(Возможно, вероятная жизнь Олега Пеньковского после его официального «расстрела» — авторская реконструкция)

Не верьте всему, что пишут газеты. Пеньковский жив и здоров, он был двойным агентом, работая против американцев.

Николай Федоренко, советский представитель в ООН, 29 мая 1963 года

.. Эта служба обладает традициями, корни которых уходят в далекое прошлое…

Аллен Даллес, бывший шеф ЦРУ, 1965 год

— Готовы ли вы, в случае оперативной необходимости, выступить в роли предателя?

— Если вы считаете, что я справлюсь, я готов.

— А вынесут ли родители, родные? Ведь могут быть публичные разоблачения, суд, телевизор…

Из беседы руководства госбезопасности с разведчиком Тургаем, главным фигурантом операции «Турнир» в августе 1971 года

…В интервью газете «Век» в 2000 году автор ответил, что «дело Пеньковского» будет раскрыто лет через пятьдесят. Подсознательно я лукавил, завышая сроки…

Дальше начинается полумистическая история. Конечно, я не решился тревожить вдову или дочерей Пеньковского. Но очень хотелось почувствовать хотя бы следы их информированности о днях, последовавших в жизни их мужа и отца «после расстрела». Даже получить намек, что в мае после суда он был оставлен в живых.

После появления в еженедельнике «Век» моей версии на «дело» и затем краткого выступления по телевидению в программе «Доброе утро» на эту же тему (а это четыре раза было передано по всей стране) мне позвонили. Честно говоря, я ожидал чего-либо подобного. Кто-то же должен был дать знать со стороны тех, кто был причастен к «делу»?

Звонок был профессиональным по содержанию и на грани полуночи по времени. Старческий голос обратился ко мне по имени и отчеству и молвил:

— Читал вашу статью и видел вас в передаче… Спасибо за добрые слова в адрес нашего общего знакомого… Это очень смело с вашей стороны…

На этом звонок прервался. Я ждал с полчаса продолжения, но тщетно. Через день звонок повторился. И тот же голос сообщил:

— В газете «Комсомольская правда» от 22 февраля 1995 года есть статья о самом маленьком городе России. Возможно, это вас заинтересует…

И снова гудки. Теперь в этот день я не ждал повторного звонка, хотя и надеялся еще на одну «встречу» с незнакомцем.

А пока я обобщил два факта: кто-то, знавший Пеньковского, в иносказательной форме представился мне и почему-то назвал место на карте России. Оба факта были связаны между собой общностью, о которой я мог только догадываться и… смел надеяться. Я дождался утра и, придя на работу, разыскал подшивку нужной мне «Комсомолки». Действительно, там была статья под заголовком «Обнаружен самый маленький город России».

Речь шла… И тут у меня перехватило дыхание! Речь шла о Лихвине, родине моего отца, известного мне еще и потому, что в десяти километрах от него у моей семьи в деревне был дом. Более того, недели через три с началом моего летнего отпуска я окажусь там и смогу посетить Лихвин, а теперь Чекалин в память о юном Герое Советского Союза.

Лихвин (от слова «лихой») был городом с родословной еще времени Ивана Грозного, когда он назывался Девягорском. После войны он окреп, а после девяносто первого года потерял все свои трудовые места, оставив около тысячи жителей без работы, медицины и почти без школьного и профобразования. В этом вопросе городок был с типичной и незавидной долей России двухтысячного года.

Жил он воспоминаниями: случилось так, что в самом маленьком городке России родилась самая мощная русская песня «Дубинушка». Она была написана Василием Богдановым, появившимся на свет в год смерти Пушкина в этом старом городке у истоков древней русской реки Ока. Городок стоял на высоком берегу. Знаменит он был своей лихостью в защите западных пограничных рубежей Руси еще с начала второго тысячелетия. И естественно, меня тянуло туда, а теперь просто неудержимо влекло. После телефонных звонков незнакомого доброжелателя я тешил себя надеждой: предстояла увлекательная встреча с чем-то из истории с «делом».

И вот я уже неделю в деревне. Лил дождь, наконец прояснилось.

Городок я мог видеть с пригорка нашей деревни. Точнее, то место, где он находился. Синеющий горизонт над поймой великой русской реки Оки был изломан неровностями леса. В одном месте с расстояния в десять километров просматривалась ровная линия размером с четверть спички. Это был массив городского парка, из-за которого выглядывал купол местного собора.

Ранним утром автобусом из близлежащего села я добрался до автотрассы, ведущей в Лихвин. Мы ехали со стороны реки, и городок вставал над ней высоким, крутым берегом. Старенький автобус, натужно подвывая, вынес нас наверх и замер на крохотной площади, окруженной старыми зданиями по архитектурному признаку и по ветхости еще времен девятнадцатого века. Обычная картина — магазинчики со всем необходимым и полное отсутствие жителей. Даже зевак.

Хорошо ухоженный маленький сквер обрамлял памятник Ленину. Чуть ниже площади — школа, типичное и хорошо скроенное здание начала прошлого века. К ней я и направился. Как часто бывает в летнее время, там шел ремонт. И местные умельцы, явно из числа родителей, подсказали мне, где найти директрису, с которой я был немного знаком по предыдущим редким посещениям городка в поисках родных корней.

Валентина Николаевна мне обрадовалась, ибо все наши беседы отличались искренним уважением к прошлому и настоящему и ее и моего родного городка. Мы сидели на улице под развесистой яблоней у дома моей собеседницы. Вдалеке синели дали, теперь уже моей деревни, место которой я мог узнать по огромному белому полю с цветущей гречихой. Однажды Валентина Николаевна предложила мне встретиться с фронтовиками и поговорить с ними о моей приверженности к истории Великой Отечественной войны. Об этом я напомнил ей в эту встречу, надеясь выйти в разговоре на след Пеньковского.

— Скажите, Валентина Николаевна, а что если нам устроить беседу, а не только мое выступление? О войне вообще, фронтовой разведке и разведке на войне в целом… Как?

— Вы думаете, так будет лучше? — спросила милая хозяйка, женщина лет шестидесяти с признаками пребывания в этих краях восточных завоевателей.

— Наверно, так будет интереснее. Например, фронтовик расскажет какой-либо эпизод… Затем выступит фронтовой разведчик… Наверно, здесь кто-либо из них живет?

Валентина Николаевна посерьезнела и закивала головой. На ее восточного типа лице появилась тень печали.

— Да, да. Жил… До этой весны жил. Но не фронтовой разведчик, хотя и был участником войны как артиллерист…

У меня все оборвалось: а вдруг это он? И я упустил возможность увидеться с ним? Я растерянно молчал. А Валентина Николаевна, видя такую мою реакцию на ее сообщение, прояснила:

— Он пережил свое восьмидесятилетие и не дожил до дня рождения один месяц… Умер 23 марта — весна тяжелое время для старых людей… Тем более такой сложной судьбы, которая, видимо, была у него…

Я молчал, боясь прервать мысль моей собеседницы и опасаясь, что она назовет имя, которое не имеет отношения к человеку моего поиска. Но все же я спросил:

— Он давно появился у вас здесь, в Лихвине-Чекалине?

— Когда я начала работать в школе, а это случилось в конце пятидесятых годов, его еще не было. Где-то с конца шестидесятых он стал учителем в нашей школе… В старших классах…

Я снова молчал, боясь вспугнуть повествование. Хотя вопросы были готовы выпрыгнуть из меня. Но я сдержался. А она продолжала.

— Поселился он с матерью, Таисией Яковлевной. Ни он, ни она о прошлом своем не рассказывали, кроме того, что до этого жили на юге… Где вынуждены были лечиться — сын был участником войны, говорила она. Переехали они сюда, в среднерусскую полосу, по рекомендации врачей…

Вот тут и вспомнилось, что звать мать Пеньковского Таисией, вот отчество? Больше память мне не подсказала ничего. Я спросил:

— У него были ранения?

— Она говорила, что он имел последствия после контузии…

Это я знал: у Пеньковского было серьезное ранение головы и челюсти. Контузия! От этого ранения человек может болеть всю жизнь.

Валентина Николаевна продолжила рассказ:

— Мать что-то беспокоило. Мне казалось, что она сдерживала себя в беседах о прошлом ее семьи. К ним никто не приезжал и, как мне представляется, почти никто не писал. Правда, сам он в году три-четыре раза уезжал куда-то… Говорил, что к родственникам… Но это были короткие, однодневные визиты…

И вот тут искрой пробежал по мне «момент истины».

— …лет через пять-семь по приезде в город Олег Владимирович похоронил мать, а теперь вот сам лег рядом с ней…

Я молчал, оглушенный: «Олег Владимирович?!» Такие совпадения бывают весьма редко. Это именно он. А собеседница с хорошо поставленной дикцией и логикой учителя продолжала:

— Только в пятидесятилетие Победы мы по-настоящему узнали, что Олег Владимирович — боевой фронтовик. Он награжден редким, как говорили, орденом Александра Невского….

В голове промелькнуло: опять совпадение — уже третье, если имя матери совпадает.

— …о себе он рассказывал весьма скупо. У нас была проблема — мы не смогли оповестить никого из его близких или знакомых… Не было ни адресов, ни телефонов. Да и мать он хоронил один… — моя собеседница сделала паузу. — Это выглядело странным, но… Мы пытались разыскать на почте адрес, кому он посылал раз в год телеграмму. Но послания были простыми и их не фиксировали с полной тщательностью… Тем более сейчас, после девяносто первого года… Телефонных разговоров он не вел…

Я решил прервать монолог.

— А мы можем посетить его могилу? Или она не ухожена и неудобно постороннему идти туда? Знаете, так бывает…

— Только не у нас! — решительно прервала мои сомнения Валентина Николаевна. — В этом отношении — все в порядке. Могила прибрана. Скромная доска простого мрамора с надписью. На средства фронтовиков — так уж у нас принято… Они сами это делают…

Мы вышли на улицу. Прошли переулками к местному кладбищу. И здесь, на краю обрыва, оказались под сенью крупных акаций. Две могилы расположились чуть в стороне от остальных. Их отделяли от общих захоронений деревья. Тишину нарушали голоса птиц да жужжание пчел.

Передо мной находилась общая каменная кладка в виде квадратного контура из крупного неотесанного камня с ровным внутренним газоном травы, которая была аккуратно подстрижена, и две низкие вертикальные стелы из белого бетона с вмонтированными в них квадратными мраморными досками.

На левой: Олег Владимирович, воин чести и сын трагической судьбы.

— А фамилия? — невольно вырвалось у меня, после того как я взглянул на стелу с именем матери, где стояло: «Шивцова Таисия Яковлевна».

— Фамилии у них были одинаковые, но Олег Владимирович на своем смертном одре просил его имя на могиле не писать.

— Почему?

— Это была воля умирающего, — ответила Валентина Николаевна. — Правда, он добавил еще, что одного имени на двоих достаточно.

— А надпись: «воин чести…»? Это чья мысль? — настойчиво выяснял я, надеясь прояснить ситуацию.

— Это тоже его пожелание. Как-то, еще в начале болезни, он сказал мне, что… Впрочем, дословно: «мое время не наступило…» Тогда я подумала, что он говорит о смерти. Но позднее поняла, что «время» означает встречу с кем-то после его кончины. Но ясности в этом вопросе у меня нет…

Сомнения покидали меня. Мы молчали, отдавая дань памяти этому неординарному человеку, которого знали каждый по-разному. Я — по различным публикациям о нем и его жизни до шестьдесят третьего года, а она — с конца шестидесятых годов, после его гражданской смерти.

