кровати после тяжкого похмелья — все кружится, и тоненький голосок твердит: «больше ни капли». На этот раз я полностью вышел из игры. Досталось мне здорово. Теперь я больше не притворялся. Я потерял ощущение реальности. Я отключился, а когда пришел в себя, ощущения реальности по-прежнему не было.
Очнулся я от того, что один из парней загасил мне о затылок сигарету.
Я находился во мраке. С завязанными глазами и в наручниках, я лежал лицом вниз на траве. Голова у меня раскалывалась от боли. В ушах звенело и жгло.
Я ощутил лицом тепло солнца. Представил себе, какое оно яркое. У меня в голове был сплошной туман, но я рассудил, что в какой-то момент меня выволокли из комнаты и швырнули на улицу. Мне хотелось дать отдых голове, но на одной щеке я не мог лежать из-за опухоли, а на другой — из-за ссадин.
Рядом со мной послышался голос Динджера. Об него тоже гасили сигареты. Я так обрадовался, услышав его голос, хотя он лишь стонал и кричал. Я не мог его видеть, не мог к нему прикоснуться, потому что лежал лицом в противоположную сторону, но я знал, что он здесь. Мне стало чуточку спокойнее.
Судя по всему, охранников, которые использовали нас в качестве пепельниц, было трое или четверо. За последние несколько дней мы доставили им много неприятностей, и теперь они, несомненно, отрывались по полной.
Подошли другие солдаты, поглазеть на зрелище и принять в нем участие пинком и кулаком. Они смеялись, издеваясь над нами. Один засунул мне за ухо зажженную сигарету и оставил там тлеть. Остальных это привело в восторг.
Даже с завязанными глазами я старался держать лицо опущенным, чтобы выглядеть испуганным и сломленным. Мне очень хотелось увидеть Динджера. Я должен был прикоснуться к нему, прочувствовать физически, что он рядом. Мне была нужна поддержка.
Спасаясь от тлеющей за ухом сигареты, я принялся отчаянно мотать головой, и повязка сползла с глаз на нос. Я наконец увидел солнечный свет. С завязанными глазами человека постоянно терзает страх, потому что он чувствует себя совершенно беспомощным и уязвимым.
«Если это мой последний час, — сказал я себе, — постараемся увидеть как можно больше». Небо было чистым и голубым. Мы лежали под маленьким фруктовым деревцом, на котором сидела птичка. Птичка зачирикала. Метрах в двадцати позади завелся двигатель, машина тронулась с места. Кто-то говорил. Все это было так умиротворенно и мило. Из-за стены доносился шум города, гудки клаксонов, рев машин и гомон голосов. Я услышал, как метрах в пятидесяти открылись и закрылись главные ворота, выпуская машину. Ее шум быстро затих вдали. Я чувствовал себя так уютно и безопасно, словно лежал в огороженном забором саду, где-то совсем в другой стране.
Я размышлял: «Я сделал все, что было в моих силах. Если этому суждено случиться, пусть лучше это произойдет прямо сейчас». У меня не было почти никаких мыслей о Джилли или Кэти. Я проходил через все это, лежа в канаве под мостиком: еще тогда я решил, что если все равно не в моих силах что-либо предпринять, сейчас не время об этом беспокоиться. В финансовом плане я постарался обеспечить их как можно лучше. Приготовил все необходимые письма и бумаги. И в конечном счете они знают, что я их люблю, и я знаю, что они меня любят. Так что никаких особых проблем не будет; им сообщат о моей смерти, и на том все закончится.
В настоящий момент я хотел сосредоточиться на другом. В фильме «Преступник Морант», посвященном событиям англо-бурской войны, когда героев приводят к месту казни, они берут друг друга за руки. Я не знал, хочется ли мне ухватиться за Динджера, хочется ли что-либо ему сказать. Но мне хотелось, чтобы в эти последние минуты между нами установилась какая-нибудь связь.
Подошли еще солдаты, они тоже присоединились к своим товарищам, отвешивая нам тычки и пинки. Глядя на две беспомощные туши, распростертые на земле, они от души веселились, хохотали и хихикали, словно ватага подростков, каковых среди них, наверное, было немало. Однако теперь все было далеко не так хреново, как прежде. Или у солдат уже прошло ощущение новизны, или я просто успел к этому привыкнуть. Я просто лежал, опустив голову и стиснув зубы. И я, и Динджер стонали и вскрикивали после каждого удара от боли — но дело было не в силе удара, а в том, что он накладывался на последствия предыдущих побоев. Иракцы поносили последними словами Миттерана и Буша, а увидев, что у меня с глаз слетела повязка, они принялись знаками показывать, как перерезают мне горло, и размахивать оружием, целясь в нас и изображая «бух-бух». Конечно, это можно было считать частью общего замысла, но мне почему-то казалось, что эти придурки просто развлекаются за наш счет.
Заработали двигатели нескольких машин. Из дома позади нас послышались крики и отрывистые приказания, и меня это здорово напугало. У меня в груди возникло жуткое щемящее чувство: ну вот, все начинается сначала. Ну почему нам не дали еще часок полежать на солнце? По большому счету, здесь довольно мило, мы получили передышку.
Мне хотелось надеяться, что этот шум подняли офицеры и он вовсе не означает, что у простых солдат проснулось второе дыхание. В действиях офицеров по крайней мере есть какая-то осмысленность; с ними можно побеседовать. А от рядовых можно ждать только ботинок и кулаков.
Захлопали двери машин. Общий гул бурной деятельности нарастал. Определенно, что-то должно было произойти. Я внутренне собрался, потому что это должно было произойти независимо от того, как я к этому отношусь.
Я никак не мог решить, что крикнуть Динджеру. Наверное, «Боже, храни королеву!». Впрочем, может быть, и нет.
Мне развязали ноги, но повязка на глазах и наручники остались. Меня грубо подхватили под руки и поставили на ноги. Мое тело поспешило расквитаться за краткую передышку. Все ссадины заныли с удвоенной силой. Порезы и рваные раны, которые начали было затягиваться, открылись вновь. Ноги отказывались меня держать, поэтому солдатам пришлось тащить меня волоком.
Меня зашвырнули в кузов открытого пикапа и приковали наручниками к кабине. Меня заставили нагнуться, и по обе стороны устроились солдаты. Я решил, меня повезут на расстрел. Неужели это последнее, что я увижу и услышу в этой жизни? Весь мой великий план крикнуть что-нибудь Динджеру полетел ко всем чертям, и я был страшно зол на себя.
