Чудаки с Улики. Зимние птицы

Максимов Анатолий Николаевич

Зимние птицы

 

 

Глава первая

 

1

После теплого хлесткого ливня речка Амгуна пронесла куда-то последние обломки льдин в песке и мусоре, прозвенела иголками, и тальники опушились желтой вербой, опаленные черные кочки на той стороне взялись редкой щетинкой зелени. Табунки крикливых скворцов словно вихрем переносило с бугра на бугор луга. В это время — движения воды в природе — молодые супруги Рагодины прибыли на побывку из больницы в деревню. Гостили дня три — все на реке. В сумерках возвращались к отцу Гоши, бобылю. У того тесная, прокопченная табаком избенка, только и места было в ней для засиженной мухами лампочки, низко свисающей на скрученном проводе.

Старик Рагодин, весь какой-то взвинченный, острый, сидел на железной кровати, пришивал к рубахе сатиновую заплату; сидел он боком, неловко подвернув под себя ногу с протезом, на котором до колена задралась штанина, оголив потертое желтое дерево. Шил он длинной ниткой, высоко вскидывая руку, разговаривать с приезжими не собирался. Третий день он видит их и решил, что тут не до слов, и в лица больных смотреть ему тяжело.

Нина взяла у свекра рубаху; он сразу засобирал лоскутья, потом долго и старательно попадал ниткой в зазубринку катушки.

— Пока вы гуляли, ребята, я все думал про вас, — хрипло и решительно сказал старик. — И вот что надумал: в больницу городскую больше не улетайте. Скоро год, как отлеживаетесь, а какой толк?

Нина подняла удивленные глаза на свекра, перестала шить. Долговязый Гоша застыл у лампочки, воспаленные губы приоткрыты; ждал, что еще скажет отец. Тот, продолжая вертеть заскорузлыми пальцами катушку, покашлял и с новой решительностью заговорил:

— И дома вам будет житье вредное: откуда ни задуют ветры — с марей да болот несут сырость, удушье, туманы давят; кто бы ни приперся повидать вас, непременно с бутылкой…

— Ну, а куда велишь нам? — нервно спросил отца Гоша. — Ни в больнице, ни дома. Может, в космос?

Рагодин все с катушкой возится.

— В тайгу вам надо, вот куда. Где сопки и елки, где водки нету. На покой, на тишину надо вам… Не ершись, Георгий. Дальше, ребята, слухайте… Водомерка пуста, а дом лиственный еще постоит. Крыша в прошлом году протекала, так я съездил на оморочке, подладил. Выходит, для своих же и сгодится дом-то. Рядом со мной, в надежном месте поселитесь. Я вам всегда помогу. И душа моя успокоится.

— Я в жизни не видела вашей тайги. — Нина резко взмахнула иглой. — Мы перемрем от комаров и одиночества. Медведи и волки загрызут. Нет, папа, в больницу вернемся, там и долечимся.

— Ну, батя, вот это учудил! — Гоша зачелночил по избенке, задевая головой лампочку. — Сидеть в Лустах без людей и врачей — такой вариант не для нас, батя. Мы тебе не старики — лечиться знахарскими травами.

— В больницах твоя мать, Георгий, померла. — Рагодин бросил катушку в картонную коробку, жесткое лицо сделалось как бы железным — признак крайнего напряжения воли. Что-то роковое видел старик в сыне и невестке, и некогда ему колебаться да выбирать, что быстрее спасет их, надо идти на крайний, отчаянный поступок. Долго, со стариковским упорством Рагодин рассказывал своим о целебных сопках, покое, приводил немало случаев, как возле пасек, в тайге излечивались люди, совсем пропащие легкими. Он и умолял своих детей, чтоб ради него пожили они с месяц на здоровом воздухе, а там видно будет.

Мало-помалу супруги начали прислушиваться к настойчивому Рагодину. Гоша пожаловался на строгий режим в больнице, на раздражающие процедуры: и дальше зеленого забора никуда не высунешься, и не каждый раз тебя отпустят домой…

— А что! — озорно выпалил Гоша. — Поживем, Нинуля, с месячишко на водомерном посту, а? Ничего не потеряем, зато батю уважим; охота, рыбалка, ягоды, грибы — все нашим будет. Как думаешь, Нинуля?

— Не знаю. Растревожили вы оба меня. Голова пошла кругом.

 

2

Утром привез Рагодин на телеге к берегу кое-какую утварь, нужную хоть и в маленькой семье, погрузил на плоскодонку, посадил молодых, закутал в тулуп, чтобы не студило встречным холодным ветром, и велел лодочнику отчаливать на водомерный пост.

Года два назад с поста выехали водомерщики по одной причине: подросли ребятишки, пора учить их в школе; с тех пор дом стоял заколоченным. Каждую осень старик ездил опаливать его со всех сторон, спасая от лесных пожаров, чинил крышу. Так и берег добротный дом, вовсе не зная, будут ли жить в нем люди. Самое главное для человека — дом, вот и охранял.

Вокруг поста частые сопочки, заросшие деревьями и кустами. За рекой начинал зеленеть черемушник, дальше вздыбились горы в сизой хвойной дикости. Ниже поста сверкающая стремнина билась об залом — нагромождение бревен и деревьев, вывороченных с корнем — и вечно шумела. Над постом нависло мозглое небо, то и дело брызгал по воде редкий дождь.

Нина стояла на каменистом берегу и зябла, подавленная взлохмаченной серой тайгой, шумом воды: как тут жить?

— Да здесь и Валдайка загнется! — И Гоша чувствовал себя сиротой.

— Какой еще Валдайка? — спросила Нина.

— Леший… — ответил за сына старик. — В давние времена бродил по тайге охотник-нелюдим, потом, слухи пошли, превратился он в полудника… Есть полудницы у нас, не лучше кикимор и ведьм, а Валдайка стал полудником. Знал я того охотника…

Рагодин скрежетал по гальке протезом.

— Все хорошо! — озабоченно сказал он, оглядывая сопки. — Солнце выглянет — от птиц небо зазвенит, и воздух душистый. Одно плохо, ребята: залом рядом, да на стремнине…

— Господи! — вздохнула Нина. — Такие жуткие сопки вокруг, звери бродят, да вы еще, папа, стращаете заломом.

— Выбрал нам отец спокойненький санаторий… — Гоша крутил головой, подстриженной ежиком. — Здесь и черти передохнут…

— Про чертей не знаю, но вы подниметесь на ноги, ежели, конечно, будете беречь себя. — Жесткое лицо Рагодина как бы прояснилось: доволен, что привез на пост сына и невестку. — Тайга вас вылечит, и я своих сил не пожалею.

На взгорке — потемневший большой дом. Старик и парень-лодочник оторвали доски от окон, перетаскали в дом из лодки скарб, напилили дров. Старик затопил печку. Печь дымила. Тогда он вывернул в обогревателе кирпич, выгреб сажу, и печь загудела. Работал Рагодин и поглядывал в окна, в открытую дверь: по лужайке ходили молодые. Хотел бы знать старик, о чем они разговаривали, какие у них думы были.

Природа, известно, лекарь знаменитый, но если Гоша и Нина будут жить в тоске и отчаянии — и природа не вылечит.

Собрав на столе простенький обед, Рагодин позвал невольных поселенцев. Они ели молча, украдкой переглядывались. Старик им наказывал:

— Физическую работу делать не смейте. Воды я принес, и дров пока хватит; дня через два вернусь, еще напилю. Лодчонка и ружье у вас есть, закидушки ставьте. Тут рыба хваткая — таймени, леньки сейчас идут, потом щуки, сомы начнут ловиться. Вернусь, инструкцию привезу, инструменты воду мерить. Будете при деле, и время весело побежит.

Перед отъездом старик прибил к шесту доску и на доске жирно вывел углем: «Остановка запрещена. Кати мимо». Шест с объявлением воткнул на высоком берегу.

Лодочник завел мотор, от винта завихрилось — плоскодонка помчалась к залому, на поворот.

Перед молодыми качалась душегубка, теперь только на ней можно спастись от губительной скуки. Глядя вниз по течению, где скрылась лодка, Нина срывающимся голосом сказала:

— Ни радио, ни телевизора. Даже транзистор забыли купить. Как же ночь коротать? Такой страх!..

— Тебе что, никогда не хотелось с таким парнем-симпатягой, как я, скрыться на острове? — Гоша обнял молодую жену, прижался лицом к ее густым темным волосам. — Знаешь, еще когда дружил с тобой, мечтал укатить в тайгу, в разговорах и ни в чем другом никого не стесняться. Вот и дождался своего часика!

Нина ответила:

— А я мечтала с мужем жить на людях, чтобы из конца в конец улицы завидовали нам… Господи, тишина тут какая! И птицы молчат. А что на той стороне, за высокущими деревьями, что за домом, за сопками? Нет, я убегу, вот столкну лодочку и убегу…

 

3

Утром спустились они с ведром к реке. Из-за сопок поднималось чистое солнце; коснулось оно узкой полосы реки — и заискрило, озвучило воду. Где-то в заливе истомно раскрякался селезень; сизые дрозды пересвистывались в прибрежных кустах акатника; и первая роса висела капельками на голых с набухающими почками ветках. Начинался расцвет природы в солнце, в запахе черемухи и лиственницы.

Молодые несли полное ведро, быстро уставая. Присели на бревно. Гоша покашливал. Сидел он и чувствовал себя беспомощным.

Нина видела, как в ведре кружился прошлогодний березовый лист, неизвестно откуда залетевший. Кружится лист в прозрачной воде — золотистый, легкий, бьется о стенки ведра, волнуя мысли молодой больной женщины.

— Вот сейчас вспоминаю, как тебя полюбила, Гоша, — сказала Нина тихому мужу, который сидел сжавшись в комок, боялся растерять слабое тепло. — Приехала в деревню работать, — продолжала Нина. — Стою на берегу, слышу — грохот, лязг! С горы мчится танк — да прямо в речку! Я думала, утонет. А танк плывет, вымахнул на другую сторону и сгинул в кустах…

— Какой же танк! В армии, верно, был я танкистом… На вездеходе подъезжал к тебе. — Гоша улыбнулся, положил слабую руку на колено Нины. — Увижу тебя и шпарю на полной скорости. Помнишь, как забегал в сберкассу к тебе? Раньше не знал, как и дверь открывается, а тут принес рубль — и зачастил…

— Кажется, накопил с десятку! — засмеялась Нина.

— А мне мало было видеть тебя по вечерам — и днем не терпелось… Вездеходик меня и доконал. Пожалел, подлеца. Застрял на мари, я выворачивал его в холодный, проливной дождь, осенью. Ну, не беда! Я еще и на вездеход сяду, — воспрянул духом Гоша.

Метров десять нес воду сам, как бы не чувствуя тяжести, потом разрешил помогать Нине.

В полдень супруги постояли на пороге, не зная, откуда начинать знакомство с окрестностями. Было солнечно, пахло почками тополя. Заметили: от порога тянется тропинка, засыпалась листьями, заросла травой. По тропинке и отправились, высматривая в лещине белые весенники, фиолетовые хохлатки. Услышали они озорной смех разыгравшегося мальчишки, смотрят — в дубняке быстрый ручей. Воды не достать ладонью, глубоко бежит. Напиться захотелось обоим. Гоша выломал трубку дудника, сам напился, передал трубку Нине. Вода сластила, пахла вербой. За ручьем с маньчжурского ореха оборванными стропами свисали виноградные лозы. Сколько же здесь, должно быть, осенью винограда, орехов маньчжурских, похожих на грецкие, орехов лещины! Вон и темно-коричневые шершавые лианы лимонника. Только бы дожить до осени!..

Молодые пройдут немного запущенной тропой, остановясь, посоветуются, идти ли дальше.

— Пойдем во-он до кривого дерева и вернемся назад, — скажет Нина, провожая взглядом вяло порхающую крапивницу.

Идут они, сколько условились, а тропинка дальше зовет, и хочется им знать, что впереди. И ручей от них не отрывается. С давних пор он подружился с тропкой; как оставили дом люди, ручей только и делал, наверно, что умолял тропинку не зарастать, не теряться в густой траве и кустах, поминутно спрашивая: «Ты жива, тропка, ты слышишь меня?..» И теперь, видя людей, ручей, казалось, ворковал, звенел и курлыкал особенно радостно.

Незаметно очутились они на мшистой мари. Тонкие лиственницы стояли не в дружбе, одна от другой далеко разбежались. Мох пушистый, ноги по колено тонут в нем. Супруги ползают, переваливаясь с боку на бок на мху, едят клюкву. Ягода бордовая, лопалась от перезрелости — избрызгала мох, разукрасила руки. Они едят клюкву, а впрок собирать неохота. Переговариваются недомолвками, дремотно, греются на горячем солнце, да так и засыпают.

 

Глава вторая

 

1

С вечера затеял пошумливать дождь, а к утру затих, и до восхода солнца томилось парное тепло. Утром Нина, распахнув дверь, изумленно воскликнула:

— Батюшки, что творится на свете!

Еще вчера на тополях и березах, на ольхе листва в щепотках дожидалась своей поры, а сегодня уже трепетали листочки, пронизанные ранним солнцем, из распаренной земли выбивался амурский папоротник, похожий на хвостовые перья страуса, растущий целыми клумбами, с гордой головкой, — папоротник-орляк; через неделю он станет миниатюрным деревцом с развесистой кроной.

Старик Рагодин недавно привез два улья. Пчелы, укутанные пыльцой вербы, словно в желтых шубенках, летали от ульев к берегу и назад. Пахло теплым медом.

— Вот она, житуха, разворачивается! — Грусть и восторг в голосе Гоши; он стоял на крыльце, покашливал и застегивал на себе фуфайку.

Целый день молодым не хотелось заходить в избу. Не скучали, не угнетало безлюдье. Каждый шаг делали вместе: ходили к реке, вместе варили еду, понимали друг друга с полуслова. Оба ловили себя на том, что никогда так обостренно они не видели бледные, невзрачные всходы вейника, влажно позеленевшие ветки осины, не обращали внимания на крохотных, едва проснувшихся земляных жуков. У них откуда-то возникло родственное чувство к травам и живой мелюзге.

Ночью молодые проснулись от пронзительного вопля в тайге; вышли на крыльцо с электрическим фонарем. Сыпал редкий дождь. Мгла темно-серая; из-за обложных туч силился пробиться месяц. Истошный вопль бил в уши Нины.

— Да кто же это? — спрашивала Нина, тараща глаза в потемках.

Лучом фонаря шарил Гоша по мокрым, шелестящим кустам орешника.

— Не человек кричит, — смущенно проговорил он.

— Вот утешил! — вспылила жена. — Без тебя знаю, что зверь. А что с ним, почему он так страшно ревет?

— Кто-то душит, — сказал Гоша.

Крик был протяжный, то хриплый, то пронзительный… В нем отчаяние и зов на помощь.

Нина не выдержала, вернулась в избу, потом опять вышла; крик продолжался, по-прежнему истошный, но уже с долгими паузами.

— Да когда же это кончится!.. — с дрожью в голосе говорила она.

Зверь задыхался — видно, кричать ему было трудно, и все-таки кричал.

— Вот горе!.. Так бы и побежала в кромешную ночь!..