Валентина Николаевна, прервав молчание, сказала:

— Я уже говорила, что никого из близких их мы не нашли. Правда, в канун ухода из жизни, дней за пять, Олег Владимирович попросил позвонить по телефону в Москву… После его кончины…

— У вас сохранился номер? — быстро спросил я.

— Нет. Он просил позвонить и уничтожить его…

— И вы так сделали?

— Да. Это была воля умирающего. Это важный христианский обычай… — твердо ответила моя собеседница.

— Что он просил передать? — допытывался я.

— Только то, что его уже нет… Нет в живых. И все.

Так вот как Олег Владимирович подал знак о себе. Своим и… мне. Он ушел от нас и разрешил позвонить «кому-либо», возможно, мне. Как и в профессиональной работе, он действовал на упреждение.

— Валентина Николаевна, — продолжил я уточнение, — почему вы так думаете: «после кончины»?

— В другой раз, еще раньше, он сказал, что будет однажды так: кто-то заинтересуется его судьбой. Придет и заинтересуется. А у нас проблема — он кое-что оставил после себя и о себе…

— Рукопись? — холодея, спросил я.

— Да. И много. Причем он позвал к своей постели фронтовиков и меня. Сказал: «…это передайте в руки тому, кто будет серьезно интересоваться моим прошлым…» И отдал две папки, упакованные в плотную бумагу… Все заклеено…

Я молчал, завороженно смотря на владелицу информационного богатства. И ждал ее следующих слов, как путник в пустыне ждет глотка свежей воды.

— Одну папку он сразу отдал мне: «это мои награды». И добавил: «боюсь их оставлять дома…». Видимо, он намекал на возможную кражу… Это у нас бывает. Награды! Я видела его портрет в форме — одних орденов с полдюжины, — пояснила Валентина Николаевна.

Во мне боролись чувства: признаться в том, кто я такой, или не торопить события. Я спросил:

— Кому вы вручите эти бумаги?

— Только тому, кто докажет серьезность намерений к памяти Олега Владимировича. По их использованию, конечно… И документально подтвердившему право на ознакомление с ними, — по-учительски четко сформулировала директриса проблему.

Что я мог представить на ее суд? Ветеранское удостоверение, где говорится, что я прослужил сорок один год и имею звание капитана первого ранга? Там даже нет фотографии… Допустим: я приношу паспорт и это удостоверение. Еще — членское удостоверение Ассоциации ветеранов внешней разведки с пометкой «член правления»? А дальше? И поверит ли она в мои благие намерения?!

Но тут меня пронзила мысль: а тот ли это Олег Владимирович? Значит, и мне нужны были доказательства?

— Валентина Николаевна, можно увидеть фотографию Олега Владимировича?

Директриса внимательно посмотрела мне в глаза, помолчала, видимо, что-то обдумывая и взвешивая, и спросила:

— Вас интересует именно этот человек? Но почему?

— Коллега все же… Может быть, в жизни пересекались наши пути… И не всегда под своим именем… — немного схитрил я.

Валентина Николаевна тронула меня за руку и по-доброму произнесла:

— А мне почему-то очень хотелось бы, чтобы вы были ранее знакомы… Пока же пойдемте к нему домой. Дом никому не принадлежит, наследники не объявились. Да и честно говоря, отдавать мы его не хотим… Мое личное пожелание: сделать из этого дома музей Отечественной войны и ветеранов, воевавших в мирное время в горячих точках… Афганистан, Чечня…

И Валентина Николаевна назвала несколько цифр об участии граждан городка в войне и в войнах мирного времени.

— На 1200 наших жителей, по газетным данным суворовской районной газеты «Светлый путь», мы на девяносто пятый год имели живыми 55 участников войны, 25 инвалидов ее, девять солдатских вдов и 65 вдов фронтовиков, умерших после войны. У нас два афганца. Много это или мало? Судите сами…

Мы двигались в глубь городка минут десять. Вышли к небольшому одноэтажному домику, возможно, еще позапрошлого века, вросшего кирпичной кладкой в землю. Сзади дома виднелся ухоженный сад, но без хозяйской руки начинавший уже зарастать сорняком.

Маленькие окна дома смотрели на мир чистотой стекол и аккуратными переплетами беленьких рам. Дверь была темно-коричневая, как бы из старого дерева. И только подойдя ближе, я понял: она пропитана отработанным машинным маслом (мне это было понятно — сам так делал). С двух сторон — от угла до угла — простиралась узкая застекленная веранда. На внешней стороне дома царил налет аккуратности и четкости в линиях, а в окраске — сдержанность тонов. Даже традиционное слабое место частников — забор блистал строго вертикальными штакетниками.

Во входной двери замки были стандартными, но один из них — под крупный и нестандартный ключ. Когда мы вошли, то почувствовался стойкий запах нежилого помещения со следами лекарств.

Не спрашивая разрешения, я снял обувь и с удовольствием прошелся по цветным дерюжным дорожкам в большую, метров на пятнадцать, комнату, как называют ее в этих краях «залу».

Вошел и застыл: на меня со стены в упор смотрел Олег Владимирович Пеньковский — его хрестоматийный портрет в форме участника Парада на Красной площади в честь Великой Победы над гитлеровской Германией. Пять орденов, медали… И строгий с еле заметной теплинкой взгляд, чуть пухлые упрямо сжатые губы. Ему было тогда двадцать шесть лет — типичное лицо русского человека, полноватое, овальное с крупным носом и волевым подбородком.

Перехватив мой взгляд и, видимо, озадаченная моей окаменелостью перед портретом, Валентина Николаевна указала на фотографию на комоде. Там человек с чертами Пеньковского был снят рядом с пожилой женщиной, вернее всего, его матерью.

Как мне хотелось быть правым в моей версии? И теперь казалось, что я близок к ее разгадке.

— Этот человек, — сделал я паузу и, глядя в глаза Валентине Николаевне, молвил, — Пеньковский!

Она удивленно подняла и широко раскрыла глаза. И, видимо что-то с трудом вспоминая, с расстановкой сказала:

— Как? Тот самый? Суд в начале шестидесятых?

Я кивнул. А она, помолчав, добавила:

— Эту фотографию-портрет он повесил здесь, в гостиной, незадолго до смерти. С шестидесятых прошло почти сорок лет… Вот и не узнала…

— Да, Валентина Николаевна, это — он. Я изучаю его «дело» более двадцати лет. Вы ведь помните: я говорил, что занимаюсь историей моей спецслужбы?

Она кивнула, помолчала и с укоризной спросила:

— Значит, ваш приезд сюда неслучаен?

— И да, и нет, — коротко ответил я, но, видя просьбу в ее глазах, продолжил: — Стечение обстоятельств… Но лучше я помолчу, хотя сгораю от любопытства. Приеду к вам завтра и кое-что покажу… Согласны?

Она с какой-то покорностью кивнула головой, мы молча вышли на улицу и покинули, можно сказать, исторический домик в три комнаты, одна из которых была вместилищем его книг и кабинетом. Это я заметил, бросив взгляд из гостиной.

Да, ключ к разгадке «феномена» был где-то здесь.

По дороге к автобусу директриса поглядывала на меня, но посчитала нужным молчать, предоставив инициативу общения с ней мне. Как мне показалось, расстались мы довольно сдержанно. Я не настаивал с расспросами, отдав ход событий в руки фактов и размышлений из области моей версии. И все же я надеялся, что все сделанное мною по Пеньковскому до сих пор будет моей спутницей понято правильно.

В мансарде под крышей ночь я провел тревожно. Точнее — в бессоннице. Все время подбирал весомые аргументы для убеждения директрисы: я искренен в истории с Пеньковским. Почему-то мне казалось, что именно в этом может сомневаться милая женщина-директриса?!

С семичасовым автобусом я отправился в путь и где-то около девяти часов был в Лихвине. Валентину Николаевну застал в огороде ее дома. Она встретила меня настороженно, но согласилась выслушать.

Не говоря ни слова, я передал ей мое интервью в газете «Век», где достаточно обширно излагалась версия о Пеньковском, как подставе Западу со стороны нашей госбезопасности. Мне нужно было сделать это еще и потому, что там говорилось обо мне, как разведчике, и был помешен мой портрет. А это уже «визитная карточка», или, говоря языком криминалистики, идентификация личности.

Моя собеседница — учитель и представитель местной общественности, уважаемый среди горожан человек, погрузилась в чтение.

По мере чтения, напряженность в ее лице спадала. Время от времени она поглядывала на меня, словно убеждалась, что это интервью мог дать газете именно я.

Когда она закончила просматривать статью, то глубоко вздохнула и произнесла:

— Я рада, что дожила до этой минуты… Его вещие слова: «кто-нибудь придет…» сбываются. Я знала его только с лучшей стороны. И еще…

Я не дал ей договорить, а передал мои личные документы: паспорт, военное пенсионное удостоверение и… книгу «Операция «Турнир». Перевернув ее, указал на портрет. Она внимательно прочитала текст под портретом и вслух произнесла: «…ветеран внешней разведки, почетный сотрудник госбезопасности…». А получив из моих рук еще и удостоверение члена Ассоциации ветеранов внешней разведки, внимательно ознакомилась с ним и с остальными документами. Возвращая документы — эдакие мои «верительные грамоты», наконец-то Валентина Николаевна приветливо улыбнулась.

— Давайте двигаться в нашем деле дальше. Я сейчас зайду в школу за оставленными Олегом Владимировичем свертками. Точнее — за одним, большим. Содержимое другого, меньшего, мне известно — там ордена и завещанные музею документы. В музее уже есть экспозиция другому герою войны — Саше Чекалину.

…И вот мы снова в знакомой гостиной. Расположились за круглым столом старинной выделки, над которым висела не менее старинная лампа с пузатым плафоном. Последнее убежище ветерана «трех разведок» выглядело уютным гнездом.

Я с трепетом помог Валентине Николаевне вскрыть объемистый пакет, который Олег Владимирович добросовестно упаковал в несколько слоев оберточной бумаги. Внутри были две папки — прочные и удобные для хранения бумаг, с тремя завязками.

На одной, что поменьше, было написано крупно и выведено не очень твердой рукой: «История семьи Пеньковских в фотографиях и документах». На другой: «Личная рукопись Пеньковского Олега Владимировича» и в скобках: «не предателя, не разоблаченного, не судимого, не расстрелянного».

Сделав паузу и поглядывая на папки, мы приступили к их просмотру. Начали с малой. И сразу стало ясным: человек, собравший все это, был аккуратистом.

Сверху лежало фото со стены — в парадной форме. Затем фотографии и документы близких, военный и партийный билеты, листовка о двоюродном деде — генерале, документы и групповое фото из Киевского артиллерийского училища еще довоенных лет, фотографии с фронта и среди них — вместе с будущим маршалом артиллерии…

Много фотографий жены и дочерей. Здесь же документы послевоенного периода: об окончании военно-инженерной академии, копия удостоверения офицера Министерства обороны.

И по работе «под крышей» в Государственном Комитете по Научным и Исследовательским Работам. Справки, подтверждающие, что Пеньковский сопровождал группы советских специалистов в Лондоне и Париже. Даже визитные карточки и спутники разъездов по странам — буклеты и открытки из-за рубежа и с нашего Юга.

В отдельном пакете — удостоверения и знаки об окончании училища и академии. Совсем почерневшие значки ОСОАВИАХИМ и ГТО. Знаки отличия артиллериста, золотые и красные нашивки о ранениях. Фотографий с товарищами по последней работе было мало — все-таки это была разведка.

В совсем крохотном пакетике — черные петлицы довоенного образца с одним малиновым кубиком звания младшего лейтенанта и эмблемой артиллериста. И пара погон: полковника и… генерала! Последние как будто бы только врученные — новенькие. Нашлась и бумага, подтверждающая, что еще при жизни Хрущева он получил генеральское звание.

