1
…Этот день на всю жизнь останется в моей памяти.
На выжженном бледновато-сером небе плавится солнце. Ни облачка. По тайге густо плывет лесной перегар – пьянящая голову смесь запахов трав, цветов, смолы. Уныло пересвистываются в кустах разомлевшие от жары синицы. По широкой просеке трассы там и тут видны согбенные фигурки людей с лопатами и тачками в руках. Залитые солнцем, янтарно желтеют песчаные срезы забоев.
Я лениво нагружаю тачку песком и искоса поглядываю на товарищей, ожидая условленного сигнала. Лопата валится из рук. «Убьют… не надо… не стоит» – мелькает мысль. Но сильнее и властнее этой мысли звучит другая – это даже не мысль, а лишь одно слово, огненное, пламенное слово «свобода»…
Нас пять человек, готовых рискнуть жизнью за это пламенное слово: тридцатипятилетний инженер Фомин, осужденный на 7 лет за антисоветскую агитацию, рослый и сильный, чуть седеющий; бывший наборщик типографии «Правда» Иван Михайлович Крутиков, десятилетник, угрюмый и молчаливый, вечно тоскующий по жене и дочке, с которыми разлучил его жестокий приговор спецколлегии; уркаган Васька Чуб, мелкий воришка и мелкий человек, циник, матерщинник, отлично танцующий воровскую чечетку; двадцатисемилетний жулик-налетчик Цыган, высокий красивый парень, сорви-голова, за плечами которого четыре рискованнейших побега из концлагерей; и я…
Все пять человек, Фомин, Цыган, Крутиков, Чуб и я, – все мы работаем рядом в одном «звене».
Последние приготовления. Вывалив землю из тачек в насыпь, прикатываем пустые тачки в забой и собираемся все вместе. Отстал Крутиков. Дожидаемся. Вот подошел и он.
Забой наш находится посреди бригады. На том и другом конце бригады угрюмо сидят на пеньках двое конвойных, положив на колени винтовки. Шагах в пяти от одного из них горит костер – для «прикурки». Забой на бугре, неглубокий, в половину человеческого роста, за бруствером – скат, поросший можжевельником и дикой смородиной, и сразу за кустами – темная стена тайги – наша надежда.
– Пора, Цыган… не томи… – вполголоса шепчет Фомин, – не томи… давай сигнал.
Он бледен, и я вижу, как дрожат его руки.
На загорелых щеках Цыгана судорожно играют желваки. Карие миндалевидные глаза холодны и внимательны. Он все еще что-то прикидывает, соображает. Я знаю, что он не трус, но вижу, хорошо, ясно вижу, что и он сильно волнуется.
Справа сосредоточенно копает землю молодой армянин Сафариан. Он посвящен в тайну и дал согласие помочь нам, отказавшись, однако, наотрез участвовать в побеге. Он и бесконвойный возчик Митрич – единственные, кто знают о нашем предприятии. На Сафариане задача – отвлечь внимание хотя бы одного стрелка. Митрич взялся тайно отвезти на 86-й пикет, на условленное место, наши мешки с «вольной» одеждой и продовольствием. (Митрич развозил на телеге по трассе мотки с проволокой для новой линии телефона.)
Цыган кашлянул. Сафариан поднял голову, не переставая орудовать лопатой. Цыган подмигнул ему, неловко и как-то чересчур быстро. Сафариан неторопливо свернул цигарку и пошел к костру. Я понял, что сигнал к побегу подан.
– Следить… готовьсь… – отрывисто прошептал Цыган.
Лопата вывалилась из моих рук и звякнула о камень.
Нервы сдавали. Я ничего не соображал. Обернувшись на миг, я увидел, как Сафариан подошел к костру, и услышал его спокойный вопрос, страшный в своей обыденности:
– Стрелок, разреши прикурить…
– Валяй…
Сафариан достал из костра уголек и, катая его в ладонях, встал во весь рост, заслонив нас спиной на какое-то время от глаз «стрелка». И в ту же секунду раздался чужой, с хрипотцой голос Цыгана:
– Пошел!..
Я еще видел, как Цыган, упершись руками о край забоя, легко и плавно первый перекинул свое тяжелое тело за бруствер. Потом я уже видел только то, что было прямо передо мной. Помню, что земля обломилась под моей правой рукой (надо было опереться дальше от края), и я чуть не упал. Взлетев на бруствер и шагнув с него вниз, я споткнулся, не удержался и покатился через голову под яр, приминая траву и царапая колючками лицо. Тогда захлопали выстрелы. Один, другой, третий… И пошло, и пошло, и пошло!