Гоша направил свет в лицо Нины — глаза ее горели, дерзкие, страдающие; выражение на мокром лице такое, что Гоша подумал: она сейчас ринется в тайгу — в рубашке, босиком побежит на вопль. Нина уцепилась за руку мужа; в холодных пальцах мольба, призыв.

— Лечимся, называется! Ни сна, ни отдыха!.. — Гоша зашел в избу, поверх фуфайки надел брезентовый плащ, сунул в карман несколько патронов и взял дробовик.

— И я с тобой. Дома одна боюсь. — Нина тоже надела кирзовые сапоги, осеннее пальто. Плащ из болоньи на пальто не налез, тогда она сдернула со стола клеенку, накинув на голову и плечи, первой вышла за дверь. '

Они постояли у дома, дожидаясь вопля; когда услышали, невольно обрадовались: значит, живой еще зверь, бьется с кем-то за свою жизнь, бедняга!

Они шли прямо на крики, оба слабые, да к тому же торопились — захватывало дыхание, подкашивались ноги. Они шли из последних сил — беда неизвестного зверя теперь для них главное. Вспугивали птиц, те с разинутыми клювами слепо шарахались по кустам, рвались на свет фонаря.

— Гоша, я не могу, подожди!.. — проговорила Нина, обхватила дерево, стараясь удержаться на ногах.

— А зачем увязалась, кто тебя звал? — тоже задыхаясь, бранил жену Гоша. — Ты всегда тянешься за мной, а потом хнычешь.

— Кричит, где-то близко. Пойдем, осталось два шага…

Мокрые ветки звучно хлопали по клеенке, резко по лицу и рукам, клеенка сползала с плеч Нины, пальто от дождя тяжелело. Нине казалось, что не дождь шумит, а шумит в ее голове, в хрипящей груди, горячее, измученное тело шумит…

Они прошли не много, но с больными легкими, в дождливую ночь, по непролазной чаще путь им показался бесконечно долгим. Храпение, возня, сдавленные вскрики слышались где-то рядом, в мелком клене. Луч фонаря путался, метался в мокрой листве.

— Да вон же, вон козочка! — первой увидела Нина.

Косуля стояла на задних ногах, головой застряла в развилке клена. Наверно, потянулась за листком да поскользнулась, вот и попала в беду.

— Куда ты запентерилась! Эти козы — что дикие, что домашние — одна и та же пакостная тварь! — ругался Гоша.

Он прислонил ружье к дереву и приблизился к косуле. Она душераздирающе заревела, затрепетала вся, замахала передними копытами, норовя ударить его. Нина, светя фонариком, видела огромные, дикие и жалкие глаза.

— Чокнулась, мымра! — бранился Гоша. — Ты хоть понимаешь, как нам досталось? А ну лягни!.. Я тебе лягну между глаз!

— Не бойся, смотри, какие у нее маленькие копытца, — подбадривала мужа Нина. — Больно не ударит. Зайди сзади и подними, да пошевеливайся! У нее на шее кровь, до позвонков натерла… А вымя-то — тугое, мячиком, где-то и козленок, наверное, прячется.

Косуля следила за людьми. Едва подступал к ней Гоша — она реветь, отступал — замолкала. Пойди Гоша в лес, косуля тоже бы завопила: ей и больно и страшилась людей. Наконец Гоша грубо схватил сзади косулю, приподнял и бросил от развилки. Косуля, покачиваясь, прошла несколько шагов. Возле нее появился пятнистый козленок — мокрый, костлявый, — растопырив ножки, поддавал носом в вымя матки. Она едва стояла, но терпела, облизывала детеныша и смотрела на спасителей.

 

2

Изможденный Гоша опустился на колоду, Нина присела рядом и созналась, что назад идти у нее нет сил.

— Ну мымра! Мокни из-за нее теперь! — психовал Гоша. — С вами вылечишься. — Кого он имел в виду, говоря «с вами»? Вероятно, и козу и Нину. — Ну давай так и будем каждую ночь, в дождь бегать на крики…

— Если бы отсиделись в доме, а утром нашли задушенную косулю, сердце мое изболелось бы, — сказала Нина. — Теперь хоть и устала я, сил нет, а радостно. Вон сосет маленький, никак не насосется. Счастье-то какое ему!

— Ты бы выключила фонарь: батарейка сядет, тогда уж точно околеем на колодине…

— Я готова до утра просидеть в обнимку с тобой. — Нина выключила фонарь — черным-черно стало. — Страшно-то как! Где твое ружье, Гоша? — Нина положила дробовик на колени мужу.

Он провел пальцами по ее мокрому горячему лицу: острые косточки ниже висков, брови и ресницы шершавые, холодный твердый носик, щеки прохладные. Неизъяснимая нежность вспыхнула в душе Гоши к жене, но прятал свои чувства за напускной грубоватостью; он и сам доволен был, что спас козлиху, не испугался идти в тайгу в слякотную ночь, и… сердился.

Нине показалось, кто-то бегает по старой волглой листве. Она включила фонарик. Косули с детенышем не было, на том месте, где они стояли, качалась ветка клена.

— Полудник Валдайка идет, кто же еще, — съязвил Гоша, — торопится озолотить тебя за спасенную животину.

— Опять сказки про лешего?

Никакие это не сказки! В детстве Гоша сам видел Валдайку… Как-то раз наловил он в обсохшем озере полную фуражку утят, бежал по кочкам в деревню и неожиданно слышит: кто-то зовет его. Оглянулся — никого нет. Побежал — опять кто-то зовет. Ну, Гоша и припустил со всех ног. Выдыхается в пырее, падает; утята свистят в фуражке. Выскочил на бугор у деревни, оглянулся — далеко в траве стоит Валдайка и грозит ему кулаком: сам весь косматый, в лохмотьях медвежьей шкуры…

— Это твоя выдумка или приснилось да выдаешь за правду? — не поверила Нина. Говорила она напряженно, посвечивая фонарем, освещала ближние кусты; жутко было слушать в дождливую ночь, в тайге, хоть и вымысел; про полудника не верит, а все-таки тянет ее послушать еще.

Гоша обещает рассказать дома и днем: и так уже напугал Нину.

— Нет, уж если начал, не тяни до другого раза! Про колдунов и чертей везде слушать страшно, однако это самые любимые сказки детей и взрослых.

— Ну, раз не боишься, вот тебе еще про Валдайку. — Гоша поправляет на коленях дробовик и говорит громко, оглядываясь по сторонам. — Раз с Чурбаком, охотником из Талиновки — помнишь, ты хотела норку купить у него на воротник, — вот что было… Убил он зимой трех сохатых — сразу. Стояли в ернике, а он с карабином. Свалил одну — другие стоят, не знают, куда бежать: от выстрелов везде грохот раздается. Смотрят на Чурбака и стоят. Он вторую сохатуху уложил, и третья брыкнулась. Телок годовалый поднялся — он и телка… Срубил лабаз Чурбак, взвалил на него мясо, закрыл шкурами, сверху палаткой и лапником, опутал лабаз красными тряпицами, навил из лимонника колец, от волков и ворон — как надо, оборону устроил… Приходит ко мне Чурбак: так и так, говорит, поедем за сохатыми. Я согласился. Двое суток пробирались на вездеходе к лабазу. И что видим? Ни кусочка мяса! Палатка в клочья разорвана, от шкур одна шерсть осталась. Вокруг снег избит волками. Чурбак как увидел, аж заплакал. И у меня язык закоченел: скажи мне раньше, что волки флажков не испугались, я бы не поверил.

— При чем же тут Валдайка? — не гася фонарь, спросила Нина мужа.

— А при том… Когда Чурбак свалил первую сохатуху, он услышал окрик; думал, гул от выстрела отзывается. Кричал ему Валдайка, предупреждал. Убей он одну сохатуху, не пожадничай, никакие волки не тронули бы мясо. Это Валдайка натравил волков… Многие слышат его голос и знают про его дела, однако редко кто видит Валдая. Не любит показываться.

— Какой добрый колдун Валдайка!.. — сказала Нина. — Побольше бы таких колдунов в жизни, чтобы на месте преступления карали подлецов. Только это все выдумки под случаи: ты наловил утят — значит, напакостил, потому боялся наказания, вот и пригрезился тебе Валдайка. У страха глаза велики. Мясо у Чурбака съели волки, потому что проголодались.

В лесу по-прежнему как будто бегали зверьки, а может быть, крупные капли строчили с веток…

 

3

Утром приехал на водомерный пост старый Рагодин. Дойная коза, которую привез он для лечения больных, голодная, орет в сарайчике, в избе над печкой развешана мокрая одежда, а молодые спят, и головы им лень поднять да взглянуть на отца.

Обидно старику. Всю ночь он плыл к ним на оморочке, заботится, как бы вылечить их, на ноги поставить, да где ему справиться, когда больные сами себе не помогают.

Рагодин выпустил козу пастись, занес в избу дров и начал растапливать печку.

— Где это вымокли?

— Мы таежные спасители, батя, — сквозь дремоту пробормотал Гоша.

— Дикую косулю спасали, в развилке повисла, — простуженным голосом добавила невестка. — С ней и козленочек был, такой маленький… Чуть не пропали, бедные.

— Не годится так, ребята. Вам ли не знать, как губительна для чахоточных сырость, особенно простуда? Чем так вот, — Рагодин взглянул исподлобья на кровать, — езжайте-ка в больницу, там за вами присмотрят. Поезжайте…

Печка загудела. Рагодин, усиленно пристукивая протезом, подался на реку измерять температуру и уровень воды; садился на сырую корму лодки, греб оморочным веслом. Без точек и запятых струится вдоль бортов вода, как и мысли у Рагодина.

«Косулю спасали, видишь ли. А кто их спасет?.. Боюсь, как бы не померли без меня, им хоть бы хны: по сопкам лазят, на дожде стынут, а после лежат пластом. Для меня самое главное теперь — их выздоровить, у них, видишь ли, есть еще и другие заботы. Будь у меня пенсия, все бросил бы да присматривал за ними, а то ведь год осталось до пенсии в сторожах ходить, разве бросишь? Они как маленькие, не понимают, нянька им требуется…»

Думал старик выгрузить на посту котомку и сразу вернуться домой, но задержался на три дня: молча ухаживал за сыном и невесткой, копался в ульях, посадил картошку.

Уезжая, сказал молодым супругам:

— Завтра меня опять ждите. Хозяйством попущусь, сам загнусь, но так и буду мотаться к вам до последнего своего дня.

Сидят на берегу супруги — виноватые, неловко им перед отцом, смотрят на его согнутую спину в хлипкой оморочке, на поблескивающее неспешное весло и твердо решают лечиться по-настоящему. Хватит старика сердить, он ради них мается. Ему бы пора греться на завалинке, а он почти каждый день по двадцать километров туда и обратно отмахивает веслом.

Едва оморочка скрылась за кривуном, Гоша заметался, как заяц на затопленном островке. Драповая кепка задрана вверх козырьком, шея тонко вытянулась из большого воротника фуфайки; Гоша, казалось, всем долговязым туловищем что-то слушал и ждал.

Недолго он радовался безлюдью на водомерном посту (а может, притворялся, чтобы угодить Нине), уходил с дробовиком вдоль берега, бродил у заливов, задыхаясь и падая, залезал на крутую вершину сопки, поросшую редким дубняком, и там часами простаивал, как будто поджидал момента, чтобы заглянуть за далекие снежные горы. Гоша считал по пальцам день за днем, прожитые на водомерном, как в армии последний срок службы. Он просто изнемогал в безделье и скуке. Не слушая упреков жены, взялся копать огород, заросший пыреем и леспедецей; копщиком оказался квелым: истекая потом, быстро уставал и задыхался. Внешне тихий, он просиживал истуканом на крыльце, отчужденно глядя на беспокойных в любовную пору птиц. Маточкино молочко, пергу и мед как лекарство Гоша не признавал, называл «мурой»; уколы, предписанные районным врачом, правда, терпел, да и то лишь бы отвязалась жена.

Раз Нина ждет-пождет Гошу с водой, а его все нет. Спускается она к берегу и видит: на носу дюралевой лодки сидят двое парней, с ними и Гоша. За шумом тайги Нина не расслышала, когда подлетела лодка к посту. Гости выпивают, закусывают.

Увидев жену, Гоша закарабкался в лодку, слезно крича:

— Парни, заберите меня с этой каторги! Я вашу лодку за веревку потащу, еду буду варить на костре, только увезите меня отсюда, не дайте сдохнуть в кустах, как старому еноту!

Нина тянула мужа домой, он вырывался и продолжал залезать в лодку. Незнакомые парни смеялись, уговаривали Нину отпустить Гошу погонять ленков…

К утру Гоша проспался, хотя лицо отекло, руки тряслись, словно только что вытащили его из проруби; закопошился, пытаясь подняться на ноги.

— Пойду воду мерять, — кротко сказал он.

— Отлеживайся, без тебя замерю, — велела Нина. — И вот тебе мое последнее слово, Георгий: или ты будешь лечиться, или вот тебе лодка, вот и весло. Я с тобой не собираюсь погибать. Я буду лечиться и тебя спасу, но ты не вреди мне.

Волосы у Нины свешивались на черные пронзительные глаза; она стояла перед мужем в кирзовых сапогах, в фуфайке, с непокрытой головой, казалась рослой и сильной. Гоша лежал молчком, глядя в окно, озаренное солнцем; скажет робкое слово и опять замолкнет.

Нина выплеснула воду из ведра в таз, сняла с гвоздя термометр и ушла на реку.

Наступил июнь с короткими ночными дождями, с ярким солнцем и мягким теплом. Над самой водой цвели черемуха и уссурийская яблонька, побелел боярышник, развернулись белые пионы, шиповник начинал малиново обжигать крутизну сопки.

Желтогрудая трясогузка на высоких ножках-соломинках танцевала возле Нины; садилась на борт лодки, бодренько покачивалась и цвиркала. Трясогузка выпаривала птенцов под нависшими корнями. Нине казалось, что птица участливо спрашивала у нее: «Где твои?..» Она вычерпывала из лодки воду алюминиевой чашкой и грустно глядела на берега, ожидая от них утешения. Нина быстро привыкла к одиночеству, к таежной весне, как будто почувствовала облегчение в груди и дышалось свободнее. Она устраивалась на водомерном посту жить долго, если бы не Гоша…

На другой стороне реки, немного выше Нины, кто-то шумно бросился в воду. Нина вздрогнула, чуть было не кинулась домой, но, разглядев острые высокие уши, осталась в лодке.

Плыла изюбриха с телком. Наверно, на том берегу не обратила внимания на Нину, сидевшую неслышно в лодке, и повела теленка через речку. Телок отставал от матки, она оглядывалась на него, негромко мычала. Нина понимала, глядя на мелкие волны впереди теленка и слыша его прерывистое дыхание, как отчаянно орудовал телок ногами, словно это могло убыстрить его плавание.

Недалеко от Нины матка достала ногами дно, вышла на берег. Маленькая голова ее вся из чутких ушей и круглых больших глаз. Ждет серая матка торопливо подплывающего телка, тоже глазастого и фыркающего. Опасливо и будто бы ища сочувствия, косится на Нину, вострит уши в ее сторону и, как желтобрюшка, словно тоже спрашивает: «Где твой?.. Наступило дивное время! Все самки тайги гуляют с маленькими. А ты одинокая. Где твой?..»