С меня сняли повязку, и я прищурился, спасая глаза от яркого солнечного света. Впереди нас ничего не было. Оглянуться мне не позволяли, поэтому я не мог сказать, находится ли Динджер сзади. Солдаты колотили ладонями по крыше, водитель и тот, кто сидел рядом с ним, тоже высунули руки и хлопали по металлу дверей. Повсюду царил счастливый гул.
К нам подошел один из офицеров.
— Мы сейчас будем показывать тебя нашему народу, — сказал он.
Я все еще пытался привыкнуть к свету, очарованный шумом и солнцем. Наша машина заняла место в колонне из пяти или шести совершенно новеньких «Тойот»-пикапов и «Лендкрузеров». В некоторых машинах сиденья до сих пор были обтянуты полиэтиленом. Однако все машины были покрыты толстым слоем пустынной пыли, и солдатам пришлось, отодвинув меня в сторону, оттирать ее с заднего стекла, чтобы водитель смог хоть что-нибудь видеть.
Открылись большие двустворчатые ворота, выпуская машины из лагеря, и нас встретил нарастающий рев толпы, словно участники финального кубкового матча выходили на поле стадиона «Уэмбли». Впереди стояла сплошная стена людей — женщины с палками, мужчины с оружием или камнями, все в халатах, размахивающие портретами Саддама Хусейна. Кто-то прыгал от радости, другие что-то возбужденно говорили, тыча в нас пальцами и швыряя камни. Солдаты попытались их унять, потому что доставалось и им.
И все это началось, не успели мы выехать за ворота. Я подумал: «Ну вот и все, теперь нас несомненно расстреляют. Нас быстро провезут по городу, заснимут на видео, а потом займутся делом».
Мы свернули направо на центральный бульвар, и вокруг нас сомкнулось бушующее людское море. Нам тотчас же пришлось остановиться. Солдаты пытались заставить толпу расступиться, водитель то и дело яростно тыкал кулаком в клаксон. Мы медленно поползли вперед, стараясь пробраться сквозь толпу. Люди скандировали: «Долой Буша! Долой Буша!», а я стоял, словно президент во главе своего парадного кортежа.
Солдаты растерянно суетились. Все палили в воздух. Даже десятилетние мальчишки сжимали в руках «Калашниковы» и выпускали вверх длинные очереди. Я мог думать только о том, что рано или поздно одна из пуль в меня попадет. А день был такой теплый, такой прелестный.
Мне то и дело доставалось палкой или камнем. Стоявшие по обе стороны от меня солдаты возбужденно скакали на месте. У меня на ногах были только носки, и время от времени один из них приземлялся на меня тяжелым армейским ботинком. Я полностью обессилел, и мне хотелось опереться на кабину, но солдаты всякий раз заставляли меня выпрямиться, чтобы я был виден всем.
Справа от меня появился Динджер. Его тоже везли в кузове «Тойоты»-пикапа. Когда наши машины поравнялись, нам удалось встретиться взглядами и обменяться слабыми улыбками. Это было лучшее, что произошло со мной за целый день. Динджер выглядел так, как я себя чувствовал. Он и в лучшие времена был тем еще страшилищем, но сейчас, глядя на него, я думал: «Твою мать, а я даже не догадывался, что он может стать еще уродливее». Несомненно, это был самый счастливый момент с тех самых пор, как я попал в плен. Динджер мне подмигнул и слабо улыбнулся, но большего мне и не нужно было. Этот простой жест придал мне необычайные силы. Все дело заключалось в вере в себя. «Раз Динджер может терпеть все это и ухмыляться, — думал я, — твою мать, я тоже смогу». Меня захлестнула волна теплой признательности к Динджеру, и хотелось надеяться, что он испытывает ко мне такие же чувства. Я был уверен, что вижу своего товарища в последний раз.
Наш караван медленно тащился по главной улице города. Толпа скандировала и потрясала кулаками. Шум стоял невообразимый. Эти люди даже не знали, кто мы такие и что из себя представляем. С таким же успехом мы могли бы быть инопланетянами, но одно не вызывало сомнений: мы были плохими.
Некоторые солдаты скандировали вместе с толпой. Другие метались вокруг машин, пытаясь сдержать толпу. При этом все не забывали уворачиваться от камней и палок, предназначавшихся нам. Повсюду гремели выстрелы; солдаты, сопровождающие нас, также нещадно палили в воздух.
— Долой Буша! Долой Буша!
Люди выскакивали из маленьких арабских магазинчиков, чьи витрины были закрыты защитными жалюзи. «Не укради», — призывает Коран, но повсюду на Ближнем Востоке витрины магазинов закрыты подобными ставнями, защищающими их от собратьев-мусульман. Везде красовались портреты Саддама; люди указывали на него, целовали его изображение и кричали, взывая к аллаху.
Мы то ползли с черепашьей скоростью, то останавливались, чтобы расчистить дорогу сквозь толпу. Мои ноги больше меня не держали. Посмотрев на Динджера, я увидел, что он улыбается, растянув рот до ушей. Мне захотелось узнать, чему он радуется, черт побери; у меня мелькнула мысль, что он рехнулся. И вдруг до меня дошло: он насмехается над иракцами! Я подумал: «Какого хрена, нас все равно везут на смерть, так что разницы никакой». Я последовал примеру Динджера. Твою мать! Внезапно для меня главным стало не выглядеть мешком дерьма. Надо постараться сохранить лицо. Чувствуя на себе взгляды толпы, я улыбался. Один из охранников, заметив это, воспользовался поводом показать себя крутым и отвесил мне увесистую затрещину. Я посмотрел на Динджера, и мы оба просияли, словно актер Лесли Грентхэм, открывающий новый супермаркет. Если бы у нас не были связаны руки, мы бы еще царственным жестом помахали толпе.
Наши улыбки вывели иракцев из себя. Кто-то воспринял это хорошо, но большинство пришло в ярость. Люди просто обезумели. Мы вели себя совершенно неправильно, действовали себе во вред, но мы не могли ничего с собой поделать. Охранники обрушились на нас с кулаками, заставляя снова принять покорный вид, поскольку это позволяло им покрасоваться перед толпой. Но какого черта, мне стало гораздо лучше. На перекрестке слева показался большой американский седан. Сидящие в нем два офицера, заметив нас, заулыбались, тыча пальцами. Впрочем, они пребывали в хорошем настроении. Я в ответ одарил их широкой президентской улыбкой. Офицерам это понравилось, но солдаты пришли в ярость и снова принялись кулаками добиваться нашей покорности.
Расплата за нашу дерзость наступила, когда мы доехали до конца города. Там нас ждали толпы людей, которые пытались прорваться через оцепление, ругаясь с солдатами, потому что всем хотелось добраться до нас. Они скакали, словно одержимые, и не вызывало сомнений, что рано или поздно оцепление будет или прорвано, или сознательно снято. Но я беспокоился только о том, что нас с Динджером расстреляют по отдельности.
