Надо все-таки заполнить эти треклятые две страницы, которые требует от меня психиатр, нужно сконцентрироваться. Завтра выйду в город, поищу какое-нибудь печатающее устройство, это будет лучше, чем отдавать написанные от руки каракули на трех листках с шапкой гостиницы «Четыре времени года». Оно мне и потом еще пригодится, если вдруг я решу что-нибудь написать. Речь, конечно, идет не о книге, как у того швейцарского пропойцы, а о чем-то вроде записной книжки, дневника. Это поможет мне перетерпеть пребывание в Центре, скуку, одиночество и наивные проповеди, которые наверняка окажутся неизбежным дополнением к розовым пилюлям. Правда, неплохая мысль. Я включаю компьютер, опцию «текстовой редактор» и усаживаюсь перед экраном с двумя белыми бутылочками, которые мне все-таки удалось отыскать в мини-баре, — они были задвинуты между водой и абрикосовым соком. «Curriculum vinae». Итак, от первого стакана до последнего глотка. Насчет последнего глотка, это просто, это будет завтра, в «Салуне последнего шанса». Возле всех тюрем и больниц есть такие «салуны последнего шанса», а то место, куда я собираюсь отправиться, — это помесь того и другого, по крайней мере одно из них точно. Теперь надо напрячь память и вспомнить самый первый выпитый мной стакан. Это было в тринадцать лет в Сен-Поль-де-Ванс, на крестинах одной девчонки. Бокал шампанского, который протянул мне Превер, он всегда оказывался там, где из горлышка вылетала пробка. Я ненавижу все эти крестины, но, с другой стороны, должен сказать в свое оправдание, что по части фанфаронства крестный отец у меня был что надо. После чего в течение очень долгого времени я оставался трезв как стеклышко. Если не считать слабенькой наливки у бабушки Рюэль и капли шнапса у раввина Каплана, я не притрагивался к алкоголю в течение по крайней мере трех лет, до моей первой пинты «Ланкастер браун» на углу Ту Айс возле Пикадилли. Когда покончу с английским пивом, литрами алжирского и греческого вина, я расскажу в довершение про фаро, брюссельское пиво, самое дешевое пойло, которое можно там найти и которое употребляют сейчас только в Ле-Мароль, старом бедном квартале в центре города, где когда-то располагался настоящий блошиный рынок. Самые неимущие пили нечто еще более ужасное: каждый раз, когда снимали с полулитровой кружки излишек, пена стекала вниз, в ведро под аппаратом, мутноватой струйкой мочи, которой можно было наполнить бокал. Этот кошмар назывался «фаро из ведра», если кто это лакал, значит, он скатился ниже не бывает. Я все-таки употреблял более благородные жидкости, например коньяки в порту Стоун-Таун, солнечную текилу в Канкуне, ирландский кофейный ликер, стоя в баре «Dears», где писал свои стихи Дилан Томас, коктейли на площади Святого Марка и Spatenbrau в Берлине. Все это было очень весело, через несколько стаканов у робкого молодого человека, каким был я в ту пору, отрастали крылья, все казалось таким простым, например заговорить с девчонками или спеть одному под гитару, вечера были похожи на фейерверк. Но придется упомянуть также про тревогу, бессонницу, флакончики с «первой помощью», запрятанные от подвала до чердака, в сапогах, ящиках и коробках из-под обуви. Не забыть также сказать, что я приглашал к себе лишь тех, кто мог выпить по крайней мере не меньше, чем я сам, что я ходил скучать на дурацкие коктейли ради того, чтобы опустошать буфеты с другими ястребами, что к себе я возвращался, петляя по кривым переулкам, блуждая по зловещим кварталам и трясясь в пригородных электричках, лишь бы только не оставаться одному. Мне придется сознаться в своем приступе пиромании, рассказать про соседей, сосиски, маскировку по скаутским правилам, про пожарных, смирительную рубашку и столько всего…
Последние бутылки из мини-бара доканывают меня окончательно: я только-только начал писать свой текст, но уже с ног валюсь, так хочется спать. Закончу завтра. Я засыпаю, скрестив руки, на теплом компьютере, поставленном на один из столов ненужного мне номера с королевской кроватью, на которой я не собираюсь спать и на которой я, однако, не так уж давно провел немало восхитительных ночей с моей парижанкой. В этот самый час она, должно быть, опустошает бутики и крупные универмаги, молясь всем святым готового платья — святому Жермену, святому Сюльпису и особенно святому Оноре, — и не затем, чтобы просто освежиться, но накупить целый гардероб. Когда я уходил, на полках не оставалось буквально ничего, ни клочка кружевцев от трусиков.