Матка стряхнула с себя ливень воды, и слабенький пятнистый телок, глядя на мать, тоже встряхнулся. Звери быстро ушли по зарослям таволги на мыс в густую релку.

Нина вычерпала из лодки воду, но отчалить от берега не могла; с завистью слушала беспокойных птиц, остро завидуя желтобрюшке и оленухе.

 

Глава третья

 

1

Нина продергивала морковь, Гоша сидел на крыльце и выстругивал черень для лопаты. И вдруг Гоша увидел: от берега поднимается высокий старец, весь в белом: на голове белый платок, низко опущенный на острые плечи, белая рубаха навыпуск и штаны белесые свисают пусто.

— Нинуля! — окликнул Гоша жену. — Посмотри-ка: явление Христа народу.

Нина привстала со стульчика. Откуда взялся неземной, в странном наряде старец?.. Идет неспешно, поглядывает по сторонам, руки за спиной держит; лицо у старца светло-коричневое, сухое, бородка прозрачная, словно метелка тростника. Нина не в силах оторвать глаз от белого пришельца и готова убежать в дом или спрятаться за Гошу.

— Кто это? Откуда он взялся?..

Женщине вспомнились давние рассказы бабушки про бога, который будто бы, в обличье дряхлого старца, иногда нисходит с небес на грешную землю. Ходит он с посошком по земле, видит, как сильные обижают слабых, как радуются и страдают люди; злых карает, добрых, совестливых и отзывчивых он одаривает счастьем, больных излечивает. Уж не исцелитель ли спустился с неба на водомерный пост?

Идет старец к молодым легким шагом, мурлычет под нос какую-то песенку. На тропе уже с неделю палка валяется, он не поленился поднять, несет к дому палку; грабли лежали — и грабли воткнул черенком в землю — наводит порядок, точно на своей усадьбе.

— Ты кто такой, дед, и как сюда попал? — грубовато, не без робости выкрикнул Гоша.

Старец бросил палку на ворох дров и сказал ровным голосом, словно продолжая прерванный разговор:

— Стреляли здесь — я слыхал, топором рубили — тоже слыхал. Думаю: какие люди пришли на пост, зачем?.. Долго гадал, да проверить все некогда было. — Выговор у старца странный, вроде бы не русский, начни передразнивать его, занятно так не получится. — Эвон кто здесь! Молодые люди. Ну, здорово были! — Лицо его осветилось густыми морщинами, а в каждой морщинке, особенно в маленьких глазах, необъяснимая тайна притягательной улыбки. Если этакого старца повстречаешь на лесной тропе, то от страха вскрикнешь, и ноги, вдруг налившиеся свинцом, не сдвинутся с места, но стоит улыбнуться незнакомцу по-детски доверчиво и широко, как и ты вздохнешь облегченно и сам улыбнешься.

Старец вытер лицо краем головного платка и вежливо спросил, чей сын Гоша, чья дочка Нина. Узнав, что Гоша сын хромого Рагодина, особенно внимательно посмотрел на парня, потом взгляд его стал рассеянным — вероятно, что-то далекое и неприятное припоминал.

— Ну чего, дед, уставился? — нервно спросил Гоша. — Или за родню признал?…

— Знаю отца, вот и смотрю на сына…

— Почему я тебя вижу впервой? — резко спрашивал Гоша. — Кто ты?

— Я охотник Валдай.

Старец присел на корточки перед грядой моркови. Гоша крадучись приблизился к нему, разглядывал с подозрительной недоверчивостью. Сколько раз он слышал: Валдайский перевал, Валдайское озеро, Валдайская долина… Он так и знал, что Валдай обитал в тайге давным-давно, может быть в первобытные времена, потому что люди помнили названия глухих угодий в тайге, богатых дичью и рыбой, но никогда, никто не встречал самого Валдая. Одни говорили, что Валдай был рыбаком и охотником, безвылазно проживал на своей заимке; он не умер, а превратился в таежного колдуна, полудника. Другие утверждали, что Валдай — выдумка робких и пугливых, на самом-то деле никакого Валдая не было и нет. И на тебе — на водомерном посту очутился Валдай! Доведись до любого, удивится и струхнет.

Сидит Валдай на корточках, черствыми руками, привычными к земляным работам и веслу, выщипывает траву из грядки моркови…

Ты полудник, Валдайка? — Гоша дерзко смотрит на пришельца. — Да вся деревня знает; Валдай сто лет назад обернулся в полудника. Да хоть у кого спроси!.. Если ты полудник, дед, так и признайся.

— Верно! Про меня ходит много забавных слухов, — спокойно сказал старец, дотягиваясь к середине гряды. — Однако мы соседи с тобой, сынка, я егерь…

— Ну, хватит тебе заливать, старый! — ликовал и нервничал Гоша. — Нина, глянь, хорош егерь, а? Где твоя фуражка с кокардой, егерь? Где казенный китель с нашивками веток, пистолет или карабин где?.. Или форму заменили тебе этим белым балахоном? Ну-ка скажи, дед, как ты у нас оказался? На облачке прилетел, по речке пешочком, да?..

— На оморочке приплыл.

— Опять темнишь! Егери да рыбинспекторы давно позабыли, как веслом грести. Да и кто нынче на оморочке телепается, разве один мой батя…

— Еду на оморочке — глаза, уши и мозг работают. Слушаю разговоры птиц; как рыба судачит, тоже понимаю, слышу.

Гошу подмывало сбегать на берег и проверить, верно ли, что Валдай прибыл на оморочке, — сбегал бы, не страдай одышкой.

— Врешь, дед, все врешь!.. Да откуда ты взялся на нашу голову, кто ты?..

— Оставь в покое дедушку, — заступилась Нина. — Он сказал тебе: «Я Валдай», — ну и пусть будет Валдаем, тебе-то какое дело, колдун он или настоящий человек… Привязался тоже… Дедушка, ты пить хочешь? Я тебе молока козьего вынесу или чаю с медом?

— Чайку бы горячего не мешало.

Нина подала Валдаю чай в фарфоровой кружке. Он, опустив низко локти, пил и похваливал свежий чай; наблюдая за полетом пчел в сопки, заметил, что сегодня добрый медосбор с амурского бархата, цветы на дереве желтоватые, неприметные, зато бархатный мед целебное лекарство от слабости, нервных и желудочных заболеваний; промолчал, что бархатный мед и для туберкулезных полезный. Валдай сразу понял, как тяжело болеют молодые супруги. Разговаривая с ними, он усиленно вызывал в памяти названия лекарственных растений тайги, которые смогли бы вылечить его новых знакомых.

Гоша слушал разговор Валдая с Ниной о пчелах и цветах бархата, сам молчал, покашливал да слишком усердно стругал ножом черень для лопаты. Заковыристо спросил Валдая:

— Так ты, дед, говоришь, с молодости в тайге?.. А мне бы хоть с годик вытерпеть… Не знаю, кто ты, Валдайка, настоящий человек или леший, как про тебя говорят, но нынче и лешему без людей и техники долго не протянуть. Ты-то как живешь в тайге один?

— У меня есть дело, — сказал Валдай. — Отвечаю за лес, за речку, за птиц и зверей отвечаю, лениться некогда. А тебе, Георгий, пошто скучно? Ты за водомерный пост отвечаешь?..

— Все мы ответчики, — ухмыльнулся Гоша. — Только с нас взятки гладки. — Не соглашался с Валдаем, хотелось язвить нежданному пришельцу, словно тот был виноватым, что Гоша прозябал на водомерном. — Ты говоришь, Валдайка, моего батю знаешь? Может, скажешь, и воевали вместе?.. Так батя пришел с войны без ноги, и под ребрами ни души, ни сердца — все выжгла война. Вернулся он домой, а дома голод, в колхозе разруха; так батя не побежал в лес промышлять ружьишком — засучил повыше рукава и до сих пор не разгибает щербатой от осколков спины. За речку, за кустики всякий ответит, ты за людей ответь!.. И я в твоей тайге не от хорошей жизни кисну. Мне бы надо теперь в село да на трактор, теперь покосы развернулись… — Гоша пытался прислонить к стене оструганную пая-ку, палка не прислонялась, тогда он чертыхнулся зло, бросил палку в траву и ушел в избу.

— Не обижайся на него, дедушка Валдай, — сказала Нина. — Мы долго в больнице пролежали. Там он весь извелся от безделья, и тут ему не легче, тоже не знает, куда деваться. С детства к работе приучен, потому не может праздновать в будни.

— Понимаю, понимаю, сам вижу… — серьезным тоном отвечал Валдай и кивал головой, как бы соглашаясь со своими глубокими мыслями.

Оморочка у Валдая из тонких кедровых досок, внутри совершенно суха, как лавка, в ней сиденье с потником. В лодке молодые побеги борщевика и еще что-то лесное.

— Хоть бы ржавую одностволку возил с собой, все бы немного смахивал на егеря! — не унимался Гоша. — Одна трава в оморочке. Колдун ты, Валдай, а не егерь…

— Да оставь же, наконец, в покое дедушку! — заступалась за гостя Нина. — И чем плохо плавать на оморочке? Думаешь, ты без ума от вездехода, так и другим он снится?.. Приезжай к нам почаще, дедушка-полудник.

 

2

Второй раз подрулил Валдай к водомерному посту уже на дюралевой лодке с мотором-трещоткой. Заглушив трещотку, Валдай потряс головой, протер уши и сказал:

— Ехал быстро, однако слепой, глухой, одинаково в бутылке ехал.

Сняв с головы платок, он отмахивался, словно прогонял от себя назойливое тарахтенье мотора.

Валдай привел дюралевую лодку, чтобы увезти к себе в гости молодых супругов. Те поехали бы, но куда девать козу? Если испортится мотор да заночуешь на берегу, так вечером коза останется недоенной, вода — незамеренной. Валдай рассудил: козу тоже в лодку, а воду сколько ни мерь, все равно всю не перемеришь, течет река из века в век, неподвластная никаким меркам. Два года на посту не было водомерщиков, и ничего плохого не случилось с рекой, день-другой и подавно перетерпит, а вот больным очень даже полезно путешествовать и видеть новые места.

Гоша целиком одобрил слова старого егеря. Затащили козу в лодку, нарвали ей травы, умостились сами и оттолкнулись от берега. Гоша с радостью полез к мотору, льстил егерю:

— В дюральке ты, Валдай, больше на человека смахиваешь. Спасибо, что с мотором прикатил, теперь-то я отведу душу! — Откуда и силы взялись у него заводить трещотку… — В армии я водил танк, на гражданке — вездеход, — уверяет он Валдая, что знает механизмы. — Может, потому и болезнь во мне затянулась, что не слышу дизельного стука, не чихаю от солярки и выхлопного газа!.. — смеется Гоша и волнуется.

Мотор затрещал, и лодка понеслась вверх по течению Амгуни. Навстречу ей летели снегом последние лепестки боярышника. Легко дышится Нине тугим воздухом, интересны ей берега в пырейнике, в леспедеце, в зеленых вихрях калины и виноградника; белорозовые пионы охапками свисали с обрывистых берегов, дудник и Медуница высоко подняли шляпки в ажурной вязи.

Платок на Валдае развевается, глаза сощурились в черную ниточку, машет он длинной загорелой рукой — показывает Гоше, куда надо править, чтобы не выскочить на мель, не удариться о топляк, часто велит останавливаться. На остановках он снимает с головы платок — наголо подстриженные волосы отрастали седой редкой щетиной, — ополаскивает костлявые, обожженные солнцем руки, несколько пригоршней воды плещет на коричневое лицо и неторопливо вытирается платком.

У Валдая было редкое выражение лица, на него смотришь и верится: в любую минуту готов одарить всех людей тем, что у самого за душой есть. Валдай мало разговаривал, зато внимательно слушал Гошу с Ниной. Казалось, ему это приятно, как слушать любимую песню, и нет для него лучшей музыки, чем людские разговоры. Он умел отделиться, уйти с поля зрения и слуха молодых попутчиков, и в то же время видел, что их удивляло, заставляло спорить, — так он изучал характеры и вкусы новых друзей. Если те не могли вспомнить или просто не знали, как называется то или другое дерево, цветок, Валдай немногословно подсказывал им, будто его мудрости и рук дело — чистое небо, сопки лесные и речка быстрая, траву и кусты… А что не под силу было сотворить Валдаю в совершенстве, того уже не поправишь, не улучшишь никакими похвалами, потому и немногословно держался Валдай за спиной супругов.

Ехали долго, наконец повернули в заросшую черемухой и тальником узкую речку. В лесу на взгорке завиднелась потемневшая крыша избы, у самого берега на столбе щит: «Бобровый заказник», в тени ильмы перевернутая кверху дном знакомая оморочка.

Гоша заглушил мотор, лодка ткнулась в берег.

— «Бобровый заказник»… — вслух прочитал Гоша. — Что за бобры? Откуда они взялись у тебя?..

— Марфа и Боб заграничные. Прилетели из Канады на самолете, — объяснял Валдай. — Построили на Лавече плотину, хату, скоро маленькие будут у них.

Привязывая к воткнутому шесту лодку, он выжидательно глядел на бугор.

— Почему не встречает нас Володя?.. Гостит у меня художник, тоже лечится: душа, говорит, болит… Видно, ушел куда-то, а то бы встретил.

— У тебя уже есть больной, и нас еще привез к себе. — Как заглох мотор, у Гоши сразу испортилось настроение. — Давай устраивай лазарет, егерь.

По крутым ступенькам повел Валдай гостей к своему жилью.

Поднялись, а перед ними — огород: кукуруза, подсолнухи, картошка, разная мелочь — все на своей гряде, сочное, буйно растущее. После восхождения на крутизну у Нины сердце готово было выскочить из груди, но, увидев старательно ухоженный огород, она не смогла любоваться на него издали, заспешила к грядкам.

— Какой же ты егерь, дедушка Валдай! Я и в деревне не видела такого богатого огорода! Тут даже арбузы…

— А меня огородом не удивишь, — равнодушно заметил Гоша, надвинув козырек кепки на хрящеватый нос.

Изба Валдая низка, что барак, лиственничная дранка на крыше покоробилась, опушилась зеленым мхом, потрескавшиеся бревна стен выпирали ребрами. Изба сгорбилась под кряжистой липой с рясно налитым цветом, возле липы — маньчжурский орех с раскидистыми, как у пальмы, листьями. Пошевеливаются листья ореха и липы — движутся дремотные блики по густой траве-мураве. Вокруг избы и огорода лес с подлеском лещины, рябинолистника, кусты акатника в дымчатой поволоке. Кусты и деревья с бутонами и нерасцветшими кистями — иные едва начинали зацветать — в жаркий полдень смотрелись весело и свежо. Нина села на скамейку под орехом, с которого свисали пучки плодов в зеленой кожуре, и обмахивала косынкой напеченные солнцем лицо, шею. Далеко на севере возвышались сизозелеными айсбергами сопки, от сопок веяло прохладой и запахом кедров.

— Хорошо устроился Валдай, как настоящий леший. Возьми меня к себе чертом, — съязвил Гоша, — только давай ездить на моторке.