Меня вытащили из машины. Я отчаянно озирался по сторонам, ища Динджера. Он был нужен мне. Он оставался единственной ниточкой, которая связывала меня с действительностью.
Затем я увидел, что с ним происходит то же самое, и подумал: «Значит, все это случится где-то здесь».
Собственно смерть меня не слишком беспокоила. Ее я никогда не боялся; лишь бы только это было так же быстро и аккуратно, как с Марком.
Узнает ли Джилли когда-нибудь о том, каков был мой конец? Известно ли ей вообще о том, что я числюсь пропавшим без вести? Все материалистические соображения отступили на второй план; я все равно больше не мог ничего для нее сделать. Но осталось еще эмоциональное: как было бы хорошо, если бы нам предоставилась возможность попрощаться.
Какой отвратительный конец.
Твою мать, твою мать, твою мать!
Зловоние города было невыносимым. От этих примитивных пещерных людей пахло стряпней, старой золой и затхлой мочой, и к этому примешивалась вонь гниющего мусора и дизельных выхлопов.
Городок представлял собой странную смесь средневековья и современности. Главный бульвар был недавно вымощен асфальтом; остальные улицы оставались без покрытия. Колонну «Лендкрузеров», только что выехавших из автосалона, и солдат в начищенных до блеска ботинках и чистой форме западного образца окружала толпа в вонючих халатах, обутая в шлепанцы или просто босая. Один раз меня сбили с ног на землю, и прямо у меня перед глазом оказался большой палец чьей-то ноги, расплющенный словно разрезанная сосиска, покрытый коркой вековой грязи. Рядом с холеными офицерами и упитанными солдатами стояли местные жители, во рту у каждого из которых оставалось всего по три зуба, да и то черных и гнилых, потомки смешанных браков негров и арабов, с покрытыми шрамами лицами и белыми, шелудивыми коленями и локтями, что объяснялось полным пренебрежением правилами личной гигиены и постоянным недоеданием, и грязными, спутанными волосами.
Все здания были из глины и камня, с плоскими крышами. Наверное, каждое из них имело возраст не меньше пары столетий, а на стенах красовались новенькие рекламные плакаты «пепси-колы». Старые, тощие, паршивые собаки бродили в тени переулков, роясь в отбросах и мочась на стены. Повсюду валялись груды ржавых консервных банок.
Посреди бульвара проходила зона отдыха, и в ней прямо напротив нас располагалась детская площадка, заставленная качелями и другими сооружениями из металлических труб, выкрашенных выцветшей желтой и синей краской. Такую площадку можно встретить в обычном жилом районе где-нибудь в Великобритании, но здесь она выглядела совершенно чуждой. Много лет длилась война, и повсюду вокруг были нищета, грязь и дерьмо. Хрен его знает, как будет по-арабски «Тидуорт», однако именно это я видел сейчас перед собой: грязную, загаженную дыру.
Мы стояли на обочине, в ожидании смерти. Солдаты нас схватили, но у меня отказали ноги, и я споткнулся. Меня поволокли на глазах у всех. Нас показывали, словно охотничьи трофеи, поднимая нам головы, чтобы всем было хорошо видно.
Теперь я уже не улыбался. Я все время искал глазами Динджера, опасаясь потерять его в толпе. Мне хотелось быть рядом с ним. До меня постоянно доносились его крики, и время от времени мне удавалось мельком его увидеть. Момент был отвратительный.
Толпа была неуправляемой. Когда нас стаскивали с машин, мне было не по себе, но сейчас меня охватил откровенный страх. Вокруг звучали воинственные вопли индейцев. Нас отдадут в руки толпе? На растерзание? Ко мне подбегали старухи, драли меня за волосы и за усы, дубасили кулаками и палками. Мужчины начинали с тычков под ребра, а заканчивали полновесными ударами и затрещинами. Я упал на землю, и толпа сомкнулась надо мной. Мне в лицо совали портреты Саддама, заставляя целовать их.
По-моему, многие из этих людей даже не знали о том, что идет война. Что же касается женщин, забитых столетиями культурных и религиозных обычаев, для них, вероятно, это была единственная возможность ударить взрослого мужчину.
Шло время, и я начинал думать, что, возможно, нас все же не расстреляют. Определенно, нас уже должны были расстрелять, ведь так? Быть может, есть какие-то правила обращения с пленными. Несомненно, солдаты старались как могли унять толпу. Было очевидно, что они не хотят отдавать нас на растерзание местным жителям, я заметил, что они решительно отгоняют от нас всех, у кого в руках оружие. Быть может, все происходящее было лишь рекламным мероприятием, направленным на то, чтобы повысить дух местных жителей и дать им возможность выплеснуть свою злость.
Женщины царапали мне щеки. В лицо летели грязь и объедки, на раны на голове выплескивалось содержимое ночных горшков. У меня перед глазами промелькнули старые хроники времен войны во Вьетнаме. Я вспомнил фотографии сбитых летчиков, которых, избивая и обливая мочой, таскали по улицам городов, которые они только что бомбили. Именно так я сейчас себя чувствовал.
Больше всего на свете мне сейчас хотелось установить контакт с Динджером — предпочтительно словесный. Я слышал его проникнутые болью крики и страшно переживал по поводу того, что не могу его видеть. Он был единственным звеном, связывающим меня с миром. Я боялся его потерять.
Я больше не мог двигаться. Повалившись на одного из солдат, я обхватил его руками. Подошел второй парень и помог меня поднять. Меня поволокли по земле, и я в кровь содрал кончики пальцев на ногах. Время от времени нам приходилось останавливаться, чтобы какой-нибудь шестидесятилетний старик смог подойти и ткнуть меня кулаком в живот. Но я уже полностью потерял контакт с реальностью. Теперь мне было все равно.
Не знаю, как долго все это продолжалось, но мне показалось, что целую вечность. Затем вдалеке раздались выстрелы, к нам подбежали офицеры, которые попробовали унять солдат, а те, в свою очередь, попытались унять толпу. По иронии судьбы сейчас нас защищали те самые ребята, которые всего час назад гасили нам о затылки сигареты. Тогда они были ублюдками, сейчас они были нашими спасителями.
Я услышал, как огрызается Динджер. Я понимал, что мы должны разыгрывать из себя бесполезные создания, которыми даже не нужно забивать себе голову. Но мы уже успели стать полноправными участниками этого спектакля; мы к нему привыкли, и он начинал действовать нам на нервы. Пришла пора что-то делать.
