I

С утра над Отважным плыли серенькие, уродливые тучки. К полудню поднялся сильный низовой ветер, разогнал тучи, зашумел на «горе» могучими березами и тополями, пригнул к земле прибрежные тальники. Жаркое солнце неподвижно повисло над землей, накаливая железные крыши домов.

Ананий Северьяныч разбудил Гришу Банного еще затемно: работы было по горло. До полудня работали в саду и в огороде, после полудня принялись под навесом сарая красить старые бакена и фонари к ним. Бакенов было четыре, еще накануне Ананий Северьяныч соскоблил с них старую краску, и теперь, выстроенные в ряд, они напоминали огромные серые сахарные головы. Два из них предстояло покрасить в красный цвет, а другие два – в белый.

– Ты, Гришенька, мажь красным, а я буду белым, – распорядился старик, подавая Грише Банному ведерко с краской.

– Пожалуй-с… – согласился Гриша. – Хотя, по совести говоря, красный цвет весьма скверно действует на мой слабый организм…

Гриша Банный находился в необыкновеннном волнении и в очень затруднительном положении: ему совершенно необходимо было сходить в село и постараться увидеть жилицу старушки Алёны Симоновны Широковой, но он никак не мог выбрать времени. Уже два раза он намекал Ананию Северьянычу на то, что у него есть кой-какие дела в селе и что на это надо всего полчаса. Но старик уперся и ни в какую не хотел отпустить Гришу даже на полчаса, ссылаясь на то, что работы «пропасть».

– А ты побыстрее, побыстрее крась-то… – подгонял он нерадивого помощника. – Водишь кистью-то, словно баба волосы расчесывает.

– Кисть скверная, Ананий Северьяныч… – оправдывался Гриша, уныло шаркая кистью по железному конусу бакена.

После покраски бакенов Гриша опять попробовал было улизнуть, но старик задумал покрасить заодно и веху, что стояла возле часовни.

Веха представляла из себя высокий, метров до шести, столб, врытый в землю. На верху его на ночь зажигался фонарь, он служил ориентиром для пароходов. Каждый вечер Ананий Северьяныч взби рался по деревянным коротким брусьям, прибитым к столбу через каждые пол-аршина, и зажигал фонарь, а утром тушил его. Краска на столбе пообветшала, и ее надо было подновить. Ананий Северьяныч предложил Грише покрасить вершину столба, а себе оставлял нижнюю часть его.

– Ты, Гришенька, сам как жердь, и руки у тебя длинные. Полезай, милый, наверх… – лисой подъезжал Ананий Северьяныч.

– Что-с? – перепугался Гриша. – Должен вам заметить, дорогой Ананий Северьяныч, что я за всю мою жизнь не поднимался над землей выше, чем на аршин-с… Уже два аршина высоты вызывают у меня чудовищное сердцебиение и даже тошноту-с.

– Пустое! – отмахнулся Ананий Северьяныч. – Полезай, полезай, не бойся… Там ветерочек, прохладно…

Но Гриша наотрез отказался лезть на вершину столба. Старик и уговаривал, и угрожал – ничего не помогло. Плюнув и крепко выругавшись, Ананий Северьяныч сам полез наверх.

Когда кончили красить столб, было уже около пяти часов вечера. Гриша полагал, что на этом рабочий день и окончится. Но не тут-то было: Ананий Северьяныч задумал жечь сучья в саду, так что Гриша освободился лишь к восьми часам вечера. В девятом часу, когда солнце уже садилось и длинные тени легли от домов и деревьев, Гриша Банный прохаживался по Отважному и как бы между прочим заглянул к Широковым. Старуха Широкова кормила на крыльце цыплят.

– Здравствуйте, Алёна Симоновна…

– Здравствуй, здравствуй… – угрюмо ответила неприветливая бабка. – Что здесь потерял?

– Ничего… Можно даже сказать – совершенно ничего. Очень мне ваши цыплята нравятся. Великолепные цыплята. Не цыплята, доложу я вам, а настоящий оптический обман-с…

– Какие уж есть… – буркнула старуха.

Слово за слово, разговорились. Выяснилось, между прочим, что Ольги дома нет, еще днем она куда-то ушла и до сих пор не вернулась. Рассказав старухе веселенькую историю из жизни зулусов, Гриша удалился.

Он тихо шел по пыльной дороге и скорбел о том, что с утра не мог выбраться в село. Оставалась еще надежда встретить Ольгу вечером.

Посвистывая, Гриша опустился на берег и вдруг, сделав страшный козлиный прыжок, исчез в лопухах неподалеку от Колосовской бани.

II

С утра Денис Бушуев сел за работу. Из окна его комнаты была видна Волга. Жарко пекло солнце, но дул свежий низовый ветер, по реке ходили огромные «беляки». Погода Бушуеву нравилась, самая удобная, чтобы прокатиться на парусной шлюпке. После обеда они с Ольгой условились встретиться.

Просмотрев почту и ответив на письма, в том числе и на письмо Николая Ивановича Белецкого, с которым Бушуев поддерживал все время оживленную переписку, Бушуев принялся за «Ивана Грозного». За последнее время он сильно продвинул поэму. Образ Грозного давно интересовал Дениса. Работая над поэмой, он все больше и больше приходил к выводу, что абсолютная неограниченная власть одного человека над миллионами есть самый страшный, самый опасный вид власти. Кровь, тюрьмы, ямы, пытки, доносы – все это было следствием сосредоточения власти в руках Грозного. Общие же фразы о том, что Грозный, несмотря на ужас и смерть, которые он сеял по стране, все-таки великий человек, «великий собиратель России», представлялись ему нелепыми и несправедливыми. Он принимал и понимал лишь одно: никакие великие дела нельзя творить через кровь человека. Это противоречило многому из того, что официально, как советский писатель, он должен был принять «на вооружение». Канонизировавшийся взгляд на Грозного, установившийся в советской истории и критике, мешал ему, и он ясно отдавал себе отчет в том, что где-то ломает этот канон и ищет лазейки.

В большой поэме предполагалось шесть глав: «В Слободе-Неволе», «В светлице», «На дороге», «Красная смерть», «Во дворце», «Перед царским столом». Первые четыре были написаны, и сделаны вчерне наброски к двум последним. Но вдруг Денис выкинул первую главу и написал ее заново. Из желания быть максимально объективным, а также из того соображения, что при случае легче будет защищаться ссылкой на высказывания самого Грозного, он многое из высказанного Грозным переложил на стихи.

Работая над поэмой, он испытывал большое творческое наслаждение, которое редко приходило к нему за последнее время. А раз так, значит, он пишет что-то хорошее, настоящее, и это радовало его.

III

Над Волгой широко раскинулся голубой шатер неба, с разбросанными там и тут ватными хлопьями облаков. Белоснежная парусная шлюпка «Гриша», названная Денисом в честь Гриши Банного, сильно накренясь и раскидывая сверкающие брызги, быстро неслась по бурной Волге.

Ольга лежала на палубной обноске возле мачты, спустив руку в воду. Светло-желтый купальный костюм ладно и туго обтягивал ее фигуру. За месяц в деревне она заметно поправилась, загорела и окрепла. Прикрыв глаза рукой, ладошкой наружу, – этот ее жест особенно любил Денис, – она смотрела на Бушуева, рассказывавшего о Манефе. Ветер трепал пушистые волосы Ольги, солнце бросало на них жаркие блики и палило плечи. Кругом с шумом катились волны, вода уютно булькала под днищем шлюпки, и далеко по реке видны были вспыхивающие гребни волн.

Бушуев сидел на корме, упираясь сильными ногами в копани борта и положив руку на руль. В другой руке он держал шкот от паруса, сильно натягивал его, и на его обнаженном до пояса теле упруго играли мускулы.

– Потом она умерла, я уехал в Москву и уже редко бывал в Отважном…

– Я читала где-то о вас… там писали, что вы Отважное любите больше, чем Москву.

– Да, это правильно. Да ведь это и естественно, я здесь родился, вырос, все здесь мне дорого и мило, а Москва – что ж Москва? Она мне чужая.

Пролетела чайка. Курлыкнув, нырнула над Ольгой и снова взмы ла вверх. Ольга проследила ее полет и вдруг сказала:

– Ах, Денис, сколько в вас хорошего, здорового. Но вот одного я никак не могу понять: как вы запутались? Как вы, натура честная и порядочная, не только миритесь со злом, но и сеете зло… как, как у вас поднимается рука брать гонорары за свои книги?

– А почему это вас так интересует? – тихо спросил Бушуев, с оттенком недовольства.

– Потому что… потому что я бы очень хотела видеть в вас человека честного до конца. Неужели вам нравится – будем откровенны – ваша барская жизнь?

– Нет, не нравится.

– Неужели вы не видите контраста между вашей жизнью и жизнью ваших односельчан, которых вы так любите?

– Вижу.

– Стыдно вам?

– Стыдно. И это меня очень мучает.

Он опустил голову и задумался. Ей стало жаль его.

– Денис…

– Да?

– Вы, пожалуйста, не сердитесь на меня, что я так на вас нападаю. Может быть, я не права.

– Нет, вы правы… – тихо сказал он.

Шлюпка приближалась к левому берегу Волги.

– Пристанем? – предложил Бушуев.

– Хорошо…

Он направил шлюпку в застругу и, ослабив шкот, осторожно, боком притиснул шлюпку к крутому скату песчаной косы. Здесь было глубоко. Пробежав по борту, Ольга вылезла на корму. Чтобы не упасть, она схватилась за плечо Дениса. Это мгновенное и нечаянное прикосновение обоих обожгло. Он поднял голову и взглянул на нее. Она стояла во весь рост над ним, вытянувшись и заправляя волосы под купальную шапочку. Она видела боковым взглядом и чувствовала, что Денис смотрит на нее, и это ее волновало. Колени ее были у его лица, и ему стоило лишь чуть-чуть наклониться, и он бы коснулся губами гладкой загорелой кожи. И он с трудом сдержал это желание. Она легко и сильно оттолкнулась и прыгнула в воду, взметая каскад брызг.

Выкупавшись, они переоделись и пошли по берегу. Берег был отлогий, чистый, поросший мягкой травой. Далеко в реку уходили песчаные косы. За полосой травы подымалась впереди невысокая стена суглинистого ската. А выше – начинался могучий лес, где высокие сосны перемежались с елью и с кустами кудрявого можжевельника.

В этот лес и вошли Денис и Ольга. Они шли по густому серому мху, чуть похрустывавшему под нотами. То тут, то там вспархивали краснокрылые кузнечики и, потрескивая крылышками, разлетались в стороны. Дурманяще пахло сосной и хвоей. Было тихо. Только где-то наверху глухо шумели верхушки деревьев.

Денис здесь часто бывал, любил этот лес и знал в нем почти каждый куст и каждое дерево. Осенью он с дедом Северьяном ездил сюда за брусникой и за груздями. Но сейчас он ни о чем не вспоминал и ничего не замечал. Он видел только Ольгу, шедшую чуть впереди и сбоку него. Она шла легко, неторопливо, покачивая цветной летней юбкой.

Говорили мало и неохотно. Перескакивали с одной темы на другую.

Все случилось сразу и бурно.

Ольга нагнулась и подняла с земли какого-то жучка. И остановилась, положив жучка на ладонь и рассматривая его. Денис стоял за ее спиной и заглядывал ей через плечо. Она чувствовала его неровное дыхание, оно жгло ее и волновало. Она понимала, что надо сейчас же, немедленно бросить жучка и двинуться дальше, но почему-то не двигалась. Жучка она не видела, как не видела и своей руки, на которой он лежал, она вся, всем существом своим ощущала лишь близость Дениса и, несмотря на то, что он не касался ее, она на расстоянии чувствовала теплоту его тела. Плохо отдавая себе отчет в том, что делает, Денис тихо обнял ее, и она готовно, покорно повернулась к нему и, блеснув мгновенно выступившими на глаза слезинками, с такой бесконечной любовью и страстью взглянула ему в лицо, что Денис не выдержал, рывком бросил ее на себя и сжал на ее спине руки.

– Денис…

Выгибаясь всем телом, она стремительно обхватила руками его шею и потянулась к нему; он наклонился и поцеловал ее. Мягкие, слегка прохладные губы не хотели отрываться от его губ, и, чуть покачивая из стороны в сторону головой, Ольга как бы пила этот поцелуй. Оторвалась же она лишь на секунду, чтобы шепнуть:

– Боже, как я тебя люблю… как мучительно я тебя люблю.

Они плохо соображали, что делали. Как в тумане, Денис поднял ее на руки и с минуту еще стоял и держал ее на руках, целуя. Ее легкое тело с каждой секундой как бы тяжелело все более и более, беспомощно и покорно обвисая на его руках. И вдруг она скользнула вниз, опустилась наземь, обхватила колени руками и уткнула в них лицо. Денис быстро присел возле и, теряя рассудок, снова обнял ее и крепко прижал к себе. Где-то крикнула беспокойная сойка, перепорхнула с дерева на дерево и снова смолкла. Но они уже ничего не видели и не слышали.

– В глаза, в глаза смотри… – вздрагивая всем телом, шептала она что-то отчаянное и бессмысленное.

Вернулись в Отважное поздно вечером. Сжигаемые свалившимся на них счастьем, они никак не могли оторваться друг от друга, не могли расстаться. И, пристав к берегу, они еще долго сидели в шлюпке, в темноте, обнявшись и радостно переживая то, что случилось.

На тропинке, идущей к дому Широковых, они расстались.

Ольга тихо пошла вверх, перекинув через плечо легкую шелковую косынку, а Денис еще долго стоял и смотрел ей вслед.

Ветер стих. Над водой заплавал белесый туман, вызвездило. Взошел тонкий серпик месяца. Сверкая огнями, из-за колена реки показался пассажирский пароход. Тихо мигал красным глазом-фонарем бакен у Гряды. Именно у этого бакена когда-то давным-давно чуть не утонули Денис с Ананием Северьянычем.

Придя домой, Ольга, не раздеваясь и не зажигая огня, бессильно повалилась на постель и, радостно потянувшись, тихо засмеялась. Даже в темноте виден был лихорадочный блеск ее глаз. Высоко подняла косынку и, раскачивая конец ее над лицом, прихватила ее зубами, натянула косынку и замерла, припоминая все, все, до малейших деталей. Все казалось каким-то сном: их встреча в больнице – какая-то неловкая и неинтересная, встреча на пароходе, у Белецких, частые встречи на Волге и, наконец, сегодняшняя встреча…

Ущербный серпик месяца тихо мерцал за окном. Его лимонный свет ровным квадратом падал на свежепокрашенный масляной краской пол. Где-то играла гармоника, и пьяненький голос заунывно тянул:

…Ка-альцо души-девицы Я в море ура-анил…

Ольга отбросила косынку и повернулась на бок, поджав под себя голые ноги.

– А что же дальше?

В самом деле – что же дальше? Об этом она как-то не думала и не хотела думать. Важно одно – завтра опять встреча.

В окно кто-то тихо постучал.

– Кто это? – испуганно и громко спросила Ольга, и тут же мелькнула мысль: быть может, он, сумасшедший? Она спрыгнула с кровати и, шлепая босыми ногами по полу, подбежала к окну и распахнула раму. Чья-то сухая, жилистая рука бросила на подоконник записку и в то же мгновение исчезла. Ольга выглянула на волю; человек, похожий на жердь, перемахнул через плетень и пропал в темноте.

Ольга зажгла керосиновую лампу и с бьющимся сердцем развернула записку.

IV

Дмитрий Воейков лежал на койке в кутке Гриши Банного, одетый, сняв только сапоги, и дремал. На дворе стоял вечер, и в кутке было темно. За стеной скреблись и пищали мыши, монотонно и глухо капала где-то в бане вода. Дмитрий не то, чтобы дремал, а как-то странно то вдруг переходил в полузабытье, то вдруг просыпался.

В углу валялась старая, дырявая рукавица и смутно белела. Как только Дмитрий забывался, белое пятно рукавицы превращалось в ладонь со скрюченными пальцами, и ладонь эта будто бы лежала на стальном щите вагонного перехода и мелко тряслась. Потом она исчезала, и из угла кутка прямо на Дмитрия падала улыбающаяся фигура человека в плаще, падала и снова вставала, дергала из кармана револьвер и снова падала, бесшумно и однообразно. Потом Дмитрий поймал себя на том, что понял, что он кричит во сне, и заставил себя проснуться. Лицо, грудь и шея были мокрые от пота, и на губах он чувствовал соленые капли. Он вскочил и пинком забросил рукавицу под койку. Сел, достал папиросы и чиркнул спичку. Прикуривая папиросу, заметил, что пальцы его нервно, мелко дрожат.

Пришел Гриша Банный. В куток он не вошел, приоткрыл дверь и шепнул:

– Записку передал. Ждите.

Дмитрий рывком вскочил с койки.

– Так ты покарауль…

– Слушаю-с…

«Не человек, а – золото… – подумал Дмитрий. – Жаль, что идиот… Э-эх, побольше бы таких идиотов…»

Дмитрий торопливо занавесил маленькое оконце, вздул кривобокую семилинейную лампу с разбитым стеклом и присел к столу. Прикрутил фитиль лампы. Каморка погрузилась в сумрак. И так он сидел долго, вспоминая мелькнувшее, как сон, детство, маленькую Олю, отца, мать. Как, когда, в какую проклятую минуту все рушилось и погибло? Потом он снова увидел падающего человека в брезентовом плаще – противный кошмар не давал покоя. «Плохо, очень плохо подготовлен я к такого рода делам», – думал Дмитрий.

За стеной кутка послышались осторожные шаги. Дмитрий поднял голову и прислушался. Кто-то шарил рукой по двери, ища скобу. И – с силой рванул дверь.

– Митя…

– Ольга…

Минут пять они сидели на койке, обнявшись и не говоря ни слова. Ольга плакала, спрятав голову на груди брата. Дмитрий молча гладил ее волосы, крепко прижав ее к себе. У него дрожали губы и вздрагивали широкие ноздри.

– Будет, Ольга, будет…

Но она еще сильнее заплакала и еще крепче прижалась к нему.

– Ну, будет же… прошу тебя…

Вытирая слезы, Ольга беспрестанно и горько взглядывала на брата.

– Какой ты… – тихо сказала она, подымая руку и проводя пальцами по его щеке. – Как отец… вылитый…

– Ну ж… отец. Нет, Ольга, отец лучше был…

Когда прошло первое волнение, когда речь обоих из отрывочной и бессвязной перешла в более или менее связную, Дмитрий по-хозяйски вскипятил на керосинке чай, и брат с сестрой уселись за колченогий стол. Но из чаепития ничего не вышло. Ольга не спускала глаз с брата, забрасывала его вопросами, Дмитрий же постоянно вскакивал и наконец принялся ходить из угла в угол, шумно затягиваясь папиросой.

– Но как ты узнал, что я здесь?

– Видишь ли, я пробрался к дяде Лене в Баку. Он связался с Еленой Михайловной и узнал о тебе. Вот я тебя и разыскал…

– Отчаянная голова… Как же ты бежал?

– Ну, это длинная история, Оля. Всего не перескажешь, да и не в этом теперь дело… Бежало нас трое, в метель, двоих пристрелили, я удрал… Правдами и неправдами добрался до Свердловска. Там разыскал товарища одного из жуликов, что сидел со мной в лагере. Жулика этого убили при побеге. Так вот, свердловское жулье устроило мне фальшивые документы… Я знал, что за мною охотятся, что будут следить и за тобой, поэтому так долго и не рисковал повидаться с тобой, Оленька…

Он подошел и крепко поцеловал сестру в лоб.

– Замужем? – улыбнулся он.

– Нет.

– Влюблена?

– Да.

– В какого-то кинооператора, дядя Леня говорил.

– Нет…

Ольга опустила голову и пальцы ее чуть дрогнули, руки теребили на груди косынку.

– Ну, об этом после… – поспешно сказал брат. – Так вот. Переезжал из города в город, заметал следы. В одном поезде чуть-чуть не попался, но ушел. Правда… – и он вдруг замолчал.

– Что? – тревожно спросила Ольга, подымая на него глаза.

– Ничего, так… – замялся Дмитрий, опуская глаза. Он вспомнил брезентовый плащ и улыбку оперативника. – Теперь, кажется, я их окончательно сбил с толку.

– Что же теперь будет, Митя?..

Дмитрий перестал метаться по каморке, остановился перед сестрой и кратко, но сильно бросил:

– Месть.

И тихо добавил:

– Месть за всех: за отца, за мать, за Алешу, за тебя, за весь наш народ… Если б ты знала, что творится в лагерях… Да и на воле не лучше! – махнул он рукой. – Посмотрел я, поколесил.

– А если тебе убежать за границу? – предложила Ольга после некоторого раздумья.

– Зачем? – удивился Дмитрий. – Нет, за границей мне делать нечего. Борьба наша здесь. Да, кроме того, если попадусь при переходе – тебя посадят, раз. Второе, и, может быть, самое главное: я, в бытность свою за границей, встречал там наших беглецов-то. Паршивая у них жизнь, скажу я тебе, и вот почему: иностранцы игнорируют их, не прислушиваются к ним и ничего не дают делать в смысле активной борьбы с большевизмом… Нет уж, Оленька, я предпочитаю лучше смерть здесь, лицом к лицу с врагом, чем бессмысленное существование на какой-нибудь европейской фабричонке. Эмиграция – это трусливое бегство от борьбы, это – собачонка, лающая издали на врага, жизнь эмигранта жалка, пуста и бессмысленна… Ты – что?

Ольга встрепенулась и густо, по-детски покраснела; она поймала себя на том, что не слушает Дмитрия, а думает о Денисе. Как это могло случиться? в такую минуту? И долго потом она не могла этого простить себе, когда вспоминала про встречу с братом.

Дмитрий же подошел к ней вплотную, присел перед нею на корточки и заглянул ей в лицо. Она виновато улыбнулась.

– А ну-ка, ну-ка, расскажи… – улыбнулся брат. – Очень его любишь?

Ольга отвернулась, положила локоть на стол и закрыла глаза. Дмитрий видел лишь ее склоненный профиль.

– Сумасшедше люблю… Со мной никогда ничего подобного не было… Митя, милый, я, кажется, с ума схожу… И все так быстро. Прости меня… пожалуйста, прости.

Она вдруг вскочила и, бросившись ничком на койку, снова заплакала. Дмитрий сел возле нее.