На душе потеплело. Из западных уст было слышно: «герою войны генерала не дали…». Значит: дали. Увидев погоны генерала, Валентина Николаевна воскликнула:

— Он говорил, что его звание полковник?! Как на фото… — указала она на портрет.

Я развел руками, но подумал, что и здесь сработал характер профессионала. Объяви он, что чин ему вышел генеральский, то затаскали бы по президиумам по всей округе — какая уж тут конспирация? Да, был профессионал до конца.

Вот так, в августе двухтысячного года мои искания привели к заветной черте, за которой тайна перестает быть такой…

Мне жгла руки вторая папка, наиболее вероятный кладезь сведений о «второй жизни» Олега Пеньковского — ключ к разгадке «феномена Пеньковского».

Это должны были быть настоящие записки, лично им написанные, а не сфабрикованные в штаб-квартирах СИС и ЦРУ на основе бесед в Лондоне и Париже.

Но прежде, чем вскрыть пакет, я обратился к Валентине Николаевне с вопросом.

— Вы — душеприказчица Олега Пеньковского по его наследию? Бумаг и так далее?

Моя собеседница, в свойственной ей манере, вскинула на меня взгляд, и чувствовалось, что она не сразу оценила суть моего вопроса. Но, осмыслив его и подыскав ответ, объяснила:

— Формально — нет. Но по сути — да. Фронтовики — они люди старые и доверили мне все, оставшееся после Олега Владимировича: мне — бумаги, дом, ордена… — и чуть смутившись, добавила: — Как более молодой, что ли… Возможно, их окрылила идея с домом-музеем о фронтовиках…

Я кивнул головой в знак согласия и продолжил мысль моего коллеги «по делу».

— Верно, верно! Человеку свойственно опасение исчезнуть с лица Земли бесследно. Верно и то, что искры надежды согревают душу старых воинов. По своей работе с ветеранами знаю, как они ценят внимание и охотно делятся прошлым, даже пишут мемуары…

Мы понимали состояние старых воинов и это подогревало наши помыслы.

— Спрашиваю я не из праздного любопытства, — пояснил я, — а потому что через полгода вы формально можете заявить свои права на эти документы и реализовать идею с музеем. Кроме того, вам потребуются средства на музей, а бумаги Олега Владимировича…

— Только не это! — по-учительски строго прервала меня директриса, всплеснув в негодовании руками. — Только не это. Опасаюсь особой гласности в этом вопросе — это сокровенное…

Мне представляется, что директриса неверно поняла одно высказывание Олега Владимировича. Как-то он сказал ей, что настанет время и кто-нибудь придет и будет интересоваться им. Видимо, это было нужно понимать так: «помогите раскрыть мою жизнь за последние годы, здесь в Лихвине». А вернее всего, он имел в виду жизнь «после расстрела». Иначе зачем эти пакеты с документами?! Вот это я и высказал Валентине Николаевне.

Она задумалась и молвила:

— Давайте не будем ускорять события. Давайте будем смотреть рукописи или что там в пакете…

Меня не нужно было уговаривать, и мы открыли вторую папку. В ней были две папочки. На одной надпись: «Из прессы и других изданий» , а на другой…

Меня обдало холодом. На ней было выведено: «Жизнь после смерти». Мы оба молчали в скорбном поклоне посланию из прошлого.

Между папочками — листок с парой десятков строк. И мы прильнули к тексту. Это не были нервные и прыгающие строки, характерные для письма, которое в октябре шестьдесят первого года Пеньковский написал главе американской разведки. В обстановке спокойного обдумывания почерк был ровным, но в строчках буквы отличались размерами. А это, как я понимаю, было характерной особенностью письма Олега Владимировича.

Суть содержания хорошо запоминалась:

«Мне некому выразить мою последнюю волю и мысли. Только тому, кто захочет (и ему доверят) осветить мою жизнь после 1963 года. Это будет тот, кто знает события от «предательства» до «расстрела».

Хочу, чтобы к этой рукописи прикоснулась рука человека, сомневающегося в моем «преступлении». Уверен, такое лицо найдется. Со временем найдется. Может быть, это будет опытный (и честный) журналист либо мой коллега по профессии.

В тревожные для моей Родины дни я был, как и в войну, на передовой позиции. Подчинил свою жизнь необходимости оставаться на этой позиции, по просьбе моих руководителей и ради дела, до самой моей смерти. Свой «кирпич» в общее дело тайной войны я вложил.

Для меня в 1945 году война не окончилась, а стала продолжением в новых условиях — одна длиной в четыре года и вторая — в 55 лет, если доживу до мая 2000 года.

Ваш Олег Владимирович Пеньковский (последние 37 лет — Шивцов). 23.02.2000».

У Валентины Николаевны на глазах были слезы. Мои также не были сухими. Уняв волнение, я сказал, чтобы несколько успокоить коллегу:

— Посмотрите на дату. Он до конца был на службе, военной… Смотрите на дату: 23 февраля… Это День Советской Армии, а еще ранее — Красной, в которую он вступил в тридцать седьмом году!

Она кивнула и положила руку на листок-завещание. Чуть погладила его, видимо, пытаясь почувствовать теплоту рук писавшего эти строки.

Мы открыли первую папочку: вырезки и выписки из «Комсомолки», «Независимой газеты», «Совершенно секретно» и других. Но статьи из «Века» не было. И не могло быть — интервью появилось лишь в апреле двухтысячного года.

Все тексты были густо обработаны цветными чернилами — черным, красным и зеленым. Естественно, такая «разрисовка» заинтриговала меня, и я попросил у моей спутницы разрешения кое-что особенно просмотреть в одной из статей.

Это была заметка из еженедельника «Куранты», популярного в первой половине девяностых годов издания. Она носила заголовок дискуссионной направленности: «Был ли Пеньковский предателем?» В заметке подчеркнуто черным: «…на Западе он считался человеком, сумевшим спасти мир от ядерной войны». И еще: «операция КГБ по разоблачению крупнейшего вражеского «крота». И другие.

Красным: «…на Востоке агент двух разведок». Или: «Пеньковского сгубило не столь искусство оперативников КГБ, сколько халатность или же просто злой умысел британской спецслужбы». Зеленым: «…новая версия британского исследователя порождает сомнения», «…в истории предательства и разоблачения похитителя ракетных секретов есть еще одна мало исследованная сторона…», «…возникает впечатление, что полковник ГРУ вначале действовал чуть ли не по приказу…», «подозрения, что Пеньковский ведет двойную игру, никогда не покидали руководство ЦРУ». Или: «Уж очень все гладко…», «сомнительная мотивация добровольной вербовки…» — возле этой фразы рукой Олега Владимировича стояло: «нас это тревожило!» .

А вот абзац, который был обведен в рамку все тем же зеленым цветом: «Англичане знали, что Пеньковский и его связники под колпаком. Отчего же его контакты с ними не были прерваны? Видимо, после провалов британские спецслужбы держались за свой единственный козырь, доведя агента до ареста».

И снова приписка: «Мы верно рассчитали!».

Когда я бегло просмотрел испещренные тремя цветами статьи и выписки из книг о «деле», то, кажется, понял следующее: Олег Владимирович выделил черным все те места, где говорилось об оценке его действий с Западом, причем в положительном, с их точки зрения, свете. Красным — оценка или фиксация фактов «разоблачения» его работы нашими органами госбезопасности. Одна из его пометок о действиях нашей службы наружного наблюдения гласила: «они работали честно и четко, не зная, кто есть кто!»

Наконец, зеленым он помечал, как мне представляется, те моменты, которые подавали факты и их интерпретацию в пользу версии: Пеньковский — двойной агент, а значит, подстава советских спецслужб.

Занимаясь первой папочкой, мы не успели просмотреть вторую — моя коллега торопилась. Мы лишь открыли ее и убедились, что там находится рукопись, листов на сто — сто пятьдесят. Меня также время поджимало — уходил последний автобус. Да и впечатление от рукописи при ее беглом просмотре не хотелось портить. И стоически терпел.

В пятницу, это уже через день после встречи с первой папочкой, я снова был в столь интересующем меня домике. К этому времени, как я понял, Валентина Николаевна уверовала в мою искренность в работе над бумагами по «делу» и оставила меня в домике одного.

Бегло просмотрев папочку с рукописями, я понял, что это был своеобразный комментарий к изданным на Западе «Запискам Пеньковского». Первые страницы рукописей начинались с выписок из книги «Шпион, который спас мир» в части, касающейся подготовки «Записок» к изданию под «редакцией» ЦРУ и СИС. Отдельно на листочке была сделана выписка такого содержания: «Мемуары содержат весьма глубокий анализ характера Пеньковского и мотивы, которыми он руководствовался, а также массу самой разнообразной информации о советских взглядах…».

К этой выписке из «Записок» Олег Владимирович сделал пометку, подчеркнув слова: «характер», «мотивы», «взгляды». А на полях добавил: «Это их понятие наших мотивов, которые они хотели бы видеть, и мы помогли им увидеть их. Как и Гитлер, они просчитались в главном: народ не хочет «американского образа жизни». Ему ближе понятие «коллективизм». Примеры? Гражданская война, война, восстановление!» Значит, Олег Владимирович не поверил, что коллективизм нашего народа был разрушен в восьмидесятых-девяностых годах?!

Меня волновал вопрос: что он взял за основу своей рукописи? В его трактовке? И я пошел в его кабинет — комнату метров на восемь. Хотелось почувствовать душу человека через вещи, его окружавшие.

Над столом висела карта фронтов в годы войны со стрелами в глубь Европы и Германии. Булавками с флажками, видимо, обозначался боевой путь его дивизии и самого Олега Владимировича. Рядом с картой его фотография в группе участников войны, возможно, где-то в начале сорок третьего года — погоны у всех еще топорщились от новизны.

Стол небольшой, но выделки старой, массивный. На столе — ничего лишнего — простой глиняный кувшинчик с ручками и карандашами. Старая стеклянная чернильница фигурного литья с засохшими чернилами. Камень белого известняка с веретенообразной ракушкой в нем. На стене слева, в проеме между полками, старинные карманные часы, возможно, еще дореволюционного времени. Кресло деревянное с овальной удобной спинкой и подлокотниками.

Книги на полках: о войне — мемуары и записки, Шолохов, Евгений Долматовский («Автографы Победы»), другие. Отдельные томики Симонова, включая его солдатские мемуары. Между книгами я увидел фотографии — это были снимки жены и дочерей. Видимо, он не решался выставлять их напоказ — здесь бывали люди и лишние расспросы ему были ни к чему.

Прежде чем оставить меня одного, Валентина Николаевна проводила меня в этот кабинет и, перехватив мой взгляд на книги, стала как бы комментировать особенности личной библиотеки Олега Владимировича.

— Вот здесь стояла двенадцатитомная энциклопедия «Вторая мировая война». В конце прошлого года он передал ее в общую городскую библиотеку… Выписывал «толстые журналы» — ну там: «Новый мир», «Москва», «Наш современник»… И другие, которые, прочитав, передавал в библиотеку…

Помолчав, моя собеседница и добрый гид по домику добавила:

— Где-то в конце семидесятых, когда он остался один, подписку стал оформлять прямо в библиотеку…

— А школе он помогал? — старался я поддержать разговор о личности Олега Владимировича.

— Конечно, журналы «Знание — сила», «Техника — молодежи», «Вокруг света» — все шло в школу… Нам он передал подшивки этих журналов за много лет… Все это было от него…

Оглядывая библиотеку, Валентина Николаевна продолжала:

— Более того. После девяносто первого года деньги стали стремительно терять силу. И Олег Владимирович один из первых почувствовал эту тенденцию. И знаете, что он сделал? — загадочно посмотрела на меня директриса.