Я бросил злобный взгляд на какую-то старуху, и на меня тотчас же набросились со всех сторон. Под градом ударов я повалился на землю, и два солдата, бросившись ко мне, поспешили поднять меня на ноги. Стоя на коленях, я посмотрел в глаза одной старухе и сказал: «Чтоб ты сдохла, старая карга!» Толпа поняла смысл моих слов; перевод был написан у меня на лице. С моей стороны это было большой глупостью. Солдаты подхватили меня под руки. Отпихнув их, я воскликнул: «Мать вашу!» Теперь мне уже было по барабану, что они со мной сделают; я все равно был полностью уничтожен. Но солдаты не смогли перенести потерю лица, поэтому хорошенько мне всыпали, поправляя свой пошатнувшийся авторитет.
Мне вспомнилась лекция, которую читал нам перед самым отъездом из Херефорда американский летчик, побывавший во вьетнамском плену. Он служил в авиации, затем с началом войны во Вьетнаме был переведен в морскую пехоту. Там ему долго вдалбливали, что в плену, чем ты круче, чем агрессивнее, тем быстрее тебя оставят в покое. И вот он стоял перед нами, закоренелыми циниками, и чуть ли не со слезами в глазах рассказывал о пяти годах, проведенных в плену у вьетконговцев.
— Все это сплошное дерьмо, — говорил он. — Сколько боли, сколько кошмаров мне пришлось пережить, потому что я искренне верил в то, чему меня учили.
И вот сейчас я делал именно то, от чего отговаривал нас тот летчик. Но я не мог ничего с собой поделать. На кон были поставлены гордость и вера в себя. Мне и так пришлось лишиться большей части чувства собственного достоинства, и дальше так продолжаться не могло. Я сознавал, что только наврежу себе, сознавал, что все это бесполезно, но, видит бог, как же мне было хорошо! На долю секунды я оказался наверху, и только это и имело значение. Я больше не был вещью, не был мешком дерьма; я снова стал Энди Макнэбом.
Всю дорогу обратно в лагерь солдаты хохотали не переставая. Им выдался хороший денек, и они оставили меня в покое. Я стоял на четвереньках в углу кузова, обливаясь кровью и пытаясь отдышаться, а они курили и со смехом обсуждали перипетии сегодняшнего сражения. Я радовался, что все осталось позади и меня не расстреляли.
Когда мы подъехали к воротам, уже стемнело, и мне решили больше не завязывать глаза. Меня отволокли к одноэтажному зданию казарм.
В комнате вдоль стены стояли пять коек. Похоже, у иракских солдат нет тумбочек, в которых можно держать личные вещи. У них есть только койки, застеленные одеялами, — стандартными шерстяными одеялами с изображениями тигров и мудреными, красивыми орнаментами. Поверх одеяла лежали подсумки. Все указывало на то, что это не место постоянной дислокации, а перевалочный пункт.
Единственный свет исходил от парафинового обогревателя посреди комнаты. Мерцающий огонек отбрасывал на стены пляшущие тени. В комнате царило благословенное тепло; то самое тепло, в котором человек сразу же начинает чувствовать усталость и сонливость. Я узнал это тепло. Даже тени на стенах оказались знакомыми. Меня захлестнуло приятное ощущение спокойствия и уюта. Я снова оказался в гостях у тети Нелл в Кэтфорде. В детстве мне очень нравилось бывать там. У нее был большой дом с тремя спальнями, в котором она содержала частную гостиницу. В сравнении с жилищем моих родителей он казался мне роскошным отелем. Вечером тетя Нелл ставила мне в комнату парафиновый обогреватель, чтобы хорошенько ее прогреть. Я лежал в кровати, девятилетний, блаженно счастливый, смотрел на пляшущие на обоях тени и думал о том, что подадут на завтрак. Тетя Нелл варила кашу на молоке, а не на воде, к чему я привык, и еще она пекла для постояльцев булочки с корицей. Если дядя докладывал, что я вел себя хорошо, мне тоже доставалась одна булочка.
Старик Джордж работал садовником. У него был большой сад с сараем в дальнем углу, где я любил играть. Дядя любил подшучивать надо мной. Бывало, он говорил мне: «Ну-ка, копни вот здесь, малыш Энди, и сосчитай, сколько в земле дождевых червей. Нам нужно знать, сколько их в земле, тогда мы определим, сколько нужно сыпать навоза».
Я шел за лопатой, преисполненный важности порученного задания, а дядя попивал чай, сидя на складном стульчике, и смеялся от души. Я так и не понял, в чем дело. Я думал, что это очень здорово — считать червей для дяди Джорджа.
Приковав наручниками за руку к железной скобе в стене, меня минут на двадцать оставили наедине со своими мыслями. Я постарался устроиться поудобнее, но браслет наручников фиксировался храповиком: при каждом движении он затягивался еще туже. В конце концов я устроился в полулежачем положении, а рука повисла под углом сорок пять градусов, бросая вызов земному притяжению.
Я произвел оценку полученных повреждений. Все мое тело ныло, и я испугался, что у меня могут быть переломы. Больше всего меня беспокоили ноги. Они страшно болели, и я понимал, что они не смогут меня держать. Я одну за одной ощупал кости, начиная со ступней, пытаясь найти какие-то деформации, проверяя, что конечности сохранили способность двигаться. Похоже, все было в порядке. Хотелось надеяться, что все кости остались целы.
Нос у меня был забит спекшейся кровью, грязью и слизью, и каждый раз, когда я высмаркивался, кровотечение начиналось снова. Лицо мое распухло, губы были рассечены, и все открытые участки кожи покрыты ссадинами. Теперь, когда у меня появилась возможность перевести дыхание и задуматься, оказалось, что по всему моему телу разлилось жжение. Царапины причиняли боль сильнее, чем ссадины. Однако каркас остался целым. Все сводилось к ушибам мышечных тканей, ссадинам и синякам. Я ослабел и был полностью измучен, но все же, как только мне представится случай, я смогу встать и побежать.
Я пытался собрать как можно больше информации, чтобы можно было сориентироваться. Сейчас я мысленно повторил все увиденное, пытаясь определить, где именно я нахожусь. Я был недоволен собой: можно было бы потрудиться и лучше. Я слишком много держал голову опущенной, в то время как мне надо было смотреть по сторонам. Если мне удастся бежать и выбраться за ворота, в каком направлении двигаться дальше? Налево, направо или прямо? В какой стороне запад? А если я перелезу через стену в глубине лагеря, что тогда? Как далеко от центра города расположен лагерь? Мне надо будет как можно быстрее покинуть жилые кварталы. Вот за чем я должен был следить, когда нас возили по городу, но я, как последний придурок, думал только о толпе. Я злился на себя за подобную беспечность, свидетельствующую о недостатке профессионализма.