– Ничего… ничего… – бормотала она. – Это слезы радости, счастья, Митя… Но… но ты не простишь меня, если узнаешь – кто он…

Какая-то темная, нехорошая тень промелькнула по лицу Дмитрия. Он насторожился.

– Кто? – еле слышно спросил он.

Ольга молчала, тихо всхлипывая.

– Кто?.. – еще тише повторил он и дернул тугим подбородком.

– Бушуев… знаешь, этот… известный писатель…

Дмитрий вскочил и впился мгновенно загоревшимися глазами в затылок сестры. Но она уже повернулась, легла на спину, светло и радостно глядя на брата.

– Он хороший, Митя… Он очень хороший.

– Так… – неопределенно сказал Дмитрий, снова подсаживаясь к сестре.

– Что он… член партии?

– Нет.

Дмитрий вздохнул.

– Это уже лучше… Видишь ли, я хорошо знал его деда, мы с ним в лагере сидели в одном бараке…

– Северьяна? – удивленно подхватила Ольга. – Его досрочно освободили, и он со дня на день приедет в Отважное…

– Что ты говоришь! – воскликнул Дмитрий. – Он старик замечательный. И кокнул какого-то коммунистика, видимо, мастерски. Кабы сам не признался – вовек бы не поймали. Но говорить ему, что я был здесь, разумеется, не надо.

– Что ты!

– Вот что, – решительно сказал Дмитрий. – Расскажи-ка мне подробнее о Денисе Бушуеве.

Не торопясь, начав от случая с Танечкой и с автомобильной катастрофы, Ольга шаг за шагом, день за днем, рассказала брату всю историю своей любви.

Летняя ночь коротка. Когда Ольга кончила рассказывать, стало уже светать. В кустах бузины сначала робко, а потом все смелее засвистали синицы.

– Так он что: из тех писателей, которые недолюбливают тех, кому служат?

– В этом смысле я его еще до конца не раскусила. По-моему, сейчас в нем страшная ломка происходит, в хорошую сторону, разумеется.

– Будь осторожна, однако.

– Ах, Митя, ему довериться можно…

– Но все-таки…

Помолчали.

– Слушай… – задумчиво сказал Дмитрий. – Уж если ты его так сумасшедше любишь, а он – тебя, то нельзя ли… нельзя ли, если есть к тому же и предпосылочки, обратить его в нашу веру? А?

– Я иначе себе и не мыслю жизни с ним… Ах, Дмитрий, посмотрела я в Москве на жизнь этих новых аристократов – как отвратительно! Но знаешь что: тут, по-моему, начинается не область политики, а область психиатрии: ведь большинство из этих аристократов – всех этих крупных писателей, режиссеров, композиторов – ненавидят и презирают Сталина, издеваются над ним за глаза, а – пишут вдохновенные… ты понимаешь… вдохновенные дифирамбы!

– Советские писатели наносят страшный, непоправимый вред, Оля, не только нашей родине, но и всему миру этими вот, как ты говоришь, дифирамбами. За границей их усиленно переводят, по ним, по этим фальшивкам судят о жизни у нас… За каждую такую книгу вешать надо!.. – зло выкрикнул Дмитрий.

На дворе стало совсем светло.

Ольга чуть жива была от усталости. Дмитрий заметил это. Почти насильно заставил ее уйти.

– Вот что, Оленька, – сурово и в то же время с большой нежностью сказал он. – Кто знает, что со мною будет. Деньги, что ты предлагаешь, я от тебя приму, но немного. Теперь… Что еще?.. Помни заветы отца и не клони свою головку перед мерзавцами. А с Денисом твоим я желаю тебе от души счастья. Если удастся тебе обратить его в нашу веру – устрой нам с ним встречу. А как будем связь держать – условимся. Я подумаю. Я еще денек здесь побуду. Ну, иди, родная, а то – слышишь: коров уж выгоняют… Подумают, со свидания идешь тайного… – пошутил он и крепко, в губы, поцеловал сестру.

Взбираясь вверх по тропинке и цепляясь за бобыли лопуха, Ольга заметила, как длинная фигура Гриши, маячившая возле ствола толстой замшелой березы, спряталась за него.

Должно быть, Гриша Банный простоял здесь всю ночь.

V

Спустя несколько дней после того, как исчез из Отважного Дмитрий Воейков, – исчез так же незаметно, как и появился, – вернулся в родное село дед Северьян.

Никто точно не знал дня его возвращения, а поэтому он свалился, как снег на голову. Приехал он к вечеру на дачном пароходе «Товарищ» из Костромы. На берегу спросил у какого-то мальчишки – где новый дом Бушуевых, и пошел на край села к большому дому.

Годы, проведенные в лагере, почти не изменили деда Северьяна. Шел он прямо, упруго шагая и опираясь на тяжелую палку. Ватную стеганую телогрейку распирали широченные плечи, на ногах – штаны из «чертовой кожи» и керзовые старые ботинки лагерного образца. За спиной болтался небольшой вещевой мешок. Седую бороду его, ставшую еще как будто длиннее за годы заключения, трепал легкий ветерок.

Гриша Банный, коловший на бушуевском дровяннике дрова для бани, увидел его первым. Старик подошел к крыльцу и остановился, глубоко дыша и осматривая добротный дом внука. С колуном в руках выглянул из дровянника Гриша Банный и испуганно залепетал:

– Уж не оптический ли обман?.. Северьян Михайлович?.. Как из гроба-с!..

Невероятным, непостижимым уму показалось Грише то обстоятельство, то странное совпадение, что больше всего поразило его в первую минуту: при возвращении старика, как и при их прощании, когда старик уходил доносить на себя, он, Гриша, колол дрова. И – для бани. Непременно для бани! Тогда для бани, и теперь – для бани. И ему показалось, что ничего и не было, что не пролетели за это время годы, стершие с земли миллионы людей и народившие новые миллионы, что ничего – ровно-таки ничего – не было, а все, что было – лишь сон, сон… Уж не остановилось ли время? Вот точно так же – тогда – он, Гриша, стоял с колуном, а дед Северьян – с дорожным мешком, такой же, как и теперь; только зипуна теперь нет у старика, а тогда был зипун; вместо зипуна в руке у старика – тяжелая палка. «Да ведь старик-то вечен, вечен, – подумал Гриша. – Он всех, всех на свете переживет…»

Дед Северьян увидел Гришу и негромко, приветливо сказал, щурясь от солнца:

– Здравствуй, Гриша…

Гриша бросил колун, робко подошел к старику и стал перед ним, как перед иконой, и потупил глаза.

– Эк, какой ты стал! Переменился, брат. Вроде как постарел. Деньги-то Манефе тогда передал?

– Передал-с…

– Царствие ей Небесное…

– Я тоже так полагаю, Северьян Михайлович…

– Мученица была… – тихо сказал старик, пристально глядя на Гришу, словно спрашивая глазами: «Знаешь, что ль?»

Но на бледном лице Гриши ничего нельзя было прочесть.

– Великая-с… великая-с мученица…

И опять Грише показалось, что в самом деле время остановилось: они с дедом Северьяном разговаривали так, что можно было подумать, что они продолжают прерванный только час назад разговор. А ведь прошли годы, годы прошли с тех пор.

– Так это что – Дениски дом? – осведомился дед Северьян.

– Дениса Ананьича…

– Веди… – приказал дед.

Одним прыжком, словно уколотый, Гриша Банный вспрыгнул на крыльцо, а за ним, тяжело и неторопливо ступая по широким дубовым ступеням крыльца, поднялся и старик. На крыльце сидела черная кошка, пистолетом подняв ногу. Гриша перепугал ее, и она спрыгнула наземь, дугой выгнула спину, тараща зеленые глаза.

Переполох в доме поднялся невообразимый. Пока шумели да кричали, дед Северьян, сняв картуз, крестился на образа в кухне. Маленький, седенький Ананий Северьяныч крутился вокруг деда Северьяна, как детский волчок вокруг тротуарной тумбы.

– Папаша… Ой, ты, господи! Да вы присядьте, папаша… Что ж этакой мачтой, стало быть с конца на конец, стоять-то!..

Старик поцеловался со всеми по очереди, неторопливо и троекратно. Заслышав шум, сбежал сверху Денис и, увидев деда, стал, застыл на нижней ступеньке лестницы, схватившись длинными руками за косяки. Секунду-две дед и внук молча глядели друг на друга. Дед Северьян дернул изуродованной губой, – и это его движение, знакомое и милое Денису с детства, всколыхнуло в Денисе такой рой воспоминаний, острых, ярких и сильных, что он на какой-то миг зажмурился и хрипло крикнул:

– Дедушка!..

И бросился к старику. И обнял его, положив белокурую голову ему на плечо.

– Ничего, бурлак… Все обошлось, слава Богу… – дрогнувшим голосом сказал старик, неуклюже обнимая внука стальными, узловатыми ручищами.

Ульяновна, украдкой смахивая слезы, тянула к старику упиравшегося и испуганного Алешу.

– А ну-ка, покажь! Покажь мне правнука, – попросил дед Северьян, отстраняя Дениса и протягивая руки к Алеше. Алеша заплакал. Дед подхватил его и поднял на воздух. И – странно – Алеша вдруг перестал плакать и, засунув пальчик в рот, стал пялить глаза на удивительную бороду старика. «Весь в Манефку, – подумал старик. – Спасли, брат, мы тебя с Манефкой-то, спасли. Жись тебе даровали. Живи». И он улыбнулся, а в ответ ему улыбнулся и маленький Алеша, улыбнулся счастливо, широко и дружелюбно.

Катя накрывала в горнице на стол и тайком посматривала сквозь открытую дверь в кухню – старик ей казался страшным. Гриша Банный раздувал самовар и морщился от дыма.

– Меха необходимы-с… – жаловался он. – Меха для раздувания огня.

Старик спустил Алешу на пол, сел на табуретку посреди кухни, уперся длинными руками в колени и приветливо всех оглядел. Денис прислонился к печи и, распираемый радостью, глаз не спускал со старика. Ананий Северьяныч ехидно советовал:

– Вам бы, папаша, того… не плохо бы в баньку сходить… Небось, вшей на вас пропасть… Они, вши-то, папаша, завсегда в тюрьмах водются…

– Ничего, сходим… – не обиделся дед Северьян. – Что надо – то надо.

– Так уж вы, папаша, так и сидите посреди кухни, не двигайтесь по дому-то, папаша… А Гриша тем моментом баньку вам истопит, оно так лучше будет… – не унимался Ананий Северьяныч.

Дед оглянулся, внимательно посмотрел на потолок, на стены и негромко заметил Денису:

– Богато живешь…

– Да, слава Богу, на бедность не жалуемся… – подхватил Ананий Северьяныч. Его уже одолевала подленькая мыслишка: как бы дед верховодить домом не стал. Денис ни в какие дела по дому не вмешивался, разве уж что в крайнем случае, и Ананий Северьяныч до сих пор чувствовал себя полновластным хозяином. Появление деда Северьяна изрядно обеспокоило его. «Теперь, старый хрыч, начнет нюхать, стало быть с конца на конец, по всем углам, – сокрушенно думал Ананий Северьяныч, – это, скажет, не так, да это не так, пропади он пропадом… Вот некстати ишо приехал…»

– А ты что, Ананий, этаким женихом вырядился? – спросил дед Северьян у сына. – Сапоги хромовые, рубаха шелковая, поясок крученый. Сегодня, чать, не праздник…

– До женитьбы ли мне, папаша… – слезливо замигал глазами Ананий Северьяныч. – Тут по дому да по саду работы не оберешься. Вы, могет, папаша, думаете, что богатым легко живется… Ой-ей-ей, ишо как трудно… Небось, папаша, вам в тюрьме легше жилось…

– Брось жаловаться… – приказал дед.

– Да ить я так, к слову.

Дед умылся, вытерся суровым полотенцем и решительно скомандовал:

– А ну, покажь, бурлак, дом свой.

Денис охотно повел старика по комнатам, сначала – понизу, потом повел наверх.

– Смотрите, не долго, – крикнула Ульяновна. – Сейчас ужинать будем.

В кабинете Дениса они присели. Дед оглядел комнату, шкафы, длинный письменный стол, заваленный газетами, письмами и рукописями и, колупнув ногтем светло-голубую краску на подоконнике, спросил:

– Краску-то где брал?

– В Костроме.

– С чего ж это ты так разбогател, бурлак? Неужто с мазни со своей?

Денис кивнул головой и улыбнулся.

– Дедушка, ну, расскажи же о себе…

– Стой! Не обо мне сперва речь будет. Сперва – о тебе… Икона – где?

– Какая икона? – не понял Бушуев.

– Икона, что я Манефе дал.

При имени Манефы Денис вздрогнул и твердо, прямо посмотрел в глаза деду, как и прежде по-молодому голубые и с таким же твердым взглядом, какой бывал иногда у Дениса, – от деда, видимо, унаследовал. Но дед сидел, как глыба, и, казалось, никаких особенных чувств при воспоминании о Манефе не испытывал.

– Икона, спрашиваю, где?

– Ее тетка Таисия взяла после смерти Мани-то… – отводя взгляд, сказал Денис. – Но позднее я откупил ее у тетки Таисии. Откупил на память. А потом выяснилось… Видишь ли, дедушка, икона эта оказалась не простая. Это – старинная икона Рублевского письма. Теперь я ее храню в Москве.

– Икону не хранить надо, а молиться на нее… Икону ты вернешь мне. А освободил меня из лагеря – честным путем али не больно?

– Тебя, дедушка, Верховный суд освободил.

– Это за какие же такие милости, ответь мне?

– Да так уж… – уклончиво ответил Денис. – Попросил я там одного влиятельного человека.

Дед Северьян недовольно дернул губой, забрал бороду в широкую лапищу, скомкал ее.

Помолчали.

– Темный ты стал человек, Дениска… – тихо сообщил он. – Темный…

Внизу что-то упало и послышался плаксивый голос Анания Северьяныча: «Ой, ирод долговязый, ведь разбил горшок-от, разбил, клещ болотный!»

– А все почему? – продолжал старик и тут же сам ответил: – От Волги отбился. Помнишь, говорил я тебе – не отбивайся от Волги. Это – жись наша.

– Да что ты, дедушка, в самом деле! – рассмеялся Денис, вскакивая. – За что ты, собственно, коришь меня? Я сыт, обут, одет, семья – тоже…

– Не хитри… – предупредил дед. – Не об этом речь. Надо проверить – за какие такие дела тебя так облагодетельствовали. За пустые книжки таких денег не дают. Сколько у тебя сейчас – тысяч с пяток есть?

– Да что-нибудь вроде этого… – чуть приметно улыбаясь, солгал Денис, чтобы не огорошить старика. У Дениса в это время только в сберкассе было 460 000 рублей.

– Бедным помогаешь?

– Помогаю.

– Смотри – помогай. Это – главное. Коли есть лишняя копейка – отдай бедному. И еще – хвалю, что Гришу в дом взял. Он – человек Божий.

На лестнице послышались торопливые шаги.

– Ужина-ать! – весело крикнула Катя.

– Пойдем, дедушка…

Дед Северьян встал и, выпрямившись, чуть не достал головой низкий потолок.

– А пошто девку взял?

– Матери помогает.

– А это – кто? – спросил старик, показывая на небольшую фотографию Ольги, что Денис недавно поставил на письменный стол.

Бушуев счастливо, во все глаза, открыто посмотрел в лицо деду.

– Это, дедушка, одна женщина…

Он замялся.

– Вижу, что не мужик… – вставил дед. – Все по бабам бегаешь?

– Нет… Это…

Он хотел было сказать, что Ольга, вероятно, будет его женой, но только подумал об этом и почему-то не сказал.

– Завтра поведешь меня на могилу к Манефе. Вот что… – приказал старик.

Сходя вслед за стариком по лестнице, Денис дивился на ту легкость и твердость, с какой шел почти девяностолетний старик. «Отрицательный персонаж», – вспомнил он слова Муравьева и подумал о том, что завтра же попытается что-нибудь выудить у старика по поводу смерти Мустафы. Наблюдая за дедом Северьяном, он окончательно убедился в том, что старик – не убийца. И не так бы он вел себя, если бы в самом деле был убийцей.

На другой день, когда они со стариком шли в Спасское на кладбище и Денис осторожно завел разговор об убийстве Мустафы, старик резко оборвал его и запретил когда-либо говорить об этом. Он долго и подробно рассказывал Денису о том, что он видел в лагерях. Рассказывал он больше не о себе, а о других. Рассказывал о голоде, тифе, о метелях и морозе. О том, как принимают страдания праведные и неправедные и как невыносимо тяжело живется человеку на земле. Бушуев молча и внимательно слушал, зная, что во всем том, о чем плавно и ровно, даже как-то бесстрастно рассказывает дед Северьян, нет ни крупицы лжи.

К удивлению домочадцев и к радости Анания Северьяныча, дед Северьян на третий же день приезда вдруг объявил Денису, что жить он в его доме не будет. Объяснял он это тем, что желает одинокой, затворнической жизни, что ему надо много молиться и готовиться к смерти. Хибарка его стояла заколоченная во все годы заключения старика. Дед сходил в сельсовет, получил разрешение и отколотил хибарку. Помогая старику устраиваться на старом месте, Денис спросил:

– Дедушка, скажи мне прямо и честно, так, как ты всегда со мной говорил: почему ты все-таки не хочешь жить у меня? Почему ты уходишь?

– Хочешь правду?

– Да.

Дед Северьян кратко ответил:

– Не по душе мне жись твоя, Дениска, темная… Не по душе.

VI

И Денис, и Ольга жили, как в тумане. С женитьбой решили не медлить, ждали лишь приезда Елены Михайловны, которую Ольга вызвала телеграммой. И в тот же день послала в Москву подробное письмо Аркадию Ивановичу, с уведомлением о том, что выходит замуж за Бушуева.

Своих отношений они уже не могли скрывать, да и не скрывали, и вскоре, как водится, поползли по селу тяжелые сплетни. Ольга стала часто бывать в доме Бушуева, и домочадцы постепенно привыкли к ней. Невзлюбил ее поначалу лишь Ананий Северьяныч.

– Хреновая из ее, стало быть с конца на конец, работница будет… – заявил он Ульяновне, почесывая грабельками спину. – Тошша больно и ногти мажет красным…

– Ольга Николаевна прекрасный человек-с… – робко запротестовал Гриша, у которого с Ольгой, с некоторых пор, установились какие-то таинственные отношения.

– Молчи! Тебя, дуралея, не спрашивают! – прикрикнул на него старик. – Ты вот попроси-ка ее воды с Волги принесть: так пополам и треснет под коромыслом-то.

Очень привязалась Ольга к Алеше. Она вообще любила детей. Маленький Алеша, как все дети, безошибочно, интуитивно отгадал искренность Ольги и невероятно быстро привык к ней.

К Петрову дню в Отважное приехали Николай Иванович Белецкий, Варя с мужем и, конечно, гости – художник Кистенев и его друг, тоже художник – Азаров. Все они быстро перезнакомились с Ольгой, Денис же почти со всеми был знаком. Муж Вари, Илья Ильич Кострецов, профессор музыки, оказался очень симпатичным и милым человеком. Ему было сорок три года. Высокий, плотный, чуть седой, с необыкновенно мягкими и приятными манерами, он, – как это бывает с людьми, у которых совесть совершенно чиста, – сразу располагал к себе.

Белецкий за эти годы совсем «покраснел», как выражалась Анна Сергеевна. В политических спорах, даже с домашними, архитектор держал сторону советской власти, убежденно и упорно.

VII

По Волге плывут плоты. Плывут медленно, лениво, весело отражаясь в зеркальной голубоватой воде. Над плотами летит стайка быстрых чирков, наискось пересекая реку. Слышно, как плотовщики, сгрудившись у дымного костра, нестройно, но с чувством поют:

…Уходи-и-или партиза-а-аны На гражданскую войну-у…

Денис с Ольгой сидели на траве, на крутом обрыве, чуть повыше Зеленого камня. Широко и плавно катилась перед ними Волга, позади сверкал подвижной листвой невысокий зеленый лесок: березы, осины, ольха. Голова Ольги лежала на коленях Дениса, она рассказывала о себе, о своей семье, рассказывала все, ничего не утаивая, рассказывала всю горькую правду истории семьи Синозерских и семьи Воейковых. Утаила только одно: то, что знала про Дмитрия, и то, что она с ним виделась. Это была не ее тайна, и она не считала себя вправе говорить о ней Денису.

Об Аркадии Ивановиче не говорили. Как-то рассказав Денису всю историю своих отношений с Хрусталевым, она попросила Бушуева не вспоминать об этой своей неловкой любви, что он с радостью и выполнял. Впрочем, оба они – и Ольга, и Денис как люди чуткие и добрые, жалели его и оба хотели, чтобы Аркадий Иванович мужественно и не очень болезненно перенес последний удар, который его ждал с получением письма от Ольги.

– …А потом Дмитрий бежал из лагеря, в январе этого года, и с тех пор о нем ни слуху ни духу. Наверно, погиб.

Она рассказала, как потом следили за нею и за ее домом, как она боялась – не за себя, нет, а за Танечку, чтобы дочь не осталась круглой сиротой.

– Вот какая я контрреволюционерка, Денис, – полушутя, полусерьезно сказала она. – Тебе не страшно со мной?

Бушуев улыбнулся, приподнял ее голову и крепко поцеловал в губы.

– Нет, я не шучу, – сказала она, прикрывая ладошкой глаза от солнца. – Ведь ты можешь испортить всю карьеру из-за меня. Больше того – и всю жизнь. Ты серьезно подумай, Денис.

С бьющимся сердцем, со страхом ждала она его ответа.

– Ольга, – тихо и как-то необыкновенно мягко, с долей укора, сказал Денис. – Неужели я похож на карьериста или на человека, который боится за свое положение, за свою жизнь?..

Она радостно улыбнулась и так же радостно сказала:

– Этого я не говорю…

Бушуев зарыл пальцы в ее пушистые волосы.

– И, пожалуйста, никогда не говори об этом. Ты для меня – все. Поверь – мне совершенно все равно, как это отразится на моей, как ты говоришь, карьере. Лишь бы ты была со мной, а все остальное – гроша ломаного не стоит. Ей-богу!.. А жизнь – что ж жизнь? Я ею никогда особенно-то и не дорожил.