Я пожал плечами, вспоминая, как я и мое окружение теряли деньги в сберкассах — хотя и не столь уж большие, но все же накопления. И мне оставалось только развести руками, что могло означать: тогда все мы попались…

Моя собеседница меня поняла правильно и с расстановкой произнесла:

— Он свои сбережения в сберкассе и те, что, видимо, были у него дома, передал школе… Школе! Это от него можно было ожидать, но это была огромная сумма…

— И сколько, если не секрет?

— Более двадцати пяти тысяч рублей. Теми, старыми, деревянными, как ехидничают сейчас… На копейки можно было путешествовать… — в сердцах высказалась Валентина Николаевна. — Точнее, деньги он не отдал школе — они теряли силу. Но купил на них то, что я ему подсказала. По списку: кирпич, железо кровельное, краску, даже трубы для отопления… Кое-что будет лежать и ждать своего часа… Че-ло-век!

Разговор продолжался, и я спросил, указывая на словари и справочники:

— Он что, занимался переводами?

— Переводил, и именно эти деньги шли школе. Через подписку, а затем — эти 25 000…

— Но кроме английских словарей, здесь еще и французские, итальянские и даже немецкий? Почему? — поинтересовался я.

— Матушка его знала эти языки и занималась переводами, получая по почте рукописи и возвращая их тем же путем…

Теперь, стоя перед скромным книжным богатством его кабинета, я обратил внимание, что там не было ничего о нем самом — ни одной книги. Их я нашел в столе — это говорило о том, что он продолжал играть свою трагическую роль в уединенном уголке России. Играть, скрывая свое прошлое — ведь в книгах было полно его фотографий.

Я вернулся к столу в гостиной и принялся внимательно листать рукопись. С первых строк стало понятным, что Олег Владимирович дискутировал с создателем «Записок Пеньковского», которые у нас вышли лишь в 2000 году. Но, видимо, он их не увидел.

Как позднее я убедился, что это был фактически построчный анализ и комментарий к западной версии «Записок» (у нас «Записки из тайника»). Он даже сохранил заголовки глав, включая предисловие автора к каждой из них. Получилось всего десять глав с эпилогом «Суд».

Естественно, комментарию подверглись лишь значимые моменты, ибо «Записки» содержали более четырехсот страниц. Позднее я понял: он работал только над предисловиями автора к главам, оставив на его совести его «личные» заметки о системе, в которой мы жили, или, например, что из себя представляло ГРУ.

Вот глава «От автора». А автор — Фрэнк Джибни, который в «соавторстве» с ЦРУ и СИС подготовил эти «Записки» еще в середине шестидесятых годов.

Олег Владимирович обращается к Джибни:

«Джибни говорит: «…текст этой книги основан на трех документальных источниках: на записках самого Пеньковского в том виде, как они были доставлены из Советского Союза; на официальном отчете о процессе Пеньковский — Винн, опубликованном издательством «Политическая литература» в 1963 году, а также на сообщениях прессы и материалах дискуссий, связанных с арестом Пеньковского и судом над ним, которые появились в Европе, США и даже в Советском Союзе. Кроме того, я располагал информацией, полученной в результате продолжительных бесед с Гревиллом Винном…»

Комментарий Олега Владимировича:

«…записок как таковых не было. Это — синтез из моих бесед в Лондоне и Париже. А Винн мог дать только то, что я ему подсказывал в силу оперативной необходимости.

Блеф заключался в том, что Дерябин, беглец из КГБ, прекрасно знал, откуда «записки» — это были магнитофонные записи тех самых семнадцати бесед со мной четырех офицеров СИС и ЦРУ в Англии и Франции.

В них, которые выглядели как экспромт, часто оперативная информация прерывалась моими комментариями из моей прошлой жизни или настоящей советской действительности. Это была тактическая уловка для выигрывания времени при обдумывании ответов на вопросы, которые мне ставили мои «коллеги» по западным службам.

Я мог варьировать сведениями о разведке хотя бы потому, что за последние пять-семь лет на Запад работал предатель — офицер ГРУ Попов И., как стало известно позднее, генерал Поляков…

О каких «подстрочных комментариях Дерябина» говорит Джибни? Подстрочные примечания — это плод сотрудников ЦРУ и СИС, а Дерябин — ширма для наивного читателя… Этот перебежчик отстал от своего «офиса» в КГБ лет на десять… И по теории разведки и по спецтерминологии…»

Далее я не буду отмечать, когда говорит Пеньковский, а когда я вставляю свои высказывания — лучше всего: пусть говорит он!

Итак, отрывки из «Рукописи Пеньковского», им самим составленные «после расстрела»:

«Комментируя «записки», инспирированные на Западе, мне хотелось начать с обстоятельств их появления. Уже тогда ЦРУ и СИС пытались использовать «записки» для вбивания клина между нашими разведками — военной и госбезопасности.

Но, как и в прошлые годы, две разведки решали одну, причем глобальную задачу: стратегическая дезинформация противника по сохранению Кубы независимой и, как следствие, на фоне возможной ядерной конфронтации, решение проблемы «ядерного щита» моей страны. Поэтому комментарий к «предисловию к книге» имеет особое значение: дает ключ к пониманию всех остальных «записок», состряпанных на Западе.

Первое. (У Пеньковского это слово было подчеркнуто дважды.) Суд с приговором Винну — по-настоящему, а мне — согласно разработанной легенде. К этому сложному для меня моменту я шел с 1957 года, когда по заданию ГРУ впервые пытался втереться в доверие турецких и американских спецслужб.

Мы торопили события: отставание в ядерной защите грозило дать «карт-бланш» американцам. Ведь если мы создадим паритет ядерных сил, то процесс обмена взаимными ядерными ударами станет невозможным!

Уже тогда, в 1957 году, выстраивалась моя легенда: мои возможности — это ГРУ (Минобороны), мотивы — мое прошлое (отец-белогвардеец) и не оцененное по достоинству мое военное время с добавлением материальных пристрастий (сбыт вещей на рынках Анкары). Позднее — похоть к девицам.

Главный блеф: «мы отстали, и Хрущев обманывает Запад в том, что мы в состоянии нанести превентивный удар (или ответный) — у нас таких сил нет…»

Когда не удалось войти в доверие в Турции, то решили действовать с позиции Москвы, прикрыв меня ГК КНИР. Очень опасались, что американцы не клюнут! Очень это походило на подставу! Но удалось расшевелить англичан, и игра пошла!

Второе. «Крыша» ГК КНИР давала возможность для выездов за рубеж, где закреплялась моя «вербовка» спецслужбами, но нужна была компрометации их работы в СССР, и я стал невыездным, хотя и говорил, что вот-вот поеду за рубеж снова.

Джибни пишет:

«По свидетельству советских прокуроров информация, которую Пеньковский передавал на Запад, касалась, главным образом, экономических и технических вопросов и лишь в самой минимальной степени содержала сведения секретного военного характера…»

Все верно. На суде я предстал в качестве «полковника артиллерии в запасе» и «гражданским служащим». Просто советская сторона не могла публично признать, что в Москве наши спецслужбы ведут разведработу с позиции ведомств государственного масштаба. Ведь в то время официально ни ГРУ, ни разведка КГБ не существовали!

С другой стороны, во время суда мы стремились создать впечатление, что я не сознался во всех «грехах» в вопросах передачи документов. А именно в них содержалась главная деза — стратегическая. Нужно было подыграть Западу и убедить американцев и англичан в том, что они потеряли «ценного источника».

Джибни об этом говорит так: «…текст обвинительного заключения разоблачал ложь (не было военных секретов), так как содержал формулировки, например, типа: «совершенно секретная информация, …документы особой важности… экономического, политического и военного характера… Секретные разработки в области космоса… войск в Германии» Или: «…списки офицеров и генералов ПВО, новая советская техника, материалы по ракетной технологии… атомной энергетике…»

Мы убедили Запад, что отстаем от американцев в ракетах и атомных зарядах. Но не настолько, чтобы хотя бы не «огрызнуться», если они все же решатся напасть на нас согласно уже разработанным ими планам. Вернее всего, эта информация позволила американцам не принимать решение наносить превентивный удар по СССР, предпочтя обойтись, при необходимости, обычными видами вооружений.

Третье. Военный прокурор Горный говорил: «Обвиняемый Пеньковский — отступник, карьерист, морально разложившаяся личность…» В этой игре это было самое трудное: слышать такое! Ведь в зале сидели матушка, жена, дочь, товарищи… Все, что я мог сказать им — «так было надо!»

И уверен: каждый понял эту фразу по-своему. Поняла меня во время встречи в тюрьме мама, и после «расстрела» она ни о чем не расспрашивала. Семьей пришлось пожертвовать. Но к этому меня готовили — на войне как на войне!

Попытка сохранить семью не удалась. Моя дочь не имела права знать даже части правды об игре. Жена знала, но безжалостная логика прикрытия игры потребовала от нее отказаться даже от моего имени. Мы виделись, но все реже, когда у нее был отпуск. Она приезжала в Ейск на берег Азовского моря, где мы с мамой жили первое время. И мы все больше отдалялись друг от друга.

Четвертое. Вот Джибни провозглашает: «Олег Пеньковский в одиночку взломал систему безопасности государства…» Что же это за «безопасность», если один человек может это сделать?! Наивные рассуждения! Далее: «…важность работы Пеньковского подтверждается теми мерами, которые были приняты сразу же после его ареста…» Речь идет о маршале артиллерии Варенцове и руководителе ГРУ Серове.

И еще: «…триста офицеров советской разведки были немедленно отозваны в Москву из дипломатических представительств за рубежом…». Вот так клюква?! Развесистая!

Лучше бы Джибни заглянул в свою записную книжку и подсчитал: сколько знакомых у него в ней помечено?! Не триста, а около семидесяти выехало из-за рубежа, большинство из которых согласно обычной практике кадровых перестановок.

Но кто именно? Во-первых, это были активные работники, которые серьезно намозолили глаза западным спецслужбам. В ожидании ответных мер после моего «ареста», их просто вывели (обезопасили) из страны. Следующая категория — это те, у кого истекал срок командировки. Наконец, были нерезультативные сотрудники или с морально подмоченной репутацией. Кроме того, технические работники, требующие замены.

Но с нашей стороны весь фокус заключался в том, что… их отозвали в узкий период времени — до конца 1962 года. Этим мы создали иллюзию привязывания «провала» их спецслужб и моего «ареста». И все подобные шаги работали на главную нашу задумку: я честно сотрудничал с СИС и ЦРУ.

Пятое. Сложнее получилось с маршалом — моим «источником» информации, как знали на Западе, в самых верхах военного командования. В отличие от Серова, он не был в курсе «дела», и по плану игры я восстановил с ним контакт лишь после выхода на меня американцев и англичан (или меня на них). Так мне посоветовали в ГРУ-КГБ. «Наказание» его — разжалование и понижение в должности — это также часть игры, на что он согласился, приняв мой арест за чистую монету. Он и Серов были из окружения Хрущева. Варенцова якобы убедил лично, как фронтового друга, сам Хрущев, попросив принять эту публичную жертву.

В отношении маршала был распространен слух, что, кроме болтовни за «рюмкой чая», никаких секретов маршал не раскрыл, но… Но все же ротозей. Якобы так внешне снижался для суда информационный эффект от моего «предательства». Как другу, Хрущев честно пояснил маршалу: нужны «стрелочники» и среди крупных — он и Серов. Фактически считалось, Хрущев «спасал» маршала от худшего.