Я прокрутил в голове различные сценарии. Отчасти это была реальность, отчасти — чистая фантазия. Реальностью было то, что я занимался тем, чем должен был заниматься: обдумывал способы побега. Ну а фантазией — я представлял, что мне действительно удалось выбраться отсюда; вот я повернул вправо, и что вижу перед собой, что вижу сзади? Мне невыносимо хотелось бежать.
Я оглядел комнату. Надо мной было окно. Лишь одна его секция была прозрачной, остальные заколочены, закрывая разбитое стекло или, быть может, защищая от солнечных лучей. Мне были слышны голоса солдат на улице, откуда-то доносились крики. Голоса тихо звучали прямо под окном, невнятное бормотание метрах в пяти-десяти, не больше, под навесом, словно солдатам приказали стоять здесь и все время разговаривать, чтобы постоянно вселять в меня чувство страха.
Мне хотелось надеяться, что Динджер удостоился такого же обращения, как и я, потому что сидеть на ковре было довольно приятно. И я был бесконечно рад тому, что меня оставили одного. Я сидел в темноте, довольный и счастливый, наблюдая за теплым свечением парафинового обогревателя и вдыхая знакомые пары. Никакой суеты, лишь полное одиночество. Прикованный к стене, я отдыхал душой и телом.
Затем я стал думать о нашей группе. Что с остальными? Они попали в плен? Убиты? Известно ли Динджеру что-либо об их судьбе? Будет ли у меня возможность поговорить с ним?
Я старался сидеть совершенно неподвижно. Сердце мое билось медленно, тело гудело и ныло. Малейшее движение причиняло боль, и мне хотелось найти какое-нибудь удобное положение и оставаться в нем. В некоторых местах окровавленные ссадины прилипли к ткани одежды; когда я двигался, они открывались. Носки, мокрые насквозь от крови, прилипли к ступням.
Должно быть, я похож на бродягу. Прошла уже неделя с тех пор, как я мылся в последний раз, и моя кожа стала черной от грязи. Волосы, спутанные и нечесаные, покрылись коркой спекшейся крови и грязи. Под слоем крови, грязи и пыли невозможно было различить цвета камуфляжной формы. Мои брюки стали похожи на джинсы мотоциклиста.
Зачем нас привезли обратно в лагерь? Я не имел представления. Очевидно, еще не завершилась первая стадия допросов. Я ждал кого-то или что-то. Сделав глубокий вдох, я выдохнул и начал обдумывать способы побега. Внезапно я вспомнил, что у меня остались карта и компас. Я смог нащупать их в шве брюк. Это меня очень обрадовало: по крайней мере, у меня есть что-то. Хоть какое-то преимущество над врагом.
Я думал обо всем том хорошем, что было у нас с Джилли, обо всех тех бестолковых выходных, которые мы провели вместе, обо всех мороженых, брошенных друг другу в лицо. У меня в памяти всплывали все те глупые мелочи, которые вызывали у нас смех. Я попытался представить себе, чем в настоящий момент занимается Джилли. На меня нахлынули чарующие воспоминания о той субботе, которую мы провели вместе за две недели до моей отправки в Персидский залив. Как обычно, Кэти провела с нами выходные. Мы с ней лежали на полу и смотрели по видео «Робина Гуда». Когда Маленький Джон начал плясать, я вскочил и, увлекая за собой Кэти, тоже пустился в пляс. Мы носились и скакали по всей комнате, высоко вскидывая ноги, и наконец рухнули на ковер, изможденные и счастливые.
Я мысленно вернулся далеко в прошлое, к первому в жизни Кэти Рождеству. В грудном возрасте я ее почти не видел. Она родилась в феврале, когда меня не было в Великобритании, и я вернулся, только когда ей уже исполнилось шесть недель от роду. После этого я видел ее лишь на протяжении трех месяцев, бывая дома наездами. Наконец на Рождество мне дали отпуск, и мы отправились погостить к знакомым на Южном побережье. Кэти никак не могла заснуть, и я был этому очень рад, потому что мы с ней впервые остались вдвоем. Я взял коляску, укутал малышку в теплое одеяло и среди ночи вышел на улицу. Я катал Кэти по тропинке вдоль берега моря до шести часов утра. Через полчаса, проведенных на свежем воздухе, Кэти заснула, и я, гуляя, то и дело смотрел на ее милое личико и кудахтал, словно наседка. Когда мы вернулись домой, Кэти проснулась. Я положил ее в машину на заднее сиденье и поехал кататься. Я то и дело оборачивался, проверяя, все ли с ней в порядке. У нее были жутко огромные голубые глаза, смотревшие на меня из вороха одеял и пеленок. Такого счастья я не испытывал никогда в жизни. Вскоре мне снова пришлось уехать, и в течение следующих двух лет я виделся с Кэти в общей сложности не больше трех месяцев.
Снаружи послышался шум. Кто-то собирался вторгнуться в мой мирок сладостных грез. Я пришел в ужас. Неужели меня сейчас снова начнут метелить? После спокойной передышки эта мысль была просто жуткой: я испугался, что сейчас рухнет весь мой мир. Опустив голову, я напряг ноющие от боли мышцы. «Проклятие, — думал я, — эти ублюдки уже получили кучу удовольствия, но почему они не могут просто оставить меня в покое?»
Открылась дверь, и потянуло сквозняком. Подняв голову, я увидел посреди комнаты какого-то типа. Ему было лет пятьдесят с лишним, он был маленький, всего пяти футов трех дюймов роста, с солидным брюшком под шерстяным халатом. У него были ухоженные усы и зализанные назад черные как смоль волосы. Над его руками поработали в маникюрном салоне, а золотые зубы сверкали, поймав луч света. Тип принялся ругаться и кричать на меня по-арабски. Двое солдат, пришедших вместе с ним, прошли в комнату и, усевшись на кровать, закурили и стали болтать друг с другом, при этом посматривая на типа.
У него на ремне висела кобура с пистолетом. Я не придал этому особого значения, потому что здесь, похоже, оружие есть у каждой собаки. Тип стоял перед парафиновым обогревателем, крича и размахивая руками. Его лицо, подсвеченное снизу оранжевым сиянием обогревателя, казалось маской чудовища с праздника Дня благодарения, но только чудовища с тройным подбородком.
Тип подошел ко мне и схватил меня за лицо. Его пальцы с силой стиснули мне челюсть. Сломанные зубы откликнулись агонизирующей болью. Застонав, я закрыл глаза, не желая знать, что происходит. Тип продолжал стоять рядом со мной. Я ощущал его дыхание, пропитанное ароматом острой пищи. Вдруг тип принялся раскрывать мне глаза большим и указательным пальцами. Твою мать, что он задумал?