Егерь разжег берестой печку под навесом, кухарничал минут двадцать; приготовил обед и тогда позвал молодых в избу. Внутри изба не оштукатурена, пол земляной, чистый, широкие нары застелены медвежьими шкурами. В избе прохладно и сумрачно. Здесь гостя клонило не распоясаться, разбросав вещи куда попало, а соблюдать порядок и тишину, простой уют жилья наводил на спокойные размышления.

— Вот и Володя наш пришел! — Егерь обернулся к двери. — Посмотрим-ка, кого он принес, — может, и обед не заработал.

В избу вошел молодой человек невысокого роста, плотный, одетый, как и Валдай, спасительно от духоты и комаров, — клетчатая рубаха навыпуск, голова повязана платком, на ремне через плечо этюдник.

Здороваясь с Ниной и Гошей, Владимир доверчиво улыбался, обнажая сплошной ряд влажных зубов. Если по лицу судить, спокойный человек, отдыхающий в свое удовольствие на природе. Вот только глаза так и бьют из глубины души тоской.

Валдай пристал к художнику, подведя его к окну:

— Покажи нам, как работал, что нарисовал? — И сам открывает этюдник, берет эскизы, сделанные карандашом и акварелью, и разглядывает на расстоянии, гостей зовет посмотреть; тени от лиственницы ему не понравились, плес реки не так бы надо осветить, здесь много положено зеленого, а тут будто бы низковато небо…

Владимир делает вид, что обижается, отнимает у егеря эскизы, передает Нине и замечает:

— Правду говорить, Валдай, — друзей терять.

— Хорошо потрудился Володя, заработал обед! — остается довольным Валдай.

— Лечитесь, — говорит хозяин гостям, а сам уходит в огород.

Лечиться — это значит вздремнуть после обеда в сумрачной избе, под колыбельный шелест леса, редкие невнятные посвисты птиц, сморенных зноем. Гости легли на медвежьи шкуры: художник на одни нары, Гоша с Ниной — на другие.

— Как ты сюда попал? — спрашивает Гоша художника.

Тот лежит на спине, держит увядшую ветку леспедецы, от которой по избе запах солнечной поляны, и рассказывает. Посоветовал художнику знакомый врач-психиатр добраться к Валдаю. Так и сказал: «Брось ты эти санаторные процедуры, лучше поезжай к егерю…» Художник может бесконечно долго глядеть, как Валдай копается в огороде и вполголоса разговаривает о чем-то с растениями, как трогает зелень цепкими хозяйскими руками, и художнику кажется, что руки Валдая разговаривают с растениями недоступными для слуха голосом.

— Странный дед, — сквозь дрему бормочет Гоша. — Я-то думал, Валдай еще до нашей эры жил, а он поднимается к нам с берега…

Гоша еще что-то бормочет, но художник ему не отвечает: сморила дремота.

Нина видит: двигаются тени от липы на земляном полу, безмолвно вяжут замысловатые узоры, вяжут нехотя и шевелятся будто лишь для того, чтобы не заснуть.

 

3

Если у карася голова полна мозга и утки выпаривают утят на высоких местах — верный признак: быть нынче наводнению. Так рассуждал Валдай, вернувшись из огорода в избу. Не сегодня завтра хлынут дожди — дают знать об этом простуженные ноги, — и покатятся с сопок в речку Лавечу шальные потоки.

Не страшно, если половодье нагрянет раньше, чем родятся бобрята, а попозже — наверняка погибнут. Вода сорвет плотину, разобьет хатку, и перетонут слепые щенки, ведь за маткой они не смогут плыть, а матка перетаскивать их в зубах — как спасают детенышей кошка или собака — не умеет. Вот и ломай голову егерь, чем помочь бобрятам.

Рано весной на Лавече выпустил две пары заокеанских бобров. Одна пара ушла в неизвестном направлении. Где она облюбовала место для житья, в каких краях? Вторая построила на Узкой протоке плотину, хатку и поджидала потомство. Как же не беспокоиться Валдаю о бобрах! Они первые поселенцы на таежной Лавече.

Собрался Валдай проведать Марфу и Боба — узнать, родились ли маленькие.

— Возьми нас, Валдай, к своим новоселам, — запросились Нина и Владимир.

— Отчего бы не взять, — не сразу ответил егерь. — Чужеземных зверей всем охота увидеть.

Взял бы он гостей к новым поселенцам, да не ездит Валдай по Лавече на моторной лодке и другим не позволяет. Если уж так шибко хотят гости к бобрам, пускай плывут на плоскодонке: гребут веслами, толкаются шестами. Плоскодонка ходка, помаленьку-то плыть можно на ней. Нина с Владимиром согласились ехать и на веслах, но Гоша заупрямился: была охота мозолить руки, когда есть моторка; один-то раз можно бы и на моторке по заказнику промчаться… Добрый, улыбчивый Валдай оставался неумолимым. До бобров недалеко, часа за три дотянут.

Погрузили в лодку и оморочку палатку, провизию, спальные мешки и козлятинки. Гоша взялся было за шест спихнуть лодку.

— А коза! — спохватилась Нина. — Куда девать козу, не брать же ее к бобрам!

Гоша навострил уши, ждал, вдруг Валдай скажет: «Ладно, поезжайте с козой на моторке». Ничего такого не сказал егерь. Принесли козе в сарайчик сноп травы, ведро воды, Нина наспех подоила — перебьется до завтра.

От зимовья Валдая, вверх по течению, речка Лавеча узкая, вода в речке мутная, едва подвигается; заспешит где под низким берегом и снова задремлет в заводях и заливах, покрытая тополевым пухом, лепестками черемухи.

Руки Валдая на оморочном весле быстро высыхают, он мочит их и неспешно гребет. Плывет егерь от заводи к заводи, от одной песчаной косы к другой. Оморочка с обоих концов остроносая, у, Валдая нос тоже острый и бородка клином. Собака лайка сидит впереди егеря, и у нее нос острый и уши торчком. Если посмотреть издали, так, вероятно, покажется, что плывут не человек и собака, а спустилось на воду какое-то волшебное существо и лениво помахивает сверкающими крылышками.

Два селезня от нечего делать сидят на середине речки, весло чуть ли не задевает их, но селезни не улетают; словно не обращая внимания на оморочку, глуховатым баском жалуются друг другу на скучную жизнь: утки-то давно уселись в гнезда, скоро выпарят утят, а селезни одиноко летают где попало, плавают неприкаянно… Пес Алкан напружинился в оморочке: вздрагивают его лапы, горят раскосые глаза. Взглянет на птиц Алкан и на Валдая: может, хозяин возьмет дробовик и выстрелит? Селезни заплыли в резные листья водяного ореха, примолкли: дескать, давай переждем, пока это остроносое чудо минует нас. Так и не взлетели селезни. Дикие грудастые голуби проносились над речкой, табунки клохты и косатых летели кучно; на мели показалась столбиком выдра и сгинула под корягой. Собака нервничает, чуя запахи зверей, видя близко уток.

Валдай помахивает веслом и не хуже собаки видит свежие следы косуль на песке, видит, как травы и кусты цветут, и однотонным голосом, неразборчиво разговаривает с травами и птицами, со шмелями и пчелами; вспомнил, как Гоша назвал его доисторическим лешим, посмеялся. Егерю порой и самому кажется, что прожил он не один век, и что на его глазах отмирали летающие ящеры и гигантские олени, и увязли в болотах последние мамонты, и люди при нем вышли из пещер и на космических кораблях достигли луны. А нередко кажется Валдаю, что жизнь прожил он короткую, ровно в одно лето, и все то, что знает и помнит, не сам испытал и видел — кто-то обо всем рассказал ему или приснилось во сне, и только теперь, с нынешней весны, Валдай начинает жить по-настоящему, как никогда остро чувствуя и понимая природу…

Где-то плывут его гости? Валдай прислушался, положив на борта весло. Трудновато им на плоскодонке, зато с пользой плывут. В эту пору есть на что посмотреть на речке, пускай плывут помаленьку.

Егерь вышел на берег, потоптался недолго, разминая досадливо ноющие ноги. Прошли те времена, когда он сутками бегал по кочкам, по чапыжнику, по болотистым марям и сугробам и целый летний день не вылезал из оморочки. Теперь Валдаю надо часто разминать затекающие ноги. Беда!..

Около сопочки, заросшей дубняком, Валдай постучал веслом по тонкому борту оморочки. Из дупла старого дуба сразу вылетела птица в нарядном оперении и села на воду возле Валдая. Утка-мандаринка, самец — крылья у него золотисто-рыжих и красных тонов, на голове пурпурно-зеленый хохол и почти такого же цвета широкий хвост. Вслед за самцом из дупла вылетела утка, вся какая-то кругленькая, смирная, в сизовато-сером оперении; самочка смахивала на хлопотливую хозяйку, для которой главная радость в жизни не наряды, а гнездо и птенцы. Утки плавали возле оморочки кругами и о чем-то невнятно перешептывались да пересвистывались.

Валдай развязал узелок и бросил им горсточку овса. С давних пор мандаринки вместе выпаривают птенцов, птенцы сами выпрыгивают из высокого дупла пушистыми клубочками и бегут за родителями в ближнее озерко, там и растут до осени. Осенью молодь улетает с родителями в теплые края. А весной неразлучная парочка мандаринок снова возвращается к своему дуплу… Гомонят, кричат повсюду птицы, особенно надоедливые селезни кряквы, а мандаринок не слышно, они всегда летают и плавают вместе, всегда в дружбе и согласии — неважно, что самец разнаряжен щеголем, а уточка серенькая.

Никогда Валдай не проедет мимо птиц, чтобы не угостить их зерном или желудями. Отдохнул он, наблюдая за утками, подбирающими овес, погрустил о жене-покойнице, вспомнил и детей своих, которые, как птенцы мандаринок, разлетелись по всей великой стране, и поплыл дальше. Солнце бежало рядом с егерем — пропадало за сопочками, поблескивало сквозь разнолесные релки и опять весело катилось навстречу Валдаю.

Вот пес навострил уши, потянул нервным носом в сторону зарослей краснотала и калины, на загривке вздыбилась шерсть. Валдай тоже почувствовал характерный запах медведя; вплотную подплыл к красноталу, а медведя не видно. Собака, казалось, взорвется от непосильного напряжения.

— Ну выходи, мишка, чего там делаешь? — строго сказал егерь; можно бы стукнуть веслом, да собака еще примет за выстрел и выскочит на берег. — Выходи, говорят! — громче сказал Валдай. — Покажись нам.

Белогрудый медведь, сердито фукая и оглядываясь, побежал над обрывом, потешно занося вбок толстый зад, остановился за обгоревшим пнем, поднялся на задние лапы, обхватил пень и начал покачиваться да порявкивать, как бы дразня Валдая и собаку. Валдай засмеялся, а пес задрал кверху морду и жалобно завыл.

Егерь еще немного проехал и причалил к берегу, умыл нажженное солнцем лицо, подержал в прохладе натруженные руки, велел Алкану выскочить из оморочки и поразмяться в тальниках на виду у хозяина. Валдай поднялся на обрывистый, с отвалами торфа берег и побрел по кустам тавологи на мысок осиновой релки.

Перед егерем раскинулась Великая равнина — релки, заросшие осинами, березами, дубами, окаймленные коричнево-зеленым ерником; релки из сплошной лиственницы, торчат в безмолвии штыками сухих вершин. Релки словно плывут по мари, на марях поблескивают озерца и заливы, по берегам которых на сочной траве пасутся косули — сами красные, шеи у них длинные, — набьют полный рот травы, жуют и шустро глядят по сторонам; вон и сохатуха с долгоногим телком вышла из зарослей березняка… Куда бы ни всмотрелся Валдай, повсюду пасутся дикие звери, переходят от релки к релке, иные едва заметны в дымчатой дали.

И кажется Валдаю, что эта тишина, тысячелетний мир природы несокрушимы. А на самом деле, грохни два-три выстрела, и все живое исчезнет с глаз.

Когда-нибудь Валдай все-таки умрет, но эта любимая им равнина останется для детей и внуков, как осталась после его прадеда и деда.

Вовсе не страшно умирать, если то, чем дорожил, не уходит с тобой, так думает Валдай и доживает свой век спокойно.

На севере горбятся сизо-зеленые сопки, там кедровые леса. Весной, едва сойдет снег с Великой равнины, на равнину спускаются с сопок косули, сохатые, изюбры, кабаны, медведи бурые и черные. Со всего света слетаются лесные, водяные и болотные птицы. Осенью птицы гомонливыми стаями покидают заказник, звери уходят в сопки, на охотничьи угодья, — и так повторяется из года в год. Зимой редко когда мелькнут на равнине, в прозрачных релках дикие косули; только бродят у озер и речки еноты, бегают юркие колонки, норки и выдры. Зимой тихо и пустынно, и равнина кажется Валдаю необъятнее, чем летом.

Вдоль и поперек он изъездил на оморочке Великую равнину, исходил на лыжах. В молодости, пока был сильным и неутомимым в походах и надеждах, Валдай искал на земле такой угол, где не побывал человек. Не нашел он необитаемого места ни в тайге, ни на равнине. В таежном крае растут новые города и поселки, асфальтовые и железные дороги рассекают тайгу на части. Где же отыскать укромный уголок! Не лучше ли оберегать диких зверей там, где они пока еще обитают с давних пор? И Валдай добился в охотничьем управлении, чтобы по берегам Лавечи объявили заказник, чтобы летом никто не смел тревожить птиц и зверей на равнине.

Солнце на закате, аисты и цапли планируют над равниной; низко кружатся и кричат над Валдаем кроншнепы, величиной с курицу, с длинными загнутыми носами. Валдай идет к речке, вокруг него увивается чуткий, чего-то выжидающий от хозяина Алкан.

 

4

Егерь велел Нине пересесть в оморочку. Пускай мужчины плывут на лодке, все им полегче будет — до бобровой плотины остается несколько кривунов.

Гоша прилег на козлятинку, молчит и неизвестно о чем думает; куда ни повези его, какие чудеса ни посули, ему как будто все равно: может плыть вперед, а может и пролежать без движения на козлятинке. Владимиру, наоборот, не терпелось поскорее добраться к бобрам, ни одной птицы не пропускал без внимания: пугнет, передразнит, подивится ее оперению, если не знает, как называется птица, спросит у спутников; сердит Гошу Владимир тем, что поминутно выбегал на берег, рвал узорчатые листья, цветы. До всего ему есть дело, все интересно. Валдай понимал: даже без кисти и карандаша художник работал.

Теперь Валдай не отрывался далеко от лодки. Нине казалось, слишком медленно он греб, и взялась помогать ему ладонями.

Егерь захотел показать гостям поселение цапель. Он подтянул оморочку на косу и первым зашагал краем релки, ступая не по-стариковски мягко и легко.

По склону релки зацвел шиповник, пионы; ландыш, как первым снегом, застилал землю. Нина рвала цветы обеими руками, ей и ландышей и пионов надо, и не знала, каким цветам отдать предпочтение.

— Утята! — воскликнула она и подняла над головой желтосерого утенка. Он вытягивал шею, свистел и сучил розовыми лапками. — Да тут их много! — кричала Нина.