Так вот, при расследовании «дела» военная прокуратура намеревалась привлечь маршала к уголовной ответственности за разглашение государственной и военной тайны. Ему грозил срок лишения свободы до десяти лет (как этот слух радовал сердца сотрудников СИС и ЦРУ!). Однако Хрущев не дал друга в обиду. Он приказал публично его «наказать, но под суд не отдавать!».

Не стану повторять, что говорит Джибни о моем «вкладе» за шестнадцать месяцев работы Пеньковского с Западом. Отмечу только: действия в самое «холодное» время «холодный войны» пришлись на мою работу периода Берлинского кризиса и Карибской эпопеи.

Торг был выигран нашей стороной: Куба была спасена на неопределенный срок. Мои «советы» спецслужбам о позиции Хрущева в отношении ракет в Турции Западом были учтены. Ракеты (а были ли вообще ядерные заряды?!) Хрущев с Кубы вывез в обмен на гарантии безопасности режима Фиделя Кастро и ликвидацию ракетных баз в Турции.

Шестое. 22 октября! Мой «арест» в этот день был не случайным. Точнее: объявление об аресте. «Арест» произошел, но задолго до этого, фактически весь сентябрь и октябрь, я был вне поля зрения СИС и ЦРУ. Мы наблюдали, как они мечутся в поисках своего «ценного агента»…

22 октября — это сигнал Западу в момент высшей точки напряжения в Кубинском кризисе. Грань войны — это кто первым нажмет кнопку с МБР?! Но ранее на Запад ушла моя информация, точнее, деза: Хрущев не готов к ядерной войне, а главное — он ее не хочет. Как потом оказалось, Кеннеди также не хотел рисковать, и кризис разрешился мирным путем.

Седьмое. Мне был дан «карт-бланш» в вопросе: что говорить. Есть такое понятие «информационный шум». Это фон, в который вкрапливаются зерна «нужной» информации (в данном случае — для Запада). Мне было дозволено говорить обо всем, что я считал нужным во время бесед с западными «партнерами».

И вот те, кто готовил книгу «Записки», верно схватили суть сведений, не предполагая, правда, что все это был в значительной степени «информационный шум». В общем, как мне кажется, «шум» был создан значительный.

«Шумел» и в годы «турецкого периода». На меня работала атмосфера в посольстве в Анкаре: напряженка в отношениях ГРУ и КГБ. Там мне «атмосфера» позволила начать «искать» контакты с турецкими спецслужбами и с западными их партнерами.

Мотивы? Якобы обида за жену и грубость генерала ГРУ стучали мне в сердце. Я писал в парторганизацию ГРУ о самодурстве генерала-резидента, который вредил оперативной работе.

Именно это письмо, принципиальное по своей сути, позволило обратить на меня внимание со стороны руководства ГРУ, которое в связке с КГБ готовило дискредитацию спецслужб Запада и дезинформационную игру в масштабе страны.

Мои попытки выйти в Анкаре на спецслужбы могли быть проверены западными разведками. Но я исчез из Турции и стал ждать выхода на меня уже на территории Союза. Вот так, когда ГРУ и КГБ объединили свои усилия в подготовке акции стратегического значения, среди исполнителей оказался и я с моим «кляузным» турецким прошлым.

Восьмое. Исподволь стали готовить легенду моего «контрреволюционного прошлого» — отец-белогвардеец. Я был снят с поездки в Индию, но оставлен в ГРУ, как ценный специалист. И чтобы усилить мои «разведвозможности» ввели в состав мандатной комиссии для зачисления в ВДА — разведакадемию.

До сих пор удивляюсь, как Запад ухватился за эту приманку? Они могли просчитать факты, говорящие о том, что меня на пушечный выстрел не должны были допустить к кадрам. А тут «щуку» с «контрреволюционным» душком бросили в «реку» — я стал руководителем подготовительных курсов для поступления в академию.

И наконец, когда легенда-приманка в конце 1960 года была готова, меня вывели «под крышу» в Комитет по науке и технике, с позиции которого я стал доступен для спецслужб наших противников. Однако время шло, и мои официальные контакты с иностранцами не давали результата. А хотелось выйти на ЦРУ. Правда, мы тогда не знали, что мои маневры в Турции были замечены и было принято решение: в контакт со мной не вступать — могла быть подстава с советской стороны.

И когда через разведчика-«крота» в СИС Джорджа Блейка стало известно, что в недрах спецслужб НАТО имеется такое их решение, то мой последующий отказ от поиска контактов с Западом только подтвердил бы их версию: да, действительно, речь идет о подставе Советов.

В КГБ-ГРУ было принято решение пробиваться к американцам. Так появилась моя серия подходов к студентам и западным бизнесменам. Я писал на Запад о желании «работать» на них.

В письмо в адрес Запада была вложена мысль: ратующий за мир на планете и здорово обиженный советской властью человек хочет разоблачить военные планы советского руководства, как говорил в книге Джибни: «снять пелену таинственности с этих планов».

Но к этому времени американцы были напуганы громким судебным процессом над летчиком-шпионом Гарри Пауэрсом и идти на контакт со мной не спешили. И вот тогда родилась мысль: нужно подойти к американцам через англичан, весь состав резидентуры которых в Москве нам был не только известен, но и прекрасно охарактеризован изнутри. Посчитали, что англичане могли реально воспользоваться открывающейся разведвозможностью в моем лице, как сотрудника ГРУ, которая была для них весьма привлекательной организацией.

Так оно и случилось. Правда, в этом нашем «альянсе» с СИС злую шутку сыграли многочисленные провалы у этой спецслужбы на «британо-советском фронте» тайной войны. Им нужен был немедленный престиж, и они променяли его на нашу «наживку». Эту закономерность верно уловил опытный английский контрразведчик Питер Райт, подробно развернув этот тезис в «деле Пеньковского» в своей книге «Охотники за шпионами».

Девятое. Структура и личный состав ГРУ и Комитета по науке и технике, переданные мною на Запад, не были открытием для СИС и ЦРУ. Еще до «моего предательства» эти секреты оказались у них на руках от перебежчиков из ГРУ и этого Комитета. Но мы внесли некоторые коррективы в списки и характеристики людей. Такая «достоверная» информация стала «лакмусовой бумажкой» в подтверждение моей «преданности» Западу.

Когда англичане начали со мной работать, на свет божий появилась лекция «О связи с агентурой в США» Приходько, которую стремительно издали в разведакадемии специально для передачи на Запад. Конечно, не в единичной копии и для учебных целей. Но это была «сборная солянка» из множества материалов по США, начиная чуть ли не с двадцатых годов. Причем далеко не всегда подготовленных разведчиками и для профессиональных целей.

Рассуждения Приходько «на тему» правильно подметил Джибни: лекция носила назидательный характер с позиции человека, работавшего в США. Мои «коллеги» по СИС и ЦРУ не подозревали, что подполковник Приходько подготовил лекцию в «свободном полете» его личных взглядов, причем далеко не аса военной разведки. Стенограмма же лекции была нужна для передачи моим «коллегам».

Бедный Джибни! Он возвел эту стенограмму лекции в культовый подход агента Пеньковского к работе с Западом. Вот его оценка: «Вынести секретную стенограмму лекции Приходько из ГРУ — это уже сам по себе поступок из ряда вон выходящий. Никогда ранее оперативные методы современной спецслужбы не формулировались с такой обнажающей ясностью. Редко какой документ давал более полное представление об ограниченности советского мышления, чем эта попытка нарисовать объективную картину другой страны и ее культуры».

Так «объективная» либо «субъективная»?! И бедный ли Джибни? Не такой уж и бедный — он выполнял заказ спецслужб, готовя «записки». «Бедный» потому, что мнение слабого профессионала воспринял как образец мыслящих разведчиков ГРУ. Но он забыл одно: и ГРУ и КГБ, например, успешно действовали в «атомном шпионаже»! Причем в США и Канаде. Тогда «ограниченного советского образа мышления» им хватало, чтобы провести ищейку высшего класса Гувера с его чудовищным аппаратом ФБР.

Оперативный подтекст появления стенограммы Приходько в руках СИС был следующим: материал-то был о Штатах! То есть этот материал переводил контакт с Пеньковским через СИС на ЦРУ. Если бы Джибни (и СИС, конечно) задался вопросом: почему именно о Штатах появилась лекция?

Западная сущность «Записок Пеньковского» в изложении Джибни заключается в следующем: «…советские чиновники могут стать жертвами своей собственной пропаганды. И тогда серьезные штабники Советской Армии, может быть, осмелятся внимательно присмотреться к обществу, на которое они сейчас мрачно взирают сквозь тонированные красные стекла очков».

Пока Джибни и ему подобные снисходительно похлопывали советских разведчиков из ГРУ и КГБ по плечу, последние делали свое дело. Недаром президент Рейган на очередном юбилее спросил, причем не без строгого ехидства: «Вы молодцы в ФБР. А почему русский «Буран» так похож на наш «Шаттл»?» Не это ли высшая оценка работе наших разведок?! И это только в области науки и техники.

В качестве «ниточки» от меня к англичанам (американцы не захотели вступить со мной в контакт, а может быть, не смогли) был выбран бизнесмен Винн, который масштабностью своих контактов с ведомствами в СССР не мог не быть в поле зрения контрразведчиков из МИ-5 и от них — СИС.

Десятое. Самым серьезным испытанием для меня стала первая встреча с четырьмя представителями спецслужб — двумя англичанами и двумя американцами, причем одновременно. Эта встреча определила в наших отношениях главное: поверят или нет, а значит, станут ли доверять передаваемой в будущем информации, среди которой будет вкраплена наша деза.

20 апреля допрос длился четыре часа. Наша тактика была следующей: много словесной информации, отдельные заметки и конкретные документы. Естественно, в этот раз — только реальные факты и сведения. В том числе те, которые могли быть известны Западу или были доступны для проверки по другим каналам. Цель — вызвать ко мне доверие с их стороны. Я не заблуждался в том, что мои собеседники были асы своего дела, и ни на миг не расслаблялся.

Устная информация — это «пространный рассказ о себе и мотивах моего поступка». И в этом Джибни прав, как и прав он в том, что сведения уже на этом этапе касались «советских военных секретов». Мне было любопытно видеть, что материалы вызвали живой интерес у западных профессионалов. Как писал Джибни: «Западным разведчикам стало ясно, что с полковником Пеньковским им крупно повезло. Сумма же, которую он запросил за свое сотрудничество, — сущий пустяк».

Джибни верно подметил тот факт, что мотивы моего «поступка» не однозначны: это — «непрочное» положение в ГРУ (карьера и отец). Тот же отец и его выбор в пользу Белого движения (?) Мечта о свободной жизни на Западе, понятая в Турции. «Разочарование» в идее социализма и «вождях», о чем я писал в письме на Запад.

Джибни сформулировал мое кредо следующим образом: «…в нем говорил человек, пытавшийся отыскать свои новые корни, солдат, стремящийся встать под новые знамена». (Ну, насчет «солдата» и «знамен» — это у Джибни плагиат, взятый из моего «верноподданнического» послания Аллену Даллесу!) И я с удовлетворением через несколько лет «после расстрела» читал эти строки: значит мотивы (в комплексе) — антисоветизм, отец, западный образ жизни, деньги… выбраны были верно. Они поверили!

Встреча во время этого визита в Лондоне завершилась резюме: мне поверили и обучили приемам тайной связи. Задание Запада было конкретным, а я взамен просил убежища на случай бегства из СССР. И еще для вящей убедительности была запрошена гарантия: в процессе работы с ними только по моему профилю знаний. Материальную сторону «коллеги» подкрепили по моей просьбе уймой подарков якобы для нужных людей.