И, подумав, предложил:

– Хочешь, я попытаюсь узнать что-либо о Дмитрии? У меня есть кое-какие связишки…

– Ой, нет! Пожалуйста, не надо! – испуганно сказала Ольга и даже привстала. – Лучше не напоминать им. Да и для тебя лучше… Нет, нет, только не это! Деда Северьяна ты освободил – это доброе, хорошее дело. Будешь хлопотать за Дмитрия – скажут… Нет, нет, я не хочу этого. Слышишь?

И она принялась бешено его целовать.

– Ты ведь мой, мой… Скажи, что ты мой!

– Твой! – закинув голову и смеясь, крикнул Денис на весь лес. «О-ой…» – звонко прокатилось эхо. Ольга зажала уши обеими руками и ткнулась лицом в колени Бушуева. Плечи ее вздрагивали от счастливого смеха.

«Счастье, – думал Денис, – это сознание, что ты даешь радость и счастье другому. Одинокий человек, никого не любящий и не дающий никому радости, не может быть счастливым. Монашество – это воровство; жалкое, трусливое воровство и своего и чужого счастья…»

– Ольга, отец твой из простых людей? – вдруг почему-то спросил Денис, без всякой связи с тем, о чем думал.

– Да, конечно. Дед мой был по профессии штукатур. Страшный пьяница. Бил бабушку. Она умерла, когда отцу было всего тринадцать лет. Он ушел из дому, и сам, без чьей-либо помощи выбился в люди. Ах, Денис, если б ты знал, какая у нас была замечательная, дружная, крепкая семья, сколько труда отец с матерью вложили в наше воспитание. Мы с Дмитрием изучали языки, учились музыке – все это не так легко при советской власти… Любишь?

– Кого? – не понял Денис.

– Меня, конечно… – рассмеялась Ольга, привставая и обвивая рукой его крепкую, загорелую шею.

– Нет, – пошутил Денис и, подхватив ее на руки, стал целовать глаза, лоб, щеки.

– Скажи, как долго ты еще будешь работать над «Грозным»? – спросила Ольга.

– Если ты мне дашь покой на неделю-две, – снова пошутил Бушуев, – то, пожалуй, и кончу. А если…

– То есть ты намекаешь на то, чтобы…

– Вот именно.

– Хорошо, я тебе дам отдых, – пригрозила Ольга, вырываясь из его объятий. – Посмотрю, как ты покрутишься без меня…

Дурачась, они повалились на траву и покатились под откос, щекоча и тиская друг друга.

Жарко пекло солнце. Под деревьями, в траве, гудели пчелы, перепархивая с цветка на цветок. По Волге, под самым берегом, плыла лодка, монотонно скрипели уключины – точно коростель в овсах. Бушуев поднял взлохмаченную голову, с запутавшимися в волосах травинками, взглянул на лодку.

– Дедушка!

Схватившись за руки, Денис с Ольгой бегом пустились к приплеску. Старик, заметив их, повернул лодку и пристал к берегу.

– Ну, голуби, подвезти вас, что ли, до дому-то? – спросил он, когда Денис с Ольгой, запыхавшись, подбежали к лодке. – Что в лесу-то потеряли?..

Против ожидания Дениса, старик полюбил Ольгу. В первый же день их знакомства выяснилось, что он знал в лагере Дмитрия и был очень высокого мнения о нем как о человеке порядочном, смелом и «с мыслию», как выразился дед Северьян. Ольга даже покраснела от удовольствия, она всегда гордилась братом. Рассказал дед и о его побеге, о том, как убили Ставровского и Ваську, и дивился на то, как неисповедимы пути Господни. «Вот уж не думал, что от сестры Митрия-то у меня правнуки будут… – говаривал он. – Не думал, что породнюсь с ним».

Денис бесконечно рад был и благодарен деду за его доброе отношение к Ольге. Он знал, что за стариком всегда – правда.

Очень огорчало Дениса одно обстоятельство: дед Северьян ни за что не хотел принимать от него никакой помощи, и никакие уговоры не помогали. Старик по-прежнему принялся за старый промысел: за рыбную ловлю и ловлю казенных дров. Иногда Денис с Ольгой приходили к нему в домик и подолгу сидели у старика, слушая его рассказы. Денис навсегда сохранил к этим рассказам благоговейное отношение и считал, что в творческом плане они дали ему гораздо больше, чем книги. Бушуев терпеть не мог кабинетных писателей, не знавших и не любивших живой жизни, не любивших искусства простого народа, считавших это искусство мелким и ничтожным, не заслуживающим внимания.

В Отважном на берегу сидел на бревне Гриша Банный в низко надвинутой на лоб огромной шапке-кубанке с красным крестом поверху – явно старорежимного образца. На рыжих крагах победно играло солнце. Гриша бросал в реку мелкие камешки, норовя попасть в плывущую щепочку. Заметив подъехавшую лодку, он вежливо снял шапку и поздоровался. Потом осведомился – б лагополучно ли доехали? Потом сообщил, что в Японии небольшое землетрясение, и выразил надежду, что до Отважного землетрясение не дойдет.

– Хотя следовало бы пережить и это, – заметил он. – Человек должен все в жизни пережить… Перед красотой же вашей, Ольга Николаевна, преклоняюсь…

И еще сообщил, что, следуя за Денисом Ананьевичем, он приступил к доскональному изучению эпохи Ивана Грозного и что в современности, к сожалению, улавливает многие черточки далекой и страшной эпохи.

– Неприятно-с, чрезвычайно неприятно-с делать подобные открытия, – заключил он.

VIII

Пикник затянулся заполночь. Празднество было устроено на берегу Волги возле Чёртова Лога, там, где когда-то Денис тайно встречался с Манефой. Принимала участие в пикнике вся колония москвичей, за исключением Анны Сергеевны Белецкой, не любившей шума и пьянок. А затеяла пикник группа нагрянувших писателей, приехавших в творческую командировку в Кострому. Узнав, что дом Бушуева всего в восемнадцати километрах от города, они всей гурьбой, всемером, – четверо мужчин и трое женщин, среди которых была и Наточка Аксельрод, – нагрянули к Бушуеву. Возглавлял бригаду писателей поэт Александр Шаров – костлявый человек, с пискливым, почти женским голосом, тот самый Шаров, которому композитор Крынкин посылал по праздникам снимок со своего ордена.

Место для пикника выбрали на крутом обрыве, на траве, под могучими густыми березами. Продукты и вино привезли на подводе, специально нанятой для этого в Спасском, в колхозе «Красный пахарь» – отважинцы лошадей не держали, свято хранили дорогие традиции – все село навыгреб работало по-прежнему на Волге, на пароходах.

Пиршество начали еще засветло, а когда стало темнеть – зажгли большой костер.

…Шум, крик, хрип патефона, картавые стенания Александра Вертинского.

Да-асвиданья, да-а-агарели свечи, Мне так стра-ашна уходи-ить ва тьму, Жда-ать всю жи-и-изнь и не даждаться встречи, И а-астаться ночью а-адному…

Июльская ночь широко раскинула звездный шатер над Волгой. Золотистым столбом падало отражение костра в черную, как смола, воду. Бушуев с Варей сидели несколько поодаль от костра на теплом песке, нагретом за день солнцем. Глядя на возбужденные вином красные лица, на неуместные здесь городские платья и костюмы, Денис Бушуев думал о том, как все это нелепо выглядит на берегу великой реки, на берегу, густо политом бурлацким горем. И ему где-то было больно и обидно, что чужаки устраивают пирушки и беспечно, глупо веселятся на этом берегу, не думая и не вспоминая ни о каких бурлаках. Бушуев понимал, что думать так – значит быть несправедливым: что из того, что люди веселятся там, где проходили когда-то несчастные люди, берег – не кладбище; но иначе думать не мог. И стараясь отвлечься от этих назойливых и горьких мыслей, он прислушивался к тому, что говорила Варя.

Ольга стояла возле костра, окруженная наперебой ухаживавшими за нею мужчинами. Она шутила, смеялась и, казалось, очень веселилась. На деле было далеко не так. Она с беспокойством, хорошо и умело, правда, скрытым, поглядывала в ту сторону, куда перешли и где уединились Варя с Денисом. Зная о том, что Варя когда-то была влюблена в Дениса, Ольга уже места не находила от дикого приступа ревности. Ревность раздирала ей сердце, нехорошая, темная ревность. Она сразу, по-женски, призналась себе, что Варя очень хороша собой. Стройная, изящная, с великолепными черными волосами, с красивым и ярким лицом, милой улыбкой – она сразу останавливала на себе внимание и вполне могла посоперничать с Ольгой, как красотой, так и умом. «Эта кошечка, уж если запустит в кого-нибудь свои коготки, скоро не выпустит», – ядовито думала Ольга.

Денис же с Варей между тем мирно беседовали, вспоминали прошлое, и обоим было немножко грустно, как всегда бывает грустно, когда близкие люди вспоминают что-либо далекое и милое.

– А помните, Денис, как мы ходили по ягоды и видели ужа? А – стихи? Как по вечерам вы у нас читали стихи? – вспоминала Варя. – Боже, как все это было хорошо!

– Хорошее было время, Варя, хорошее… – вздохнул Денис. – Впрочем, прошлое всегда кажется лучше настоящего.

Варя искоса, не поворачиваясь, внимательно посмотрела на Дениса, потом отвернулась было, но тут же снова взглянула и уже откровенно, не отрываясь, продолжала смотреть на него, стараясь, однако, смотреть так, чтобы он не заметил ее взгляда. Губы ее слегка задрожали.

– Денис, вы очень любите Ольгу Николаевну? – тихо спросила она.

– Очень, Варя… – искренно ответил Бушуев. Он отыскал глазами в толпе Ольгу и улыбнулся ей. Ольга поймала его взгляд и тоже улыбнулась, и сделала губами движение, как будто целует. Весь этот молчаливый, но выразительный разговор Варя проследила и, отвернувшись и потупясь, сказала:

– Я вам от души желаю счастья, Денис. Я, право, очень хочу, чтобы вы были счастливы…

«Зачем я лгу? – мелькнуло у нее. – Ведь никакого счастья с другой женщиной я ему не желаю. Пустые, глупые и лживые слова».

Денис с благодарностью взглянул на нее. Ее склоненный профиль четко обозначался на фоне костра. Длинные, черные ресницы наполовину прикрывали глаза.

– Варя…

– Что?.. Что вы хотите спросить? – настойчиво повторила она, заметив, что Бушуев что-то хочет сказать и не решается.

– Варюша, вы счастливы?

Это неожиданное «Варюша» как огнем обожгло ее. Дернув плечом, она повернулась к нему и отбросила со лба волосы. Глаза ее беспокойно, но мягко и нежно заскользили по лицу Дениса и заглянули в его глаза. Губы слегка открылись, растерянно как-то и жалко, обнажая мелкие, блестящие зубы.

– Зачем вы это спрашиваете, Денис? – с мучительным упреком тихо сказала она. – Вы ведь знаете, что я очень несчастлива… Надеюсь, однако, что на этот раз это мое вынужденное признание будете знать только вы… Вы один и больше никто. А я уж во второй раз не проболтаюсь…

Она встала и неторопливо пошла к тому месту, где сидел ее муж. Бушуев беспокойно посмотрел ей вслед. Этот его взгляд перехватила Ольга и вдруг, в одну секунду, стала до того бурно весела, что можно было подумать, что она выпила лишнее.

Сашка Шаров, вполпьяна, вскочил на пень и, размахивая руками, стал выкрикивать:

Я не знал, что любовь – з-зараза. Я не знал, что любовь – чума! Подошла и прищуренным глазом Х-хулигана свела с ума…

К Бушуеву подошел Белецкий, с бутылкой коньяку в руках и со стаканами.

– Ну, прославленный автор, выпьем, что ли?.. – спросил он, сверкнув золотом зубов.

– Выпьем… – решительно сказал Денис и, взяв от Белецкого бутылку, налил почти полный стакан коньяку.

– Ого, по-бурлацки!.. – крякнул Белецкий. – Ну, а я уж по-интеллигентски… – И он чуть капнул коньяку в свой стакан.

Белецкому было уже под шестьдесят. Но выглядел он на редкость здоровым человеком. Последние годы он стал очень следить за собой: хорошо и регулярно питался и много занимался гимнастикой.

– О чем же тут доченька моя с бурлаком беседовать изволили?

– Так. Вспоминали прошлое, – рассеянно ответил Денис и поднял стакан. – Ну, Николай Иваныч, ваше здоровье… Иногда, знаете, стоит хорошо напиться.

– Пей, бурлак. Пей, да дело разумей.

Они дружно выпили. Белецкий подсунул Денису бутерброд с копченой колбасой. Бушуев молча стал закусывать. Глянул на Белецкого повеселевшими глазами, блеснул золотистой искоркой в них.

– Ах, Николай Иваныч… ну и х-хорошо!

– Хорошо? – не поверил Белецкий и рассмеялся.

– Отлично. Огонь, а не коньяк.

Весело болтая, они выпили еще по одной. Подошла Ольга. Тяжело дыша, – она только что кончила танцевать – присела на песок возле Дениса.

– Ты выпил? – тревожно спросила она, взглянув на него.

– Да.

– И выпил, по-моему, уже много. Зачем это?

– А ты – пила?

– Да.

– Зачем это?

Они дружно рассмеялись. Ольга легонько треснула Дениса по затылку.

– Когда же свадьба, наконец? – спросил Белецкий. – Ольга Николаевна, умоляю вас – не мучьте моего воспитанника. Женитесь, да и дело с концом.

– А я его и не мучу… – сорвалось у Ольги чистосердечное признание, и, мгновенно покраснев, она растерянно улыбнулась.

Сказано это было выразительно и в совершенно определенном смысле.

Белецкий неопределенно крякнул, Денис с удивлением и упреком взглянул на нее. Ольга уже оправилась от смущения и чуть насмешливый взгляд ее как бы говорил: «Вот тебе! Не шепчись по углам с другими женщинами. Пусть отец твоей дурацкой Варьки знает и передаст ей, что ты мой, мой, мой, и давно уже мой, и никому я тебя не отдам…»

Кто-то вдребезги напоил Гришу Банного. Дойдя до стадии высшего возбуждения, Гриша низко надвинул на глаза великолепную и огромную шапку-кубанку и стал описывать вокруг березы абсолютно правильные круги, вызывая всеобщее удивление и восхищение. Плавая вокруг березы, он громко обещал, еще задолго до естественного крушения мира, взорвать земной шар, в лучшем случае – расколоть его пополам, что уж и не так трудно сделать, если следовать указаниям, весело изложенным в замечательной книге Поморцева М. М. Потом он снял с правой ноги длинную рыжую крагу, застегнул ее пряжечки по форме и, приложив узкий конец ее, тот, что приходился на щиколотке, к губам, стал, как в трубу, мощно распевать боевой марш «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин, и первый маршал Ворошилов Клим…». Пропев марш до конца, он набил крагу ромашками и, словно вазу с цветами, поднес крагу Наточке Аксельрод под шумные аплодисменты. Смущенный общим вниманием, Гриша Банный, сильно покачиваясь, подошел к кусту дикой смородины, присел, снял с левой ноги вторую крагу и, водрузив ее на куст, как победное знамя, прилег под кустом и мгновенно уснул.

Очеркист Ситников, плотный, лысый человек, орал изо всей мочи одно и то же:

– Товарищи! Останемся здесь до утра. Будем смотреть восход солнца!

К Денису, Ольге и Белецкому подошел муж Вари – Илья Ильич. Трезвый и серьезный, он спросил разрешения присоединиться к компании и присел на песок.

– Как вам нравится этот Содом и Гоморра? – улыбнулся он Ольге Николаевне, мельком взглянув на Дениса. Взгляд его темных глаз был удивительно мягок и приятен.

– Очень весело, по-моему, – ответила Ольга.

– А мне вот скучно и хочется спать… – сказал профессор. – И становится, на мой взгляд, что-то уж чересчур весело. Я бы давно ушел, да вот жена…

И он опять взглянул на Бушуева. Денис уже заметно охмелел. Задорно бросил:

– А вы ее, Илья Ильич, в охапку да на спину… И – с Богом домой.

– Да ведь если бы мне вашу силу, Денис Ананьевич, – пошутил Илья Ильич, потирая красивые, белые руки, с чуть сплющенными концами пальцев – профессиональной отметкой.

В трех шагах от них маленький, юркий Соломон Азаров горячо спорил с Кистеневым.

– А я вам говорю, что творчество Пастернака со временем будут изучать, и изучать очень глубоко, – горячился Азаров, поблескивая выпуклыми, круглыми очками. – Не ошибусь, если скажу, что в данное время он является самым крупным и самым талантливым советским поэтом. И еще – мне нравится его скромность, никуда он не лезет, ни на что не претендует…

– Живет впроголодь… – вставил Кистенев. И эта фраза отчетливо долетела до слуха Бушуева. Он насторожился.

– Ну, знаете… – сокрушенно развел до смешного маленькими и сухонькими руками Азаров. – Если степенью набитости брюха измерять таланты… Увольте, прошу покорно.

И он возмущенно отошел от приятеля.

– Куда же вы? – крикнул Кистенев. – Да что вы, право!

Он вскочил и побежал за Азаровым. Бушуев видел, как он нагнал его, и между ними, судя по жестикуляциям, снова завязался жаркий бой.

– Ах, ах, какая прелесть! – ахала Наточка Аксельрод, показывая Шарову на буксирный пароход, тащивший длинный караван барж и тяжело шлепавший плицами по воде. Огни парохода, дрожа и ломаясь, разноцветными звездами рассыпались по воде.

– Работяга… – мельком взглянув на пароход, заметил Шаров. – А откуда у вас появился этот перстенек, дорогая? – пискливо поинтересовался он.

– Из освобожденной Риги. Это – александрит. Жена Бирюкова мне подарила. Они уже вернулись в Москву. Говорят – чудо, как хороша Рига!

Хмелея, Бушуев чувствовал, как все больше и больше, все сильнее и сильнее его охватывает злоба. Зачем все эти люди здесь? Что им здесь нужно? Как они смеют поганить пошлостью его Волгу? И только невероятным усилием воли он удержал себя от того, чтобы не побросать за ноги в Волгу всех этих Шаровых и Наточек вместе с их патефонами и перстнями. И останься он долее, то, вероятно, что-нибудь подобное бы и учинил. Спасла положение Ольга. Заметив хмурое и нервное состояние Дениса, Ольга стала уговаривать его идти домой, да ей и самой давно уже всё порядочно наскучило.

– Пойдем, Денис, пойдем… – шептала она, отводя его в сторону.

– Погоди, дай хоть одного с обрыва спущу… Вот эту рыжую вошь, что гундосит что-то о Белинском… – показывал он на Ситникова. – Ну, дай же мне спустить его с обрыва!

– Идем, Денис.

И так, тихонько подталкивая его и уговаривая, Ольга завела его в лес, радуясь на ту власть, которую она постепенно брала над Денисом, и на ту покорность, с которой он подчинялся ей. Обернувшись на секунду перед тем, как совсем скрыться в лесу, Ольга увидела, что Варя, одна Варя, видит, что они уходят. Ольга торжествующе вскинула голову и решительно толкнула Дениса на тропинку, убегавшую в кусты.

Ночь была темная, теплая. С каждым их шагом шум пирушки все более и более стихал и вскоре совсем стих. Они шли по лесной тропинке, с трудом различая ее в темноте.

– Что это ты так вдруг взъелся на всех? – спросила Ольга.

– Ах, Ольга, противны они мне все.

– Ну, и наплюй на них.

– А главное, главное – какое презрение ко всему простому, естественному. Какое презрение к простому человеку… Я слышал, как Ситников хвастался тем, что не пускает в дом красноармейцев и младших командиров, потому что они, видите ли, портят паркетный пол подкованными сапогами. Но объясни ты мне – как можно, так презирая простого человека, писать романы и повести из жизни рабочих и колхозников?

– Не думай ты сейчас об этом, Денис. Мы с тобой счастливы, а это – главное.

– Это не похоже на то, что ты раньше говорила… – недовольно заметил Денис.

Ольга рассмеялась и крепко прижалась к Денису.

– Дурачок ты мой пьяненький…

IX

Дед Северьян поехал за Волгу за ивовым прутом для верш – решил по вечерам плести к осени верши.

Переехав Волгу, он пошел вдоль ручья, густо заросшего тальником. Нарезав прутьев, он, чтобы сократить путь до лодки, пошел напрямки через луг. На краю луга, на том, что примыкал к перелеску, лежали в тени чахлых осин колхозники из Татарской слободы. Они с утра косили луг и теперь отдыхали, намаявшись на работе, и ждали вечерней росы, чтобы снова начать косить. Пережидали жару.

Развалясь на траве, усталые, они лениво переговаривались и жевали хлеб. Покричали старику.

– Прутья, что ль, резал, Михалыч? – осведомился старик Кулимбаев, хотя видел, что дед Северьян нес свеженарезанные прутья, а не дрова.

– Да… – кратко ответил дед Северьян, бросая вязанку наземь и тяжело присаживаясь на нее.

– Трава нонче хорошая, братцы… – заметил он, поглядывая на луг.

– Что хорошая, то – хорошая… – согласился молодой рябоватый парень.

– Ты б в хоромах должон жить, у внука твово, а не прутья на горбу таскать… – злобно заметил маленький мужичонка в залатанной синей рубахе, мокрой от пота. – Это уж нам, горемышным, впору…

– Внук – внуком, а у меня – своя жись… – спокойно ответил старик.

– Правильно! – подхватил Кулимбаев.

Ответ деда Северьяна как-то всем понравился, и недружелюбно настроенные вначале колхозники помягчели. Кто-то предложил старику хлеба с солью. Дед Северьян поблагодарил и взял хлеб. И это понравилось колхозникам.

– Ну, вчера ночью и чудили же ваши арихтоскраты… – сообщил рябой парень. – Костры позажигали на том берегу и всю-то ноченьку никому спать не давали – галдели, орали, перепились надоть…

– Н-да… – неопределенно крякнул дед Северьян.

– Васька Масленников рассказывал, – повернулся парень к колхозникам. – Он о ту пору на лодке ехал, из городу. Вижу, говорит, буйство идет невописуемое. Подъезжаю ближе, узнаю – москвичи из Отважного. Кто – поет, кто – граммофон крутит, кто чёрт-те знает что вытворяет… А одна бабынька зашла, говорит, прямо в платье по грудь в воду, стоит, как истукан, и на звезды смотрит. «Хочу, – кричит, – испытать, что утопший человек чувствует». А я, говорит Васька, и отвечаю ей: «Вы, мадамочка, так ничего не узнаете. Вы повесьте себе камушек на шею и то гда топитесь…»

Колхозники дружно, раскатисто рассмеялись. Дед молчал.