Нашла она гнездо утки-белобочки, так объяснил гостям Валдай. На яйцах сидели четыре утенка, один другого меньше, грустно посматривая на людей. Эти утята — няньки. Они, как старшие ребятишки, нянчат младших. Снесет одно-два яйца утка и садится парить, через несколько дней еще снесет… Как только появляются на свет первые утята, утка-мать беззаботно где-то летает и плавает, а первенцы терпеливо допаривают остальных утят; потом они вместе покидают гнездо — идут к воде лесенкой: впереди старший, а замыкает шествие самый крохотный.

Утята-белобочки сидели в гнезде горемыками. Разве не обидно им! Другие-то вон уже плавают и гоняются за комарами, а им еще неизвестно сколько придется высиживать своих братьев.

— Бедняжки! — посочувствовала птенцам Нина, погладила каждого утенка.

Валдай шел впереди Нины, выбирал для нее места, где поменьше кочек и кустов. И думал в это время старый егерь: на другом краю страны есть и его взрослые внучки и правнучки… Не помнит он, когда и держал на руках ребенка. До войны промышлял зверя в тайге, после войны вернулся домой — и опять в кедрачи. Так и выросли ребятишки с покойной женой. Где теперь дети, не знает Валдай.

А ведь для них он, в зной и холод, бережет Великую равнину с ее зверями и птицами. Исчезни на земле люди, тогда кому понадобятся лоси и медведи, белки да соболи, кто их видеть будет, кто им порадуется?.. Человек прославляет землю, леса, зверей и всяких букашек. Без человека мир и природа сгинут, так про себя рассуждал Валдай. Теперь Нину с Гошей ведет он, чтоб показать им поселение цапель. А минует время, их дети так же придут весной на Великую равнину. И вечно живой будет равнина…

Среди мари торчали сухие лиственницы, на вершинах ворохами хвороста громоздились гнезда. Сизо-серые цапли молча кружились, изредка взмахивая медлительными крыльями; шеи сложены вдвое, непримиримо торчат клювы, палками вытянуты длинные ноги. Встанут цапли на гнезда и стоят бесконечно долго, словно окаменевшее, торчат сизыми столбиками на высыхающем озере. Возле цапель снуют кулики, бекасы, плещутся утки, а цапли стоят себе неприступно гордые; если какая и шагнет раз-другой — шагнет так, словно кому-то великое одолжение сделает.

— Цапли-то небо слушают, — сказал художник.

— Пожалуй, верно, — согласился с ним Валдай, — поди, что-то слышат и понимают.

— А вы не знаете сказку про цапель? — спросил у спутников художник.

Может, знали, может, и нет, не мешает послушать. Супруги сели на пригорок, Валдай потоптался, огляделся и не сел — стоял в белом, смахивая на громадную цаплю. Вот сказка художника.

Однажды решили цапли, что звери и птицы живут не так, как надо бы. Бегемоты и носороги, например, круглый год сопят да валяются в болоте, потому неряшливые и жирные; и зачем оленю таскать на голове целый куст рогов, хватило бы ему одной пики; медведю без пользы когтистые лапищи — десяток муравьев слопает, а тысячу раздавит, проглотит горстку ягод, а вытопчет всю марь… Словом, повсюду цапли видели непорядок и распущенность. Задумали они по-своему переделать мир лесов, полей и лугов.

Надели цапли мундиры стального цвета, ссутулились, нахохлились для солидности и отправились по зверям и птицам: строптивых запугивали землетрясением, ледниковым холодом. От долгой ходьбы ноги у цапель стали голенастыми, клювы — длинными, потому что цапли совали клювы в каждую норку и гнездо, покраснели у них носы от злости. Звери и птицы жили кому как нравилось, не боялись они конца света и грозы небесной. Тогда цапли сговорились — не замечать земных тварей, молчать во веки веков. С тех пор они селятся на пустынной мари, часами простаивают на отмелях в глубокомысленных позах. В полете кажутся загадочными.

— И на самом деле, в цаплях что-то есть жуткое, — задумчиво сказала Нина, наблюдая за молчаливым полетом великанов.

— Цапель надо наблюдать на утренней заре или в сумерках, — сказал Валдай. — Мудрые, житейские мысли приходят в голову.

Гоша скучно глядел на птиц, сказку художника он выслушал с усмешкой и первым подался к берегу.

 

Глава четвертая

 

1

Мимо угодья бобров не проедешь. У самого берега низко посечен молодой тальник, обглодана осинка; на иле и мокром песке перепончатые следы, похожие на утиные, но с отпечатками медвежьих когтей: бобры наторили куда-то в кусты тропу и до глянца налоснили ее широкими хвостами. Валдай не поленился вылезти из оморочки, чтобы проверить, куда же ведет тропа. За густым тальником, во впадине, он увидел залив, сплошь захламленный плавнями; рассекая плавни, на другую сторону залива тянулась светлая полоска воды.

Пока Валдай ходил по кустам, Нина сидела в оморочке, не спуская глаз с когтистых перепончатых следов… Шумит, порхает птичья мелюзга, Нина не слышит Валдая, и мужчины отстали на лодке… Алкан дремлет в носу оморочки, изредка открывая хитроватый глаз.

— Дедушка! Где ты? — кричит Нина.

— Ну, тут я, кого испужалась! — подает голос из кустов Валдай. — Верно, следы у бобров страшноватые, а бобры-то спокойный народец. Скоро и плотина ихняя будет.

И опять похлюпывают лопасти весла, легонько покачивается оморочка, огибает кривун за кривуном. В некоторых местах так близко сходятся берега, что тальники и черемуха с обоих берегов сплелись ветками, и оморочка проплывает в сумрачном коридоре.

Видеть впервые поваленные деревья толщиной в обхват жутковато. Наворочены осины как попало, нависли друг на дружке, полопались при падении вдоль стволов, торчат высокие пни, обточенные конусом. Осины до самых макушек обструганы, как стамесками, порезаны на поленья. Около лесоповала в нескольких местах срыт крутояр. Он вытоптан, залоснен, на берегу валяются поленья, сучки. Так и кажется Нине, что на релке поработали не кроткие зверьки, а побывали рабочие леспромхоза с тягачами и автопилами.

— Эвон и хозяин стоит, — Валдай показывал веслом в пырейник.

Там на задних лапах стоял черный зверь, немного поменьше белогрудого медведя, и держал в обнимку полено. Увидев оморочку с людьми, бобер угрожающе зафыркал — крик его что-то среднее между рычанием и верещанием — да как швырнет с крутизны свое полено! Потом исчез в траве, и Нина услышала из-за бугорка хлюпанье: вероятно, зверь уплывал заливом.

— На тебя, Нина, рассердился Бобка, — сказал Валдай. — Не уважает он посторонних людей в заказнике. Ну ничего, я ему скажу, что ты наша гостья.

Через старицу — плотина, на плотине высокий ворох хвороста — хатка бобров. Валдай осторожно подъехал к плотине, велел Нине хорошенько слушать и сам затаил дыхание, потом сказал:

— Марфа пока не принесла маленьких, но скоро будут. Успели бы у них открыться глаза до наводнения…

Егерь перегнал оморочку на песчаный берег Лавечи, откуда виделся осиновый мыс, плотина и хатка. Когда подплыли на лодке Гоша и художник, Валдай сказал им приглушенным голосом:

— Тут и заночуем. Шуметь не надо, и бобры придут к нам.

Палатку унесли за тальники, на взгорок, где продувало. Художник разжег костер в ложбинке, чтобы огонь не виделся с реки. Нина взялась проветривать спальники. Гоша нарыл красных и черных червей под черемухой и принялся рыбачить закидушкой. Валдай поторапливал гостей засветло поставить палатку, нарубить дров, сварить ужин, чтобы не шуметь на вечерней заре. На заре начнут плавать бобры. Гоша поймал две крупных плети — черных, с глазками-бусинками, рекочущих пильчатыми плавниками; попался сомик, три белых с черными крапинками карася. Клевало беспрестанно: рыбы в Лавече уйма, а рыбаков не бывает. Гоша не прочь и ночью тягать закидушкой рыбу, но Валдай сказал, что и этого улова хватит на уху, надо сматывать снасть, иначе бобров не увидишь.

После ужина Валдай выбрал место в тальниках и позвал гостей ждать бобров. Закатилось солнце, и похолодало, заныли рыжие горбатые комары. Художник окрестил их сохатыми. В яблоньке-дичке засновала, расчечекалась чечетка, где-то на мари закудахтала болотная курочка; всплескивала рыба; коршун с рваными крыльями сел на сухой ясень, почистил клюв и полетел к вершинам сопок. За кривуном тяжело бухнулся в воду крупный зверь. И совсем близко, кажется, сразу за поворотом, кто-то ударил по воде гулко и хлестко, словно бросил с высоты пустой бочонок» И еще несколько раз ударил… Гости уставились на Валдая.

Бобка сердится, — сказал Валдай. — Вон как лупит по воде чешуйчатым хвостом!

Затем наступила тишина. Нина прижалась к Гоше, безотрывно смотрела на речку; на всплесках рыб играли отблески зари. Текла Лавеча неспешно, беззвучно. Валдай, посматривая на гостей, чему-то улыбался. Он первым увидел на воде белые усы и тонкую полоску темной спины бобра.

— Во-он Бобка… — прошептал Валдай.

Бобер услышал шепот, хлестнул коротким хвостом и был таков.

— Что это Боб психует? — заметила Нина. — Мы сидим тихо, плавать ему не мешаем…

— Купец нелюдимый, — обозвал бобра художник.

— Бобка говорит: «Уходите подальше от моей хаты, не мешайте Марфе рожать маленьких», — сказал Валдай.

Долго не было слышно бобра. Гости между собой поговаривали: наверное, забрался в хатку да полеживает на сухих водорослях, балагурит с бобрихой Марфой, про людей забыл, а тут жди его, корми комаров. Только так переговорили гости — Боб как ахнет пустым бочонком в тени крутояра, как фыркнет!..

Взошла раскаленная луна, и такая светлынь сделалась в тайге, что хоть ищи крючок, оброненный в траву, каждая осинка изнутри светится, фосфором мерцают крылья пролетевших уток; давно ночь, а певчие птицы не могут успокоиться, волнует их яркая луна. Бобр больше не исчезал. Он плавал то с одной стороны плотины, то с другой, неуклюже забирался на нее; сидя на задних лапах, по-стариковски сгорбясь, ловко выжимал на себе шерсть. Выжмет и опять бултыхнется в воду. Стал Боб похныкивать, что-то лепетать да поскуливать, и так жалобно получалось у него! Детский капризный лепет никак не шел большому неуклюжему зверю с медвежьими когтями.

— Это он свою Марфу вызывает из хаты, — сказал гостям Валдай.

— И то верно! Чего она засиделась дома! — заметил художник. — Семеро по лавкам, что ли, у нее или хлебы выпекает. Может, стирку затеяла?.. Пусть погуляет с Бобом, пока еще маленьких нет.

Марфа появилась на середине речки неслышно, поводила белесым носом, что-то пробормотала недовольно и сгинула. А бобр начал кувыркаться, звонко, гулко наяривать широким, коротким хвостом по воде, радостно лепетать и посвистывать. Когда снова выплыла Марфа, Боб с жалобным похныкиванием приблизился к ней — от зверьков разбегались золотистые волны.

Нина прислонилась к плечу Гоши и задремала. Снились ей канадские водопады, крутоносые каноэ, стремительно бегущие с обнаженными индейцами, снились тихие лесные речушки с хатками бобров…

— О, совсем уморилась наша Нина! — посочувствовал Валдай. — Весной день-то как год.

Нина открыла глаза, улыбнулась и снова было хотела поудобнее устроиться подремать на плече мужа. Гоша взял ее, как маленькую, за руку и увел в палатку, помог залезть в тулун — мешок из козлиных шкур, в котором всегда сухо и тепло, — а сам подсел к костру, к Валдаю и художнику.

От росы отяжелели травы и листья, и звезды, словно умытые росой, засветились ярко. В осиновой релке укал дикий голубь, над разгоревшимся костром летал козодой; он садился на тальники и чернел головешкой, поцокивал. Далеко за грядкой тайги, точно гигантским пожаром, освещался край густо-синего неба.

— Город… — задумчиво произнес Владимир; все посмотрели на освещенный склон неба. — Большой город пылает электричеством, а не так уж далеко от него пасутся изюбри, медведи бродят… вот и бобры любовно шушукаются… Город растет, а тут в полной безопасности гуляет дикое зверье. — Долго ли так-то будет, скажи, Валдай? — спросил Владимир.

Егерь собрал обгоревшие палки на самый жар углей. Когда вспыхнул огонь, ответил:

— Людей все больше становится, должны они быть мудрее, душой мягче, тогда лес и жители его продолжат счет своему веку… Зачем говорить? От пустых слов даже пух с тополя не слетает… Ступайте-ка отдыхать, ребята, а я еще посижу, трубку выкурю, бобров послушаю.

Гоша и Владимир легли спать, а Валдай еще долго сидел у слабого костерка, худой и долговечный, сторож звездного неба, тайги и спящих молодых людей.

 

2

Вторые сутки как взялся хлестать обложной дождь. Валдай засобирался к бобрам, посмотреть, что они делают с детенышами: сами спасают их или посиживают в хатке да ждут помощи от егеря?

Звал Валдай с собой Владимира, но Гоша с Ниной стояли на своем: «Мы тоже поедем!» Еще чего не хватало! Где-то в тайге на краю гибели бобрята, за них переживает старый егерь, а молодые будут отсиживаться в тепле! Летом дождь не вредный. От сырости и дождя можно укрыться плащами, брезентом, в палатке, а вот от своей совести никуда не денешься. Валдай сдался.

Егерь дал Нине меховую куртку, на ноги чулки из енотовой шкуры, резиновые сапоги с войлочными стельками, сам укутал ее в непромокаемый дождевик и Гоше велел надеть под плащ меховую безрукавку.

Вокруг было непроглядно серо. Нина сидела в лодке нахохленным воробышком, из-под капюшона поблескивали глаза — рада поездке; около нее притулился Алкан. Нина прикрыла его полой дождевика. Когда собиралась на носу Алкана тяжелая капля, он чихал и встряхивал головой. Валдай затолкал в кубрик моторки спальные мешки, котомки, а что не втиснулось, накрыл плотным брезентом и сел поближе к Гоше, канителившемуся с мотором-трещоткой.

Лодка помчалась — захлестались на песок волны, закачалась затопленная осока. Вода и кусты казались Нине нарисованными на матовой бумаге в косую линейку.

К бобрам приехали поздно: в дождь, известно, рано темнеет. Валдай подгребся веслами к плотине и долго вслушивался, устремив взгляд на хатку. Гости ничего не заметили и не услышали, но Валдай сказал, что Марфа и Боб не выводят из хаты маленьких. Значит, маленькие слепые, лежат беспомощными котятами и навряд ли предчувствуют лихие перемены, которые ждут их не сегодня-завтра.

Гоша нарубил ворох дров, плеснул из канистры бензина, крикнул: «Берегись!» — и бросил на дрова горящую спичку. Хлопком вспыхнул огонь, пламя быстро унялось и, когда несмело загорелись дрова, все обступили костер. Художник рассказал, что в Канаде индейцы называют бобров своими младшими братьями, уважают за ум и смекалку. Так неужели на новом месте бобры не догадаются, как спасать-детенышей в половодье?..