Чарли звонит мне в полдевятого, он уже на ногах, он в такой хорошей физической форме, что даже противно. Иногда мне случается видеть, как он вечером прибывает в аэропорт Шарля де Голля. Значит, из своего городского дома он выехал в четыре утра. Он бросает чемоданы в квартире, берет свою гитару «Винтаж», весом почти полтонны, садится в пятисотый «фиат», который у него стоит здесь постоянно, едет в сторону Батаклана, надевает сценический костюм и одну за другой играет три десятка песен, из которых пятнадцать требуют большой мускульной силы. А потом отправляется ужинать в какое-нибудь шумное кафе с оравой приятелей, ест, как людоед, пьет, как мотор от «мазерати», возвращается лишь под утро с улыбкой на губах, сжав гитару, целует в шею свою Лолу, поднимается в квартиру на седьмой этаж бегом, презирая всякие лифты. Сегодня Чарли продал «Шамбли», пьет только воду. Он боится за свое тело, оно ведь в течение пятнадцати лет пробовало эту продукцию практически ежедневно. На своем пивоваренном заводике он был так называемым «нёбом», как на парфюмерных фабриках бывают «носы». Если он сразу остановился, вместо того чтобы периодически позволять себе стаканчик-другой, так это потому, что он ничего не умеет делать умеренно. Это слово ненавидят большинство певцов, как Чарли, так и многие другие, например Малыш Ричард и Чемпион Джек Дюпре, но истинное чемпионство принадлежит Джерри Ли Льюису. Как-то раз директор одного концертного зала арендовал для него «Стейнвей», великолепный рояль. Зная привычку рокера периодически играть ногами, он попросил его уважать инструмент, который стоит целое состояние, а если все-таки ему вздумается играть так, как он привык, делать это по возможности «умеренно». Тот вроде бы согласился. Директор почувствовал облегчение, но, видимо, рано. Великий Джерри Ли появился на сцене, как всегда, с бутылкой бурбона, которую поставил рядом с клавиатурой. Он исполнил свой стандартный набор, не особенно касаясь ногами клавиш, как и было обещано, но затем, охваченный внезапным приступом ярости, обильно оросил инструмент содержимым бутылки, потом поджег, при этом остервенело барабаня вступление к «Great Balls of Fire». Это был самый успешный его хит: он сидел за роялем, пылающим огнем, перед помертвевшим от ужаса директором. Так что в присутствии большинства певцов даже и не произносите этого слова — «умеренно».