– От такой развеселой жизни один раз и потопнуть можно… – заметил кто-то.

– Ах, мать его в Сталина! – вдруг смачно выругался все время молчавший до этого угрюмый и неповоротливый колхозник Каюм. – С нас шкуру дерет да на других напяливает…

Он вскочил и подошел к кустам, и встал там по малому делу.

– Я, братцы, так думаю, – говорил он через плечо. – Не стоило и революции затевать. Ничего, что помещики были, а народу лучше жилось. А теперь – и помещики есть, и нам хуже… А коли кто хочет за таки мои слова доносить на меня, куда следует, то пущай сейчас и идет… Это не я говорю, а душа моя… У меня четверо ребят, и не знаю – переживем ли эту зиму аль нет… Всего скорей – с голоду сдохнем…

Наступило молчание.

Дед Северьян встал, поднял вязанку и взвалил ее на спину.

– Пошел, что ль, Михалыч? – спросил Кулимбеев.

– Пора, старче, пора… А вам всем – бог в помочь.

– Ну, спасибо…

И пошел. За спиной – услышал:

– Ох, и крепок старик. Небось, сто годов, а все еще – ишь – как дуб…

– А Мустафу он, братцы, все-таки понапрасну зарубил, – сказал кто-то. – Мустафа, он – ничего, не вредный дядя был…

Дед Северьян, низко склонив лысую голову, тихо побрел к берегу.

X

От Аркадия Ивановича пришло наконец письмо. Ольга никогда не подозревала, что у этого человека столько силы. Несмотря на общий подавленный тон письма, оно было вполне корректно и спокойно. Лишь в самом конце что-то в Аркадии Ивановиче прорвалось, и в беспорядочно набросанных строках нельзя было уловить смысла: это был панегирик любви, состоявший из каких-то отрывочных, страстных фраз.

В постскриптуме, написанном снова в относительно спокойном тоне, он писал, что она может быть уверена, что он не посягнет на ее спокойствие, хотя иногда и теряет голову от горя. Просил одной лишь милости: если ее семейная жизнь не удастся и если ей когда-нибудь будет очень тяжело – сообщить ему. «Не подумайте, – писал он, – что я не желаю вам счастья, нет, это неверно, я желаю вам его, но я только хочу где-то иметь хоть маленький, еле теплящийся огонек, чтобы еще стоило жить, чтобы было за что цепляться…»

Ольгу это письмо очень расстроило. Она дала его прочесть Денису.

– Что ему ответить? – спросила она. – Я не знаю… Мне его, Денис, очень жалко, по совести говоря…

Денис молча курил.

– Вот что, Ольга… – сказал он. – Я думаю, что тебе надо исполнить его просьбу. Я не вижу тут ничего плохого.

– Я очень рада, что ты так думаешь, – сказала Ольга и хитро улыбнулась. – Только ведь мне никогда не придется никому писать, что я несчастлива? Верно, Денис?

Свадьбу назначили скоропалительную – на начало августа.

Приехали наконец Елена Михайловна с Танечкой. Елена Михайловна приехала очень сердитой. Она не знала Бушуева, но знала и любила Аркадия Ивановича, и лучшего мужа для Ольги Николаевны не желала. Она принадлежала к разряду тех замечательных и редких людей, которые умеют радоваться чужим радостям и печалиться чужими печалями. Трагедия Аркадия Ивановича представлялась ей непереносимой. Кроме того, Елена Михайловна презирала деньги, считала их началом всех бед, Аркадий же Иванович был беднее Дениса, и это ей нравилось. Но выбор Ольгою был сделан, и Елене Михайловне оставалось только покориться. Впрочем, в Денисе Елена Михайловна не нашла ничего «страшного», но и ничего «особенного». Этого было вполне достаточно для счастливой Ольги.

Хуже дело обстояло с Танечкой. Девочка сразу угадала в Денисе человека, очень близкого матери, и мгновенно загорелась болезненной детской ревностью. Посовещавшись, Денис с Ольгой решили предоставить дело времени.

Грозным и тяжелым вопросом вставал перед Ольгой вопрос о брате. От Елены Михайловны она скрыла все, что знала о Дмитрии. Но от Дениса – она чувствовала, что не может, не имеет права скрывать эту тайну, да и не хотела больше скрывать что-либо от него.

И однажды, когда они с Денисом катались на шлюпке, Ольга, путаясь и сбиваясь, перескакивая с одного на другое, рассказала о брате.

Вышло что-то совершенно неожиданное для Ольги. Денис сильно и радостно хлопнул ладонью по колену и громко вскрикнул:

– Молодец, Гриша!.. Ай-да, Гриша! Выдать ему орден Ленина!.. И обняв Ольгу, он долго молчал, что-то обдумывая.

– За границу ему надо пробираться, иного выхода я не вижу.

А наутро Бушуев послал деньги для Дмитрия на адрес дяди Лени. От дяди Лени Ольга знала, что Дмитрий на воле, жив и здоров.

XI

Днем шел дождь, шумел по деревьям, стучал по крышам, бил в окна. Илья Ильич и Белецкий еще утром уехали в Кострому, с намерением пробыть там дня два-три – осмотреть достопримечательности города и съездить в Ипатьевский монастырь, где когда-то скрывался первый царь из династии Романовых – Михаил Романов.

Варя весь день занималась, готовила двадцать четвертый фортепианный концерт Моцарта, который ей предстояло играть в конце года в Москве. Часам к шести вечера дождь перестал идти, из-за лохматых грязных туч, быстро мчавшихся по небу, глянуло закатное солнце, весело, искристо заиграло на мокрой траве и мок рой листве. Тонкий, золотистый луч его заглянул в большую комнату, где Варя занималась, огненно сверкнул на гранях хрустальной вазы с цветами и мирно лег ржаным снопом на пол. Варя устало положила руку на крышку пианино, склонила на руку голову и задумалась. Пальцем правой руки тихо, машинально стала выстукивать «Чижика».

Вошла Женя, веселая, пышущая здоровьем и радостью, и еще с порога фальшиво запела:

Чижик, Чижик, – где ты был? С милой Варькой водку пил…

Варя подняла голову, грустно улыбнулась. Женя подошла к ней и звонко поцеловала.

– Бросай ты, Варюша, свои занятия, да пойдем куда-нибудь, погуляем… Дождь прошел. Помнишь, как мы в детстве любили по лужам босиком шлепать?

– Нет, Женя, не тянет меня никуда. Скучно как-то…

– Вижу, что скучно. Поэтому и зову тебя погулять.

– Не хочется.

– Ну, тогда посидим и по-бабьи поболтаем. Женя весело крутнулась на одной ноге, крутнулась с такой легкостью и с такой грацией, какой никак нельзя было ожидать, глядя на ее полную фигуру; колоколом распушив юбку, она мягко опустилась на диван и взяла из плетеной корзиночки рукоделье. Варя улыбнулась и, встав, подошла к двери на веранду. В саду было тихо и солнечно.

Чижик, чижик, где ты был? –

снова пропела Женя и, секунду подумав, добавила, смело вылетая из размера стиха:

Со скучной Варькой водку пил…

Варю это развеселило. Она быстро повернулась и, смеясь, тоже пропела:

Чижик, чижик – с ноготок – Дерзкий Жене дал щелчок…

Это была их семейная песенка, которую они когда-то пели в детстве.

Сестры переглянулись и принялись хохотать.

– Это не к добру… – заметила Варя.

– Все на свете к добру, Варюша… – утешила ее Женя и внимательно посмотрела на сестру.

Варя по-прежнему стояла в дверях, прислонившись плечом к косяку, и по-детски то отставляла левую ногу, то снова ее подтягивала, изображая что-то вроде балетного па. Она стояла против света, легкое прозрачное платье насквозь просвечивало, словно солнце догола раздело ее. Женя залюбовалась ею.

– Ах, Варька, Варька, и в кого ты у нас такая прелесть?

– Ну уж и прелесть!

– Сколько ты, наверно, муженьку своему радости даешь…

– Женя, ну как тебе не совестно… – засмущалась Варя и покраснела: – Циник ты стала ужасный. И чего ты на меня уставилась?

Варя отошла от двери и села на диван рядом с Женей.

– Да чего там притворяться-то! – взмахнула вышиваньем Женя. – Все мы люди-человеки. Терпеть не могу в этих делах общепринятого лицемерия. Я вот ужасно люблю мужа и все, так сказать, с ним связанное…

– А я, Женя, – ты ведь знаешь – не люблю мужа и не люблю, говоря твоими словами, «всего, так сказать, с ним связанного»… А поэтому я лишена той радости, о которой ты говоришь.

Голос ее дрогнул. Она отвернулась и тихо добавила:

– И признаюсь тебе, Женя, что об этой радости я только слышала и читала, но сама… сама я ее еще ни разу не пережила…

Женя положила на колени рукоделье и с тревогой взглянула на сестру. Признание Вари ее поразило, хотя она давно подозревала, что интимная жизнь сестры не клеится.

– Теперь я тебя понимаю, Варюша. И понимаю, что жить тебе так невыносимо тяжело.

– Оставим это… – попросила Варя. – Что сделано, того не поправишь. Илья честный, порядочный человек…

– Да не в этом дело. А просто – мне жаль тебя. А во всем виновата мама, уж если хочешь знать…

– Женя, прошу тебя: не говори больше об этом…

Они помолчали. Варя грустно склонила голову и принялась что-то напевать.

– Варя?

– Что?

– Варя, скажи мне честно: ты еще любишь Дениса?

– Люблю, и очень люблю… – спокойно ответила Варя. – И знаешь что, Женя? Я ведь никогда и не переставала любить его.

– Я знаю это.

– Влюбилась я в него девчонкой, лет четырнадцати, и вот с тех пор… А он, Женя, как-то никогда меня не замечал.

– Это не совсем так.

– Нет, именно так… – твердо и убежденно сказала Варя. – Теперь вот женится.

– Ольга очень славная, – вставила Женя.

– И любит его бешено… – сказала Варя. – Даже как-то болезненно любит.

Женя хитро прищурилась и улыбнулась:

– А знаешь, Варя, прости меня, но ты, по-моему, очень инертна и ленива. С твоей-то красотой! Небольшое усилие с твоей стороны… и – поверь – полетят в разные стороны все Ольги и Ильи Ильичи… Надо насмерть драться за свое место в жизни.

– Бог знает, что ты городишь! – возмущенно сказала Варя.

Она порывисто встала и снова подошла к двери. Сердце ее так забилось, что она услышала стук его. Слова сестры показались ей и страшными и справедливыми в одно и то же время.

XII

Свадьбу Денис с Ольгой справили в начале августа в доме Бушуева в Отважном. Справили очень скромно – своей семьей. Из приглашенных были только Белецкий да Финочка с Васей Годуном. Варя не пришла на свадьбу, сославшись на то, что плохо себя чувствует.

Ни Ольга, ни Денис все еще не могли очухаться от той быстроты, с какой развернулись события: от встречи на пароходе, – больницу они дружно не заносили в счет, – до свадьбы. Регистрировались в Костромском загсе.

– Существуют две развязки нашей любви, и только – две, – сказала как-то Ольга. – Или мы будем необыкновенно счастливы, или очень скоро разойдемся…

Вначале решено было так: после свадьбы Денис с Ольгой уезжают на август месяц путешествовать по Волге и Кавказу. А Елена Михайловна с Танечкой останутся до конца месяца в Отважном, с тем, чтобы ко дню возвращения Дениса с Ольгой в Москву переехать и им туда. Но уже на третий день пребывания Елены Михайловны в доме Бушуева у Анания Северьяныча вышел со старухой небольшой конфликт, что спутало первоначальный план расселения большой семьи.

Ананий Северьяныч с первого дня почему-то невзлюбил доб рую старуху. Ему казалось, что сына его «окрутили», с тем, чтобы обобрать его. И зачинщицей этого недоброго дела он считал Елену Михайловну, так как Ольгу он уже знал и – видел, что она совсем не собирается посягать на добро Анания Северьяныча. Предположить, что женщина может выйти замуж за его сына бескорыстно, он не мог – такое предположение просто не укладывалось в его голове. Значит, все дело в старухе.

– Все в ей, все дело в старухе етой… – злобно шептал он по ночам Ульяновне. – Сживет она нас, стало быть с конца на конец, Ульяновна. Сживет. Вот попомни меня!

– С чего это ты, старик, на нее взъелся?..

– Ты, Ульяновна, дура, и ишо – с лепая дура к тому ж.

Схватка произошла в саду. Елена Михайловна лежала под яблоней, разостлав старенький плед, и читала. Ананий Северьяныч невдалеке полол грядки.

– Ананий Северьяныч, чем это вы занимаетесь? – поинтересовалась старушка, всю жизнь прожившая в городе и не имевшая решительно никакого представления о деревенских работах.

– Полю… – неохотно ответил Ананий Северьяныч и злобно выдернул кустик сорной травы. И отбросил его. И вдруг начал полоть грядку с такой быстротой, что выполотая трава зеленым дождем посыпалась наземь.

– Но вы же портите, обратите внимание, как это… грядки! – в ужасе вскрикнула простодушная Елена Михайловна.

Ананий Северьяныч перестал делать руками кругообразные движения, присел на корточки и, выставив вперед сивую бороденку, ошалело и злобно взглянул на старуху. Ему показалось, что и дом, и сад, и огород уже отняты у него, ибо старуха боится за его добро, за добро Анания Северьяныча, как за свое.

– Кто здесь, стало быть с конца на конец, хозяин?.. – зашипел он. – Я или ты?

От испуга Елена Михайловна выронила книгу.

– Ананий Северьяныч… вы… обратите внимание…

– На хрена мне твое внимание! – возмутился старик, бешено вращая глазами. – Я уж давно, стало быть с конца на конец, все вижу и замечаю… Но только, мадамочка, не будет по-твоему, я тебя теперь же предупреждаю… Дом – мой!.. Дом – Денисов!.. Так и запомни!..

Елена Михайловна подхватила книгу и плед и со слезами пошла объясняться с Денисом и Ольгой. Денис писал. Ольга разбирала его старые рукописи, приводила их в порядок. Выслушав Елену Михайловну, Денис бросил ручку и рванулся было в сад, чтоб отругать отца, но Ольга с Еленой Михайловной удержали его. В самом деле – что было спрашивать с Анания Северьяныча, всю жизнь свою прожившего в нищете и бедности и вдруг, к старости, обретшего никогда и не снившийся ему достаток в доме.

Решили проще: отправить Елену Михайловну с Танечкой в Переделкино, в подмосковный дом Бушуевых. Денис присел к столу и написал короткое письмо Насте, чтобы Настя приготовила дом к их приезду. И послал письмо спешной почтой.

Денису по делам тоже надо было побывать в Москве, и прежде, чем ехать по Волге и на Кавказ, они с Ольгой решили проводить Елену Михайловну и Танечку под Москву, устроить их там, а потом уж ехать дальше. Елене Михайловне этот вариант очень понравился. Она предложила захватить еще и Алешу, мотивируя это тем, что лучше будет, если дети будут вместе – скорее привыкнут друг к другу. На самом же деле она уже беспокоилась о воспитании Алеши. Что ему могла дать Ульяновна? Денис отказался наотрез. Он знал, что Ульяновна ни за что не отдаст внука.

XIII

Москва встретила их шумом, лязгом, известковой пылью, всюду что-то строили, что-то ремонтировали.

В Переделкине же было тихо. Елена Михайловна быстро освоилась на новом месте и подружилась с Настей. Ольга перевезла остатки своих вещей со старой квартиры и сделала кое-какую перестановку в доме. Вкус у нее был удивительный.

Дениса же Москва сразу захватила в железные клещи всяких беспокойных, нужных и ненужных дел. Он целыми днями пропадал то в издательствах, то в Союзе писателей, то на бесконечных заседаниях. Читал по радио. Рылся в Ленинской библиотеке. Ездил на кинофабрику, где заканчивались съемки фильма «Темный лес». Но делал он все это с великой неохотой. За последнее время он стал примечать за собой какое-то странное охлаждение и равнодушие ко всему решительно, кроме Ольги и работы над «Грозным», которая совсем уже подходила к концу.

Он стал нервным, раздражительным, и, видя это, Ольга торопила его с отъездом.

В начале августа они выехали в Сочи, из Сочи проехали в Тифлис, из Тифлиса – в Астрахань. В Астрахани сели на волжский пароход и доехали до Казани. В Казани Денису хотелось побывать: город этот был связан с именем Ивана Грозного.

С отъездом из Москвы Денис сразу повеселел, и небольшое путешествие превратилось для молодоженов в оглушительное счастье. Из Казани решили по Волге подняться до Отважного, побыть там день-два и ехать на зиму в Москву.

XIV

…К пристани подъехали в тот момент, когда на пассажирском пароходе «Парижская коммуна» собирались уже отдавать причалы. Отсюда, снизу, освещенный из-за Волги заходящим солнцем, город казался сказочно-красивым. Но ни Денис, ни Ольга Николаевна ничего не замечали и не видели – они как бы ослепли от счастья.

Оглушенные этим счастьем, они часа не могли прожить друг без друга. Как хорошо они сделали, что уехали из Москвы.

К остановившейся пролетке подбежал грузчик и бодро осведомился:

– Чемоданчики поднести?

– Да пожалуй что и поднести… – согласился Денис, слезая с пролетки и помогая сойти Ольге Николаевне.

Грузчик был невысокий, но крепкий мужичонка, в лаптях и в драных парусиновых штанах, с пятнами жирного мазута на коленях; рубашки на нем не было вовсе, загорелое тело – сплошь покрыто ссадинами, левый глаз заплыл от огромного синяка, правый же, – голубовато-мутный – смотрел бодро и даже лихо. Видно было, что грузчик человек пьющий. Он суетливо подхватил чемоданы и, шаркая лаптями по занозистым доскам трапа, пошел той своеобразной, ладной и твердой походкой, которой ходят только волжские грузчики.

На пристани разыгралась маленькая сценка, которую впоследствии ни Денис, ни Ольга не могли вспоминать без смеха. Возле трапа на пароход Денис отобрал у грузчика чемоданы и стал расплачиваться. За услуги грузчику полагалось три рубля. Денис, никогда не носивший денег в кошельке, – они всегда были рассованы по карманам – сунул руку в боковой карман пиджака и достал пачку денег; в ней было что-то около трехсот рублей. Отвернув от пачки тридцатку, что лежала с краю, он показал ее грузчику и спросил:

– Хватит или мало?

Грузчик, думая, что над ним подсмеиваются, ответил в том же тоне, ухмыляясь:

– Маловато, товарищ…

Денис отвернул еще две бумажки – по пятидесяти рублей.

– Мало?

– Мало… – дерзко ответил грузчик, начинавший сердиться.

– Ух, и жадный же ты!.. – рассмеялся Денис и вдруг сунул в руку грузчика всю пачку.

– На, браток… и – улепетывай.

Он взял грузчика за плечи, повернул его лицом к городу и легонько подтолкнул.

Грузчик нерешительно отошел, недоверчиво покосился на Дениса единственным глазом и вдруг, судорожно сжав в потном кулаке деньги, опрометью бросился на берег. Перемахнув саженными скачками трап, он пустился в гору, сверкая голой спиной и лаптями. Его движения были так неестественно быстры, что Денис с Ольгой так и покатились от смеха.

Грузчик же, мчавшийся вначале напрямик, без разбору, мало-помалу стал забирать влево, и вскоре стало совершенно очевидно, что курс он держит на «Центроспирт», маячивший на набережной возле церкви.

– Ах, Денис, – говорила Ольга вечером в каюте, разбирая вещи. – Как мне нравится эта твоя бурлацкая широта…

– Легко быть широким и добрым, когда богат, – вздохнув, ответил Денис.

И, подумав, добавил:

– А знаешь, я действительно как-то никогда не понимал скряг. Особенно смешна людская жадность к разного рода камешкам – рубинам там, бриллиантам… Ну, что они? Их – ни с хлебом и ни с солью. Ей-богу. А горя – горя они много приносят…

Несмотря на то, что Денис еще при отвале парохода попросил капитана не говорить о том, что он находится в числе пассажиров, все-таки весть о том, что писатель Денис Бушуев едет на «Парижской коммуне», молниеносно разнеслась по всем трем классам, и кое-кто из любопытствующих, желая поглазеть на знаменитость, стали настойчиво прогуливаться по коридору возле двери в каюту Дениса и Ольги. Состав любопытствующих был очень разношерстный: две розовощекие студентки из Казанского университета, инженер-путеец с женой, страстной поклонницей Бушуева, кочегар «Парижской коммуны», сам пописывающий стишки и даже печатавший их изредка в газете «Водный транспорт», пионервожатый, везший ребят на отдых, и два московских шахматиста, игроки первой категории, совершавшие путешествие по Волге.

Будучи по природе своей человеком, совершенно лишенным тщеславия, Денис невероятно страдал от своей известности. Но то новое, что появилось в его характере вместе с мгновенно пришедшей славой, нетерпеливо и грубо реагировало на все, что раздражало Дениса или мешало ему.

Он позвонил.

– Послушайте, – раздраженно сказал он вошедшему официанту. – Скажите, пожалуйста, этим товарищам, чтобы они перестали караулить мою дверь. Я – в уборную, а они мне блокноты под нос суют, чёрт бы их побрал совсем… Почему не гулять по палубе – такой чудный вечер… Пожалуйста.

Ужин спросили в каюту, а после ужина Денис с Ольгой вышли на палубу.

Правый горный берег Волги, залитый зеленоватым лунным светом, мощно взметнулся к иссиня-черному небу, пересыпанному яркими и крупными звездами. Кое-где над черной водой плавал белесый туман, а в просветах, там, где тумана не было, дрожали и дробились лунные блики на мелкой ряби волн. С левого лугового берега доносился запах дикого лука и дыма – там видны были костры и возле них – темные фигурки людей. Было тихо, так тихо, что отчетливо слышен был свист куликов на песчаных отмелях. И было немного грустно, как всегда бывает грустно в лунный вечер на Волге.