Пока их задание было в рамках Комитета по науке и технике, но мы понимали, что спецслужбы этими сведениями не удовлетворятся. И тут Джибни в оценке информации противоречит сам себе, когда говорит, что сведения по Комитету для Запада не представили интереса. Но буквально на следующей странице: «Запад мало что знал об истинной деятельности ГК КНИР», особенно о тесном сотрудничестве его «с русскими спецслужбами». Но это лукавство: уже тогда в Комитете работали засвеченные сотрудники ГРУ и КГБ. До моих сведений — были беглецы на Запад из состава сотрудников Комитета.

Одиннадцать. В одном из предисловий к главе Джибни констатирует мою активность в пользу «свободного мира»: «…имея свободный доступ в Минобороны, ГРУ и свой собственный ГК КНИР, Пеньковский беспрепятственно фотографировал любые документы, преимущественно с грифом самой высокой категории — техдокументации, инструкции, руководства для персонала».

Однако во всех режимных организациях велся строгий учет личностей, интересующихся «несвоей» информацией. Работать в кабинете с такими документами было нельзя, а особо высокого грифа мне все не могли давать (не было необходимости) — разве подержать в руках и то с санкции высокого начальства. О каком-либо фотографировании не могло быть и речи.

Но об этом знали (должны были знать!) в СИС и ЦРУ — тогда почему они верили мне? Только одно объяснение: такой «ценный агент», как Пеньковский, им был нужен для оправдания своего престижа…

Прав старина Райт: Пеньковский не заботился о своей безопасности. Но иначе не появились бы 5 000 кадров с документальной информацией, точнее, «информационного шума»!

Двенадцать. В вопросе с Винном, формально, наш контакт выглядел как моя полезная связь на вербовку по линии ГРУ и хороший деловой контакт по линии Комитета науки и техники. Мы оставили его только в качестве связника с той целью, чтобы создать иллюзию: Винн не знал содержания материалов, передаваемых мною на Запад.

И это сыграло свою роль в будущем, причем важнейшую. Дело в том, что игра с моей стороны была продолжена и после «моего ухода из жизни» — Запад должен был предполагать, что в процессе следствия я не во всем сознался (мое заявление на суде, что Винн не знал о характере материалов, было воспринято моими западными «коллегами» как сигнал в моей нелояльности к органам дознания и суду). ГРУ-КГБ на это рассчитывал, и в этом кроется, видимо, причина: почему до сих пор «дело» не раскрыто (не обнародовано). Чтобы усилить впечатление о моих важных связях в верхах, в частности в ГРУ, в Лондон со мной приехал начальник ГРУ Серов с женой и дочерью, которых я опекал. Джибни констатирует то, что родилось в недрах ГРУ-КГБ: «Этот факт способствовал тому, что в московских кругах высокопоставленных чиновников Пеньковский приобрел репутацию человека, который чувствует себя на Западе как рыба в воде…»

Мне жаль старину Джибни, видимо, умного и проницательного человека, — издателя журнала «Шоу», автора статей в журнале «Лайф», редактора «Ньюсвик», который повторил за Винном мою реакцию на западный мир с его обществом и магазинами.

Но я кое-что уже повидал, особенно в годы войны, и мне было не все равно, как живут мои сограждане. После 1991 года я оказался прав, сформулировав для себя: ступив в «открытое общество», Россия из небогатой превратилась в страну нищего народа. Теперь мы действительно живем как на Западе: товары есть, а зуб неймет…

Джибни подыгрывал тем в СССР, кто затем разрушил нашу страну идеологически и экономически в полном соответствии западной программе «Истина», родившейся в недрах американских спецслужб вкупе с западными социологами.

Естественен вопрос: почему я вступил в «дискуссию» с Джибни, взяв за основу «его труд» — «Записки Пеньковского»? В том, что «Записки» — это фальшивка, не сомневались и на Западе. Даже их печать отмечала: «…только круглый идиот может поверить, что шпион вел подробный дневник да еще рассуждал о советской политике конца 1965 года, то есть о событиях спустя два с лишним года после судебного процесса». (К этому еще могу добавить: только круглый идиот не стал уничтожать улики в моем тайнике в доме, имея уже наружку «на хвосте».)

Бывший сотрудник американской разведки Пол Плэкстон в журнале «Уикли ревью» писал: «…утверждение издателей «Записок» о том, что Пеньковский передал рукопись на Запад еще осенью 1962 года, звучит нелепо — в это время за ним внимательно следили, и он не стал бы подвергать себя опасности разоблачения…»

«Специалист по русскому вопросу» Зорза из серьезной английской газеты «Гардиен» заявил, что «Записки» — вымысел. Это случилось после того, как он, другие журналисты и издательства обратились к ЦРУ с просьбой показать русский текст, но штаб-квартира разведки в Ленгли оригинал предъявить не смогла. Очень антисоветская бельгийская газета «Стандард» писала: «Книга является подделкой. Часть сведений, содержащихся в ней, просто преувеличена, а другая часть сфальсифицирована американской разведкой». Шведская влиятельная газета «Афтонбладет» упрекала американцев: «…Центральному разведывательному управлению следовало бы работать получше…»

Разоблачая фальшивку, мне было легче опровергать и уточнять, чем пространно объяснять и повествовать.

Тринадцать. Новые задания по ВС СССР, ракетным войскам, ГСВ в ГДР и по подписанию мирного договора с ней — интересы Запада обозначались и облегчали работу по подготовке «информационного шума» и дезы.

Джибни говорит о моем имидже «западника». Так вот, этот «имидж рвущегося на Запад человека» я подкреплял даже уроками танцев и фотографированием в форме полковника вражеской армии — английской и американской. И вот что выглядит странным: зачем Пеньковский спрятал фотографии во вражеской форме у себя дома?

Одного этого факта было бы достаточно для обвинения меня советской стороной в предательстве?! А ведь мог «издатель-автор-редактор» просчитать ход с фактом, что фотографии (и с тем, что у меня в тайнике, — шифры, коды, инструкции, информация и т. д.) сохранялись… как улики?! Ну как тут не пошутить: их менталитет на наш менталитет — обман не раскрылся много лет!

В угоду моим «коллегам» я акцентировал критические высказывания о советской действительности. Многое из того, что я говорил и оценивал, было и моей позицией, но утрировалось якобы из ненависти ко всему советскому. Легенда отлично работала. Джибни принял как должное в моем подыгрывании Западу в вопросах антисоветизма.

Джибни: «Советские вооруженные силы задыхались в жестких тисках контроля со стороны партийного руководства, взявшего курс на балансирование на грани ядерной войны…» «Тиски»? Такие бы «тиски» — да нашей армии сегодня!

«На грани ядерной войны»! — это западный блеф, западная ложь: ни одно правительство СССР не хотело войны, но вынуждено было под давлением Запада укреплять свою обороноспособность. В доктринах нашего Минобороны вплоть до 90-х годов не было планов превентивных ядерных ударов. В этом отношении Джибни сознательно американские планы по «ядерному устрашению» и «упреждающему удару» вкладывает в уста Советского Союза.

Да, действительно, военная доктрина обсуждалась в нашем ГШ — это верно подтверждает Джибни, ссылаясь на Тома Вольфа из Кембриджа (1964). Но ведь там говорится о переориентировании военной доктрины страны и ее ВС в связи с появлением в мире новых видов ракетно-ядерного оружия. И вот тут-то мои западные «коллеги» получили от меня «подтверждение» о разладе мнений в среде военных по новой доктрине. В их руках оказалась фотопленка со статьями в закрытом журнале «Военная стратегия» за 1962 год. Статьи подготовил маршал Соколовский и другие авторы, но… не без помощи ГРУ-КГБ. А сам Джибни признается, что год спустя (после «суда») «… те же материалы, но уже со значительными исправлениями, были напечатаны в новом выпуске журнала».

Сколько разговоров идет из-за переданных мною на Запад 5 000 кадрах (по две страницы на каждом)?! Но один спецсборник (под редакцией ГРУ-КГБ) — это уже 200–300 страниц.

Джибни лукавит и еще в одном случае. Даже воробьи сего мира теперь знают, что и в Берлинском и в Карибском кризисах американские военные ставили вопрос о превентивном ядерном ударе. А Соколовский лишь говорил в дискуссионном плане о возможности перерастания локальных военных конфликтов в конфликты с использованием одной (!) из сторон ядерного оружия и то в качестве в о з м е з д и я.

Мой «информационный шум» по поводу упреждающего ядерного удара содержался в спецвыпуске «Военная мысль» и других изданиях, специально подготовленных для передачи на Запад.

Джибни сознательно приписывает «каннибальские» планы американцев по упреждающему ядерному удару русским. И это не случайно: Россию не любили и разрушали и в Первую мировую войну и во Вторую. Россия, как огромная страна с мощным потенциалом, якобы опасна для Запада, а не СССР с его идеологией.

Мир страшится США, которые всегда опасались России, если она встанет во весь рост. А потому ослаблять Россию (СССР) было мечтой всех правительств США. Не в этом ли заключается Великая Миссия России: продолжать оставаться буфером для всех народов против пресловутого «американского образа жизни»?!

Джибни и стоящими за ним ЦРУ-СИС следовало бы задуматься над словами инспирированного ими автора «Записок»: «…приняв решение работать на иностранную разведку, он (Пеньковский) отнюдь не преследовал цель расшатать существующий в его стране режим». Тогда зачем предательство?! Ценой ослабления армии?! Уничтожения с помощью «мини-ядерных зарядов» системы управления страной в случае войны?! И последнее — опять Джибни: «это очень непохоже на то, что писал Пеньковский». Имеется в виду дискуссия об армии и упреждающих ядерных ударах. Еще бы! На Пеньковского работали аналитики ГШ, ГРУ и КГБ. А потом это назовут: «шпион, который спас мир». Только знак в понятии «шпион» обратный — разведчик.

Четырнадцать. Что больше всего беспокоило организаторов «дела» с советской стороны? Вопросы безопасности. У ГРУ-КГБ болела голова в заботах: как воспринимаются мои действия западными спецслужбами? Особенно в процессе добывания информации и способах передачи ее на Запад? Известно, что «работать» пришлось на личных встречах с представителями ЦРУ и СИС, через моментальные встречи и тайники. То есть удалось вынудить их проводить операции по всем видам каналов связи (а значит, изучать и контролировать их действия). Даже канал моего экстренного вывода за рубеж: морем — подлодка, через сухопутную границу и по воздуху.

В Англии и Франции со мной проводились личные встречи (17), а в Москве — 14 личных встреч (разведчики), «моменталки» (Чизхолм и другие), тайники и посреднические (Винн), односторонние радиопередачи (разведка-агент) и тайнопись (через посредника). Все указанное выше документировалось силами наших спецслужб и кое-что было представлено на суде. Так затем свершилась дискредитация двух спецслужб и выдворено из СССР два десятка сотрудников посольств США и Англии (разведчиков и причастных к «делу»).

Мои «коллеги» «стыдливо» соглашались с моими версиями получения информации и не пытались проникнуть в обстоятельства конкретных моих действий на этом «скользком» поприще. И хотя каждый раз легенда моего доступа к конкретной информации тщательно отрабатывалась, ни разу «коллеги» не спросили: как удается получать материалы и тем более их фотографировать. Обычно все ограничивалось фразой: «будьте осторожны», «берегите себя», «вы — профессионал и хорошо знаете, как это нужно делать».

Всех нас поражал — меня как главного фигуранта и профессионалов из ГРУ и КГБ — факт явного нежелания моих западных «коллег» разобраться, сколь высоко сохраняется безопасность для меня при добывании документальной, да и устной информации. Но был в работе с Западом момент, когда мои «коллеги» могли заподозрить меня: не подстава ли я? Случилось так, что где-то в высших сферах, возможно, сам Хрущев, посчитали, что ядерный удар американцы могут нанести не с помощью ракет. Тогда в военных кругах среди американских генералов-ястребов витала идея превентивного такого удара, используя портативные ядерные заряды килотонны на две.