Бросив несколько слов солдатам, очень быстро и агрессивно, тип отвесил мне пару затрещин. Я понятия не имел, что у него на уме. Вдруг он пятясь отступил на меня и достал пистолет Макарова. «Все это очень хорошо, — подумал я, — что у нас значится следующим пунктом программы?» Тип направил пистолет на меня, но не стал передергивать затвор.
Это блеф или что-то серьезное?
Когда этот пистолет российского производства взведен — то есть патрон дослан в патронник, — его курок отходит назад. При нажатии на спусковой крючок произойдет выстрел, пистолет автоматически перезарядится, и курок снова отойдет назад. Если по какой-то причине стрелять из взведенного пистолета не надо, рычажок предохранителя переводится вниз. Курок при этом поднимается вверх, но не ударяет по бойку, поскольку его останавливает спусковой рычаг, выдвинутый предохранителем. В этом пистолет Макарова отличается от большинства других полуавтоматических пистолетов, у которых, даже если они поставлены на предохранитель, курок остается во взведенном положении.
Я таращился на пистолет, пытаясь рассмотреть, в каком положении находится курок. Если он взведен, это будет означать, что тип не блефует. Судорожное движение пальцем, случайный выстрел — и пуля попадет в меня. Я всмотрелся в лицо типа. Оно было очень серьезным. Вдруг у него в глазах блеснули навернувшиеся слезы. Наши взгляды встретились. Тип заплакал, и пистолет у него в руке начал трястись.
Конечно же, солдаты не позволят ему прикончить меня в этой чистой, опрятной комнате. Однако взгляд мужчины говорил, что он полон решимости нажать на спусковой крючок. Я ничего не мог понять. Несомненно, он здесь посторонний. И что с того? У него в руках оружие, и если ему вздумается меня прикончить, он это сделает. Я почувствовал, что вот-вот могу стать жертвой не сознательного решения, а взрыва эмоций, и мне стало страшно. Похоже, тип действительно собирался нажать на спусковой крючок, и я ничем не мог ему помешать.
«В таком случае, козел, не тяни, кончай меня скорее!»
Казалось, солдаты наконец очнулись. Вскочив на ноги, они сердито закричали и, схватив типа за руки, отобрали у него пистолет.
Последнее обстоятельство сообщило мне максимальный объем информации с того самого момента, как я попал в плен. Конечно, быть может, ребята просто не хотели запачкать свою казарму; однако более вероятно, они получили приказ оставить нас в живых.
Один из солдат подошел и стиснул мне щеки.
— Сын, сын, — сказал он. — Бум, бум, бум.
Один из нас убил сына этого мужчины. Что ж, в таком случае его поведение объяснимо. На месте этого бедняги я сам поступил бы так же. К несчастью, отдуваться сейчас приходилось мне.
Я сидел на полу, скрестив ноги. Рука моя висела в воздухе, прикованная наручниками к стене. Мужчина приблизился ко мне и попытался меня избить. Опустив голову и подобрав колени, я сжался в комок, стараясь защитить яйца. При этом я отполз к самой стене. Теперь уязвимой оставалась только моя рука. Странно, тип только что готов был убить меня из пистолета, однако ему оказалось очень непросто расправиться со мной голыми руками. Он пытался пинать меня ногами, но из этого ничего не получалось, потому что он был обут в кожаные сандалии. Он бил меня кулаками, но в его ударах не было силы. Несомненно, его переполняло горе, но он был просто физически неспособен причинить мне серьезное увечье. Ему недоставало агрессивности и силы, и я был только рад этому.
Я преувеличенно громко стонал и кричал, пока мужчина колотил меня коленом по спине, хлестал по лицу и плевался. Если бы убили моего сына и я оказался бы с виновным в одной комнате, от него бы уже давно остались лишь одни воспоминания. В каком-то смысле мне было даже жаль этого человека, потому что у него погиб сын, а он слишком мягкий и деликатный, чтобы хоть как-то отомстить убийце. Возможно, он в конечном счете так и не смог бы нажать на спусковой крючок.
Наконец солдатам все это начало надоедать — а может быть, они испугались, что им придется отмывать кровь с чистых стен и пола. Они кое-как успокоили мужчину и вывели его из комнаты. Затем, вернувшись, они снова уселись на кровать и стали курить.
— Буш — плохо, плохо, — сказал один из них.
— Да, Буш — плохо, — кивнув, согласился я.
— Мейджор, — продолжал солдат, хрюкнув.
— Да, Мейджор свинья, — подтвердил я, тоже хрюкая.
Это их очень развеселило.
— Ты, — указав на меня, солдат громко закричал по-ослиному.
— Я осел. И-а!
Схватившись за бока, солдаты повалились на кровати, покатываясь от хохота.
Немного успокоившись, они подошли ко мне и несильно ткнули в бок кулаком. Не понимая, чего они от меня хотят, я снова громко закричал по-ослиному. Солдатам это очень понравилось. Мне было ровным счетом наплевать на то, что они надо мной издеваются. Меня это нисколько не трогало. Я тоже находил это весьма забавным. Меня не били, а это было главное. Все происходящее было просто замечательно.
Так продолжалось примерно с четверть часа. Минуты две передышки, затем один из солдат подходил и снова тыкал меня, я выдавал хорошее «и-а», и они заливались смехом. Веселые ребята.
Я решил попросить их разобраться с наручниками, пока они в таком хорошем настроении. Мне приходилось держать руку задранной вверх под углом сорок пять градусов. Под действием силы тяжести запястье давило на браслет, поэтому оно здорово распухло. Боль не ослабевала ни на минуту. Я надеялся, мне удастся упросить солдат перестегнуть наручники куда-нибудь пониже, например, к трубе.
Указав на руку, я сказал:
— Больно. Пожалуйста. Боль. А-а-а!
Переглянувшись, солдаты снова ткнули меня и получили еще один ослиный крик. Они снова закатились в истерике, а я попробовал объяснить им, что у меня болит рука. Тщетно. Солдаты продолжали хохотать. Внезапно они стали серьезными. Наверное, решили, что пришло время продемонстрировать свою власть. Они начали задавать мне вопросы, словно пытаясь дать мне понять, что они не простые охранники, а самые настоящие следователи.
— Кто? Кто?
Я не сразу сообразил, что они говорят.
— Что? Я не понимаю.
Я все время показывал на распухшее запястье, но безрезультатно. Солдаты продолжали задавать мне какие-то вопросы, но я их не понимал. Их лица, подсвеченные снизу сиянием парафинового обогревателя, казались уродливыми масками.