Встреча у Клоссона у нас назначена только на вторую половину дня. У меня еще есть время несколько прийти в себя. Душа моя не на месте, рот словно набит папье-маше, и потом, я должен все-таки закончить эти проклятые две страницы! Уставший ждать экран потух чуть ли не после первой же строчки. Писать подобные вещи явно не мой конек. Когда я услышал этот проклятый телефон, в моей черепной коробке внезапно пришла в движение вся сортировочная станция Вильнев-Сен-Жорж. В следующий раз пойду в другую гостиницу: здесь просто невозможно жить. Тетки в баре уродливы, телефонный звонок слишком громкий, а мини-бар в номере пустой. Чарли перезвонит попозже, ближе к полудню. Думаю, он просто испугался, что меня нет, что после его отъезда я вышел снова и отправился исследовать дно общества и что теперь моя «киска», узнав об этом, тоже отправляется жить в Амальфи с Гаспардо Луисом фон Рубирозой. Как только я вешаю трубку, меня охватывает странное возбуждение и я погружаюсь в своеобразный сон наяву: я мстительно мечтаю о том, что скажу ему, чтобы он пожалел о том, что бросил меня здесь. Прежде всего я заявлю ему, что будто бы взял длинный лимузин — Чарли питает слабость к длинным лимузинам, — затем, развалившись сзади на обитом дорогой кожей сиденье, я смаковал светлое пиво «Шамбли» из оригинального стакана, который так удобно размещался в ладони. Ярко горели фонари, и весь китайский квартал якобы проносился мимо, мелькая цветными тенями. На главной улице мы будто бы встретили несколько рикш, которые рыскали по городу в поисках клиентов. Вдруг кто-то постучал в заднюю дверцу. Это якобы был некто Лафлер, китайский кули, который тянул коляску с толстым господином Чангом, влиятельным членом гонконгских триад. За два пиастра мне будто бы вручили секретный пароль, открывающий двери в один гостеприимный салон, который на самом деле был притоном, закамуфлированным под прачечную, куда я попал, толкнув дверь, замаскированную, в свою очередь, под барабан седьмой сушильной машины. Там молоденькие шаловливые и расфуфыренные азиаточки будто бы сидели за бамбуковой стойкой, томно покуривая английские сигареты. Их изящные формы выпукло вырисовывались под шелком застегнутых наглухо блузок. Потом будто бы появился какой-то мандарин с косичкой и руками, затянутыми в рукава шитого золотом халата. Слегка согнувшись на пороге, он меня поприветствовал и сказал пронзительным голосом: «Делайте свой выбор, месье, все они ваши…»
Впрочем, у Чарли сейчас не будет времени выслушивать эту дребедень, он должен как можно быстрее доставить меня к моему духовнику. Они там, в Центре, производят прием — что случается у них нечасто — после половины третьего, а в Труа-Ривьер он должен вернуться до шести вечера. Это не очень далеко, часах в двух езды отсюда, но ехать он должен со своими музыкантами, а гастрольный автобус медленнее, чем его джип. Мне жаль, что я не смогу отправиться вместе с ними. Они будут играть road songs, эти дорожные песни, которые сочиняли бродяги во времена товарных поездов, или, возможно, повторят программу сегодня вечером. Я бы имел право на концерт для меня одного.
Я должен как можно быстрее найти какой-нибудь принтер и еще сделать две фотографии. Наспех одеваюсь, напяливая ту же одежду, что была на мне накануне. Шмотки, правда, не слишком свежие, но ничего другого у меня нет: по мнению моей жены, Монреаль на протяжении всего года живет под толстым слоем льда и снежных хлопьев, она приезжала сюда только в январе, и потом, она знает песенку Виньо: «У страны моей имя зима». Так что вполне естественно, для нее Канада — это вечный снег, перемещаются здесь исключительно на санях, которые тянет стая ездовых собак, дрессированных лосей впрягают в автобусы, грузовики, такси; клиника, куда я отправляюсь, сложена из бревен, в дверь к пациентам будут скрестись медведи-гризли в надежде украсть у них ночью миску пеммикана или маисовой крупы, смешанной с бизоньим жиром, от которых без ума индейцы-могавки и медведи. Несмотря на такую жару, в моем чемодане на колесиках лежат спортивные лыжные штаны, такие, как носили во времена Поля-Эмиля Виктора, несколько теплых свитеров, подбитая мехом куртка, какую эскимос Нанук, должно быть, завещал после своей смерти Музею человека, теплые кожаные перчатки и шерстяная шапочка. Я доверял своей красавице, вернее, мне было настолько стыдно за тот пожар в Отее, что я не решился проверить содержимое багажа, поскольку был не в силах скрыться под землей. Единственное, что я мог, так это смыться как можно скорее, прихватив с собой лишь компьютер. Обнаружив все это в своем чемодане, я был несколько удивлен, но у меня сложилось впечатление, что избежать правосудия удалось всего лишь ценой снегоступов и шапки. Это носят в России, я знаю, но какая разница? Для моей жены Россия — это почти то же самое: сани, шапки и тройки, все эти штуки, связанные со снегом, иглу, каяки и полярные медведи.