Валдай сказал художнику:

— На родине бобров плотины не срывает водой. Смогут ли новоселы догадаться изменить свое жилье, делать, например, норы или балаганы?

Валдай не особенно оберегался от дождя, и, когда снял плащ, рубаха его оказалась мокрой. Одевать запасную он не стал, заметив, что летний дождь полезен не только для трав и деревьев, но и для человека. Недаром в деревнях ребятишек выталкивают нагишом на летний дождь, чтобы побыстрее росли. Валдаю, правда, расти уже некуда, и так издалека его путают с сухой коряжиной, однако погреть кости под парным дождиком можно.

— Что делать с бобрятами, ума не приложу, — беспокоился егерь. Он повернулся узкой сутулой спиной к костру, от рубахи заклубился пар. — Из хатки слепышей не достать: где уж разобрать такую гору хвороста, да еще ненароком придавишь детенышей.

И гости ничего путного не могли посоветовать егерю.

Сварили немудреный ужин, поели в палатке. Пшикал, потрескивал костер. Валдай смотрел на струистый дождь и продолжал о своем:

— Маленьких надо спасать. Оно бы хорошо, приживись на Лавече бобры… С бобрами-то веселее, так, Алкан?

Пес лежал у входа в палатку. Он вильнул хвостом и облизнулся. Валдай вышел к берегу, Алкан за ним и первым делом понюхал воткнутую палку с зарубками. Зарубки уже затопило. В небе никакой отдушины, темно-серые тучи перли от сопок, волокло их по релкам.

— Наяву вижу, Алкан, что творится теперь в лысых сопках-то! — горевал Валдай. — На вершинах ливнем размывает льды, ключи прут в Лавечу, и вода, того и гляди, прихлынет сюда к нам.

Валдай стоял на берегу хмурый.

Всю ночь напролет хлестал дождь — хоть бы осколок звезды блеснул в небе, — и костер залило, в мокрой золе ни одного уголька не осталось. На узкой полосе плотины чернела бобровая хатка, возле нее плавали кругами бобры.

— Хватит ждать, когда бобров осенит, как спасать детенышей! — возле Валдая очутилась Нина. — Мужики! Вылазьте из палатки! — закричала она. — Потом выспитесь.

Гоша и художник быстро пришли на берег, кутаясь в дождевики, беспокойно спрашивали: «А что? Где бобры?..»

Да чего ждать! Надо нырять под плотину, искать заход в избушку, — решительно сказал Гоша и потрогал рукой воду. — Теплая, как в ванне. Чур, я первый ныряю!..

Нет уж, придется мне, — не без тревоги сказал художник. — Я среди вас самый здоровый.

Валдай послушал спор гостей, благодарный за их отзывчивость, и сказал:

Гошу я не пущу в воду. Пускай бобры пропадут, но не пущу нырять Гошу. А ты, Володя, верно, крепкий и сильный, однако и тебе не нырять. Ты дна не достанешь ногами, тебя и затащит под плотину. Течение стало быстрое. Выходит, один я должен искать лаз в бобровую хатку. Если и загрызут меня бобры или в корягах застряну, так не обидно: я прожил свое, детей вырастил… — В голосе Валдая слышалась улыбка.

Гости непримиримо зашумели: стыдно будет им, мужчинам, если старик станет нырять в речку.

В потемках Лавеча казалась Нине широкой и глубокой. Электрический фонарик тускло освещал ближние мокрые кусты, они виднелись неуклюжими, словно завернулись во что-то грубое и блестящее; в узкой полосе света появлялись хлопья пены, бились об лодку, дождь на свету — белые наискось натянутые нити. Плотина выгнулась дугой, грозясь разорваться под напором воды. Марфа и Боб плавали поблизости, угрожающе фыркая и вереща, нахлестывали хвостами, злились на подплывающую к плотине лодку.

Валдай стал снимать рубаху.

— Я ныряю! — настаивал Гоша. — Ты, Валдай, попробуй воду: не вода, а парное молоко!..

— Разрешите мне, — просился и художник.

Валдай суховато ответил обоим: он знает, что делать, теперь ему не надо мешать.

Гоша ткнул шестом куда-то вниз, в черноту и сказал дрогнувшим голосом:

— Так и быть, полезай, егерь. Если у тебя ничего не получится, тогда уж я…

— Не лазай в реку, дедушка! — испугалась Нина. — Вон какие толстые осины валят бобры своими зубами, а тебя и подавно перегрызут!

Валдай снял рубаху, чтобы не зацепиться под водой за сук, шутливо отвечал:

— Да не станут они грызть меня — старого да костлявого! Осина и та вкуснее.

Валдай начал медленно спускаться с кормы лодки в воду. Глаза у него округлились, невидяще уставились куда-то в ночь.

— А вода, и верно ты говоришь, Георгий, не особо-то и холодна. Глубже — так еще теплее будет…

— Бородой, смотри, не запутайся в карчах, дедушка, — больше всех переживала за Валдая Нина.

Что же делать егерю с бородой, ее ведь, как рубаху или галстук, не снимешь; может, и с бородой все обойдется. Егерь велел художнику постукивать шестом по хатке, чтобы не залезли в нее Боб и Марфа, а сам продолжал спускаться с лодки вниз, в черноту, стараясь поскорее достать ногами дно.

Бобры не на шутку всполошились, видя, как егерь уходит под плотину, а Владимир лупит шестом по хатке. Звери зло метались возле лодки. Если Марфа или Боб исчезали в глубине, Нина, не дыша, смотрела на Валдая, ждала: вот-вот его лицо исказится от укуса бобра. Наконец Валдай встал на дно и облегченно вздохнул — Нине показалось, что он даже улыбнулся, — воды ему до плеч.

— Постукивай, Володя, — напомнил егерь художнику. — Бобры, говоришь, братья индейцев? Но все же они звери. Поди узнай, что у них на уме…

Валдай, одной рукой держась за лодку, другой что-то нашаривал под водой в корягах, потом зажал конец бороды во рту и сгинул.

Владимир усердно бил шестом по хатке, по воде, улюлюкал. От его крика и вида безжизненной руки Валдая, торчащей из воды, у Нины бегали по телу мурашки. Валдай вынырнул, выпустил изо рта бороду, отдышался и, вращая глазами, сказал художнику:

— Чуть меня не оглушил в хате…

— Да шут с ними, с этими крысами! — выкрикнул Гоша. — Куда ни шло спасать трактор, а гибнуть из-за крыс?.. Залазь, Валдай, в лодку, хватит ерундой заниматься!

Егерь опять нырнул. Вынырнув, сказал, что разведал заход в хатку. Отдышался и пропал. Он был под водой особенно долго. Владимир шест измочалил, стуча по палкам, а егерь все не показывался. И вдруг появилась его рука с крохотным зверьком, похожим на крота. Зверек шевелил перепончатыми лапками и пронзительно пищал, слабенько откашливаясь — видно, хлебнул воды.

— Держи, Нина! — подал Валдай бобренка. — Согрей малого…

Он и второго достал. Нина держала их на ладонях, прижимала к себе, согревая дыханием — мягких, копошливых. С помощью Владимира Валдай забрался в лодку и с такой силой взялся грести к берегу, что лодка поднималась, как на крыльях, порываясь вперед.

Гоша быстро развел яркий костер, придвинул греться котелок с чаем. Егерь натуго завязал рукав фуфайки и засунул туда бобрят, переоделся в сухое. Сидя в палатке, пил из кружки горячий чай. Палатку освещала свеча, дождь шумел, на речке неуемно плескались бобры. Гости, поснимав дождевики, разместились вокруг егеря, Нина восхищенно смотрела на него, а Гоша с Владимиром чувствовали себя как-то неловко и виновато, сбивчиво, невпопад заговаривали и не смотрели друг другу в лицо.

— Смелый ты, Валдай, — сказал Гоша. — Ну и молодец! — Он слышал в своём голосе фальшь, никто ему не ответил. Тогда он отодвинулся в глубь палатки и лег на спину.

«Заразы крысы, — думал Гоша, — угораздило же их родиться слепыми, да еще в наводнение… И Валдаю, старому хрычу, понадобилось нырять ночью… А мы с Владимиром струхнули, мы просились и не хотели, а старик нырял… Без старика разве бы мы спасли бобрят?.. Ну, я-то дохлый, а художник даже и не пытался, старик нырял… Вон и Нина глядит на меня как на прокаженного и с Владимиром не хочет разговаривать…»

Дождь полоскал палатку, где-то отдаленно, глухо проворчал гром, словно потревожили дремучего зверя. Гошу окликнул Валдай, тот не отозвался, прикинулся, что заснул, а сам думал:

«И откуда берутся такие типы — покоя не знают и другим нет от них житья! Один вдруг разделает свой дом под шкатулку на глазах у смирной деревни, другой понасадит в огороде африканских кустов, а этому Валдаю приспичило ночью, в дождь нырять за мышами. А я почему-то злюсь, и совесть покоя не дает. А смог бы я дом-шкатулку сделать или пальму под окном посадить? Конечно, нет! Я нормальный житель, позади не плетусь и вперед других не вырываюсь, но почему душа болит?»

Гоша вспомнил про своего отца и представил себе, как он гребет на оморочке, кланяясь туловищем при каждом взмахе весла: рубаха прилипла к его плечам, по жесткому лицу текут струи дождя, а Рагодин упорно и молча гребет и гребет…

Один старик не щадит себя ради детей, другой ради природы и всего живого на ней…

 

3

Откуда-то принесла река тополь и даванула раскоряченными корнями в плотину: опрокинулась бобровая хатка. Бобры успели заглянуть в свое жилье и поняли, что детенышей взяли люди. Теперь они плавали возле лодки, похныкивали и грустно бормотали.

Валдай переехал на другую сторону Лавечи, под колючей яблоней построил крохотный шалашик из травы и вместе с фуфайкой положил туда бобрят. Бобрята раскричались на разные голоса, как голодные и озябшие грудные дети.

Слыша их плач, Нина не могла усидеть в палатке. Подошла к воде и светила фонариком на пенистую, пузырчатую речку. Ей казалось, что бобрята расползлись по шалашику, застряли, запутались в траве и задыхаются, а может, и красные муравьи на них напали. Чего только не мерещилось отзывчивой женщине! Она даже тихонько поплакала, потому что крики бобрят совсем как детские.

К Нине подошел Валдай, раздумывал вслух:

— Когда Марфа успокоит маленьких? Может и совсем не принять. Изюбриха отказывается от телка, если того потрогает человек…

— Не признает Марфа бобрят, я возьму их себе, — решительно сказала Нина. — На козьем молоке выращу. Едем за бобрятами, дедушка! — Нина кинулась к лодке.

— Еще подождем, дочка, — ответил Валдай. — У Марфы тоже, поди, не каменное сердце.

Вскоре бобрята с облегчением завсхлипывали, и, как бы утешая их, послышались хмыканье и лепет, ласковое воркование. Видно, Марфа не вынесла громкого вопля, не побоялась странного балагана, человеческого запаха — пришла с утешением к своим детенышам.

Гости залезли в палатку, теплую от двух горящих свечей, легли в меховые мешки и спокойно уснули. А Валдай ходил по берегу и вслушивался в ночь. Ему казалось, что нет на свете сухого клочка земли, и солнышка нет, и навсегда потускнели речные блестки. Так и не высидев в гнездах птенцов, куда-то разлетелись птицы. Только дождь шумит и шумит да ноют комары.

С другого берега послышалось злобное, с захлебом верещание, будто кто-то дрался. Алкан прыгнул в речку и уплыл. Напрасно кричал его Валдай, требовал повернуть назад, пес не послушался. Выскочив на том берегу из воды, Алкан с заливистым лаем погнал кого-то по тальникам, по кочкам. Валдай поспешил к бобровому балагану.

— Вон оно что! — озабоченно проговорил егерь; не вылезая из лодки, он освещал балаганчик фонарем. — Лиса наведалась к бобрам. Вот незадача! И что теперь делать? Ведь эта лиса перетаскает бобрят. Где уж за ней, вертихвосткой, уследить Марфе да Бобу. Обманет, обведет бобров вокруг своего облезлого хвоста и утащит маленьких…

Дождь лил, а Валдай стоял в лодке и думал, что же делать с бобрятами: там и медведь набредет да разворочает шалашик, и волки могут напасть… Всяких бед надо ждать. Неизвестно еще, когда прорежутся глаза у бобрят, чтобы мать могла спасти их в воде.

Появился Алкан, стряхнул с себя воду, прыгнул в лодку и виновато приблизился к хозяину.

— Что лису прогнал, молодчина! — егерь трепал горячие уши собаки, она доверчиво прижалась к ноге хозяина.

Дождь перестал на рассвете, но еще долго осыпался с деревьев, и листья кивали, как бы приветствовали ясное утро. Задолго до восхода солнца по релкам закуковали кукушки;-звонко запели иволги, заугукали и забубнили голуби. Над равниной взошло большое и спокойное солнце.

Бобры вынырнули из-под затопленной черемухи, где пыхтели да плескались ночью, вскарабкались на берег и отжимали на себе шерсть, что-то выщипывали, выбирали друг у друга на спинах, ныряли вниз головой, барахтались в воде и опять лезли на берег. Потом незаметно сгинули под черемухой и больше не показывались. И детеныши не пищали, не хныкали в травяном балаганчике, вроде бы их там и не было.

Подплыл на лодке Валдай, походил вокруг шалаша — ни звука, заглянул внутрь — и там пусто. Лежит гнездышком старая фуфайка, а бобрят нет. Догадался Валдай, почему Марфа и Боб булькались под черемухой и нырнули туда утром — бобры вырыли нору с входом из реки. Одно непонятно егерю: каким способом они перетащили своих детенышей? Вероятно, когда плотину сорвало половодьем и утопило хатку, призадумались бобры: как выжить им на Лавече? Не признав травяной балаган Валдая надежной крепостью, взялись рыть нору.

Поглаживает свою бороденку Валдай, заострив ее гвоздиком. Он спокоен за малышей. Теперь уж точно: быть бобрам на Лавече!

Сняли палатку, уложили в лодку вещи и, не заводя мотор, поплыли домой по течению. В это время неуклюжий Боб топал по тропе из осиновой релки, по привычке тащил к берегу тяжелое полено — укреплять плотину. На краю обрыва, под которым уже валялось несколько бревешек, Боб недоуменно застыл в обнимку с поленом. Стоял и огорченно фыркал, почесывая в раздумье спину. Смешно и грустно было смотреть гостям и Валдаю на Боба с короткой памятью. Да и то сказать, разве за одну ночь отвыкнешь от того, что веками, усваивалось, передавалось из поколения в поколение? Пока привыкнет Боб к норе, еще немало поработает впустую.

Быстро плывет лодка по Лавече, только успевай отгребать веслами от нависших кустов и заломов. Вода поднялась высоко, стали обширными заливы и озера; где вчера был ручеек, там поток шумит… Чмокают, неистово хлещутся в траве щуки, сомы, сазаны… Плывут и разноцветные кузнечики, козявки, сорвало их где-то стихией с насиженных былинок и неизвестно куда уносит.