В кусты я врезался почему-то спиной, опрокинулся навзничь, хапнул руками ветки и вылетел на крошечную полянку. Прямо у моих ног ползал Крутиков, как-то чудно царапая землю скрюченными пальцами.
– А-а-а… ава-а-а… – хрипел он.
Не понимая, чего он медлит (позднее выяснилось, что его подстрелили), я прыгнул в ручей, выбежал на другой берег и запетлял, завертелся среди сосен и лиственниц в бешеном беге. Долго ли я так бежал – не помню. Бежал, придерживаясь, однако, одного направления и ориентируясь по солнцу. Солнце было все время справа и чуть впереди меня. Так было условлено.
Бросившись в изнеможении под сосну, я, как загнанный зверь, зарыл голову в сырой мох и все никак не мог отдышаться. Прижав руку к виску, почувствовал под пальцами короткие и сильные удары крови. Присел. Оглянулся.
– Свободен! Боже мой, свободен!
Было очень тихо. Чуть покачивали верхушками могучие сосны. На сухой лиственнице постукивал дятел, вертел головкой и очень миролюбиво посматривал на меня. И бешеная, дикая радость охватила меня. Как известно, арестанты больше всего завидуют птицам. Теперь же и я, и этот дятел были одинаково свободны. Его лес стал и моим лесом. Надолго ли? Об этом не хотелось думать.
Пересыхало горло. Хотелось пить. Я поднялся и хотел было поискать болотца или ручейка, но где-то неподалеку захрустели ветки и отчетливо послышалось чье-то прерывистое дыхание. Я замер.
Из кустов вышел Фомин. Он шел быстро, часто смахивая со щеки кровь. Левый рукав рубашки был оторван и еле-еле держался на ниточке, обнажая плечо.
– Фомин!..
Он шарахнулся было в сторону, но, узнав меня, порывисто подошел.
– Живы?
– Жив… Вы что – ранены? – осведомился я.
– Нет, поцарапался ветками… Где остальные?
– Не знаю… Сижу, жду сигнала Цыгана. У вас курить есть?
По нашим расчетам погоню охрана могла начать только через час – полтора. От места побега до лагеря было семь километров. Бросить бригаду конвойные не могли, следовательно, послали связного на лагпункт. Однако терять нельзя было ни минуты. Фомин заложил колечком пальцы в рот и тихонько свистнул. Прислушались. Свистнул еще раз. И вдруг улыбнулся.
– Вы чего? – удивился я.
– Как в детстве… – ответил он. – Посвист-то…
Вскоре откликнулся Цыган, а за ним Чуб. Не пришел только Крутиков. И только теперь мы поняли, что Крутикова подстрелили.
Посовещавшись, решили идти прямо на 86-й пикет. Трасса в этом районе тайги делала полудужье. Если идти напрямик через тайгу, то до 86-го пикета было всего три километра, – все это тысячу раз пересчитывалось и проверялось в бессонные ночи.
На 86-м пикете, в ямке, укрытые прошлогодними листьями лежали наши мешки, – Митрич не подвел. Сбросив казенную одежду, мы облачились в «вольную», добытую в свое время всякими правдами и неправдами. Лучше всех оказалась одежда Цыгана: добротные кожаные сапоги, синие брюки-галифе, клетчатая рубашка, серое кепи и короткая куртка из желтой кожи.
– Вот как Мамай в поход собрался! – хвастался Цыган. – Сам товарищ Сталин такой куртки сроду не носил.
У него в мешке была подробная географическая карта Коми АССР и бусоль, – все это Цыган украл у вольнонаемного топографа-пьянчужки Кислова. Решено было идти первые 100 верст тайгой на север, а потом свернуть на восток, на Урал. Предложил это Фомин. Предложение было правильное, построенное на «невероятности»: кто же бежит с севера на… север? Все беглецы ловились на том, что бежали прямо на юг (чаще всего), или на восток, или на запад.
Цыган забросал листьями яму с нашей былой арестантской одеждой, достал из мешка бутылку с керосином и смазал всем нам поочередно подметки на ботинках.
– Это зачем? – поинтересовался Фомин.
– Да ведь с овчарками за нами двинут, – пояснил Цыган. – А по керосиньему духу собака ни в жисть не пойдет… Ты молчи, это дело испробованное.
Весь день, до поздней ночи шли мы на север. Раза два спускались в ручьи и шагали по щиколотку в воде, заметая следы. Пробирались чащобами, кустарниками, болотами. Шли из последних сил, в кровь натерли ноги плохо подогнанной обувью. Такой длительный переход для истощенных физически людей был невыносимо тяжел.
– Я не могу больше, братва, не могу… передохнем, – хныкал слабосильный Чуб.
– Молчи… – приказывал Цыган. – У тебя сколько сроку?
– Десять лет… Ну?