Денис с Ольгой прошли на корму парохода. Прикуривая папиросу, Денис отстал, а когда поднял голову, то увидел, что Ольга подошла к борту и остановилась. Поправляя привычным и точным движением растрепавшиеся белокурые волосы, она поставила одну ногу на нижний край поручней, отчего под узкой юбкой отчетливо проступили линии ее ног. И в том, как она стояла, в повороте головы, в тонких руках, обнаженных до локтя, в длинных ловких пальцах, в той счастливой улыбке, с которой она поджидала Дениса, – было столько изящества и женской силы, что Денис невольно остановился, чтобы надолго запомнить ее такую, всю.

– Ну, что же ты? Иди.

Она стояла, облитая лунным светом и, сверкая улыбкой, звала его. Качнувшись, он выбросил за борт папиросу и быстро подошел к ней и, уже ничего не соображая, не думая о том, что их могут видеть, крепко обнял ее податливое тело и без разбору стал целовать ее глаза, лоб, волосы. А она, все так же тихо и счастливо улыбаясь, готовно и радостно подставляла их ему.

Потом долго сидели в шезлонгах, укрывшись в уютном уголке на корме. Денис принес одеяло, закутал в него Ольгу Николаевну.

Чуть отвернувшись, она вдруг спросила:

– Денис, Манефа была хорошая женщина?

– Да. Очень. Но ведь ты уже как-то спрашивала…

– Ты сильно любил ее?

– Да.

– Больше, чем меня?

Он не ответил. Она порывисто повернулась и, стараясь разглядеть в темноте его лицо, с тревогой переспросила:

– Больше?

– Не знаю… – тихо ответил он. – Уж очень вы разные… Тебя я, Ольга, бесконечно люблю… Да и ее любил сумасшедше. Но вот я сейчас подумал: ведь у тебя с Манефой есть общее.

– Что же?

– Ваши странные судьбы. Вернее – в судьбах ваших мужей есть что-то одинаково страшное: твоего Алексея расстреляли, Алим покончил самоубийством.

Долго молчали. Раскаленным угольком светилась в темноте его папироса.

На палубе никого не было. В салоне первого класса гремел рояль, кто-то мастерски играл бурный фокстрот, и Денис подумал о том, как нелепа и чужда эта рваная, путаная, пересыпанная синкопами музыка здесь, на Волге, привыкшей к простой русской песне, с ее тоской и горечью, к той песне, которая с незапамятных времен жила бок о бок с волгарями, помогая им и жить, и любить, и бесстрашно, мужественно умирать.

За зеркальными стеклами салона, извиваясь и дергаясь, двигались темные силуэты – пассажиры первого класса танцевали. И это почему-то показалось Денису отвратительным.

По тому, как он нервно затягивался папиросой и как оглядывался на зеркальные стекла салона, Ольга Николаевна, насквозь уже знавшая Дениса, сразу поняла, что именно его раздражает. Нащупав его руку, она взяла ее в свои нагретые под одеялом ладони и тихо сжала ее. Он так же тихо ответил на ее пожатие, потом наклонился и, один за другим, поцеловал ее тонкие живые пальцы.

– Пойдем, Денис, в каюту. Свежо становится.

Он встал во весь свой огромный рост, легко, как невесомую, поднял ее, с головой закутал в одеяло и понес, бережно прижимая к груди и чувствуя даже через одеяло тепло ее тела. В коридоре какая-то унылая тощая фигура, в очках и серой шляпе, испуганно осведомилась:

– Что случилось? Обморок?

– Сердце шалит, товарищ… – мрачно ответил Денис и добавил: – У меня шалит. Неизлечимая, товарищ, болезнь…

Фигура удивленно попятилась к стене и зачем-то сняла шляпу, а из-под одеяла послышался тихий, счастливый, бесконечно милый Денису смех…

В каюте они как-то сразу повеселели. Раздеваясь, Ольга включила радиотрансляцию.

«…Начинаем передачу „Концерт по заявкам“, – объявил диктор. – Старший лейтенант государственной безопасности товарищ Шведов просит исполнить „Песню о Москве“. Прослушайте эту песню в исполнении Сергея Яковлевича Лемешева. Музыка – Тихона Хренникова. Слова – Дениса Бушуева…»

Денис, стоявший возле умывальника спиной к репродуктору, рывком повернулся и, бледнея, крикнул:

– Выключи!.. Пожалуйста, выключи, Ольга!..

И в том, как он это крикнул, в дрогнувшем голосе, в карих глазах, сверкнувших влажным злым блеском, было столько откровенной муки, что Ольга, выдернув шнур из розетки, отвернулась. Отвернулась потому, чтобы он не прочел в ее глазах того, что вдруг ей открылось и ужаснуло ее.

XV

…Ночью, уже к утру, поднялась буря. Хлынул дождь. За спущенными на окнах жалюзи тонко, противно свистел ветер, разрезаемый сетками поручней и железными прутьями. Где-то громко и надоедливо хлопал оторванный брезент.

Эти равномерные и громкие, словно в ладоши, хлопки и разбудили Ольгу. Голова ее лежала на плече Дениса. С минуту она не двигалась, прислушиваясь к его ровному дыханию. Потом осторожно встала, нашла в темноте халат и, накинув его на абажур настольной лампы, включила свет.

Мягкий синеватый полусумрак наполнил каюту. Ольга беспокойно взглянула на Дениса – не разбудила ли? Нет, он спал. Как она любила его спящим! Этот его спокойный, беззвучный сон, эти чуть нахмуренные брови, эти твердые, всегда сжатые во сне губы и его любимую позу – на спине, с положенной на грудь левой рукой и слегка отвернутой в сторону белокурой головой. Казалось, что он и во сне о чем-то непрерывно думает, но думает очень спокойно и о чем-то непременно хорошем и чистом.

Она наклонилась, тихо поцеловала его и неторопливо стала застегивать распахнутую на груди полосатую пижаму, но застегнула неправильно – правая пола пижамы полезла кверху, пришлось все расстегнуть. В зеркале сверкнуло белизной ее тело, и, косясь на свое отражение в зеркале, она невольно, с плутоватой улыбкой на припухших губах, вспомнила ночь, вспомнила и, закусив губу, чтобы не улыбаться, стала искать другую половину пижамы. И, найдя ее и натянув на себя, она села в кресло и резким кивком головы отбросила назад пушистые русые волосы. И тут мысли ее как-то сразу перекинулись на то, что все больше и больше тревожило ее в последнее время и потихоньку, вдруг откуда-то налетая, отравляло ее счастье.

– Как это страшно… – вслух вырвалось у нее.

А мучило ее вот что.

Она чувствовала, что в Денисе происходит какая-то страшная ломка. Прислушиваясь к его беседам с дедом Северьяном, к разговорам с коллегами-писателями, к спорам с Белецким, к участившимся перед отъездом в Москву беседам с простыми колхозниками и водниками, она стала улавливать в Денисе новое, глубоко критическое отношение ко всему тому, что происходило в стране. Но это еще было ничего, мало ли писателей критически относятся к советской власти, но пишут прекрасные книги в защиту ее. Страшное было в другом: в том, что Денис охладевал к творчеству, которое было его второй натурой, его жизнью. Без творчества, она знала, Денис – пуст, мертв. И сколько бы он ей ни говорил (хотя он этого никогда ей не говорил, но она допускала, что может сказать), что любовь заменит ему творчество, – Ольга понимала, что для такой натуры, как Денис, одной любви, чтобы жить, – мало.

Страшное было еще и в другом: в том, что Денис, поверив во что-нибудь, уже непременно дойдет до крайностей. И тогда наступит конец. Конец всему, а главное – их, ее и Дениса, счастью…

И прорвавшееся вчера отвращение к собственной вещи, когда Денис заставил Ольгу выключить радио, перепугало ее.

За окном послышался торопливый стук шагов, кто-то крикнул:

– На перекате красный бакен потух! Навстречу буксирный идет. Буди капитана!

Шаги стихли. Хлестал по-прежнему дождь, ревел ветер. Наверху что-то с грохотом упало. Со звоном разлетелось стекло.

«Ведь если, – думала Ольга, – на одну чашку весов бросить их счастье, такое редкое и полное, которое, вероятно, на миллионы жизней выпадает единицам, и примирение со злом, а на другую – тонны правды, борьбу за эту правду и, быть может, смерть в этой борьбе, – то какая из этих чашек перетянет?»

И тут случилось то, к чему она меньше всего была подготовлена: маленькая чашечка с их счастьем легко и быстро перетянула все тонны правды и борьбы…

Ольга Николаевна рывком бросилась на ковер возле постели Дениса, секунду растерянно и бессмысленно озиралась по сторонам и вдруг, уткнув голову в колени, беззвучно и тихо заплакала, вздрагивая плечами и грудью.

– Я женщина… я хочу счастья… – в каком-то диком припадке отчаяния шептала она… – Я имею право на это счастье… я люблю Дениса… мне нет дела до какой-то нелепой борьбы… я женщина, женщина…

И вспомнила, как она когда-то издевалась над Денисом, над его творчеством, возмущалась его сумасшедшими гонорарами, поклонниками и поклонницами, дачей, автомобилем, шофером, прислугой, как она сама же все подряд рубила под корень, – и, вспомнив, заметалась: «Неужели и я, и я виновата?..»

А он спал, все так же спокойно и мерно дыша. И ей показалось, что это сон обреченного человека.

– А-а-а… – застонала она и, закусив пальцы, чтоб не закричать, бессильно свалилась головой на край постели, чувствуя на губах обильную и горячую соль слез.

Опять где-то что-то упало. Пароход сильно качнуло. Тревожно, перекрывая вой ветра, оглушительно засвистел…

– Прости меня, Дмитрий, – прошептала Ольга, думая о брате. – Но не будет по-твоему…

XVI

На Успенском съезде, в городе Горьком, в пяти кварталах от «Дома-музея Каширина» – того самого дома, в котором провел свое детство писатель Максим Горький и в котором нынче устроен музей, – чуть в стороне, на склоне оврага, находился воровской притон «Катькина малина».

Не один десяток лет прошел с описанного Горьким времени, но – странно – мало что изменилось в жизни и быте мещанских улиц. Произошло лишь некоторое смещение. Разгромленный угрозыском «Шихан» – место, где ютились крючники, воры и проститутки, – опустел и зачах. Обитатели «Шихана» перекочевали в другие места.

На въезде кривой улицы, выходящей на Успенский съезд, где стоит «Дом Каширина», появился новый базар. По воскресным дням сюда съезжаются колхозники и приходят со своим незамысловатым товаром местные жители. Колхозники торгуют рыбой, луком, свеклой, капустой… Местные жители – квасом, нитками, иголками. В воздухе, жарком и пыльном, плавает запах несвежей рыбы, кислой капусты и еще чего-то такого, что свойственно только бедным русским базарам. Над трупиками рыб, разложенных на деревянных стеллажах, тучами вьются зеленые мухи; потные, красные бабы поминутно отгоняют их ленивым движением рук. Крики, шум, ругань… Пьяные грузчики и воры затевают драки, дикие, жестокие, кровавые драки – свистят трости, тяжко сыплются удары кулаков, летят на пыльную, грязную мостовую стеллажи с рыбой. Бабы подымают ругань и плач.

«Катькина малина» – серенький, одноэтажный дом, с небольшой светелкой, крытый ржавым от времени железом с облупившейся зеленой краской, стоял в стороне от улицы, в конце глухого двора, заросшего пыльными лопухами и крапивой. Заднее крыльцо, с подобием веранды, выходило прямо в глубокий овраг, сплошь покрытый бурьяном и чахлыми акациями. Узенькая тропинка сбегала вниз. В бурьяне и крапиве вокруг крыльца валялось битое стекло от бутылок, картофельные очистки, смрадно пахли рыбные отбросы.

Хозяйка притона, Катерина Сутырина, шесть раз отбывавшая срок заключения в тюрьмах и лагерях и имевшая двенадцать приводов, – толстая, красноносая женщина, страдавшая тяжелейшими и продолжительными запоями, сидела на веранде и, широко расставив слоновьи ноги, рубила в корыте острой тяпкой капусту. Поодаль от нее, за колченогим ветхим столом, сидели два жулика: Петька-Сазан и Федор Сычев – и лениво пили чай. Сазан был щупл и низкоросл, с крупными коричневыми веснушками на лице, не исчезавшими даже зимой. Федька был высок, строен и красив. Синяя косоворотка, подпоясанная широким ремнем, ладно обтягивала его широкие плечи. Поверх косоворотки он носил по воровскому обычаю жилет. Жилет был серого цвета и слегка узковат. Из нижнего карманчика тянулась к пуговице часовая цепочка. Большие серые глаза Федьки смотрели ясно и открыто, и в них не было ничего воровского. Кольца густых каштановых волос беспорядочно лезли на потный, мокрый лоб.

В «Катькиной малине» Федька появился всего два месяца назад, после того, как угрозыск сделал облаву на его собственную «малину» в Свердловске. Вместе со своей молоденькой любовницей Танькой ему удалось бежать из Свердловска. С ними же вместе бежали: мелкий воришка-«скокорь» Чиж, вертлявый, юркий паренек, и проститутка Стелла. Вчетвером они благополучно добрались до Горького и «залегли» у Катерины Сутыриной. Первое время никуда не показывались и сидели тихо, и только полтора месяца спустя Федька сделал первый рискованный «скачок» – ограбил продовольственный магазин. Катерина Сутырина быстро сбыла награбленное – это была ее профессия, – и дело вышло ладное. Налет на магазин был очень смел, и выполнил его Федька мастерски. Мастерство и смелость были высоко расценены горьковским жульем, и многие из воров пожелали работать под начальством Федьки Сычева. Восхищенная удалью Федьки, Катерина Сутырина души не чаяла в нем и не знала, чем угодить драгоценному жильцу.

Теперь Федька вместе с горьковским вором Петькой-Сазаном разрабатывал план ограбления одного из складов на берегу Волги. Он никогда не действовал сгоряча, тщательно продумывал все до мельчайших деталей.

Было душно. Федька пил чай лениво, внимательно слушая собеседника. Выслушав же его, он кратко и ясно предложил свой план.

Нещадно палило солнце, по мостовой громыхали телеги, груженные железом. Где-то отчаянно визжал поросенок.

Федька неторопливо допил свой стакан с чаем, встал, потянулся и негромко спросил:

– Тебе все ясно, Петро?

– Ясно… – кивнул головой Сазан. План Федьки ему понравился.

Федька достал из жилетного карманчика массивные золотые часы, мельком взглянул на них и небрежно спросил у Катерины Сутыриной:

– Танька где?

– Наверху, у Стеллы.

Легко ступая кожаными кавказскими сапожками на тонкой подошве, Федька прошел в душные сени и поднялся по скрипучей лестнице, что вела в светелку.

XVII

Степанида Дождева, или – как ее звали в преступном мире – Стелла, была проститутка из ленинградского Интерклуба. Молодая – ей было всего двадцать три года, высокая и стройная, с матово-черными глазами, мягкими и умными, в веночках длинных, прямых ресниц, она была необычайно подвижна и грациозна. Она мастерски, на цыганский манер играла на гитаре и пела цыганские песни. Голос у нее был низкий, красивый, и пела она выразительно. Когда пела – жемчугом сверкали зубы, а на губах появлялась и порхала та таинственная, манящая улыбка, что сводила с ума мужчин.

Интерклуб, общение с иностранцами пообтесали ее, она ловко умела держаться в обществе и знала несколько фраз по-английски и по-французски. В Ленинграде Стелла жила на широкую ногу и редко попадала в тюрьму. А если и попадалась, то вскоре выходила на волю. И кто знает, как бы долго еще продолжалась ее привольная жизнь, если бы не последний арест. На этот раз Стеллу арестовал НКВД. После короткого допроса следователь предъявил ей обвинение по 35-й статье и сказал, что упечет ее лет на пять в концлагерь. Но тут же предложил Стелле компромисс. Он немедленно ее освобождает и даже разрешает заниматься проституцией, но с одним условием: по совместительству с проституцией Стелла должна стать секретным осведомителем.

– Теперь ты будешь красть у иностранцев не только деньги, но и все сведения об их странах, какие сумеешь выудить. Деньги бери себе, а сведения – нам… – заявил следователь. – Выспрашивай, выпытывай.

Стелла, добрая по натуре и по-своему честная, возмутилась и накричала на следователя.

Следователь жестоко избил ее и дал на размышление три дня. На третий день Стелла согласилась и внимательно выслушала все инструкции. Согласилась даже и на то, чтобы регулярно посещать секретную школу, где ее обучат не только шпионажу, но и иностранным языкам.

На другой день ее выпустили из тюрьмы, а ночью она бежала из Ленинграда и пробралась в Свердловск, где у нее были знакомые воры и проститутки.

Свердловское жулье приняло ее радушно. Но вскоре случилось то, что уж никак не входило в планы и расчеты Стеллы. Как-то зимой появился в «малине» беглец из лагеря. Ему нужны были фальшивые документы и оружие. И хотя он был «фраер», то есть не вор и не жулик, все к нему отнеслись очень хорошо. В «малине» он прожил неделю и, купив у жулья браунинг и «липу», однажды ночью исчез. И скоро о нем позабыли. Но не забыла беглеца Стелла. Этот невысокий, крепкий и молчаливый человек, со светлыми, голубыми глазами, неотступно вспоминался ей – было в нем что-то такое, что отличало его от других мужчин, с которыми Стелле приходилось встречаться и которых, благодаря своей профессии, Стелла презирала и ненавидела. Резко отличался он и от воров, к которым Стелла относилась или дружески, или равнодушно.

Она никого и никогда не любила. Пятнадцати лет ее изнасиловал отец – сумрачный и нелюдимый полотер. Потерявшаяся от горя мать облила спавшего отца кипятком – целый полуведерный чугун вылила ему на лицо. Отец ослеп и вскоре умер в тюремной больнице. Мать – повесилась.

Стелла осталась одна. Начались годы скитаний и нужды, приведшие ее в Интерклуб. Чувство любви было совсем новое для нее чувство и захватило ее всю, целиком. И она стала сильно и всерьез тосковать по светлоглазому беглецу и слонялась из угла в угол без дела. Ее новый «наводчик» Фомка Морозов, решивший подзаработать на Стелле, несколько раз указывал ей на заезжих ответработников, пьянствовавших в ресторанах, но Стелла всякий раз под разными предлогами отказывалась от знакомства с ними. Фомка приходил в бешенство.

– Сука! – кричал он. – Даровой хлеб только жрешь! Вот я жулью доложу!..

Но Стелла не боялась его угроз, она знала, что находится под крепкой и надежной защитой Федьки Сычева. Федька, сам страдавший находившей на него время от времени черной тоской, решил, что у Стрелки (он звал ее Стрелкой) «душа надломилась», и оберегал ее.

– Это бывает… – говаривал он. – И у меня бывает – чёрт-те знает что в башку лезет. Ничего. Пройдет. И у Стрелки пройдет. Дайте девке время.

И Стеллу оставили в покое.

XVIII

Когда Федька вошел в светелку, Стелла лежала на койке поверх зеленого байкового одеяла совсем голая, только живот и бедра были прикрыты мохнатым полотенцем. Лежала на спине, закинув руки за голову. Черные, густые волосы рассыпались по подушке и по плечам. Возле нее сидела Танька – маленькая белокурая девчонка, необыкновенно подвижная и ловкая. В левой руке она держала пузырек с тушью, в правой – длинную иглу. Склонив голову и положив язык на губу, Танька татуировала грудь Стеллы. Она считалась большой мастерицей по части татуировки.

Дело подходило к концу: вокруг маленькой смуглой и упругой левой груди Стеллы вилась вытатуированная змейка. Тонким, раздвоенным язычком змейка тянулась к тугому коричневому соску.

Прикрыв дверь, Федька сел на колченогий венский стул и сообщил:

– Стрелка, я к тебе. Дело есть.

Стелла не пошевелилась, лишь чуть скосила на него черные глаза. Не оторвалась от увлекательного занятия и Танька. Она продолжала колоть иглой грудь Стеллы, покрытую, как красными бусами, капельками крови.

– Чего тебе? – негромко и лениво осведомилась Стелла.

– А вот что: через часок-другой я, может, приведу одного дядю. Он тут у нас несколько дней пробудет. Так ты того… уступи ему светелку, а сама поспи в кухне.

– Ладно… – согласилась Стелла и отвернулась к стене.

Федька взглянул на ее обнаженную грудь и молча, долго наблюдал за тем, как Танька орудует иглой.

– Наколка мировая будет! – восхищенно сообщил он, подымаясь. – Тебе бы, Танька, не воровкой быть, а шкатулочки да коробочки расписывать. А то – портреты товарища Сталина вышивать.

– А ты не пяль глаза на чужое-то добро… – недовольно сказала Танька.

– А я всю жись на чужое добро глаза пялю! – рассмеялся Федь ка и, подбоченясь и одернув жилетку, негромко пропел:

…Мы не сеем и не пашем, Из тюрьмы платочком машем…

И, еще раз оглядев Стеллу с головы до ног, откровенно признался:

– Ах, Стрелка, Стрелка, уж и до чего же ты красючка!..

– Хороша Маша, да не наша… – насмешливо сказала Танька.

– Стрелка, скинь полотенце… – попросил Федька, широко улыбаясь. – Покажись во всей своей красоте небожественной!

Танька так ткнула иглой Стеллу, что та вскрикнула. Вскочив и размахивая иглой, Танька вытолкала своего любовника за дверь. Беспечно смеясь, Федька сбежал вниз. Снизу крикнул:

– Так не забудь переехать-то! Стрелка!

XIX

Дмитрий Воейков, помахивая чемоданчиком, неторопливо подымался вверх по въезду. Было душно, пыльно, синяя сатиновая рубашка, взмокшая от пота, прилипала к телу. По выщербленному, мнущемуся под ногами тротуару торопливо сновали плохо одетые женщины с корзинками и бидонами в руках. Обгоняя телегу с сеном, шла рота красноармейцев, громко и ладно стуча сапогами по булыжнику. Шли они молча, сосредоточенно глядя себе под ноги, у каждого сверток под мышкой – шли в баню.

За Волгой повисла иссиня-черная туча, время от времени ее пересекала, как ножом, молния, и слышны были глухие раскаты грома.

Ровно в три часа Дмитрий подошел к «Дому Каширина». Сквозь приоткрытые ворота заглянул в глубь двора. Вот знаменитая «красильня», вот тяжелый деревянный крест, сделанный наподобие того креста, которым был раздавлен Цыганок, – все это так знакомо с детства по книгам Горького.