И вот мои консультанты из ГРУ-КГБ стали настаивать на получении от американцев сведений, хотя бы косвенных, о том, что вражеская сторона располагает такими зарядами и готова воспользоваться, например, «каналом Пеньковского» для подрыва нескольких из них в центре Москвы возле важных государственных объектов.

Важна ли такая информация? Конечно. Но с оперативной точки зрения в работе с Западом на данном этапе — это опасная затея. От меня требовали получить однозначный ответ: да или нет? Согласны американцы использовать «мой канал» для этих целей? Шесть раз под разными предлогами поднимал я перед «коллегами» этот вопрос, предлагая себя в исполнители. И только анализ всех шести случаев, вплоть до оценки их переглядываний между собой во время беседы, позволил обобщить их ответы и прийти к выводу: возможно, заряды у них имеются, но они даже не готовы обсуждать реализацию их таким путем. Для нашего дела — это уже был положительный результат.

А подводя итог по «обеспечению безопасности» моей работы на ЦРУ и СИС в информационном плане, был сделан вывод: они панически боятся получить сведения о подозрении нашей контрразведки в отношении меня. То есть их беспокоила потеря агента меньше, чем вопрос: не подстава ли я.

Так складывалось в нашей среде убеждение, что престиж работы с «ценным агентом» вплоть до его провала устраивал их спецслужбы. И это становилось стимулом в акции ГРУ-КГБ по дезинформации Запада.

Подозрения у ЦРУ и СИС были. И это вполне естественно в столкновении интересов спецслужб, а возможность найти в моем лице подставу предрекал еще перебежчик Голицын, и на его мнение опирался шеф американской контрразведки в ЦРУ Энглтон. Однако американцев и англичан устраивало: что передает источник, как себя ведет, каковы мотивы его работы на спецслужбы.

Джибни отмечает о моем парижском периоде: «…информация, которую Пеньковский успел передать на Запад, оказалась настолько важной, что они всерьез опасались за его безопасность». «Коллеги» предлагали мне остаться за рубежом, но это была дань уважения к моей работе на них, а отнюдь не желание видеть меня на Западе.

После парижской встречи мои консультанты из ГРУ и КГБ сделали предположение, что западные опекуны, видимо, рассчитывают на мой провал в качестве «успешного» завершения операции по работе с ценным агентом?! Ведь даже провал мог выглядеть их победой в войне с советской госбезопасностью — разведкой и контрразведкой.

И тогда было принято решение меня оформлять в несколько стран, даже в США, но никуда не выезжать. Цель — перевод всех операций по связи со мной на территорию СССР, в Москву. Это было нужно для документирования фактов работы ЦРУ и СИС в нашей стране. Поэтому я снова стал уверять западных «коллег» в моих посланиях: «я — солдат на передовой», «их глаза и уши», имею большие возможности.

Итак, прослеживалась четкая линия поведения западных спецслужб в этом «деле»: на проверку они не идут, им важна фигура в их агентурной сети с имиджем ценнейшего агента, пусть даже мертвого. Наша сторона раскусила эти настроения в стане противника.

Пятнадцать. Запад не захотел изучать мои действия на признаки подставы, причем с их точки зрения для советской стороны их «ценный агент» — это: я — информатор (о действиях противника), я — дезинформатор (в интересах нашей стороны), я — провокатор (с целью компрометации, дискредитации, дезорганизации противника). Этого «проницательный Джибни» не подметил. А ведь только по данным из Парижа мои коллеги в Москве раскрыли пути передачи материалов на Запад.

Джибни помогает нам убедить Запад, что Пеньковский — сверхценен. «В анналах разведок всего мира это могло быть названо «величайшей утечкой секретной информации»», — говорит он. Но ему помогала и наша сторона: «…в течение года советская пресса всеми силами пыталась понизить значение ущерба, нанесенного им государству». В глазах моих соотечественников я был: «рядовым служащим, круг знакомств которого не выходил за рамки ресторанов и их завсегдатаев — пьянчуг и бабников…».

Мы понимали, как жадно «коллеги» ловили мои слова о связях в высших военных кругах, среди которых маршал Варенцов и глава ГРУ. Мой рассказ о дне рождения маршала, где именинник представил меня министру обороны как «человек Серова», «коллегам» особенно понравился. И чтобы увлечь их мыслью о моих высоких связях, подарки для них покупали сами «коллеги».

В главу «Важные персоны» Джибни вложил (явно по заданию ЦРУ и СИС!) чуть ли не все сведения о десятках людей, собранных спецслужбами за многие годы и вдруг оказавшихся «моими связями». Это — очередной перебор!

Не хочу лукавить: с антисоветской точки зрения книга Джибни сделана почти талантливо — обилие фактов. Но пытливого читателя, тем более советологов и критиков, не проведешь. И потому как только книга «Записки Пеньковского» вышла, то сразу оказалась на полках книжных магазинов под рубрикой «черной пропаганды». Но известно, что материал «черной пропаганды» содержит ошибочную информацию, направленную против противника как дезинформация. Так вот, в «Записках» такой дезинформации — пруд пруди.

Шестнадцать. Теперь о периоде, который можно охарактеризовать как работу «под колпаком советских спецслужб».

Мои «подозрения» о слежке за мной должны были изменить порядок организации «коллегами» связи со мной в Москве. Вот как я усилил эффект от моих тревог при встрече с Винном в июле 1962 года. Я «сильно нервничал и пояснял причину — за мной установлена слежка». Так начал прорабатываться мой «побег» на Запад, так как в подобной ситуации о выезде за рубеж официально не могло быть и речи.

Для нашей стороны «подготовка к побегу» — это выявление канала через «зеленую границу», например. Я получил новый, искусно изготовленный паспорт. И тут началась «игра-в-поддавки»: мы решили задокументировать характер «тайных встреч» со мной Винна. Это было почти ребячество, но такой сценарий предложили люди из КГБ, занимающиеся наружным наблюдением. Тогда и произошла последняя встреча с Винном. Контакт с Винном в ресторане «Пекин» был заснят на кинопленку и демонстрировался в суде. Наивно? Да. Но доказательно. И Винн мой испуг увез к «коллегам» в Лондоне.

Удалось дезинформировать Запад о наших проблемах с МКБР — они у нас были, но их было мало и время работало на нас. На фоне «неуправляемого» лидера Советов и одна ракета с ядерной боеголовкой была головной болью для США.

Переданная на Запад мною мысль о том, что мы не готовы к ядерной войне и Хрущев этого не хочет, сыграла важную роль в Кубинском кризисе. И Кеннеди, испытывая давление своих военных, которым «хотелось пострелять», на конфронтацию с ядерным эпилогом и даже без него не пошел. Мы вывезли ракеты с Кубы в обмен на неприкосновенность режима Кастро. И еще выговорили себе ликвидацию ракетных баз в приграничной с нами Турции.

Такова была цена только одной моей фразы: «Хрущев войны не хочет!» Конечно, были у американцев и другие источники, в том числе и официальные, но я числился в тот момент в реестре их агентуры ценным источником. Они поверили, а мы выиграли партию с МБР и Кубой.

Согласно легенде слежку я «обнаружил» за собой в начале 1962 года, но поскольку КГБ вел наблюдение за многими должностными лицами, то «не усмотрел» в этом ничего особенного. В этом я с Джибни согласен. Но «обнаружение» НН — это этап в работе нашей стороны с моими «коллегами»: их подводили к мысли о моем невыезде на Запад. Джибни пишет: «…осторожный человек сразу же залег бы на дно. Например, уже в июле Пеньковский мог предупредить западные спецслужбы, что он на некоторое время прекращает с ними связь. Кроме того, он должен был бы сразу уничтожить все компрометирующие его предметы, хранившиеся в домашнем тайнике…». И вот Джибни «мою халатность» сваливает на мою самоуверенность и пренебрежение чисто по-гречески опасностью… из-за чувства собственного достоинства. Так он объясняет действия, грозящие смертельным исходом, профессионала со значительным оперативным и жизненным опытом?!

По роду работы и жизненным правилам мне больше подходит позиция главы ГРУ (в 1934 году — разведуправление) Яна Берзиня, талантливого руководителя военной разведки. Его высказывание приводит Джибни: «В нашей работе дерзость, бесстрашие, риск и решительность должны сочетаться с осторожностью. Такова диалектика нашей профессии!» Но Джибни говорит, что я забыл об осторожности? Как дитё мыть руки?! Все — с точностью наоборот: это качество и другие, в словах Берзиня, пригодились мне в работе с ЦРУ и СИС, особенно осторожность. Легенда, что сотрудники КГБ обнаружили в недрах архивов якобы факт службы моего отца в Белой армии, сработала в адрес Запада — и я стал невыездным.

Со слов ЦРУ и СИС, Джибни рассматривает причины интереса ко мне со стороны КГБ. Значит, мои «коллеги» все же анализировали свой собственный провал? Но где же они были раньше? Почему не оставили меня в Париже? И снова я нахожу тот же ответ: им нужен был даже провал их «ценного агента»… для поднятия собственного престижа. Почему так?

Частые встречи с Винном (подчеркнуто) — их было множество. Сам он проходил в качестве моей «доверительной связи» по линии ГРУ. Джибни говорит, что якобы ГРУ готовило вербовку Винна. Тогда почему западные «коллеги» не помогли мне приобрести источника в лице Винна еще во время моего первого посещения Англии? Я ведь предлагал. Вернее всего потому, что агент-подстава — хлопотливая штука, требует уйму согласований с другими ведомствами, и СИС понимала, что его «информацию» из недр английской разведки аналитики ГРУ быстро обнаружат. А может быть, и не нужна была вербовка? Винн был глубоко зашифрованный сотрудник СИС. Иначе чем объяснить тот факт, что он позднее попал в ситуацию Питера Райта, который вынес «сор из избы», опубликовав, как и Питер, собственную книгу о работе с Пеньковским. И все же — это камень в мой огород.

Подарки и сувениры на бо́льшую сумму , чем та, что полагалась мне во время визитов за рубеж. Но суммами могли располагать мои «связи» в Москве. «В высшем свете» это было обыденно для сотрудников ЦК, Минобороны и других лиц верхушки. И это еще один камень.

Повышенное внимание к моим контактам с британскими и американскими диппредставителями. Но это была хорошо прикрытая моя работа по линии ГРУ. Еще один камень.

Винн мог быть шпионом (так о нем думали в КГБ). Но это уже конфликт мнений и заботы внутри КГБ-ГРУ, ибо последнее «застолбило» Винна за собой. Камень опять налицо.

Не должен был остаться незамеченным мой выход на огромное количество материалов в спецбиблитеке Минобороны и ГРУ. Причем явно не имеющих отношение к моим прямым функциональным обязанностям. Об этом КГБ мог узнать чрезвычайно легко — буквально после моего первого визита в такую библиотеку. Значит, я мог работать под контролем КГБ с первого дня контактов с Западом. Это камень огромного веса!

КГБ должны были насторожить связи Пеньковского — влиятельные высокопоставленные друзья. Цепочка: друзья — Пеньковский — Запад. Это близко к истине, но КГБ обязано сомневаться и проверять. Ведь связи — это источники информации, возможно, невольные даже внутри страны. Значит, я должен был быть, даже без подозрений, в поле зрения нашей контрразведки. Еще один камень.

При возникновении неясностей КГБ вел себя осторожно. Если сомневался, то искало доказательства, которые могли перерасти в подозрения. А подозрения — это право получить разрешение на обыск в квартире, причем разрешение на уровне высшего руководства КГБ. Камень — ого-го! Дома хранился, как говорят на Западе, «шпионский набор».