Чувствуя себя несколько неудобно в своей помятой одежде, я спускаюсь в холл и усаживаюсь в баре, который, по счастью, в десять часов утра еще пуст. Я заказываю стаканчик, чтобы поправить свои дела, «Наппа валле каберне-совиньон» — несколько длинноватое название для вина, которое так быстро проскальзывает в глотку. Затем еще один, потом третий. Бармен послушно наливает, такой же невозмутимый, как и накануне, когда он производил свои расчеты перед цветником старых пугал. Когда мне становится немного лучше, я спрашиваю у консьержа, знает ли тот какие-нибудь магазины мужской одежды. Он рекомендует мне один, на улице Сент-Катрин, в двух шагах отсюда. В том, что касается покупок, я ему доверяю больше, чем по части ночных увеселительных заведений. Сначала я иду не туда, но в конце концов все-таки нахожу дорогу, следуя за красивыми девушками, которые намереваются «magasiner». Это слово употребляют здесь, в Квебеке, и означает оно «делать покупки». Я стесняюсь своей одежды, она хранит воспоминания обо всех вчерашних неприятностях: поломке машины, попытке открыть бутылку «Мерсо» и — в довершение — о жареных почках, я довольно плохо управляюсь с палочками. Чтобы как-то укрыться, я ныряю в первый попавшийся магазинчик, который встретился на пути. У них, как это следует из объявления на двери, «распродажа». Что еще надо? Продавщица очаровательна, я клиент легкий: с ходу покупаю две или три пары полотняных брюк, несколько рубашек без рукавов и футболок. Вдруг мой взгляд внезапно останавливается на без преувеличения сногсшибательной модели: ярко-фисташковая надпись «Я люблю Монреаль» украшает оранжевый нагрудник с золотыми блестками. Я говорю себе, что неплохо было бы явиться к Клоссону в этой самой штуке — наверняка на меня подействовали все эти «наппа валле», которые я выпил в гостиничном баре. Представляю себе физиономию психиатра, когда я предстану перед ним этаким пугалом. Человек ожидает известного парижского писателя, во всяком случае, моя жена по телефону отрекомендовала меня именно так, чтобы меня поставили в начале их листа ожидания. Затем он навел обо мне справки у Чарли, который вдруг сделался моим «поручителем», поскольку они не нашли меня на страницах издания «Кто есть кто». Им захотелось узнать, знает ли меня хоть кто-нибудь, кроме моего почтальона и консьержки, когда я на Новый год вручаю им традиционный конвертик. Вместе того чтобы ответить им, что я веду жизнь весьма скромную, хотя и несколько беспорядочную, Чарли представил меня алкоголиком, постоянным персонажем светской хроники, помесью Нерваля и Скотта Фицджеральда, может быть, немножко денди — издержки профессии, — в общем, знаменитостью, которую печатает известное издательство, все литературные салоны столицы дерутся за право принимать меня у себя, о моей кандидатуре уже вовсю идет речь в Академии.
Продавщице я сообщил, что вещичка мне нравится, упаковывать не нужно, прямо сейчас и надену. Я быстро ее натягиваю, девушка смотрит на меня несколько недоверчиво. За весь сезон она продала только один экземпляр этой забавной модели, во всяком случае, в секции, где висит этот кошмар, болтаются лишь одни свободные плечики. Она искренне недоумевает, как это я способен приобрести такое извращение. Моя рубашка, пусть даже изрядно помятая, и итальянские джинсы, несмотря ни на что, все-таки имеют какой-то вид. Ей физически больно видеть меня таким нелепым. Она очень любит свою профессию, это очевидно. Чтобы доставить ей удовольствие, я снимаю вещицу. Надену ее снова только перед самым визитом к доктору. Напяливаю одну из рубашек, а футболку сую в пакет, бормоча при этом, что это «чтобы разыграть старых приятелей». Если это и ложь, то только наполовину. Она сразу чувствует такое облегчение, что посылает мне самую обворожительную улыбку, какую только можно увидеть в городе. Я пользуюсь этим, чтобы спросить ее адрес. Если мне когда-нибудь удастся сбежать из своего монастыря, я укроюсь в ее квартире: она гораздо красивее, чем все эти скандинавские девицы в «Пусси-кэт», пусть даже все они топлесс и «отсутствие силикона гарантировано». А зовут ее Бетти — это вышито черными нитками на кармашке ее блузки.