 

Глава пятая

 

1

Пока отдежурил на колхозных складах Рагодин да пришел домой, подоил корову да сварил картошки, в огороде то да се сделал — вот и вечер наступил: пора на водомерный пост грести. Рагодин побывал в магазине и, нагруженный котомкой, с бидоном сметаны, приковылял на берег. Отомкнул оморочку, стащил ее на воду, кое-как уселся: здоровую ногу подвернул, как устроить протез? Везде он мешает. Вытянул протез вдоль борта. Телепается оморочка, руки Рагодина не хотят брать еловое весло, ослабели за день, но отчаливать надо, куда же денешься! Ему бы только отъехать первые сто метров, постепенно руки обтерпятся на весле, и нытье в спине уймется. Тогда жить можно будет. Вокруг неподвижного старика комары затабунились. Заря вечерняя затухала, пора ехать! Рагодин с усилием взял весло, оно казалось ему непомерно толстым и жестким — мешали сухие мозоли на ладонях. Старик намочил руки и взмахнул лопастями.

Позванивают капли, воркует быстрая вода под оморочкой; чебаки на косе играют, заполощется, зашумит щука — мелюзга брызнет к берегу. На середине реки отсветы лазоревого неба, в глубине тальников уже черно. Поразмялись старые руки, и протез, кажется, нашел свое место в оморочке.

«Пускай во мне перетрутся все шестеренки и рычажки, я все одно должен грести и грести. Отлеживаться некогда…»

Примерно так твердит Рагодин себе без малого уже тридцать лет — с тех пор, как вернулся из госпиталя домой. Тогда вспахал огород, а засевать его нечем: семенную картошку и кукурузу еще зимой ребята съели. Должность конюха, кроме трудодней, ничего не давала. Взялся Рагодин сапожничать, плату за починку обуви брал семенами, тем и посадили огород. Картошки молодой, кукурузы дождались, завели телку. Тут и колхоз начал трудодни отоваривать зерном. Родился Гоша. Жизнь обещала Рагодину послабление, отдых. Запохаживал было он в клуб в хромовых сапогах.

Только меньше перекура была отдышка. В войну жена без хозяина голодала, по осеннему половодью ходила босиком, однако болела мало. Вернулся муж домой — жена начала год от года портиться и померла. Остался Рагодин с тремя ребятишками. Сколько раз бывало, что и жить ему не хотелось; тверже протеза ночами деревенела душа. Клял минный осколок: зачем ударил в ногу, а не в грудь! Не видел бы тогда сирот, смерти жены, не мучился бы сам… Утром всходило солнце, просыпались дети, и Рагодин брался за работу — бездонную, как омут.

Через год после смерти жены он привел к себе вдовицу с мальчишкой. Понаблюдал за ней, как она управляла хозяйством, как относилась к его ребятам, и выгнал. Так и вырастил своих один. Дочери замуж повыходили, Гоша отслужил в армии, вернулся в колхоз — вездеход взял. Дождь и пурга, а он прет напропалую через мари, через реки, фуфайка вечно у него нараспашку. Боевой, работящий парень! Старик Рагодин начал уж верить: все! Теперь-то он дожил до своего отдыха, теперь ему осталось держать домишко ради городских внуков — глядишь, и сын женится. Гоша женился. Рагодин ловил себя на мысли, что дети от сына будут ему роднее дочерних.

И вдруг молодоженов начали звать в больницы, просвечивать им легкие, увезли лечиться…

Ночь глуха, пахнет влажными травами; высокие звезды мечутся под густо-синим куполом неба, сталкиваясь, искрят. Над Рагодиным носится козодой, привлекает безмолвную птицу седая голова старика.

— Вот я тебя! — замахивается веслом Рагодин, а сам доволен, что не покидает его птица. Хоть она и неприятна своей скрытной жизнью, а все-таки живая душа.

Оморочка застревает на песчаных выступах, натыкается на кусты; ветки шумят по бортам, спружинив, хлещут по старику. Он наказывает себе: столько-то должен проехать и тогда уж отдохнуть. Выгребает задуманное расстояние и еще гребет… Оморочка плотно садится на мель, старик раскачивается, упирается веслом в песок — все напрасно. Тогда втыкает весло в дно, привязывает оморочку и мостится вздремнуть, накрывшись фуфайкой.

Засыпает он мгновенно; спит по-стариковски недолго, часа два. Просыпается озябший, здоровая нога бесчувственна — отрезай в паху и не услышишь. Старик, негромко ругаясь и постанывая, поднимается на ноги, топчется — ждет, когда по ноге побегут мурашки и заболит она саднящей болью.

Сереет утро, тальники в тяжелой дремоте свесили ветки до земли, посвистывает незаметная пищуха, соловей-красношейка дурашливо передразнивает иволгу и чечетку. Рагодин выкуривает папиросу, высматривая в ернике непоседливого соловья, умиротворенный, садится удобнее и гребет…

 

2

Беспокоит Рагодина залом ниже водомерного поста. Бурлит вода над бревнами, сине-зеленая, что купорос; валится через топляки, грохочет и гудит, словно бухается в пропасть. Перед заломом у старика всегда нехорошее настроение.

— Разнести бы тебя в пух и прах динамитом! — мрачно грозит Рагодин.

От залома до водомерного поста прямик, течение быстрое. Оморочка суетится, извивается, едва ползет. Последний километр старик одолевает трудно. Издали он видит маленькую лодку и не спускает с нее глаз, как бы уцепился и подтягивается потихоньку.

Рано утром ему не хотелось тревожить молодых. Если в лодке остались измерительные приборы, тогда можно самому замерить воду, а если сетка и дымарь на улице, можно и пчел посмотреть. Пускай отсыпаются молодые, выздоравливают.

Лодка залита дождем; видно, что вчера целый день ее не трогали. Что бы это значило?

Рагодин взвалил на спину рюкзак, взял бидончик и подался к дому, стараясь ступать помягче: утром на земле и воде слышно гулко.

Дверь оказалась на замке. Старик достал из щели бревна ключ и вошел в избу. Опустил на стол рюкзак и бидончик, поскорее закурил, чтобы унять беспокойство и раздражение. «Где их носит? Не заботятся о себе, а тут ночи не спи, тяни из себя последние жилы. — Рагодин посмотрел на стол, на подоконник, на печку — нет ли записки. — Где им обо мне позаботиться, им не до меня».

Рагодин бросил в печку окурок, вышел за дверь. И козы нет; значит, опять увез их к себе Валдай. И чего привязался к больным лесной бродяга! Сам определенного дела не имеет (вот уж занятие — егерь!) и людей отвлекает от водомерной должности, а им, как добрым, государство деньги платит, к тому же на дожде, на сырости вредно бывать Гоше с Ниной.

Старик недовольно глядит на реку в легком туманце и смутно вспоминает, что вместе с каким-то Валдаем уходил на фронт. К Москве топали от фашистов в одном строю и на Берлин шли вместе; правда, Валдай тот редко бывал в части, все по разведкам жил, его, охотника, взяли в разведку. Помнит Рагодин, как Валдай собирал вокруг себя толпы солдат жуткими рассказами про охоту на медведей, а как доводилось приводить пленных, об этом разведчик умалчивал, только часто его награждали медалями и орденами. Если это тот самый Валдай, тогда сколько же ему лет нынче? На войну он уходил уж не молодым парнем, был постарше Рагодина. Вспомнил старик, каким статным мужиком пришел на сборный пункт Валдай — в охотничьих ичигах, бородатый, с ножом на поясе. Интересно, как разукрасило время бывшего разведчика?…

Заслышав тарахтенье моторки, Рагодин поспешно спустился к реке.

Моторка заглохла, ткнулась в берег. Гоша сказал:

— Узнаешь, батя, Валдая?

А ведь и правда, что-то есть в облике старца от былого разведчика. Сухо скрежеща протезом по камням, Рагодин подошел к самой воде и протянул руку Валдаю:

— Ты ли это, Валдай?.. Выходит, на самом деле живешь! Ну здорово!.. Я думал, ты давно помер, ведь про тебя сказки сочиняют…

— Куда же денешься! — радовался встрече с бывшим однополчанином Валдай. — Некогда помереть, всё заботы мешают. Вот детей твоих к себе в гости возил, тоже дело…

— Ступайте в дом, да котомку распакуйте, — неожиданно подобревши, сказал Рагодин. — А мы с Валдаем посидим, потолкуем. В одном краю ходим, а сколько лет не встречались?.. Я уж думал, он давно богу душу отдал, а он живой и моим ребятам покоя не дает…

Гоша и Нина взяли из моторки гостинцы Валдая: кастрюльку соленого папоротника, банку черемши, бутыль лимонного сока — и повели козу к дому. Они подкрепились с дороги свежей сметаной и пышным пшеничным деревенским хлебом, затопили на улице печку, вскипятили чай. А старики продолжали сидеть на одной поперечине лодки…

Валдай уехал. Рагодин пришел в дом, осветленный неожиданной встречей. Ходил по двору неприкаянно, хмыкал да ухмылялся своим мыслям, потом сказал:

— Кто поверит теперь, что Валдай, как и все люди, был молодой, имел жену, ребятишек! Он ведь от первого до последнего выстрела отбухал на фронте. С орденом Славы, с Красной Звездой вернулся. Ни царапины на нем, ни контузии. Так повезло из тысячи одному, а служба у него была опасная… Прибыл в деревню и, поверишь ли, на другой день не в город укатил, как многие, на твердый паек, а в тайгу! И кто верно прожил свой век: я, не вылезая из колхоза, или Валдай?.. — Рагодин замолчал, глядя себе под ноги. — А вы тоже, уехали и записки не оставили. Тут терзайся: куда их унесло вместе с козой! — довольный бодрым видом и веселым настроением молодых, добродушно упрекнул сына и невестку Рагодин.

 

Глава шестая

 

1

Каждое утро Нина удивленно глядела на луг вдоль реки, на склоны сопок и береговой кустарник. Вот идет она с пустым ведерком — глаза ясные, припухшие ото сна, на лице свежесть; идет и видит: не успела отцвести липа такэ — шелушистая, с зубчатыми листьями, как зацвела дородная амурская. И так уже целый месяц… Пчелы, шмели и осы мечутся от одного дерева к другому, точно растерялись, с какой липы пить нектар, где он слаще; берега и луговины затуманил амурский дудник, малиновые разливы иван-чая; по всему лугу, на склонах сопок, в редком березняке охапками и в одиночку вспыхнули даурские лилии — Гоша называет их красными саранками; вперемежку с лилиями — красодневы — желтые саранки. Зато блекнут, точно опаленные заморозками, бело-розовые пионы, самые любимые цветы Нины.

На реке супруги первым делом проверяли закидушки, наживленные с вечера синявками и чебачками. Спешили наперегонки к снастям, не терпелось им узнать, поймался ли кто. Нина часто успевала первой взять в руки леску. Леска резала струной воду, из радужной реки вылетала щука: трепеща плавниками, выгнув хвост, бултыхалась в огненные брызги.

— Тяни, тяни, а то убежит! — торопил жену Гоша.

Нина, выбирая леску, с мольбой шептала:

— Отойди, говорю тебе, отойди!..

Так и в это утро они проверили закидушки, рыбу пустили в лодку с водой.

Нина разделась до пояса, наплескалась вволю, насмеялась, наслушалась звонких откликов эха с другой стороны реки из хмурого леса. Легко и свободно дышалось Нине, освеженной в прохладной воде, каждая кровиночка ликовала в молодой женщине. Она вытиралась махровым полотенцем старательно, с наслаждением и смеялась над Гошей, который, сняв рубаху, понуро топтался у воды, отмахиваясь от комаров, нещадно нахлестывая ладонями по своей бледной спине. Наконец он набрал в ладони воды, пока донес к лицу, нарочно выпустил и елозил мокрыми руками по щекам.

Нина плещет на него пригоршнями — у Гоши захватывает дыхание, он стонет, воет и убегает, вертясь волчком.

— Ты меня такой холодной вылечишь!.. — издали ворчит Гоша.

Нина зачерпывает ведром воды и подходит к мужу, сама безудержно смеется. Гоше убегать больше некуда — уткнулся в крутояр. Боязливо поглядывая на жену, он хватает воду и плещет на свою волосатую грудь с кряканьем и стоном.

До зноя Нина работала в огороднике, Гоша возился с пчелами, спрашивая у жены о непонятном, листая учебник. Потом Нина ушла на земляничную поляну. Июнь сухой. На открытых местах земляника мелкая, бордовая, дышит жаром, но в тени орешника, в низкорослой траве ягодник ядреный и земляника крупная. Нина собирала землянику и пальцами чувствовала ее прохладу, податливую шершавость. Сорвав крупную ягодину, она колебалась: в банку положить или в рот? Лучше все-таки съесть.

Нина удовлетворенно, робко, боясь обмануться, прислушивалась к себе. Ей мало видеть каждое утро перемены в природе, слышать новые голоса птиц; она неустанно завидовала и длиннохвостой чечетке: у нее в гнезде маячат четыре разинутых голодных рта; и ласточке: ту встречают птенцы зазывным писком. Она завидовала даже безмолвным липе и лилии: они отцветут и дадут семена…

Привез Рагодин на водомерный пост транзисторный приемник. Утром Гоша едва откроет глаза, сразу начинает крутить барашки приемника: ловить последние известия.

— Слышишь, Нинуля! — то и дело надоедает жене. — Парень-то за день здорово напластал травы! Конечно, не по нашим кочкам ставит рекорды… Слышишь, второй мост построили через Амур!.. Где-то живут люди, а тут небо коптишь…

Наслушается Гоша последних известий и целый день сам не свой ходит, ничто ему не мило — встанет столбом на берегу и глядит, глядит вниз по течению реки.

Нина спрятала транзистор. Гоша поднял скандал. Тогда Нина отдала ему приемник и, разъяренная, бледная, указала на порог:

— Вон! Чтоб духу твоего здесь не было!

— Это меня гонят!.. — изумился Гоша. — Ну и прощай! — Он засунул в карман транзистор, сорвал со стены ружье, зыркнул по углам: что бы еще такое прихватить с собой? Больше ничего не взял и выскочил за дверь; Нина — за ним.

— Лодку не смей трогать, лодка мне нужна. Кати пешком по тропинке, кати!..

Гоша резко свернул с дороги на реку и попер по густой леспедеце. Нина стояла на пороге, глядела мужу вслед и ждала, когда он оглянется. Гоша, так и не оглянувшись, сгинул в лесу.

Нина опустилась на краешек ступеньки, поставила локоть на колено, подперла ладонью щеку — сидела окаменевшая. И расплакалась.

— В космос захотел, рекорды на тракторе ставить… Сам пропадет и меня погубит.

Нина вытерла ладонями обильные слезы и думала, как о потерянном, что уже созрела черемуха и лесная малина и грибов в тайге целые заросли; выйдешь за угол дома — и собирай. Да теперь уже не собирать ей ни грибов, ни ягод, все пропало!.. Нет, не пропало. Она проживет: будет воду измерять сама, за ягодами и грибами ходить одна. Немного успокоясь, она незлобливо бранила Гошу и посматривала на кусты, прислушивалась к шелесту листьев.