В конце концов один из них вышел и вернулся с еще одним солдатом. Тот, похоже, сносно владел английским. Судя по всему, они объяснили ему, что я никак не могу взять в толк, чего они от меня добиваются.
— Как тебя зовут?
— Энди.
— Коммандос, Энди? Тель-Авив?
— Англия.
— Англия. Гаскойн? Раш? Футбол? — Просияв, солдат нанес удар по воображаемому мячу.
Все заулыбались, и я в том числе, хотя мне футбол совершенно безразличен. Мой отец болел за «Миллуол», нашу местную команду. В детстве он раза три-четыре водил меня на стадион. Я сидел на скамейке на трибуне, как дурак, недоумевая, чем вызвана вся эта суета. Поле мне не было видно, потому что я был еще очень маленький. Я знал лишь то, что за билет на стадион приходится выкладывать огромные деньги. Помню, я как-то пришел на матч в среду вечером и ушел с середины, потому что очень замерз. На этом мои познания в футболе заканчивались, и этим ограничивалось то, что он мне дал: воспоминания о сырых, холодных, продуваемых ветрами трибунах. Футбол меня нисколько не интересовал, однако вот сейчас я, пленный, оказался в обществе иракцев, фанатиков футбола, так что, возможно, именно в этом заключалось мое спасение.
— «Ливерпуль»! — воскликнул солдат, знающий английский язык.
— «Челси»! — подхватил я.
— «Манчестер юнайтед»!
— «Ноттингем форест»!
Солдаты рассмеялись, и я присоединился к ним, пытаясь установить с ними хоть какую-нибудь духовную связь. Все это было хорошо, прямо по учебнику, но только долго я так продолжать не мог. Я уже почти полностью истощил свои скудные познания.
— Сколько времени я здесь? — попробовал я. — Вы знаете, как долго мне предстоит здесь провести? Вы можете дать мне поесть?
— Нет проблем. Бобби Мор!
Я решил попробовать с другой стороны.
— Маи? Маи? — попросил я воды. Сухо закашляв, я бросил на солдат преданный щенячий взор.
Один из них вышел и вернулся со стаканом воды. Осушив его залпом, я попросил еще. Это настолько разозлило солдат, что я лишь поблагодарил их еще раз и решил помолчать какое-то время.
Всем троим не было еще и двадцати; у них только-только появились на верхней губе первые редкие кустики. Они вели себя, как молодые солдаты любой армии, но меня удивило состояние их мундиров и оружия. Я предполагал, что «тюрбаны» не знакомы с дисциплиной и ходят в грязных лохмотьях. Однако форма этих солдат была свежевыстирана и наглажена, ботинки начищены до блеска. Оружие у них было в полном порядке, ухоженное. И здания тоже в хорошем состоянии, отремонтированные и безукоризненно чистые. Я был этому рад, находя в дисциплине хоть какую-то защиту для себя. Мне было чуточку легче на душе от сознания того, что я попал в руки не к банде головорезов, жаждущих убивать и калечить. Значит, кто-то где-то заставляет солдат чистить оружие, кто-то где-то следит за тем, чтобы они убирали в казарме и чистили сапоги.
Больше того, с этими ребятами определенно можно было установить отношения — это обстоятельство могло помочь мне в дальнейшем. Для них мир вокруг не был черно-белым, как я ожидал: они хорошие, а я плохой. Нет, оказалось, у нас с ними нашлись общие интересы, которые мы начинали исследовать. Пока что нас объединял футбол. Мы разговаривали, все задавали вопросы и отвечали: я уже не был ведром, в которое выливали бесконечные разглагольствования, ругань и злые вопросы. Взаимоотношения, какими бы хрупкими они ни были, можно установить всегда, и в том положении, в каком я сейчас находился, это было только к лучшему. Я уже смог добиться того, чтобы мне принесли воды, и сейчас в разговоре лидирующая роль принадлежала мне. Что ж, нет ничего плохого в оптимизме.
Меня не покидала мысль, что, возможно, молодые солдаты относятся ко мне дружелюбно, потому что с допросами покончено. Я пытался смотреть на все в оптимистичном ключе, однако на самом деле надо, наоборот, смотреть на все в пессимистичном ключе, рассматривать худшие сценарии, потому что все остальное будет неожиданной премией. В конечном счете эти солдаты — просто молодые ребята. Мы с Динджером — новички у них в городе, новые вещи, к которым нужно присмотреться, новые игрушки, ребята-европейцы. Не исключено, что они смотрят на нас с Динджером с благоговейным восхищением, как на нечто такое, о чем в старости можно будет рассказывать внукам. И вот они насмотрелись на нас, поговорили с нами, поиздевались над нами, и им стало скучно. У них на лицах появилось выражение усталости, возможно, обусловленное теплом обогревателя и бурными событиями дня. Засунув автоматы под кровати, они стали дружно клевать носами.
У меня в голове снова закружились мысли о побеге. От наручников мне не освободиться, но если это все же произойдет, что мне делать? Передушить всех троих и бежать? Такие вещи просто не происходят. Это чистой воды фантастика, которая бывает только в кино. Как можно убить первого без того, чтобы не услышал третий?
Моя рука была прочно прикована к стене. Освободиться я не мог. Со своего места я не мог ни до чего дотянуться. Мне придется ждать, когда меня переправят дальше по цепочке, — быть может, тогда представится возможность.
Мое положение вселяло в меня все большее спокойствие. Да, меня захватили в плен, мне пришлось пройти через драматичную первую стадию, но вот теперь я сижу в теплой комнате, в обществе тех, кто не лупит меня изо всех сил. Вечно так продолжаться не будет, но если не считать боль в запястье, я устроился довольно удобно. У этих солдат нет никакого желания меня дубасить, они хотят лишь говорить о Бобби Чарльтоне и Газзе. Мне хотелось надеяться — хотя я понимал, что это бесполезно, — что, возможно, вот это и ждет меня впереди: мной насытились, и теперь меня будут просто держать в качестве живого щита.
Наступила ночь. Моя рука болела все сильнее и сильнее. Я пытался прогнать мысли о боли, снова сосредоточившись на различных планах побега, оценивая их плюсы и минусы.
В уголок окна мне был виден кусочек ночного неба, усыпанного звездами. Ночь стояла ясная, чистая. Я снова перевел взгляд на спящих солдат.
Если мне удастся освободиться, смогу ли я добраться до Динджера? Где он? Я полагал, он находится где-то на территории лагеря, но где именно? В соседней комнате? Я не слышал ни звука. Дальше вдоль крытого прохода? Я пришел к заключению, что если мне представится возможность, я ею обязательно воспользуюсь, но перед тем как бежать, обязательно попытаюсь разыскать Динджера. Я был уверен, что он думает то же самое, как настоящий боевой товарищ. Имеет ли смысл ждать, когда мы окажемся вместе? Нет, я ухвачусь за первый подвернувшийся шанс. Итак — что мне делать в первую очередь? Как узнать, где Динджер? Идти вдоль казармы, заглядывая в окна, или позвать его криком? А что если его охранники не спят?