У входа в дом-музей Дмитрий взял прислоненный к косяку веник и стряхнул им бурую пыль, густо облепившую кожаные сапоги. Какой-то юнец, с красным галстуком на шее, толкнув Дмитрия, юрк нул в дверь. Вслед за ним неторопливо и спокойно вошел в музей и Дмитрий. И сразу попал в знаменитую каширинскую горницу, тоже давным-давно знакомую по описаниям. В воздухе густо плавал тот особенный запах, который есть в любом мещанском русском провинциальном доме – какая-то терпкая смесь из запахов домашних цветов, что стоят в горшках на подоконниках, масляной краски и кошек.

…Вот здесь, на полу, дрались «дядья». В красном углу – божница. Перед божницей теплится синяя лампадка. У этой божницы молилась бабушка.

Дмитрий впервые был в этом доме, но мгновенно узнавал все – когда-то он и Ольга сильно увлекались Горьким, и Дмитрий знал его почти наизусть.

Посетителей было немного, человек восемь-десять. Среди них Дмитрий сейчас же узнал Федьку Сычева. К удивлению Дмитрия, Федька не зевал по сторонам, а с напряженным вниманием слушал объяснения служащей музея – невысокой пожилой женщины в темном платье. Он так был, видимо, увлечен и заинтересован всем, что видел и слышал, что даже не заметил появления Дмитрия. Дмитрий оглядел его и, кусая губы, чтобы не рассмеяться, стал в сторонку.

– Вот здесь, в углу, стоит ведро с розгами… – объясняла женщина приятным нижегородским говорком. – Так оно стояло и в те времена, когда здесь жил мальчик Алеша, будущий наш великий писатель. И этими розгами дед наказывал маленького Алешу…

Из ведра, в самом деле, грозно торчали тонкие ивовые прутья.

– Неужто этими самыми? – удивился Федька.

– Ну, конечно, не этими самыми! – рассмеялась женщина, а вслед за нею и – посетители. – Но розги всегда были наготове. Это – модель.

Федька смутился, слегка попятился и только тут заметил Дмитрия. И в ту же секунду смущение его как рукой сняло: он незаметно, но весело подмигнул Воейкову. А еще через несколько минут, в то время, когда экскурсанты направились во двор музея, Федька показал Дмитрию глазами на дверь, лихо нахлобучил кепку, взбил под козырьком кудри и вышел на улицу, посвистывая и помахивая ивняковой розгой, походя украденной им из ведра.

Вскоре вышел на улицу и Дмитрий и пошел в некотором отдалении за Федькой. Туча низко повисла над Волгой, погромыхивал гром, ветер гнал по улице пыль, солому, обрывки бумаг…

Федька свернул с улицы в овраг и пропал за кустами акаций. Дмитрий неторопливо пошел вслед за ним. Федька ждал его, прислонясь к стволу чахлой березки, и прикуривал папиросу.

– Здоров, Дмитрий! Жив? – приветствовал он Воейкова, протягивая руку.

– Жив, как видишь… – улыбаясь, ответил Дмитрий. – Значит, Валентин передал тебе мое письмо?

– А как же!.. Что – ловют?

– Ловят, брат.

– Ид ут следом?

– Нет, сбил…

– Это хорошо. У тебя что – дело до меня?

– Дело, Федор.

– Ладно. Сделаем. Пойдем-ка поскорее, а то вишь – накрапает… А паршиво жил товарищ Горький. А? Розгами дед-то его порол.

По листьям акаций и лопухам защелкали крупные капли дождя. Стало темно.

– Ты надолго? – осведомился Федька.

– Не знаю. У тебя место найдется?

– Найдется.

Федька Сычев любил и уважал только воров. Дмитрий был исключением. Еще в Свердловске он понравился Федьке. Федька ценил в нем ум и смелость. От Дмитрия же он узнал о смерти своего старого друга – Баламута, и по нескольку раз заставлял Дмитрия рассказывать, как застрелили Баламута. Это он, Федька, достал для Дмитрия в Свердловске браунинг и «липу».

Они шли узкой тропинкой по склону оврага. Дождь все прибавлял и прибавлял.

– Тебе что на этот раз надо? – спросил через некоторое время Федька.

– Трудовую книжку, новую справку с места работы, характеристики… Потом расскажу.

Федька покосился на Дмитрия и со вздохом сказал:

– Эх, Дмитрий, Дмитрий… Впустую ты живешь. Рано или поздно – все одно аркан тебе на шею накинут. Так уж пожил бы ты хоть это время всласть. Бросай ты к чёртовой матери всю эту мороку, да – айда к нам! Вор из тебя будет хороший… Вот у меня сегодня ночью дело… Пойдем со мной! Половину – тебе.

Дмитрий неприметно улыбнулся.

– Славный ты парень, Федор. Только – ты теперь мне не мешай. У меня, брат, свои дела… Как же это вас накрыли в Свердловске? – спросил он, чтобы переменить тему.

– Стукнула одна сволочь. При встрече – решку ему наведу… Промежду прочим, Чижа помнишь?

– Нет.

– Здесь он. Вместе со мною винта нарезал. И Танька здесь. И – Стелла. Помнишь ее?

– Это – из Ленинграда?

– Да…

– Помню.

Цепляясь за мокрые кусты, поднялись в гору. Хрустя под ногами битым стеклом, подошли к веранде, и в эту минуту дождь хлынул как из ведра. На веранде сидели Танька и Стелла. Танька бренчала на гитаре. Стелла лежала в дырявом плетеном кресле, закинув руки за голову и положив ноги на перила. Зеленая плисовая юбка, задравшаяся выше колен, свисала до полу, обнажая смуглые ноги.

– Принимай гостей! – весело крикнул Федька, взбегая по шатким ступенькам на веранду и отряхиваясь.

Стелла рывком сбросила ноги с перил и радостно вскрикнула:

– Дмитрий!..

XX

Дмитрий спал шестнадцать часов кряду, с небольшими промежутками. Во сне он несколько раз видел почему-то Дениса Бушуева – таким, каким он представлял его. Позднее, когда они встретились, Дмитрий был поражен тем, что образ Бушуева, виденный им во сне, почти не расходился с живым Бушуевым.

Спал он в светелке Стеллы. Сон был беспокойный, нервный, и Дмитрий несколько раз просыпался. Окно было раскрыто, со двора тянуло ночной прохладой и сыростью, небо было чисто, и ярко светила луна. Проснувшись на рассвете, Дмитрий закурил и некоторое время тихо лежал, прислушиваясь к разнообразным звукам, доносившимся с улицы. Город просыпался.

Еще накануне, по дороге от пристани к «Дому Каширина», Дмитрий подумал о том, как мало, в сущности, изменилась жизнь в Нижнем Новгороде со времен Горького. И теперь он продолжал думать об этом. Да, кое-где появились новые здания, трамвайные линии, рядом с убогими домишками, словно для пущего контраста, выросли какие-то красивые дворцы культуры, клубы… Но дух, аромат старого мещанского города остался прежним. На пристанях – те же крючники в изорванных рубахах и полотняных штанах, на базарах – галдящие бабы, рыбная вонь, ругань. В нескольких кварталах от музея Горького – воровской притон. Все эти люди живут привычной, скучной, бедной жизнью, не думая, вероятно, ни о соцсоревнованиях, ни о парт-съездах, ни о производственных планах. Об этих вещах думают только в Кремле, секретари обкомов, директора трестов и заводов, начальники лагпунктов концлагерей, председатели колхозов, да еще – герои в романах советских писателей. «Эх, Бушуевы, Бушуевы… – вздыхал Дмитрий. – Наломали вы дров – сам чёрт ногу сломит».

Дмитрий незаметно снова уснул и проснулся лишь далеко за полдень.

XXI

В эту ночь, к утру, Федька Сычев и Сазан ограбили на набережной склад, где хранились рулоны дорогих шерстяных и шелковых материй, предназначенных для отправки в Москву. Налет прошел ударно. На рассвете налетчики вернулись в «малину». В овраге плавал густой, как молоко, туман. Из этого тумана и вынырнули Федька с Сазаном, сгибаясь под тяжестью больших мешков.

Днем они отсыпались, а вечером закатили на веранде попойку. Пригласили и Дмитрия.

На столе, покрытом клетчатой голубой клеенкой и заставленном закусками и бутылками с водкой, горела керосиновая лампа «молния». Вечер был тихий, теплый и ясный. Над оврагом, на иссиня-черном небе кривился ковш Большой Медведицы, а левее – бумажным змеем, усыпанным яркими бриллиантами, плыл Орион. Залитый огнями, город жил вечерней, шумной жизнью. В городском саду завывал джаз. На площадях и перекрестках из трубоподобных репродукторов неслась радиомузыка: передавали советских композиторов. На улицах, на поворотах, скрипели трамваи, над их дугами вспыхивали ослепительные голубые огни.

Начали с пельменей, которые целый день лепила Катерина Сутырина. Под пельмени изрядно выпили. После пельменей многие отяжелели, отошли от стола и расселись кто-где.

– Стрелка! – кричал захмелевший Федька. – Ты б спела, что ль!

Дмитрий сидел на табуретке в углу веранды, курил и с интересом наблюдал пирушку. Он тоже выпил и слегка повеселел. Еще утром он с грустью подумал о том, что общество воров и проституток – вот все, что ему осталось. Теперь ему казалось, что ребята они вовсе уж и не такие плохие, по крайней мере – не рабы.

Возле него присела на перила Стелла, упираясь одной ногой в прогнивший пол и свесив другую с перил. На ней была чистая белая блузка, с короткими рукавами и с открытой грудью, и неизменная зеленая юбка, ладно и свободно падавшая с упругих, круглых бедер. На ногах – белые тапочки и белые носочки. Черные глаза в веночках длинных ресниц матово блестели, волнистые мягкие волосы, перехваченные со лба к затылку широкой голубой лентой, рассыпались по спине и плечам.

– Стелла, спой, в самом деле… – подняв голову, попросил Дмитрий.

– Хочешь?.. – обрадовалась она и, не вставая, протянула руку к углу, где стояла прислоненная к стене гитара, с красным бантом на колках. Кто-то вскочил и услужливо протянул ей гитару.

– Стрелка, печальное что-нибудь… Чтоб за сердце брало!..

– «Отраду», Стрелка! – просил Федька.

– «Пацаночку»! – орала Танька.

– «Песню сифилитиков»… – советовал Сазан.

– Тише, черти! – увещевала красная, вспотевшая Катерина Сутырина. – Пущай поет, что хочет.

Но Стелла уже выбрала песню. Она вспомнила песню, которую давно не пела, но которую теперь почему-то захотелось спеть. Спеть для Дмитрия.

Не меняя позы и продолжая сидеть на перилах, она привычно прижала к животу гитару и резко и сильно взяла несколько аккордов, чуть отвернув голову в сторону. Гитара прозвенела и смолкла, но еще долго дрожала одна тонкая вибрирующая струна. Стало тихо, все напряженно смотрели на Стеллу. Она же вдруг вскинула голову и, грустно улыбнувшись той славной, манящей улыбкой, которая к ней так шла и которую – она знала – так любили мужчины, тихо и грустно запела:

Туман плывет в кустах сторонкой, Луна над Волгою взошла-а-а… –

и – еще тише, почти топотом, с беспредельной горечью и мукой:

…Я помню день, когда девчонкой Я в первый раз на улицу пошла-а…

Дмитрий насторожился. Песня хватала за душу щемящей русской тоской.

…В проулок вышла осторожно. Погасла на небе заря-а… –

пела Стелла, полузакрыв глаза и чуть шевеля розовыми ноздрями.

…И долго, робко, безнадежно Стояла я у фонаря…

Простенькая мелодия казалась бесконечно разнообразной. Стелла почти не повторялась, она для каждой фразы, для каждого слова находила иную окраску, иное звучание. Под конец песня переходила почти в плач.

…И он ушел, довольный, пьяный, А я осталась на траве… –

рыдала Стелла, а вместе с нею рыдала и гитара. По толстым щекам Катерины Сутыриной катились слезы. «Пока существуют на земле такие песни, – думал Дмитрий, – надо жить по-волчьи и перегрызать глотки…»

На взлетевшей высоко, бесконечно-тоскливой ноте закончила песню Стелла и разом оборвала. Наступило молчание. И вдруг заговорили все сразу, крича и перебивая друг друга. Катерина Сутырина подошла к Стелле и троекратно поцеловала ее.

– Утешила… уж и как утешила…

Дмитрий снизу вверх молча смотрел на Стеллу, на ее чуть склоненный профиль. Она улыбалась легкой, едва заметной, грустной улыбкой. И ему захотелось сказать ей что-нибудь приятное.

– Стелла… – тихо позвал он.

– Что? – быстро спросила она, порывисто поворачиваясь.

– А ведь ты замечательно поешь… – искренне сказал Дмит рий.

– Да?

Стелла давно ждала его приговора, и то, что он похвалил ее, было для нее самым дорогим и радостным.

– Только знаешь что: не надо больше ничего грустного… Спой что-нибудь повеселее…

Последние слова Дмитрия кто-то услышал.

– Правильно! Повеселее!

– Стрелка, «Бухарика»! – скомандовал Федька Сычев. – А мы поддержим!

– «Буха-а-арика»!..

Стелла рывком спрыгнула с перил и, размашисто ударяя всеми пальцами правой руки по струнам, заиграла что-то очень бурное и лихое. Грациозно покачивая зеленой юбкой, она обошла вокруг стола, стала на видном месте и, подмигнув всем сразу, запела бравую воровскую песню «Бухарик». Дмитрий вспомнил, что на воровском языке это – пьяница.

…После «дела» наган не остыл, А Бухарик уж поллитра купил… –

чеканила слова и мелодию Стелла.

Я Бухарика к перине тяну, А Бухарик – под перину, к вину… –

весело рассказывала Стелла.

И вдруг, без всякого сигнала со стороны запевалы, видимо уже по привычке, жулье ухнуло и хором, с присвистом и прихлопыванием, подхватило задорный припев:

…Я не стану будить его зря.

Ах, люблю я моего Бухаря!

Разошлись поздно. Упившаяся Катерина Сутырина заснула, упав головой на стол. Дмитрий пошел к себе в светелку, быстро разделся и лег, но уснуть не мог. Курил одну папиросу за другой. Перед глазами неотвязно стоял образ Стеллы, и все время один и тот же: она в полуоборот сидит на перилах, свесив ноги в белых носочках и белых тапочках, и грустно улыбается. Кожа на тугих икрах так гладка, что на ней играют золотистые блики от света лампы. «Чёрт… – с досадой думал Дмитрий, отворачиваясь к стене и засовывая руки под прохладную подушку. – Видно, измучился я… Скверно».

Он уснул, но вскоре проснулся оттого, что инстинктивно почувствовал, что в комнате кто-то есть. Рывком перевернулся на спину и увидел в темноте чье-то лицо, низко склоненное над ним. И сразу узнал – Стелла.

– Подвинься-ка… – услышал он сдавленный шепот.

Он покорно подвинулся к стене. Она присела на кровать, быстро склонилась и сжала его щеки горячими ладонями, рассыпав по его лицу и шее мягкие, пахучие волосы. Он потянулся к ней губами, она быстро перехватила их своими губами, но тут же оторвала их и шепнула с досадой и нетерпением:

– Да раскрой же губы-то…

Долго и неотрывно целовала его. Потом вскочила, суетливо отстегнула широкий пояс, сбросила юбку… Дмитрий видел лишь черный силуэт ее на фоне окна. Раздевшись, она ловко, по-кошачьи юркнула под одеяло.

XXII

Прошло полгода с тех пор, как Дмитрий бежал из лагеря, но он все еще плохо представлял, что и как ему надо делать, и бросался от одного к другому. От мысли создать подпольную организацию пора было отказаться – эта затея была явно неосуществима. К индивидуальному террору Дмитрий всегда относился отрицательно, знал, что власти это не ослабляет, но за одного убитого сложат свои головы десятки тысяч невинных людей, как это было после убийства Кирова. И незаметно, мало-помалу, он стал утрачивать не только надежды, но и самое главное – боевой дух.

В Горький он приехал с целью прощупать настроения рабочих. Однако он очень смутно представлял, что это может дать ему практически.

Вскоре его новые документы были сфабрикованы. Федька Сычев, передавая их Дмитрию, весело заметил:

– Не «липа», а конфетки! Сам товарищ Сталин таких документиков не имеет…

Документы, в самом деле, были изготовлены мастерски, и Дмитрий без особых затруднений поступил на судостроительный завод «Красное Сормово» в качестве маляра. Поселился в Кунавине, где снял небольшую комнатушку в семье сапожника Крюкова.

Все, что он видел вокруг, и на заводе, и в Кунавине, – было невыносимо тяжело. Раздражало его, однако, то, с чем уж не раз ему приходилось встречаться и раньше: полуголодные, полураздетые рабочие завода и обитатели непроходимо-грязной улицы в Кунавине, на которой он жил, давно примирились с невзгодами и переносили их покорно, словно иной жизни они себе и не представляли. Всю неделю, не покладая рук, они работали. В субботу вечером многие напивались до бесчувствия, били жен, детей, устраивали кровавые драки на улицах и в пивных. В воскресенье – похмелялись. В понедельник разбитые, больные шли на работу.

По вечерам Дмитрий усиленно читал книги советских писателей – за годы пребывания в концлагере он многое пропустил. Читая же, приходил к выводу, что советская литература стала еще хуже, чем была в начале тридцатых годов. В ней уже ничего не было похожего на подлинную жизнь. Действительность, политая розовым, подслащенным маслицем, выглядела в книгах довольно нарядно. Прочел он и «Матроса Хомякова» Дениса Бушуева.

Несмотря на то, что в поэме было много острых и смелых кусков, и эти куски, взятые отдельно, звучали антисоветски, поэма Дмитрию не понравилась. «Э-эх… – сокрушался Дмитрий, – а и умница же Сталин! Ах, какой умница! Целую армию писателей заставил на себя работать. Понимает, что это – самая сильная из всех армий. Умница!.. Иностранцы никогда до этого не додумаются».

Но вот что было странно, и что уже давно занимало Дмитрия. Народ любил своих писателей. Ни в одной стране за границей Дмитрий не наблюдал такого интереса и любви к литературе и к писателям.

Вспоминая до отказа набитый зал Политехнического музея, где часто устраивались литературные вечера, возбужденные лица юношей и девушек, восторженно аплодирующих поэтам и писателям, Дмитрий подумал о том, что ничего подобного не может быть, например, в Европе. И в этом преклонении перед поэтами и писателями было что-то необыкновенно хорошее, говорившее о большом духовном богатстве русского народа. И когда он об этом думал, то перед ним всегда вырастал образ девочки-колхозницы, которую он видел весной в Саратове на вокзале. Девочка, видимо, дожидалась поезда и сидела на плетеной корзинке. И с упоением читала какую-то толстую книгу. Оказалось – «Петр I» Алексея Толстого. Разговорились. Девочка окончила сельскую школу-семилетку, а теперь работала на огородах в колхозе. «Я люблю Алексея Толстого, – важно сказала она. – А то еще есть „Хождение по мукам“»…

Девочка была замечательная. Умненькая, начитанная, с чистой, как родник, душой. И – с грязью под розовыми ноготками.

………………………

Пряными цветами цвела любовь Стеллы к Дмитрию. По-собачьи привязалась она к нему. Чуткая, она скоро изучила все, что ему в ней нравилось и что не нравилось. Яркие, крикливые наряды она заменила простенькими, скромными. Только никак не могла расстаться с полюбившейся ей зеленой плисовой юбкой и красным поясом к ней. Дмитрий в начале тяготился этой связью, потом махнул рукой – уж очень он был одинок – и мало-помалу привык к Стелле.

Узнав от Дмитрия, что татуировать тело нехорошо, она тотчас же принялась уничтожать татуировку. У нее было две татуировки: одна – свежая – на груди, другая – пониже живота, сделанная в тюрьме, когда ей было всего девятнадцать лет. Эта вторая, что была пониже живота, была дерзки непристойна и особенно конфузила ее. И чего-чего только Стелла не делала, чтобы избавиться от этой татуировки: и сырое мясо прикладывала, и ртутью растирала, и тыкала в старые ранки иглой, смоченной кислотой. Кончилось все это тем, что Стеллу пришлось свести к доктору – кожа покрылась нарывами. Дмитрий рассердился не на шутку.

– Допрыгалась! – кричал он на Стеллу. – Хорошо еще, что на тот свет не отправилась со своими дурацкими затеями. Ну, зачем тебе все это надо?

– А чтоб ты меня больше любил! – чуть не плача, отвечала Стелла. – Тебе, наверное, противно смотреть на меня…

– Да ладно уж, не беспокойся… – смеялся Дмитрий.

Однажды Дмитрий получил письмо от дяди Лени с известием, что Ольга вышла замуж за Дениса Бушуева. Странные, противоречивые чувства охватили его. С одной стороны, он как бы радовался за сестру – вышла она за горячо любимого человека, который, судя по ее словам, также сильно любит ее. С другой стороны, это известие было ему неприятно.

Расхаживая по своей маленькой комнатке и обдумывая новое событие, Дмитрий чувствовал, что раздражение против сестры растет в нем все больше и больше. И скорее не против сестры, а – против Бушуева, который «сделал» его сестру своей женой.

И ему пришла мысль: заняться печатанием и распространением антисоветских листовок. И с горьким смехом подумал: «Буду единственным человеком в двухсотмиллионной стране, занятым таким странным делом. Тем лучше».

Он с увлечением принялся за выполнение этого нового плана. С большой осторожностью купил шрифты для ручного набора у одного пьяницы-метранпажа. То, что Дмитрий покупает краденые шрифты, метранпажа нисколько не удивило: он уже не раз продавал шрифты типографиям разных газет. Однако шрифты надо было спрятать до поры до времени где-нибудь понадежнее. Подумав, он решил спрятать их в единственно надежном месте – у Гриши Банного. И Дмитрий отправил в Отважное Стеллу. Сам же остался на некоторое время в Горьком, чтобы кое-что докупить из типографского оборудования. В Отважном он не хотел показываться и условился со Стеллой, что они встретятся в Кинешме, где Дмитрий и предполагал устроить подпольную типографию.