Реально ЦРУ и СИС должны были сами просчитать варианты первый, второй, третий, шестой — в них Пеньковский хорошо прикрыт, а значит, защищен своим ведомством ГРУ и ГШ Минобороны. С их точки зрения — это вовсе не камни в мой огород. Четвертое и шестое и, как следствие, седьмое — это реальная угроза «агенту» в моем лице. Это уже «глыбы» с набором возможных аргументов перед старшими чинами в КГБ и затем (седьмое) — прямые доказательства.

Верно говорит Джибни: «…они должны были обыскать его рабочий стол (в доме). И как только они вскрыли заветный ящик, все стало ясно! Но когда это произошло, никто не знает…». Я знаю: задел был сделан еще в 1957 году, в Турции.

«Суммировать накопленную информацию», пишет Джибни, нужно было не в КГБ, а в ЦРУ и СИС, чтобы не оказаться в плену иллюзий в моих частных намерениях. Обижает Джибни нашу контрразведку, когда говорит, что на согласование вопросов о подозрениях в отношении Пеньковского — Винна уходило много времени. Когда было нужно, то на согласование уходили не дни, а часы. Это я констатирую как офицер военной разведки из другого «конкурирующего» ведомства.

Теперь о суде. Джибни пишет: «…сам факт проведения этого суда уже сам по себе удивляет, так как других офицеров Советской Армии, уличенных в шпионаже, сразу же расстреливали…». Вполне могло быть и так. Я имею в виду наше «дело». «Расстреляли бы» и в прессе сообщили, как о казни некоего П. — так сделали с Поповым.

Но этапность и стратегический замысел операции по дезинформации Запада требовал серьезных подтверждений. Потому и был «суд»! И «доказательства» в сверхсерьезном предательстве, а значит, информация от предателя была ценной.

На суде Запад (кому это было нужно) понял, что Винн не мог рассказать ничего существенного — он был всего лишь связным и о содержании передаваемых за рубеж материалов не мог знать. На «суде» я дал понять, что Винн сознался не во всем.

Долгосрочность нашей акции подтверждалась еще и тем, что во время следствия на личной встрече с Винном я несколько раз повторил одну и ту же фразу, предназначенную для Запада: «меня наверняка расстреляют» и «они обещали сохранить мне жизнь». Правда, при условии, что Винн будет сотрудничать со следствием. Запад должен был расшифровать это так: «я не пошел на сделку, даже ради своей жизни».

Конечно «суд» был показательным. Роли были распределены. Но все же он был лучше, чем суды тридцатых годов. Однако военные прокуроры на этом «суде» оказались заложниками своего времени и действовали так, как будто им нужно было отчитаться за каждое свое слово на партсобрании. Эта неуклюжесть была заметной. Доказательств было предостаточно. Следуя сценарию, выданному мною для нашей общественности и западной публики, я признался в тщеславии, в уязвленном самолюбии и жажде легкой жизни. Джибни прав, говоря, что «… суд не мог найти логического объяснения одному: как Пеньковский, столь преуспевающий в этой системе, смог предать ее…». Именно об этом следовало бы задуматься спецслужбам, работавшим со мной. Но им, снова настаиваю, этого и не нужно было. А мотивы моего поведения с Западом определяли все мои последующие действия в «работе» или игре!

И обвинитель Горский, и защитник Апраксин отмечали положительные стороны мой карьеры. Они говорили, что мой поступок остается все-таки неожиданным, как первородный грех, и совсем уже непонятным.

Грамотный специалист обвинитель — генерал Горский все же в суть дела проник — история моей жизни не давала повода стать предателем?! Он понимал и открыто удивлялся, как (по Джибни) «герой войны, блестящий офицер и ответственный работник солидного учреждения, способный служащий морально разложился и стал на путь предательства?»

Для меня «суд» стал тяжким испытанием. Но глубину трагедии публичного судебного разбирательства понял на процессе. В тот момент во мне не было ликования по поводу «оперативных успехов в деле». Ведь человек — существо коллективное, и я чувствовал, как взгляды презрения давят на меня.

Я мог бы утешиться, хотя бы на время «суда» (и после) с помощью выпивки, но алкоголь — не моя стезя. Он всегда не был моим «кумиром». Правильно отмечает Джибни, ссылаясь на мнение моих западных «коллег»: я пил очень умеренно. Им бы задуматься: мог ли я пить (то есть терять над собой контроль) в ситуации разведчика, действовавшего в тылу врага?!

В заключительной главе Джибни сам себе задает вопрос, который в то же время обращен к западным спецслужбам: «…невольно возникает вопрос: как могло случиться, что сотрудники КГБ и ГРУ допустили, чтобы человек с таким «черным пятном» в биографии достиг в советском обществе столь высокого положения? Почему они раньше не занялись происхождением полковника? Что же произошло с их системой тотальной проверки?».

Все верно, за исключением главного: в моем деле, личном офицерском и в деле спецпроверок КГБ-ГРУ, ответы на все эти вопросы имеются… в виде хорошо разработанных легенд.

Проницательный Джибни и амбициозный Винн в своих книгах верно ставят вопрос: «жив ли Пеньковский?» Однако причины оставления меня в живых у них ошибочные — «в интересах было сохранить ему жизнь». Как понимается сегодня из этой рукописи, причина другая — игра закончилась, но ее результаты продолжили операцию все эти десятилетия.

После «суда» я убыл в тихую заводь на краю Московии. Здесь была река, лес и дача. Сюда привезли мою маму — Таисию Яковлевну. Но прежде постепенно ее подготовили к тому, чтобы открыть частично не только тайну моей работы против западных спецслужб, но помогли понять необходимость моего нового положения: «нелегала» в собственной стране. Мама никогда не верила в мое предательство, и все поняла, хотя далось ей это с большим трудом. Ее больше всего мучил один вопрос: почему именно ее сыну выпала такая доля?! Ее не утешали мои слова: «если не я, то кто-то должен был это сделать…».

Здесь, на даче, мне помогли справиться с психологическими стрессами, изменить внешность — волосы, бородка, манера говорить…

Ко мне приезжали товарищи по оружию — из ГРУ и КГБ. Я получил высокие награды и среди них знаки отличия по линии этих двух ведомств. Мне вручили орден Красного Знамени и присвоили звание генерала, дали повышенную пенсию. С моими наставниками мы тщательно проработали легенду дальнейшей моей жизни: место, работа, пенсия и связь со службой.

Местом мы с мамой выбрали городок Ейск на Азовском море. Давно хотелось погреться у южных берегов. Когда-то я был там в юности и проникся к этому городку любовью. Занимался я учительством — было о чем поведать молодежи. Работал в техникуме и институте. Но юг быстро приелся и мне и маме. Причина? Здесь не было настоящей зимы.

Так в конце шестидесятых годов я оказался в Лихвине, где до выхода «на учительскую пенсию» и после этого события учительствовал. Дополнительные деньги я получал, бывая в разных городках вблизи этого города. Это — как в разведке: связь через почту четыре раза в году. Ко мне шли письма, но без обратного адреса. Сам я письма посылал из тех же городков, благо автобусное сообщение было отменным. Переписка сокращалась «естественным путем» — мои ровесники были из двадцатых годов.

Я увлекся собиранием книг о спецслужбах — профессионально это мне было близко, искал острые ощущения, как это случалось во время «ближнего боя». Появился видеомагнитофон — это уже фильмы.

В сентябре 1999 года меня вызвал на связь один из кураторов в ГРУ (участник по дезинформации Запада). Так я узнал о книге сотрудника внешней разведки КГБ «Операция «Турнир». Мой коллега сообщал, что высылает книгу в мой адрес: «Будет интересно посмотреть небольшую главу «Пеньковский». Глава меня устраивала.

К этому времени у меня уже накопилось несколько переводных книг о «деле Пеньковского». Однако это были книги в пользу моего «предательства» и лишь крохи сомнения в этом. А эта глава, мне показалось, говорила о иной оценке моего «предательства». Выходило так, что по моим следам мог идти человек, который сам был «предателем» и, возможно, лучше других понял мою судьбу и ложность положения после «предательства», в котором он сомневался.

Мне подумалось, что мой коллега из разведки госбезопасности сможет быть объективным в вопросе моего жизнеописания. И я принял меры к его появлению в Лихвине. Я поручил моему коллеге из ГРУ связаться с автором и навести его на наш городок. Но только после моей кончины.

Он должен появиться. И я вверяю ему, в его руки, мою судьбу и вторую жизнь после официальной смерти!

Сентябрь 1999 года, Лихвин».

На этой оптимистической ноте закончил свои настоящие записки старый ветеран войны, военный разведчик и учитель в мирной профессии Олег Пеньковский — «Феномен ХХ века» в области «тайной войны».

Мистики не получилось: профессионал, которым становятся и качества которого остаются при нем навсегда, и здесь предусмотрел необходимые условия связи с выходом на его наследие… после смерти.

Я еще раз посмотрел на заголовок на папке с рукописью: «Жизнь после смерти». Что бы это значило? Почему слово «смерть» без кавычек? Задумался и очнулся от какого-то наваждения: заголовок к рукописи, сделанный рукой Олега Владимировича, завораживал меня своим потаенным смыслом.

И уже позднее, работая над рукописью и сам с собой обсуждая ее прямой и скрытый смысл, я вдруг прозрел: «Жизнь после смерти», «Жизнь после смерти?», «Жизнь после смерти!» Эврика! Вздрогнуло в моей душе: он закодировал смысл его личной человеческой трагедии…

Быть живым и не быть самим собой! Личности свойственно пройти в своей судьбе рука об руку в трех ипостасях: Это — Человек; Это — Гражданин; Это — Профессионал.

У Олега Владимировича вся его жизнь имеет этапы: когда он был самим собой — до войны, в войну и после нее в ГРУ за рубежом и в Москве под «крышей». В ГРУ — две жизни одновременно. Затем: три жизни в лице сотрудника ГРУ, ГК КНИР и «агента» западных спецслужб. Наконец, жизнь «после расстрела», который для всех его знавших, унес понятие «Пеньковский», как Гражданина и Профессионала, добавив к понятию «Человек» зловещее «Предатель» — существо, которому уготован самый худший из кругов в аду.

* * *

Желание в книгах, изданных за рубежом, доказать, что Пеньковский был сознательным шпионом в пользу Запада, наталкивалось на аргументированные предпосылки автора в пользу обратного.

Опорой автора в поисках подтверждения версии были советские и русские публицисты и журналисты, западные специалисты по разведслужбам, среди которых — биограф Кима Филби Филипп Найтли (крупный аналитик мира разведок) и Питер Райт, пытливый контрразведчик из Британии.

Почему в аналитических умах Запада жила стойкая уверенность, что Пеньковский был честен с их спецслужбами? А слухи о его работе в качестве двойного агента даже не подвергались проверке? Они, слухи, клеймились однозначно: это — блеф Москвы! Естественно, не поверили и советскому представителю в ООН (май 1963 года). Восприняли как пропаганду Советов и еще более уверовали в честность работы «их агента» с Западом. Но ведь именно это было нужно нам, Советам!

* * *

Возникает вопрос: почему именно мне хотелось, чтобы Пеньковский не был предателем? Эдакая навязчивая идея?! Возможно, потому, что и мне была уготована подобная судьба — изгоя в своей стране, если бы операция «Турнир» с моим «предательством» была доведена до логического конца! И тогда автору пришлось бы взойти на голгофу суда, общественного презрения и… исчезнуть!

И потому, дорогой читатель, последний раздел рукописи «Жизнь после смерти» — это остропереживаемое автором прогнозирование его собственной судьбы, к счастью не состоявшейся!