Нужно всегда иметь готовый план с различными вариантами продолжения. Колебание смертельно. Я постараюсь по возможности никому не показываться на глаза — еще один образчик чистого сумасшествия от Голливуда. В кино враги нападают на героя по одному, так, что он чисто и аккуратно расправляется с ними, словно с утками в тире на ярмарочном аттракционе. В реальной жизни все наваливаются одновременно и мгновенно превращают тебя в месиво. Я буду действовать как можно более скрытно: выберусь, раздобуду оружие, освобожу Динджера, найду машину. Все проще простого! И это в обнесенном стеной гарнизоне, полном солдат, при том что у меня в лучшем случае будет магазин с тридцатью патронами.
Оказавшись за пределами гарнизона, нам надо будет просто двигаться на запад. Пешком или на машине? Через город или напрямую через поля? Дорога от мостка через канаву, у которого меня схватили, до гарнизона была очень недолгой: мы по-прежнему находились в непосредственной близости от Сирии. После следующего переезда мы обязательно окажемся в более надежном месте, дальше от границы.
Незаметно для себя я задремал и проснулся от боли. У меня раскалывалась голова, ныло все тело. Мне пришлось высморкаться, освобождая нос от спекшейся крови и слизи.
Вдалеке послышались шум подъехавших машин и гудки клаксонов. Большие гофрированные железные ворота распахнулись. По-прежнему было темно. За окном под навесом появились люди, освещающие себе дорогу керосиновыми лампами. Они громко разговаривали. Я ощутил укол тревоги. Что происходит? Я сделал глубокий вдох, пытаясь успокоиться. Один из солдат, охранявших меня, проснулся и растолкал остальных. Они вскочили на ноги.
Пять или шесть человек, вошедших в комнату, были мне незнакомы. Я почувствовал себя совершенно беспомощным: маленький мальчишка, которого загнала в угол соперничающая шайка. Пришедшие обступили меня, освещенные мерцающими бликами обогревателя.
Когда мою руку освободили от стены, она уже давно прошла через стадию покалываний. Рука распухла и полностью онемела. Два человека подхватили меня под руки и подняли на ноги. Мне вручили мои ботинки, однако ноги у меня настолько распухли, что я не смог их натянуть. Я взял ботинки так, как держит сумочку старушка, — прижимая их к груди. Я ни за что на свете не хотел больше с ними расставаться: у меня не было никакого желания провести остаток дней босиком.
Меня повели на улицу. Я преувеличенно стонал и охал, показывая, как мне больно. Наверное, я выглядел полным кретином. Солдаты насмешливо цокали языком, глядя на меня. Один с деланной озабоченностью заявил:
— Нас очень беспокоит твое состояние.
Холодный воздух ударил меня упругой стеной. Он был освежающий, бодрящий, но я бы предпочел оставаться в теплой тетушкиной комнате. Меня охватила дрожь. Ночь стояла прекрасная, ясная. Если нам удастся бежать, мы без труда найдем дорогу на запад.
Никто не сказал ни слова относительно того, куда мы направлялись. Меня тащили вперед, а я глупо семенил ногами, потому что они не могли держать вес моего тела. Мы подошли к «Лендкрузеру», и меня запихнули назад, водрузив мне на колени мои ботинки. Меня снова сковали наручниками и болезненно туго завязали глаза.
Я попробовал было наклониться вперед, чтобы положить голову на спинку переднего сиденья и хоть как-то ослабить давление на руки, однако чья-то рука легла мне на лицо, заставляя усесться прямо. Сквозь повязку на глазах пробивался свет в салоне. Я определил, что спереди сидят двое. Дверь с шумом захлопнулась, и я вздрогнул от неожиданности. Я стиснул зубы, готовый получить удар по голове.
Я сидел справа. Слева от меня послышалась какая-то возня, затем голос произнес:
— Ну хорошо, дружище, ну хорошо.
Забираясь в машину, Динджер вскрикнул, ударившись головой о потолок. Это была просто великолепная новость. Я тотчас же ощутил прилив счастья — этого восхитительного чувства снова быть вместе.
Динджер уселся, прижимаясь своими коленями к моим.
— Вы не могли бы ослабить мне наручники? — спросил я, обращаясь в темноту.
Я тотчас же получил удар по затылку, но дело того стоило. Я дал Динджеру знать, что я здесь, а заодно выяснил, что сзади еще кто-то есть, и эти люди настроены серьезно.
Водитель, похоже, был офицером.
— Ты — не говорить. Говорить — бум, бум!
Справедливо.
Несмотря на то что каждое движение вызывало карающий тычок со стороны охранника, я не мог не делать глубоких, свистящих вдохов, потому что у меня очень болели руки.
В машине стоял привычный запах сигарет и дешевой туалетной воды. Я оценил ситуацию. Вероятно, этот переезд означает окончание этапа тактических допросов. Нас перемещают дальше по цепочке. Я не представлял себе, к лучшему это или к худшему. Оптимистическая сторона говорила: «Отлично, теперь я просто отправлюсь прямиком в тюрьму». Профессиональная подготовка возражала: «Давай подождем и посмотрим. Мало ли что может быть».
Я постарался сосредоточиться на том, чтобы сохранить ориентацию. Выехав из ворот, мы повернули налево. Это означало, что мы направляемся на восток, а не на запад, то есть не едем в сторону Сирии. Как будто мы могли туда ехать! Водитель вел машину, словно полный идиот. В нормальной обстановке я бы радовался любой аварии, потому что она может открыть новые возможности, однако машина неслась с такой скоростью, что в случае чего в ее обломках остались бы одни только трупы.
Однажды я видел фильм про Гудини, он там сжимал руки за спиной, а потом перешагивал через них, так, что руки оказывались спереди. Мне захотелось узнать, смогу ли я сейчас повторить то же самое, учитывая полученные раны. Затем я подумал: «Придурок, ты никогда в жизни не пробовал делать так, о чем ты говоришь?» Впрочем, я готов был превратиться в эластичную ленту, если бы это открыло путь к свободе. Мне нужен был лишь шанс.
Тепло включенного на полную мощность отопителя и густой табачный дым навевали на меня сонливость, однако боль в руках не позволяла провалиться в сон. И, словно чтобы не дать мне заснуть, водитель поставил кассету с какой-то арабской музыкой. Музыка была настолько громкой, что я не сразу услышал разрывы бомб.