Стелла с радостью взялась за возложенное на нее поручение. Она хотела хоть чем-нибудь быть полезной Дмитрию. На ее вопрос, что находится в тяжелой корзине, туго-натуго перевязанной толстыми веревками, Дмитрий ответил, что – свинец и что он собирается заняться литьем охотничьей дроби и продажей ее «по-черному». И просил Стеллу в пути быть очень осторожной. Дроби, в самом деле, на рынке не было, охотники получали ее по охотничьим книжкам в ничтожном количестве.

Небольшую записочку к Грише Банному, которую написал Дмитрий, Стелла зашила в подкладку летнего серого костюмчика. Снабженная точными инструкциями и деньгами, Стелла в середине августа уехала на пароходе «Парижская коммуна» наверх…

XXIII

Стелла взяла каюту 2-го класса. Таинственная корзина была сдана в багаж, с собой Стелла везла лишь небольшой чемодан с одеждой. В каюте она сразу перевернула все вверх дном: переставила по своему вкусу мебель, разбросала всюду платья, юбки, лифчики. Рассыпала на полу пудру. Из сумочки достала небольшую фотографию Дмитрия и торжественно поставила ее на туалетный столик, прислонив к коробке с зубным порошком. Эту фотографию она украла у Федьки Сычева, когда Федька подделывал документы для Дмитрия. Потом долго умывалась и подкрашивалась.

Через час, свежая и довольная, в легком сереньком платье, перехваченном тонким лакированным ремешком, Стелла решительной и легкой походкой вышла на палубу, постукивая каблучками и помахивая белой кожаной сумочкой.

Вечерело. Впереди, над спокойной Волгой, над резкими очертаниями искривленного левого берега недвижно висел желто-красный шар солнца, опустив в реку огромный извивистый язык, яркий, как пламя.

На носу парохода, на шезлонгах и за столиками, что стояли на открытом воздухе на верхней палубе, сидело несколько пассажиров – любовались закатом. На одного из них, одиноко сидевшего за небольшим столиком возле самого борта, Стелла сразу обратила внимание.

«Ничего себе…» – подумала она и автоматически повернула в его сторону, мгновенно позабыв строжайший наказ Дмитрия – ни с кем не знакомиться.

Денис Бушуев сидел вполуоборот к ней, положив локоть левой руки на поручни. Белую рубашку его и белокурые волосы слегка трепал ветер. Ольга была в каюте, и он ждал ее.

Тряхнув копной черных волос и закинув их за спину, Стелла подошла к Денису и взялась за спинку свободного стула.

– Вы разрешите?

Денис недовольно повернулся. Стелла вскинула на него смеющиеся бархатные, как ночь, глаза и улыбнулась. Рассердившийся было сперва Бушуев как-то сразу подобрел. Было в незнакомке что-то очень располагающее – в глазах, в улыбке и во всей ее ладной фигуре.

– Пожалуйста… – сказал он, невольно отвечая ей улыбкой на улыбку.

– Мерси… – поблагодарила она, садясь и заботливо подбирая платье.

И объяснила:

– Это я по-французски благодарю вас.

– А-а…

Бушуев опять улыбнулся и прикусил губу. Стелла раскрыла белую сумочку, достала зеркальце, молниеносно и привычно взглянула в него и с такой же профессиональной быстротой убрала его.

– Прекрасная погода! – заметила она. – Тре жоли!

– Совершенно верно. «Тре жоли»… – охотно подтвердил Денис. – Вы, я вижу, отлично объясняетесь по-французски. Где это вы научились?

– Где научилась? – небрежно переспросила Стелла, пожимая плечами, словно бы говорила: «Неужели по мне не видно, где я научилась?» – С детства. Мой папа был замнаркома. Помощник Ленина и товарища Сталина. Жили мы не в доме, а в настоящем дворце… Же ву при… Потом папа постепенно умер… Вы – бухгалтер или агент по снабжению?

– Снабженец…

– Так снабдите меня хорошей папироской.

Закурили. Денис с интересом наблюдал за Стеллой.

– А как ваше имя?

– Денис.

– Немного простовато… – посочувствовала она. – Я люблю – «Вольдемар», «Валентин» или «Жан»… Еще – «Дмитрий». Это уж самое красивое имя… А меня зовут Маргаритой. По-моему, красиво. А?

– Очень красиво, – согласился Бушуев. – Вы вообще красивая и, видимо, славная девушка.

– Безусловно. Это все говорят.

Напротив, у левого борта, сидел какой-то молодой грузин в серой фетровой шляпе и в голубом габардиновом костюме. Костюм был так безупречно отглажен и так ярок, что казалось – от него шел свет. Желтые ботинки, цвета лимона, зеркально сверкали. Скрестив на груди руки, грузин глаз не спускал со Стеллы. Стелла взглянула на него раз, и другой, и вдруг вспомнила наказ Дмитрия ни с кем не знакомиться и ни с кем не разговаривать. Она схватила свою белую сумочку и вскочила, растерянно глядя на Дениса.

– Куда вы? – удивился он.

В эту минуту подошла Ольга и удивленно посмотрела на обоих.

– Это что такое? – спросила она у Дениса.

Денис слегка подмигнул ей и напыщенно серьезно сказал:

– Вот, Ольга, познакомься. Это – Маргарита.

Между тем Стелла во все глаза смотрела на Ольгу. Не выдержав, тихо сказала:

– Как вы похожи на… моего мужа.

– А-а… – рассеянно сказала Ольга и повернулась к Денису: – Встретила капитана. Он сказал, что команда парохода просит тебя присутствовать сегодня вечером на судовом собрании в качестве почетного гостя и как бывшего водника. Видишь ли, они досрочно выполнили план третьего квартала…

– До свидания… Я ухожу… – растерянно пролепетала Стелла и быстро отошла.

– Кто это? – недовольно спросила Ольга.

– Да наверное из этих… что провожают пароходы…

– Проститутка?

– Видимо. Но очень славная и забавная. И я с интересом с нею болтал.

– У тебя все женщины славные, даже проститутки… – надулась было Ольга.

– Ольга…

И Бушуев радостно расхохотался. Рассмеялась и Ольга.

– Да ведь это все оттого, что я тебя так люблю… – смеясь, объяснила она. – Ну, бог с нею! Я думаю, Денис, тебе надо пойти на собрание. Иначе обидятся. Неудобно.

Бушуев поморщился.

– Ольга, наш отдых подходит к концу. Завтра придем в Отважное. Еще три-четыре дня, и – Москва, с ее заседаниями, собраниями и со всей прочей бестолочью. Дай мне хоть последние деньки подышать вольным воздухом.

Ольга примирительно улыбнулась.

– Ну, как хочешь. Я ведь не настаиваю.

Между тем Стелла подошла к каюте и, достав ключ, отперла ее. Но в ту же секунду почувствовала, что за спиной ее кто-то стоит и тяжело, со свистом дышит. Она обернулась. Это был грузин в голубом костюме и в лимонных ботинках, тот самый, что сидел на палубе. Он был широк в плечах, но удивительно мал ростом. Так мал, что едва доставал до плеча Стеллы.

– Извиняюсь, гражданочка… – сказал он с сильным грузинским акцентом, глядя на Стеллу выпуклыми, маслянистыми глазами и закладывая большой палец правой руки в жилетный карманчик.

– Что вам? – быстро спросила Стелла.

– Извиняюсь. Вы – такой, как миндальное дерево: кругом харош! Не составите ли компанию одинокому директору совхоза, который в командировку едет?

Стелла неторопливо, но широко размахнулась и звонко шлепнула его по щеке.

– Понятно? – тихо осведомилась она.

Грузин ошалело посмотрел на нее и мгновенно вытащил палец из жилетного карманчика.

Стелла секунду подумала и еще раз шлепнула его.

– Это – на первый случай… – объяснила она. – А на второй – позову милиционера.

И скрылась в каюте, но через секунду высунула в дверь голову и презрительно бросила:

– Мындальный дурак!..

И больше уже до самой Костромы не выходила из каюты.

XXIV

Гриша Банный с некоторых пор вменил себе в привычку каждодневно бывать в своем старом жилище. Он усердно занимался подновлением и благоустройством убогого кутка. В свободное время он усиленно штудировал произведения графа Льва Николаевича Толстого. Особенно поразила его веселенькая история с отцом Сергием. И он несколько раз рассказывал ее отважинской молодежи, сидя по вечерам на бревнах возле дома тетки Таисии.

– Да-с… – заключал он. – Уж лучше палец себе отрубить, чем погубить душу-с…

– Ежели, Гриша, из-за каждой бабенки пальцы рубить, так пальцев не напасешься… – смеясь, возражал ему матрос Архип Белов, весельчак и отважинский сердцеед. – А ты вот что скажи: когда пальцы, к примеру, кончатся, тогда что рубить?

– Руби уши! – весело крикнул Мотик Чалкин.

– Н-нда… – пощипывая рыженькую бородку, задумался Гриша. – Пожалуй, можно – и уши-с…

Парни дурашливо загоготали.

Как-то жарким полднем Гриша Банный подошел к своему кутку и увидел, что замок снят с петель и аккуратно повешен на гвоздик, что торчал в косяке. Ключ был только у Дмитрия, и, подумав, что это приехал Дмитрий, Гриша вошел в куток. И – обомлел. На койке мирно спала, укрывшись одеялом, Стелла. На табуретке лежало аккуратно сложенное платье.

Клацнув от страха зубами, Гриша с необыкновенным проворством обежал куток и спрятался за угол бани.

– Оптический обман-с… – лепетал он. – Диана… Нимфа… Мария Магдалина, имеющая целью обворожить меня.

Поборов робость, Гриша снова подошел к двери и заглянул внутрь. Стелла проснулась и лукаво выглядывала из-под одеяла – она сразу узнала Гришу Банного: Дмитрий очень подробно описал ей внешность Гриши.

– П-предстоит упорная борьба с плотскими вожделениями… – бормотал Гриша. – Но я не отец Сергий и пальцы себе рубить не буду-с…

– А ведь вы – Гриша! – вдруг сообщила Стелла, смеясь глазами.

Гриша молчал, отвернув голову и косясь на Стеллу. Он так невероятно сильно скосил глаза, что сверкали лишь выпуклые белки. Пепельные губы его вытянулись в трубочку.

– Да вы не пугайтесь. Я не кусаюсь, – ободряюще сказала Стелла, вспомнив рассказы Дмитрия о чрезмерной робости Гриши.

– О-отец… отец Сергий в подобных случаях решительно поступал. Брал топор-с…

– Какой отец? – перебила его Стелла.

– Сергий… В комедиях графа Толстого.

Стелла совсем развеселилась. Гриша был ей очень симпатичен.

– Ну, вот что: во-первых, привет вам от Мити…

Она вдруг сбросила одеяло, спрыгнула с койки и, босая, в одной рубашке, подошла к Грише и от избытка чувств чмокнула его прохладными губами в щеку.

Гриша легко оттолкнулся от пола длинными, журавлиными ногами, спиной выпрыгнул за дверь и мгновенно исчез в кустах бузины. Отбежав шагов двадцать, он присел за листьями лопухов.

– Это уже н-настоящее искушение!.. Святой Антоний!.. – шептал он. – Придется действовать по методу, предложенному с-сиятельным графом Львом Николаевичем… Другого выхода нет-с…

И Гриша проявил исключительную и небывалую для него решительность. Подняв с земли камешек, размером не больше сливы, он положил указательный палец, с желтым и острым, как клюв совы, ногтем на гнилой пенек и легонько стукнул по нему камешком. Слегка поморщившись, он прихватил полой зеленой тужурочки палец и гордо выпрямился. Взглянув вниз и убедившись, что палец на месте и что кровь не течет, он совсем успокоился и вышел из кустов. Войдя в куток, он стал у косяка, картинно придерживая указательный палец полой зеленой тужурочки. Стелла, уже одетая и серь езная, рылась в чемодане.

– Куда вы исчезли?.. Прикройте-ка дверь.

– Нет-с… – с неожиданной твердостью объявил Гриша. – Дверь пусть будет открытой.

Стелла, не слушая его, прикрыла дверь и накинула крючок.

– У меня к вам, Гриша, есть поручение, – сообщила она и, достав из чемодана костюм, стала распарывать подкладку.

XXV

На другой день Гриша Банный отправился в Кострому, заручившись квитанцией на багаж Стеллы. Поехал на утлом ботнике, купленном Гришей еще зимой у плотника Сургучева за пять с полтиной. В Костроме, на пристани, он благополучно получил тяжелую корзину, погрузил ее в лодку и поехал назад. Было уже часов пять вечера, и стало темнеть. Гриша так и рассчитывал – приехать в Отважное попозднее, когда будет совсем темно.

Когда Гриша поравнялся с Козловыми горами, от которых до Отважного оставалось всего пять километров, подул верховый попутный ветер. Гриша порядочно устал и очень обрадовался ветру. Он приладил ветхий парус и уселся на корме. Ветер становился все сильнее и сильнее, небо заволокли тучи, и стало совсем темно. По Волге заходили тяжелые, черные волны, с шипучими гребешками.

Грише стало жутко. Он ехал стрежнем, и берегов не было видно. Покачиваясь и раскидывая волны, утлый ботник быстро летел, минуя одинокие огоньки бакенов. Гриша думал лишь о том, как бы скорее доехать до Отважного. Пуще всего он боялся таинственной корзины, что стояла на дне лодки. «Вероятно, бомба… – с тоской думал Гриша. – Страшной, оглушительной силы бомба, которая при сильной качке может взорваться и превратить меня в азотную пыль… Напрасно-с Дмитрий Николаевич играет с огнем. Это и для него тоже опасно-с».

Перспектива превратиться в азотную пыль нагоняла на Гришу смертельное уныние. Он забился на самый краешек кормы, и непонятно было, как он не слетит в воду. Сознание же, что бомбу некоторое время придется хранить в Отважном, представлялось ему совершенным безумием.

– Судя по размерам снаряда, взрыв будет ужасным, – прикидывал Гриша, оглядывая корзину. – И если это несчастье случится в моем кутке, то погибнет не только куток, но и – баня, и, вероятно, все Отважное. А возможно и – Спасское. Трагическая картина! Тысячи людей, обращенных в азотную пыль!..

И Гриша быстро нарисовал в своем воображении мрачную картину гибели Отважного… Огненный столб летит к небу. Через село со свистом летит куток Гриши, а баня Колосовых – за Волгу. Из распахнутой двери бани сыплются в реку ведра, деревянные шайки и березовые веники, которыми тетка Таисия хлещет себя по субботам, забравшись на мокрый и душный полок. Вот стремглав пролетел банный котел с кипятком. Именно этот котел и падает на Гришу, мирно копающего грядки вместе с Ананием Северьянычем в бушуевском саду, и превращает Гришу в азотную пыль. Подымаясь на небо, он видит, как гибнет злобная тетка Таисия – она просто проваливается сквозь землю. Но даже проваливаясь сквозь землю, она не перестает грозить ему кулаком. Ананий Северьяныч, убитый сорвавшейся бадьей с колодезного журавля, летит на небо рядом с Гришей и ругается, на чем свет стоит: «Что, тля лесная! Что, анафема! – кричит он Грише, дергая бороденкой. – Убить тебя, стало быть с конца на конец, на этом свете или уж – на том?..»

Что-то с треском ломается. Гриша чуть не падает в воду и приходит в себя. Сильный порыв ветра сломал тоненькую ольховую мачту, и парус шлепнулся в волны. Ботник развернулся и черпнул бортом воду. Перед самым носом лодки чернели плоты. Как молния, пронеслась в голове Гриши мысль о возможном столкновении с плотами и о неизбежном взрыве.

Он бросился к корзине и с удивительной легкостью и быстротой выбросил ее за борт. Раздался слабый всплеск, и корзина исчезла под водой. Гриша долго еще лежал животом на борту и пристально всматривался в черную воду.

………………………

Поздним вечером мокрый и дрожащий Гриша Банный нерешительно, боком, вошел в куток.

– А корзина где? – тихо и тревожно спросила Стелла, сразу почуяв что-то недоброе.

– Утонула-с… – потупясь, ответил Гриша. – И я сам чуть не утонул. Печальное происшествие, доложу я вам. Буря перевернула мою лодку против всех законов физики.

Стелла сощурила глаза и молча пошла на Гришу, протягивая скрюченные пальцы, с длинными накрашенными ногтями, к его лицу.

– Теперь я тебя переверну против всех законов… – тихо пообещала она.

XXVI

Несколько дней, проведенных в конце августа Денисом и Ольгой в Отважном, ознаменовались одним примечательным событием: Бушуева вызвали в обком партии, в Кострому.

Невысокий и худенький секретарь обкома партии Зимин принял Бушуева очень радушно. По тому, как Зимин мялся и не решался заговорить о деле, Бушуев сразу понял, что разговор будет неприятный. И прямо спросил Зимина – в чем дело. Несколько сконфуженно Зимин сказал:

– Видите ли, товарищ Бушуев, наша область и город заслуженно гордятся вами. Лично я – большой ваш литературный поклонник. Полагаю, что со временем город Кострома будет переименован в город Бушуев… Но дело вот в чем…

Он замялся и посмотрел куда-то за окно, на пыльный клен.

– Дело вот в чем… Меня просили с вами переговорить, – он сделал ударение на слове «просили», – переговорить о том… Одним словом, широко известно, что вы раздаете деньги наиболее нуждающимся жителям Отважного, Татарской слободы и села Спасского…

В самом деле, Бушуев давно уже исподволь помогал населению. После возвращения деда Северьяна из концлагеря Денис стал еще больше раздавать денег.

– Что ж в этом плохого? – спросил Денис. – Если эти деньги у меня лишние.

– Да плохого в этом, конечно, ничего нет, – ответил Зимин. – Только… вы сами понимаете, это создает иллюзию классовых наслоений в нашей стране.

– Это не иллюзия, товарищ Зимин, а – факт. Есть у нас и бедные, есть и богатые. И с этим надо бороться.

– Совершенно верно, – быстро подхватил Зимин. – В социалистическом обществе этого не должно быть. Но ведь не всё сразу, товарищ Бушуев, не всё сразу! Ваш труд нам бесконечно дорог, и правительство заботится о том, чтобы вы могли плодотворно работать, ни в чем не нуждаясь…

– Мой труд не дороже труда любого колхозника или водника… – снова резко перебил его Бушуев.

– А если у вас есть лишние деньги, так ведь их можно пожертвовать государству… – сказал Зимин, как бы не замечая того, что сказал Денис.

– На оборону? – усмехнувшись, спросил Денис.

– Что ж, оборона – тоже забота о народном благополучии… – отрезал Зимин.

Помолчали.

– Не знаю… – задумчиво сказал Денис. – По-моему, прямая помощь всегда хороша.

И, мельком взглянув на Зимина, спросил:

– А что вы думаете насчет родильного дома?

– Где? Какого? – не понял Зимин.

– Да вот хорошо бы построить в Отважном родильный дом. У нас в районе ни одного нет. Больница маленькая и тесная. Я бы дал деньги.

– Вот и отлично! – живо подхватил Зимин. – Прекрасная идея. Но вы не будете возражать, если это строительство будет как бы государственным? Известно, что с помощью денег, пожертвованных писателем Шолоховым, построены в Вешенской новая школа, больница, театр, но все-таки…

– О, нет! – перебил его Бушуев. – Конечно, все это останется между нами. Только…

Он лукаво взглянул на Зимина.

– Только деньги мои действительно пойдут на постройку родильного дома?

– Я доложу об этом на ближайшем совещании. Конечно, как там решат… Но ваше пожелание будет учтено.

– Э-эх… – откровенно вздохнул Бушуев. – Вот видите, даже у вас нет уверенности, что деньги пойдут по назначению.

Но деньги решил дать обязательно.

Прощаясь, Зимин напомнил:

– Так, пожалуйста, товарищ Бушуев, воздержитесь от частных пожертвований.

На другой день Денис дал на постройку родильного дома 150 тысяч рублей. Узнав об этом, Ананий Северьяныч чуть не умер от огорчения. Узнал же он случайно – подслушал разговор Дениса с Ольгой.

– С ума сын-от наш сходит… – шептал он Ульяновне, страшно тараща глаза. – Над такими в старину опеку ставили, а самого, стало быть с конца на конец, в сумасшедший дом запирали. Пустит он нас по миру, вот попомни, старуха, – пустит!..

XXVII

Второй день подряд моросил дождь. Серенькие тучи сплошь заволокли небо.

Денис Бушуев с детства любил такую погоду в конце августа. Он любил забраться на сеновал, повалиться в хрусткое пахучее сено и слушать, как дождь монотонно и грустно шуршит по тесовой крыше над его головой. Дверь сеновала оставлял открытой. Сквозь эту дверь видны были могучие мокрые березы и матово-серая, как олово, Волга. И позднее – в Москве ли, в Крыму ли, где бы он ни был – он часто вспоминал именно эти, милые сердцу, картины детства.

И ему мучительно захотелось пережить то, что невозвратно прошло.

Он взял полушубок и пошел на сеновал. Разостлал полушубок на сене, лег и отворил дверь. Отсюда, сверху, ему хорошо была видна отважинская улица.

Мокрые тополя вдоль улицы стояли неподвижно, скучно. С широких листьев, уже наполовину желтых, лениво падали крупные капли. У домов, на дороге пузырились лужи. В низинках, под тополями, меж корявых, выступавших наружу корней, где росла короткая, по-осеннему зеленая травка, тоже стояли лужи, и детишки шлепали босыми ногами по этим лужам и радостно гомонили. На высоких березах, тоже уже тронутых желтизной, прятались от дождя грачи. Нахохлясь, они ощипывались и встряхивались. Пахло дождем, сырыми листьями и парной землей.

Все кругом было мучительно родное. И Дениса охватило странное чувство раздвоенности, как будто бы существовало два Дениса: один, невсамделишный, тот, московский, автор каких-то книг, а другой – настоящий, частица вот этой мокрой земли, этих тополей и берез, этого серенького, ничем не примечательного неба.

По двору прошел Гриша Банный, заботливо обходя лужи. В руках он нес длинный шест с жестяной вертушкой на конце – видимо, сам смастерил. Воткнув шест в поленницу, он заложил костлявые руки за спину и застыл, наблюдая за вертушкой. Жестяной пропеллер чуть шевельнулся и безнадежно замер.

И Гриша Банный показался Бушуеву той же неотъемлемой частицей родной земли, что и он сам.

Самые ранние, детские, воспоминания были связаны с Гришей так же, как с Волгой, с матерью, с часами-ходиками, что висят в домике деда Северьяна.

– Гриша… – негромко позвал Денис.