Вечером Нина отправилась к реке измерять воду. Впереди нее бежал по дорожке удод с высоким гребнем. Нине он казался родным. И ласточки свои, на быстрине плескалась холодная рыба — и к ней привыкла… Измерив воду, она возвращалась домой уже на закате солнца и надеялась: вот-вот появится на крыльце Гоша. Гоша так и не вернулся. Нина опять присела на ступеньку. Надо бы ужин сварить, да сил нет. Из тайги слышны последние голоса птиц, пчелы и в сумерках продолжали неугомонно гудеть, летая на серпуху, на леспедецу, на пенисто-белый рябинолистник. Нина загадала: «Угомонятся пчелы, и я уйду в избу, чего теперь ждать…»

Нехотя выпив кружку козьего молока с хлебом, она поставила на край стола зажженную лампу, не раздеваясь прилегла на кровать.

На столе несколько книг. На водомерном Нина не прочла ни одной книги, разве иногда листала: раздумья и хлопоты по хозяйству мешали ей читать. И теперь, лежа на кровати, она листала толстую книгу Михаила Михайловича Пришвина, читала где попало, выискивая строки, созвучные своему настроению.

«…Эта обыкновенная смена боли и радости и во мне происходит», — шепотом повторяла Нина. — И во мне тоже… Мне бы только дождаться утра…»

Лампа горит всю ночь. Нина дремлет. Проснувшись, поднимается на локтях: в доме по-прежнему пусто, за стеной влажная и душная ночь. Ей кажется, выйди за дверь, и захлебнешься, утонешь в черной тине. Когда же засветится утро?

 

3

На рассвете она вскинулась: будто бы кто-то ходит за дверью, — смахнула крючок, распахнула дверь. То Рагодин приплыл на оморочке и снимал с плеч котомку.

— Это вы… — разочарованно проговорила Нина. — А Георгий ушел…

И рассказала свекру, из-за чего поскандалили.

Он, словно не слушая, строго велел невестке зайти в избу — сыро. Чего выбежала в платьишке да босиком? Нельзя! Занес в избу котомку и выкладывал на стол кульки, пакеты. Он никогда не смеялся, удивление и подобие улыбки появлялось на его иссохшем лице не больше раза в год. Но теперь Нина замечала особое внимание к себе со стороны Рагодина: в его усталом голосе, смягченном внутренним теплом, в движении сивых бровей она чувствовала скупое признание ее правоты, скрытую доброту.

— Сухим путем до первой деревни километров двадцать пять, — рассуждал Рагодин. — Тропа затравела, два залива поперек…

— Что же будет? Он только с виду петушистый, — сказала Нина.

Измученная головной болью, душевно разбитая, она выглядела плохо.

— Уткнется в залив, постоит, почешет затылок и к тебе повернет, доча, другого пути у него нету. — Рагодин начал рассказывать про свое деревенское хозяйство: окучил картошку, косу наладил — пора уже сено косить…

— И где он мог быть ночью? — перебила свекра Нина.

— Может, тут и просидел возле дома…

Поздним утром из леса вышел Гоша, мокрый от росы.

— Пришел! — с удивлением и благодарностью воскликнула Нина».

Рагодин хряпнул топор в чурку и подлетел к сыну:

— Зачем вернулся? Кто тебя ждет, кому ты нужен!.. — кричал он; морщины побагровели, кулаки заводил вбок, словно размахивался ударить Гошу. — Хочешь пропадать, туда тебе и дорога, но ее не смей мучить! — Рагодин махнул рукой в сторону Нины, — Ты над ней не издевайся. Она молода, жизни не видела, дите не рожала. Не смей!..

Гоша прислонил к стене дробовик; снимая кирзовые сапоги, выжимал портянки.

— Я вам тоже не Валдайка — век в тайге пропадать, — нехотя огрызался он. — Не в моей натуре…

— Не трожь Валдая! — старик пристукнул протезом. — Без твоего вездехода пока еще ни один не помер, ты вот без природы спробуй обойтись…

Нина не сводила глаз с Гоши.

— Надо бы ему переодеться, он весь мокрый!

— Себя побереги, доча. Пускай он на своем вездеходе в космос уматывает, а я все одно буду ездить на пост, ради тебя. — Старик ухватил топор и начал неистово крушить жердину.

Нина нашла во что переодеться Гоше, живо собрала завтрак.

Рагодин сел с краю стола, держал в черствой руке ломоть хлеба и на передних уцелевших зубах хрумкал кружком свежего огурца, сычом поглядывал на сына. Нина — напротив Гоши, посмеиваясь, спрашивала:

— Ночевал под березкой или, как енот, между кочек?

— Зачем как енот, в зимовье монтеров телеграфной линии…

— Бедняжка, весь в волдырях… Видно, досыта накормил комарих!

Гоша ел неторопливо, что попадало под руки. Нина, глядя на него насупленного, безвредного, — готова была громко рассмеяться. Рагодину обидно, что Нина так легко идет на мировую с мужем.

«Я надрывался, а они только и ждут, чтобы я поскорее уплыл. Что им мои слова! Пролетели рикошетом, ни сердца, ни ума не задели…»

За столом старик не вымолвил ни единого слова и, чувствуя себя лишним, отправился на речку мерить воду. Предвидя после обеда дождь, он вскоре собрался в деревню.

Не успел он сесть в оморочку, Гоша и Нина, измученные бессонной ночью, легли в постель и крепко заснули в обнимку.

Начался дождь. Он шумел при полном молчании тайги. В избе сумрачно и прохладно. Вечерело, надо бы вставать, пора на реку, а им неохота вылезать из-под теплого одеяла. Мечтали, как теперь начнут жить в любви и согласии. Теперь-то уже никаких скандалов, хватит!

Гоше дождаться бы осени. Осенью охота за утками; с верховий реки пойдут таймени. Дни наступят яркие, с хрустящими заморозками; разгуляется тайга праздником листвы; почернеют грозди амурского винограда, и осыплется маньчжурский орех. На водомерном посту будет настоящий рай. А зимой тем более Гоша найдет себе занятие. Зимой охота за косулями, за изюбрами. Он пробьет лыжню в кедрачи и поведет за собой Нину, и будут они вдвоем ночевать в охотничьих избушках, собирать кедровые шишки, постреливать рябчиков и глухарей.

— Скорее бы наступила зима! — загорелась рассказами мужа Нина-Представляю: идем мы с тобой по кедровому лесу — высокому, зеленому и снежному, я поднимаю шишку, сброшенную белкой, шишка не нравится мне, беру другую… А снег синий, избеганный зверюшками и птицами. А какие птицы бывают в тайге зимой?..

Гоша лежал на спине, с чувством превосходства объяснял Нине: разных птиц уйма в зимней тайге, и поют они негромко, но задушевнее летних птиц. Заслушаешься грудным воркованием, невнятным пересвистом кукши; поют клесты, лазоревки, пуночки…

Какая же птица сравнится своим оперением с зимними! Зимние клесты, снегири, черноголовые дятлы, те же синие поползни на заснеженном дереве — залюбуешься! Самая кроха — и та, осиянная солнцем, в морозное утро напевает своим бесподобным голоском. А поднимешь глаза на вершину аянской елки — и кажется, будто она в пестрой, трепетной листве. И вдруг с озорным разноголосьем с вершины елки взлетает стая лазоревок, синиц… Еще надо видеть на заиндевевшей березе табунок рябчиков или тетеревов. Крупные птицы перелетают, перепрыгивают с ветки на ветку и пощелкивают клювами в морозной тишине, откусывая почки. Или вырвется из-под крутояра, где галечник, черным дьяволом глухарь, с пыхтеньем и треском попрет сквозь сучья ельника…

— Скорее бы зима наступила! — не терпелось Нине. Она глядела в мокрое окно, чему-то загадочно улыбаясь, стеснительно, робко прошептала: — К весне я забеременею…

Гоша знал, как велико желание Нины иметь ребенка, он ничего не ответил на сокровенные слова жены — боялся сказать не то, опасался испортить ей настроение. Он молча ласкался к жене и целовал ее.

Гоша не хотел брать Нину на берег: садил мелкий дождь с порывистым ветром. Нина заупрямилась. Всю ночь она переживала за Гошу — и теперь отпустить одного! Не выйдет. Оба надели плащи, за порогом Нина выхлестнула из ведра последнюю воду — шли супруги к реке, позвенькивая ведром, беззаботные. Отныне все у них решено, все будущее им понятно, с сегодняшнего дня и навсегда исчезли для них размолвки и обиды.

Видят они: над тусклой, пупырчатой водой торчат две серые ушастые головенки. Изюбриха и телок плыли в сторону поста. Они одолели больше половины реки, торопиться бы им в непроглядный ерник, так нет же! Повернули назад. Теперь животных неминуемо снесет на крутояр, а в конце крутояра — залом.

— Маленький-то, господи! — страдала Нина. — Чего они испугались, глупые!..

Струи дождя текли по лицу женщины, мокрые волосы колечками прилипли к щекам; стучал дождь по лодке, дырявил свинцовую реку. Нина с мольбой, требовательно глядела на Гошу. Тот растерянно и петушисто уставился на изюбров, уносимых к залому.

— Мы пожарники, да? Где кто тонет или ревет, мы бежать должны?.. Ах ты зараза! Не успеем, Нинуля. Поздно!..

— Еще успеем догнать… На наших глазах маленький погибнет, тогда как же нам жить, Гоша?..

Нина отвязала от шеста лодку. Гоша, казалось, этого и ждал. Он заскочил на корму, столкнул лодку оморочным веслом, кричал:

— Ты меня вылечишь! Я с тобой сяду на вездеход!.. Вычерпывай воду!..

Лодка, почти до половины залитая дождем, никак не шла — буравила реку носом, за кормой ее бурлило. Нина вычерпывала воду алюминиевой миской, лодка все равно не торопилась.

Проехали мимо крутояра, впереди гудел залом, подворачивая под себя тяжелую речку. Изюбры, уже подхваченные быстриной, не плыли — летели к залому.

Гоша обессилел грести, дышал широко разинутым ртом, что-то одичало кричал. Они догнали изюбренка. Гоша схватил его за уши, но затащить в лодку не мог. Изюбренок оглашенно ревел, брыкался, так и целил садануть копытом по рукам Гоши. Нина тоже поймала переднюю ногу зверя, помогала мужу. Они утопили корму лодки, вода заливалась через борт — вот-вот ухнет в лодку со всех сторон. Кое-как затащили изюбренка к себе…

— Держи его! Навались и держи! — кричал жене Гоша.

Навстречу им с неимоверной скоростью несется бурлящий залом, захлестанный пеной, ощеренный изломанными лесинами.

Гоша изо всех сил махал веслом, до последней секунды выгребал от залома. Нина стояла на коленях в воде, стивнув руками шею дрожащего изюбренка. Перед самым заломом она омертвела, закрыв ладонями глаза. Залом дохнул овражьим мозглым холодом — лодка хрястнулась о лесину.

Гошу выбросило на бревна, изюбренок выпрыгнул сам. Нину потащило вдоль осклизлых топляков. Пластаясь на бревнах, Гоша тянулся к ней. Вот уже было схватил за плащ — напористое течение отодвинуло Нину. Они глядели безотрывно друг другу в глаза, не видя клокочущей реки, сучковатых лесин; сцепились руками, готовые спастись или утонуть вместе. Нина отчаянно вырывалась из воды. Гоша вытаскивал ее на залом, дождь или слезы текли по его лицу — не понять. Вот уже Нина почти спасена, но вдруг сорвалась с бревен, и Гоша опять на волоске от смерти. И снова они мучительно спасались…

Наконец отползли от воды, прилегли на лесинах, не расцепляя закоченевших рук. В пенной злости гудела, хлесталась вода, с низкого железобетонного неба сыпал дождь.

Изюбренок постоял на заломе неуклюжей каракатицей, отдохнул и, робко переступая с коряги на корягу, стал перебираться в мокрый ясеневый лес.

В колоброде туч Нине привиделся Валдай — огромного роста, в белой развевающейся одежде. Он будто бы расталкивал, разгонял длинными руками тучи и в потемках ловил солнце. Нине казалось, вот-вот он поймает солнце и, ослепительное, жаркое, опустит низко над травами, озябшим изюбренком, над измученным Гошей.

Гоша поискал что-то в карманах и погладил холодную щеку неподвижной Нины.

— Ты как, жива?.. Пойдем костер разводить, у меня остались спички. Когда надо, никогда не бывало их, а тут нашел… Вот, гляди, в кармане пиджака были… Брякают… штук десять. На один костер хватит.

До земли склонились ветви старой черемухи, сплели приют наподобие шалаша, в нем тепло: дышала лиственная прель. Гоша помог Нине снять мокрую одежду, надел на нее свой волглый пиджак, сам закутался в плащ и пропал в лесу. Он собирал сухой лишайник, сучья, отдирал бересту и кричал Нине:

— Спички не потеряй!.. Да не стой, ходи, прыгай, а то помрешь от переохлаждения! И летом люди замерзают…

Нина как заведенная ходила кругами, не слыша мужа, шума дождя; для нее, казалось, все равно — загорится или не загорится костер.

Гоша принес охапку дров, завернутых в плащ, расслоил кусок бересты и засунул за воротник — подсушить своим теплом. Вытягивая из плаща по хворостинке, он мелко ломал их и складывал в кучку. Потом достал из-за пазухи бересту, взял у Нины спички и, сидя на корточках перед хворостом, трясущимися руками неуверенно чиркнул. На первой спичке рассыпалась головка, вторая сломалась, третью Гоша уронил в мокрые старые листья. Предпоследняя спичка, шипя, жиденько загорелась. Гоша, унимая дрожь в руках, поднес к ней бересту. Береста заплавилась, закудрявилась и охватилась бесцветным огнем; тогда Гоша положил ее под дрова. Хворост заклубился густым дымом, защелкал; мало-помалу дым уменьшился, и в дровах показалось трепетное розовое пламя.

И тут Нина расплакалась навзрыд, безутешно, прижавшись лицом к стволу пахучей черемухи.

— Давай плачь… — смущенно сказал Гоша. — На душе полегчает… Теперь ты плачешь. Послушать, так слезам твоим не будет и конца, и нет на свете таких ласковых слов, которые бы могли тебя утешить. А завтра сама же утянешь меня спасать кого-нибудь…

Гоша развешивал на колышках вокруг костра одежду свою и Нины, подтрунивал над всхлипывающей женой, много и весело разговаривал, как будто от нечего делать выехали они на пикник: лодка цела, причалена к берегу, они сидят в палатке, где есть постель и еда — отчего же хандрить!..

Нина согревалась у костра, унимая слезы, поправляла высыхающее платье и глядела в плотный, уныло шелестящий лес.

— Где теперь бедненький изюбреночек? — тяжело вздохнула она. — Мать его затянуло под залом…

— Вырастет один, — недовольно заметил Гоша. — Здоровый лоб, насилу затащили в лодку… Да что о нем разговаривать… Благодари судьбу, что сами спаслись. Вот как нам домой перебраться — это штука! Надо уйти по берегу выше поста, там связать из чего попало плот… Ничего! Ночевать будем дома. А то вдруг еще какой-нибудь зверь заревет в тайге, кто же его спасет?..

Сгущались сумерки. После ночи наступит новый день. Какой же он будет?