– Расчет простой, – пояснил Цыган, – пять верст прошел – год тюрьмы отсидел. Потерпи… Сил у него нет! А еще – вор! Смотри на товарища Фомина – прет человек! А ведь за политику сидел…
«Сидел» – мысленно, как эхо, повторил я, – «в прошедшем времени»… И опять я ощутил чувство безграничной радости.
Однако силы в конец истощались. Дальше мы идти не могли. Хуже всех чувствовали себя Чуб и я.
Взошла круглая полная луна, залила тайгу призрачным серебристым сиянием, от стволов сосен легли наземь мягкие зеленые тени, вызвездило. Из чащи молодого ельника шумно взлетел глухарь. Перейдя овражек, мы вышли на небольшую полянку и замерли от удивления: на полянке стоял большой стог сена. Цыган осторожно обошел его вокруг, хрустя торчмя стоявшими бобыльями покошенной травы. Фомин достал карту, бусоль, посмотрел на звезды и сверил по карте. Мы напряженно молчали, окружив его.
– Ну что? – нетерпеливо спросил Цыган.
– А вот что… – хмурясь, ответил Фомин: – Километрах в трех от нас зырянская деревня Гай-Ю. Это последняя деревня. Следующая – через 70 километров. Знаете, сколько мы отмахали? Сорок километров.
Решили заночевать в сене. Чуб спустился в овраг, принес в котелках холодной воды и хотел было развести костер, но Цыган так гаркнул на него, что Чуб чуть не опрокинул со страха котелки. Закусили всухомятку, запили водой. Закурили. Настроение поднялось.
– Вот когда мы заплутаем в тайге и жрать нам будет нечего, то одного из нас зарежем… – пообещал Цыган. – Тебя, Чуб – первого. Только тощ ты больно, одни кости…
– Ну, Цыган, что ж ты будешь делать, если побег наш удастся? – спросил Фомин.
– Опять грабить буду, – коротко ответил тот, с наслаждением опрокидываясь на сено и вытягиваясь. – А вот что вы со студентом, черти-политики, делать будете?
– Не знаю… – нерешительно ответил я. – Домой нельзя, можно подвести родных. Не знаю. Да достанем ли еще «липу»?
– «Липу» я вам, черти-политики, устрою, – пообещал Цыган. – Доберемся до Казани, там у меня кореши есть. Сделают.
– А я за границу… – сообщил Фомин.
– В Польшу, что ль? – поинтересовался Цыган.
– Попробую в Польшу, – ответил Фомин.
– Поляки выдают.
– Ну, в Прибалтику…
– Выдадут… Финляндия, говорят, тоже выдавать стала… – веско заметил Цыган и рассмеялся. – А здорово вам товарищ Сталин хвосты прикрутил! Убежать – и то некуда! Вот что, черти-политики: забивайтесь вы куда-нибудь с «липой» в Среднюю Азию и сидите там, войны дожидайтесь. Говорят, война скоро будет с немцами. Товарищу Сталину дадут по шее, а заключенных освободят.
– Эх, Цыган… – вздохнул Фомин. – На войну не только одни заключенные надеются, а вся Россия.
– А, промежду прочим, я злобы против товарища Сталина никакой не имею, – весело заметил Цыган. – Мы, жулики, в местах заключения первые люди, нам доверие выказывают, а вы хоть и грамотные, а все-таки на последнем счету. И сроки политическим дают большие, чем нам, и судят вас строже.
– Ну, вы же «социально близкий элемент»… – шутливо заметил Фомин.
– Во-во! – охотно согласился Цыган, не поняв иронии.
– …Достоевский еще семьдесят пять лет тому назад указал на связь интернациональной революции с уголовным миром, – добавил я, обращаясь к Фомину.
– Видал! – восхищенно воскликнул Цыган и даже слегка прихлопнул в ладоши.
Отдышавшийся Чуб вдруг подал голос:
– А жалко, братва, Крутикова. Человек пожилой, к семье рвался. И вот – девять грамм получил… А может, и еще кто из нас получит. А?..
Наступило молчание. Настроение как-то сразу упало. В самом деле, ведь мы только еще начинали свой скорбный путь беглецов-зверей, по следу которых идут охотники с пятиконечными звездами на фуражках. Молча стали укладываться спать.
Алюминиевая луна висела прямо над нами; на острых верхушках деревьев торчали крупные голубые звезды, как на рождественских елках. Где-то неподалеку жутко и глухо ухал филин и, словно вторя ему, плакал в овраге песец. Цыган вздохнул.
– Нехорошо…
– Что – нехорошо? – не понял я.