Гриша Банный вздрогнул; не поворачиваясь, шагнул в сторону и вобрал голову в худые плечи. Робко покосился на Бушуева.

– Подойди-ка, Гриша.

Гриша подошел к сеновалу.

– Что это ты мастеришь?

– Воздушный винт-с… Мне крайне необходимо узнать направление ветра.

На впалых щеках Гриши видны были красные полосы. Полосы были совершенно определенного происхождения – следы ногтей. Появились они после того, как Гриша ездил в город. Денис уже два раза справлялся – в чем дело, Гриша упорно отвечал: «Кусты… шиповник-с…»

– Гриша, ты Манефу вспоминаешь? – тихо спросил Денис.

Гриша глубоко вздохнул и так же тихо ответил:

– Да-с… Каждый день. И – Алим Алимыча. На днях был на кладбище, оправлял могилы. Травы много сорной выросло, доложу я вам.

Откуда-то подул ветерок, и вертушка на Гришином шесте вдруг бешено завертелась, образуя искристый, блестящий круг. Гришу это как будто бы удивило.

– Видите?.. Это очень важно. Я пойду, Денис Ананьевич…

Бушуев перевернулся на спину и устало взглянул на ровный дощатый настил крыши, шатром раскинувшийся над ним. Да было ли все это: Манефа, ее любовь, Алим?..

К вечеру дождь прошел. Бушуев решил пойти в Лышницу пострелять уток. Натянул высокие кожаные сапоги, надел патронташ, накинул на плечи кожаную куртку. А когда пошел в кабинет за ружь ем – столкнулся на лестнице с Ольгой.

– Возьми меня с собой… – попросила она.

– Хочешь?

– Очень. Возьми, а?

– Пойдем. Только ведь устанешь.

– Нет.

Когда-то, во времена своего первого замужества, Ольга была страстным и неутомимым охотником. Потом – охладела. Теперь ей вовсе не хотелось блуждать по мокрой траве и кустам, но она старалась как можно меньше оставлять Дениса наедине со своими мыслями.

Бушуев вышел на крыльцо и закурил. Ольга между тем быстро переоделась. Надела черные полотняные штаны, сапоги, нахлобучила на русые волосы старенькую серую кепку. Перекинув через плечо легкое английское ружье, отличавшееся сильным и кучным боем, вышла на крыльцо.

По узкой тропинке, заросшей тальниками, спустились на берег.

– Какая у нас с тобой интересная жизнь, Денис… – вдруг сказала Ольга, счастливо улыбаясь. – Москва, Отважное, Кавказ, поездки по Волге, охота. А над всем – твое творчество, твое милое творчество, которое я так полюбила… Ведь правда, что я тебе тоже как-то помогаю? Ну, своей любовью, что ли? Правда?

– Правда. Я, Ольга, не люблю одиночества. Страшная это вещь – одиночество. Для творчества хорошо уединение, но не одиночество.

– А какая серенькая, неинтересная жизнь рабочего. Несправедливо все это! Я об этом часто думаю, Денис… – посетовала Ольга. – Мне кажется, что есть такие куски жизни, как, например, жизнь рабочего, которые настолько серы и бледны, что даже самые хорошие художники бессильны сделать из них что-либо интересное. И не хотят браться за обработку этих кусков – не поддаются они резцу.

Она перекинула ружье на другое плечо и продолжала:

– Ну, много ли художественных произведений из жизни рабочих? По пальцам пересчитать можно. Золя, Келлерман, Драйзер… Взялся было Горький, но как раз «Мать» – самое слабое из всего им написанного. И вы, советские писатели, бежите от этой темы, как от чумы.

Бушуеву было неприятно слушать то, что говорила жена, но в то же время он чувствовал, что в ее словах есть большая доля правды. И еще уловил он, что разговор этот Ольга завела не зря: ей хотелось лишний раз указать ему на то, что их жизнь, Ольги и его, жизнь интересная, и что так и надо жить, и ничего в этой жизни не надо менять.

– Значит, надо сделать жизнь рабочих интересной… – с досадой сказал он.

– Легко сказать… – вздохнув, ответила Ольга и опять оживилась. – Видишь ли, в быте и жизни крестьян, интеллигенции, художников всех видов и родов есть поэзия. Есть она и в жизни грузчиков, босяков и даже – в жизни воров и проституток. А в жизни рабочих – нет. Машины, станки, размеренный, однообразный ритм жизни. Скучно!

Бушуев ничего не ответил. И опять ему показалось, что в том, что сказала Ольга, много справедливого.

XXVIII

По дороге завернули к деду Северьяну. Над Заволжьем серая, сплошная пелена туч резко обрывалась, и в узкую полоску между лесом и тучами врывались красно-желтые лучи заходящего солнца. Розовые бусинки воды стеклянно блестели на траве.

Дед Северьян, присев на кровать, плел из ивовых прутьев вершу.

– A-а, голуби! Старика навестить пришли? Ну, садитесь, садитесь… Что – птичек бить идете?

– На уток идем… – важно ответила Ольга.

Присели, поставив ружья в угол.

– Ну, как дела, бурлак?

– Ничего… – лениво ответил Денис и подумал: «Отчего это я теперь как-то по-другому чувствую себя у старика? Точно в чем-то виноват перед ним».

– Когда в Москву-то отплываете?

– Завтра. Пора уж… – ответила Ольга. – Да и дела в Москве.

– Делов всех не переделаешь, – сказал дед Северьян и положил вершу на пол. Скрестил на коленях руки.

– От Митрия – ничего?

– Нет… – поспешно ответил Денис.

– А я вот как думаю: жив Митрий, жив определенно… – тихо, но уверенно сказал старик. – Он – как тальник: гнется, а не ломается. Обождите – объявится.

Денис с Ольгой незаметно переглянулись.

– А как Ананий?

– Хлопочет по хозяйству… – ответил Денис.

– Горд он стал непомерно… – усмехнулся дед Северьян. – Павлином ходит. И – корыстен. Корыстен стал почище любого купца. Богатство, как именитость – людей портит… Ты вот что: на кладбище бываешь?

Бушуев сразу понял, о чем спрашивает старик. Он мельком взглянул на насторожившуюся Ольгу и тихо ответил:

– Бываю. Но – редко. Ha днях Гриша был, могилу оправил…

– Не Гриша бы должон могилу оправлять, а ты… – строго сказал дед Северьян и дернул губой. – Черствый ты стал, Дениска, как корка годовалая. Почему – подумай. А рос – другим. Другим ты рос, Денис. И надёжи мои на тебя другие были…

Ольга потупилась и стала внимательно рассматривать носки сапог. Она знала, что все упреки старика Денису не имеют к ней никакого отношения – но ей было больно. Больно потому, что старик при ней вспомнил о Манефе. Вчера в ящике письменного стола мужа она случайно среди рукописей нашла старую фотографию Манефы. Это был тот самый снимок, который когда-то сделал Ивашев на выгоне возле Татарской слободы. На снимке Манефа стояла возле березовых жердочек выгона, освещенная ярким солнцем, и смущенно улыбалась, щурясь от солнца. Полные, красивые руки ее были вскинуты кверху – поправляла растрепавшиеся черные волосы. Минут двадцать рассматривала Ольга эту фотографию, вглядываясь в каждую черточку лица, в каждую линию фигуры. Она сразу угадала, что Манефа – из тех женщин, которые особенно нравятся мужчинам. И зная, как страстно Манефа любила Дениса, она живо представила ее пылкие объятия, поцелуи – все то, что непременно происходило между нею и Денисом. Она быстро сунула карточку под рукописи, задвинула ящик и, бросившись в кресло, сжала холодными пальцами виски. «Боже, какой стыд! Как можно ревновать к мертвому человеку! Я сумасшедшая, сумасшедшая… Как это мерзко!..»

– Денис, темнеет… – сказала Ольга, поднимаясь и показывая мужу на окно.

– Да, пора.

Выходя, Денис остановился у порога и, улыбнувшись своей мягкой и доброй улыбкой, сказал:

– Не сердись, дедушка. Я знаю: кругом виноват… Завтра зайдем проститься.

– Ладно. Храни вас Господь! Ужо приходите.

На болото пришли поздно. Солнце уже село, быстро темнело. Густой, как молоко, туман повис над камышами. К ночи слетались сюда с полей кряквы и чирки. Денис встал возле куста можжевельника, Ольга – на краю болота, возле сырой, замшелой кочки.

Ольга, стрелявшая вообще хорошо, на этот раз нервничала и делала промах за промахом. Через полчаса она подстрелила первого чирка. Подранок упал на скошенный луг, шагах в пятнадцати от Ольги. Он отчаянно бил по земле крылом, пытаясь подняться. Ольга выкинула пустые гильзы из обоих стволов, загнала новые и быстро, нервно вскинула ружье. Чирок перестал биться, и, хотя было темно и виден был лишь силуэт его, Ольга чувствовала, что он жив и что он смотрит на нее. Она выстрелила из правого ствола. Чирок подпрыгнул, упал и снова стал биться. «Надо это кончать…» – мелькнуло у нее. Руки ее дрожали. Она подошла совсем близко и в упор выстрелила в подранка, и – снова не добила чирка.

– Ты по кому это? – крикнул Денис.

Ольга не ответила. Быстро перезарядила ружье и – раз, два – выстрелила подряд два раза, наугад, не целясь. Охваченная каким-то странным чувством страха, она, не взглянув на чирка, повесила на плечо ружье и быстро пошла к тому месту, где стоял Денис, спотыкаясь о травянистые кочки. И снова почему-то вспомнила, как дурной кошмар, мальчика, разбившего грудь о камень.

XXIX

С весны 1940 года началась жестокая борьба с преступностью и продолжалась все лето вплоть до глубокой осени. Целые армии агентов угрозыска и милиционеров устраивали облавы, громили воровские притоны и «малины», делали налеты на подозрительные дома и квартиры. Начавшаяся в Москве кампания быстро перекинулась в провинцию и вскоре охватила всю страну.

«Особое совещание» работало день и ночь. Судили заочно. Улики были необязательны. 35-я статья Уголовного кодекса достаточно растяжима, чтобы подвести под нее любого человека, не имеющего определенных занятий и определенной профессии. И эшелоны с «тридцатипятниками» катились по всей стране, увозя в концлагери десятки тысяч новых арестантов.

Облавы устраивались не только на воровские притоны, но и на рестораны, вокзалы, пивные, базары и даже – на танцевальные площадки в городских садах. Проверяли документы и арестовывали подозрительных.

В конце августа разгромили и «Катькину малину» в Горьком. Было арестовано двенадцать человек, в том числе Сазан, Чиж, Танька и сама Катерина Сутырина. Федору Сычеву только чудом удалось бежать.

Дмитрий заторопился с отъездом в Кинешму. Перед отъездом он случайно встретил на набережной Катерину Сутырину. Ее освободили, и от нее он узнал, что на допросах особенно интересовались Стеллой.

Дмитрия это страшно разволновало, и в тот же день, с вечерним пароходом, он выехал в Кинешму.

XXX

Стелла третий день ждала Дмитрия в Кинешме. К девяти часам вечера она приходила на «поплавок» – плавучий ресторан на Волге – и садилась в уголке за самый отдаленный столик. Все эти дни Стелла думала только об одном: как сказать Дмитрию о постигшем ее горе. Гришу Банного она готова была разорвать на куски, и, вероятно, разорвала бы еще тогда, в кутке, если бы Гриша вовремя не убежал.

Было начало сентября, и на открытой палубе ресторана было свежо. Огоньки бакенов тускло отражались в смоляной воде. От пассажирской пристани медленно отваливал пароход, сверкая огнями. Положив подбородок на поручни, Стелла задумчиво смотрела на реку. Ей было очень тяжело. За ее спиной стоял галдеж, звякала посуда, всхлипывал баян.

– Бей! – истерически кричала какая-то женщина. – Бей, говорю!.. Только опосля не жалуйся!

– Стерва!.. – мычал густой бас.

– Товарищи, нельзя ругаться в местах публичного скопления… – увещевал официант.

…Над ти-ихим ёзером спа-акойным Га-а-арят па-аследние лучи… –

заливался под баян чей-то дребезжащий тенорок.

В начале одиннадцатого часа Стелла собралась было уходить, но как раз в эту минуту пришел Дмитрий. Он бесшумно отодвинул стул и сел возле Стеллы. Она вздрогнула и повернулась.

– Митя… – тихо и радостно ахнула Стелла. Глаза ее мгновенно наполнились слезами.

– Что подать? – спросил подошедший официант.

– Пива… – кратко бросил Дмитрий. – Две бутылки «Трехгорки».

Официант ушел.

– Ну, как ты, Стрелка? – мягко и весело спросил Дмитрий.

– Ничего… – сквозь слезы ответила Стелла и потупилась.

– Ну, будет, будет… Что ты раскисла?

– Так… Люблю тебя очень.

– А как насчет…

Он не договорил, а Стелла робко сказала:

– Плохо.

– Почему – плохо? – нахмурился Дмитрий.

Глотая слезы и сбиваясь на каждом слове, Стелла путано рассказала о том, как Гриша Банный утопил корзинку. Против ее ожидания, Дмитрий совсем не рассердился:

– Ты не огорчайся, Стелла, – спокойно сказал он. – Тут… многое изменилось. Может быть, даже очень хорошо, что Гриша утопил свинец. Я от производства дроби отказываюсь… – добавил он с улыбкой.

В самом деле, уже на третий день после отъезда Стеллы Дмитрий стал задумываться. Подпольная типография – дело громоздкое и рискованное. Да пожалуй, что и – малополезное. И чем больше он раздумывал над этим, тем все больше склонялся к тому, что и от этого надо отказаться. И – отказался.

– Теперь вот что, Стелла: тут дело похуже есть… – строго сказал он. – Тебя усиленно ищут. На «Катькину малину» была облава. Сазана, Чижа и Екатерину арестовали. Федька убежал.

– А Таня? – быстро спросила Стелла.

– Таня тоже арестована… Екатерину через три дня выпустили. Выпустили, по-моему, не зря. За нею следят. Я видел ее. Рассказывала – ищут тебя, выпытывали, где ты, куда уехала…

– А тебя? – тревожно перебила его Стелла.

– Нет, про меня ничего не спрашивали… – спокойно ответил Дмитрий и, подумав с улыбкой, добавил: – Меня, брат Стрелка, ищут в другом месте… Так что знай, что тебя ловят. И скажи ты мне, пожалуйста, чем это ты им так насолила?

Подошел официант и поставил на стол стаканы и бутылки с пивом.

– Что еще?

– Ничего. Спасибо… – мрачно ответил Дмитрий.

А когда официант отошел, снова спросил у Стеллы:

– Так чем же?.. Должно быть, ты от меня что-то скрыла и не все рассказала.

– А ты мне разве все о себе рассказал? – обиделась Стелла.

– Ну, я… я другое дело… – усмехнувшись, сказал Дмитрий, понимая, однако, что упрек Стеллы по-своему справедлив.

– Скрыла. Это верно – скрыла… – вздохнула Стелла. – Они из меня хотели шпионку сделать. Чтобы я, значит, с иностранцами спала и выпытывала у них всякое там… Я согласилась, чтобы только из тюрьмы выйти. А как только вышла, так и удрала из Ленинграда. Вот и все.

Дмитрий задумчиво стучал пальцами по столу.

– Это плохо, Стелла. То есть то, что ты отказалась, это хорошо. Но они тебе этого никогда не простят. Это ты помни.

– Митя… – тихо позвала Стелла.

– Что?

– Митя, давай уедем куда-нибудь вдвоем, а?

– Куда ж?

– А я не знаю. Только – подальше куда-нибудь. Обоих нас ловят… не бросай меня. Я ведь очень тебя полюбила. Я, как раба, тебе буду… Не бросай меня, Митя.

Она с такой мольбой и с такой бесконечной нежностью смотрела на него, что у Дмитрия что-то защекотало в горле. «А она больше человек, чем так называемые порядочные люди», – мелькнуло у него. Раздумывал же он только одну минуту и, мягко положив свои тяжелые руки на руки Стеллы, тихо сказал:

– Ладно, Стрелка, не горюй. Поедешь со мной. Я теперь на Кавказ еду… А в самом деле – поедем вместе!

Стелла низко склонила голову, и Дмитрий почувствовал, как на его руки упали одна за другой две горячие слезинки. Первый раз в жизни Стелла плакала не от горя, а от радости.

XXXI

Переночевали у знакомой Стеллы, в маленькой комнатушке, в подвале. Проснулись поздно и сейчас же принялись собираться в дорогу. Повеселевшая Стелла, комкая юбки и кофточки, без разбору запихивала их в чемодан. Дмитрий, стоя над грязным, вонючим тазом, умывался из глиняного рукомойника с отбитым носом. Искоса наблюдал за Стеллой.

– Да ты бы хоть умылась сперва.

– Успею…

Вытираясь жестким полотенцем, Дмитрий вдруг строго сказал:

– Стелла!

– А?

Она подняла растрепанную голову и смешно, растерянно посмотрела на него – видно было, что мысли ее далеко и что она плохо понимает то, что делается вокруг. Руки ее были засунуты в чемодан, сама она, босая, в одной нижней рубашке, стояла на коленях на холодном цементном полу и так была комична, что Дмитрий чуть не расхохотался. Но – сдержался и, стараясь придать строгость голосу, сказал:

– Вот что, Стелла: у тебя есть моя фотография, ты ее украла у Федора. Сейчас же верни мне ее. Ты должна понимать, что наше положение таково…

Как ни горько было Стелле расставаться с фотографией Дмитрия, она все-таки немедленно подчинилась и отдала ему снимок. Дмитрий порвал его на мелкие клочки и бросил в таз. Вышел на двор и вылил помои в яму.

Фотография натолкнула Стеллу на воспоминания, и, когда Дмитрий вернулся, она вдруг выпалила:

– Да! Забыла тебе сказать! На пароходе я познакомилась с одними…

– Я же просил тебя ни с кем не знакомиться… – перебил ее Дмитрий с досадой.

Стелла спохватилась и умолкла.

– Ну, уж договаривай, раз начала, – примирительно улыбнулся он.

Стелла хотела было рассказать про встречу с Денисом и Ольгой и о том, как ее поразило сходство Ольги с Дмитрием, но почему-то не рассказала и на ходу выдумала:

– Так… ничего особенного… Ехали одни очень смешные грузины. Все пели по-грузински. Угостили меня вином. Я выпила один стакан, но тут вспомнила твой наказ и ушла…

– Только-то и всего? – хитро прищурился Дмитрий. – Ой, врешь, Стрелка! Вижу, что врешь!

– Честное слово! Чего мне врать?..

– Одевайся же, Стелла… Так как же это Гриша корзинку-то утопил? – спросил Дмитрий, откровенно смеясь.

– Да ведь у него ничего толком не узнаешь! Бормочет что-то про какого-то отца Сергея, пугается…

– Про какого Сергея?

– А я откуда знаю? – возмущенно ответила Стелла.

– Он тебе понравился?

– Ах, он такой забавный! – оживилась она. – И так он встретил меня хорошо. Сперва, правда, испугался – убежал. Потом опять прибежал… А под конец я его немножечко поцарапала.

– Как так?

– А вот за корзинку. Но – не очень сильно… Слушай, Митя, на чердаке у Катерины я спрятала сто рублей, давно еще, как приехала, на черный день. Надо бы за ними съездить.

– Деньги у меня есть. А в Баку еще раздобудем. Бог с ними, с твоими деньгами.

Стелла вскочила, обхватила его крепкую красную шею и повисла на ней, задрав ноги.

– Митя, родной мой, Митя! Если б ты знал, как я люблю тебя! Как мне хорошо! Так хорошо, словно я заново родилась…

Она задыхалась и все крепче и горячее целовала его.

На вокзале они прошли прямо в зал ожидания, где лежали на полу и на скамейках третьеклассники. Народу было много. Сизым туманом плавал махорочный дым. Плакали грудные дети, у грязной буфетной стойки мужчины пили пиво и галдели.

Дмитрий со Стеллой расположились в самом дальнем углу зала. Рядом с ними какие-то бородатые колхозники играли в карты, звонко шлепая ими по кафельному полу. Они были так увлечены игрой, что ни разу не взглянули на новых пассажиров.

Стелла присела на чемодан, счастливо оглядываясь по сторонам и поправляя волосы, выбившиеся из-под легкой шелковой косынки. Дмитрий пошел к кассе за билетами, захватив свой чемоданчик, – он всегда все необходимое носил при себе. Очередь у кассы была длинная, и вернулся Дмитрий только через полчаса. Стелла мирно спала, положив голову и руки на чемодан. Сидела она на полу, на разостланном плаще.

Дмитрий присел на корточки и заглянул ей в лицо. Губы Стеллы были полураскрыты, широкие брови слегка нахмурены, и все лицо было озарено тем тихим и ясным внутренним светом, каким часто бывают озарены лица спящих детей. И Дмитрий подумал о том, что счастье этого большого и славного ребенка всецело теперь в его руках – ведь ей так немного надо, чтобы быть совершенно счастливой.

Он вздохнул, выпрямился и взглянул на вокзальные часы. До отхода поезда оставалось еще два с половиной часа. Еще по дороге на вокзал Дмитрий приметил небольшой базар и, подумав о том, что свободного времени впереди еще много, решил сходить пока что на базар и купить на дорогу чего-либо съестного. Ему было жаль будить Стеллу. Он откинул ей со щеки локон, взглянул на нее еще раз, грустно улыбнулся и пошел на базар.

Когда он вернулся назад, то первое, что ему бросилось в глаза – необыкновенное оживление в зале ожидания. Пассажиры говорили все сразу, перебивая друг друга и о чем-то горячо споря. Все казались необыкновенно взволнованными. Предчувствуя недоброе, Дмитрий бросился в угол, где он оставил Стеллу.

Стеллы не было. Лишь на полу, затоптанная грязными сапогами, валялась шелковая косынка. Колхозники, те самые, что играли в карты, рассказывали двум женщинам о происшествии. Из их рассказа Дмитрий понял, что в его отсутствие вокзал был оцеплен и у всех пассажиров поголовно были проверены документы. Человек восемь-десять были арестованы, и среди них – Стелла.

Дмитрий поднял косынку, вышел из здания вокзала и присел на каменные ступеньки широкой лестницы. Что-то невыносимо больно сдавило ему грудь. Черный туман застилал глаза.

И он обеими руками рванул на груди гимнастерку, чтобы легче было дышать…