– Нехорошо, что мы так близко от зырянской деревни… – пояснил он. – В каждой деревне застава охраны, а на все заставы уже сообщили по телефону о побеге. Как бы вокруг деревень шарить не стали… еще собак пустят.
– Им и в голову не придет, что мы на север двинули, – сонно пробормотал Фомин. – Спи, Цыган.
Перед рассветом я проснулся от странного ощущения, которое впоследствии часто припоминал и никогда не мог понять, в чем оно, это необыкновенное ощущение, выражалось. Мне что-то снилось, кажется Москва, Кривоарбатский переулок, и я, школьник, с ранцем за спиной, огибаю угол дома, подхожу к воротам школы. Но странно, под ногами не тротуар, а прошлогодние листья, жалкие, гниющие, дымчато-серый мох. Я понимаю, что это сон, очень хорошо понимаю, и понимаю, что надо немедленно, сейчас же стряхнуть этот сон, иначе произойдет что-то страшное, непоправимое. И невероятным усилием сознания я прогоняю этот сон и разлепляю тяжелые, как олово, веки.
Луны нет. Зябко. Из оврага студнем всползает на бугорок предутренний туман. Он обволакивает сосны, приникает к земле. Еще сумрачно. И необыкновенно тихо. Я поворачиваюсь и вижу, что Цыган тоже проснулся, сидит, упираясь руками позади себя, и напряженно прислушивается. Рот его слегка полуоткрыт, красивые глаза чуть прищурены. Заметив меня, он прикладывает к губам пальцы – тише! Справа и слева от меня беззвучно спят мертвым сном уставших Фомин и Чуб.
И вдруг отчетливо, ясно я слышу хруст веток под сапогами и чувствую, как замирает, холодеет сердце.
И на моих глазах густо, с поразительной быстротой бледнеет Цыган. И чем дольше я вслушиваюсь в хруст веток, тем все непонятнее, откуда он идет; он слышится отовсюду: и впереди, и сзади, и слева, и справа…
– Окружают… – еле слышно шепнул Цыган, не двигаясь.
И – новый звук: осторожное, нервное поскуливание, совсем где-то рядом.
– С собаками… пропали… – выдохнул Цыган и резко толкнул спящих Фомина и Ваську. Те разом взметнулись. Васька забормотал что-то, но Цыган размашисто закрыл ему рот ладонью. В одну секунду и Фомин и Васька поняли все.
– Конец… – прошептал Фомин, взглядывая на меня. И по его взгляду я понял, что наступил действительно конец.
Цыган встал на четвереньки, оглянулся. Выхода не было. Оставалась одна ничтожная, нелепая надежда – и Цыган коротко отдал приказ:
– В стог…
Задыхаясь, разбрасывая дрожащими руками сено, мы полезли в стог, наспех загораживаясь, маскируясь, стараясь пролезть как можно глубже. Через минуту я услышал ровный мягкий стук чьих-то лап, и бешеный, оглушительный лай разорвал напряженную тишину. В этот лай тотчас же вплелись громкие ликующие голоса людей и хлесткое клацанье винтовочных затворов.
– А ну, вылезай, сволочь поганая!
Мы не шелохнулись.
– Скидывай сено, вам говорят!
Мы еще медлили.
– Перестреляем! А ну – долго с вами?.. Иван, пощупай их штычком, штычком пощупай… Дай-ка! Э-э-эх!..
Лежавший рядом со мной Чуб дико взвизгнул и, разбрасывая сено, выскочил на волю, как пробка из бутылки.
– Вылезай, сволочь!.. У-у-у!..
Хлопнул выстрел. Я выскочил вслед за Васькой. Человек десять вооруженных охранников топтались возле стога. Чуб катался по земле, отбиваясь от наседавших на него клыкастых немецких овчарок. Едва я вылез по пояс из сена, как две собаки бросились на меня, сшибли с ног и, молча и злобно, стали в клочья рвать на мне одежду. Одна из них, особенно рьяная, все норовила вцепиться в лицо, и один раз ей это удалось – разорвала бровь; я зажал лицо руками и ткнулся в маленькую ямку.
– Гады… стреляйте… – хрипел Чуб. – Чего псами травите! Стреляйте, гады…
Яря собак, охранники стреляли в воздух, понукали их матерщиной. Все слилось в дикий, хаотический рев. Вдруг я почувствовал, что собаки бросили меня. Я чуть-чуть повернул голову, приоткрыл руку и, еле разлепляя залитые кровью глаза, взглянул…
Овчарки, трепавшие меня, устремились на свежую жертву: из стога во весь рост вставал Цыган. Собаки попробовали было сбить его с ног, но Цыган устоял. Тогда собаки прыгнули ему на плечи. Цыган стряхнул их и изо всей силы пнул кожаным сапогом под пах ближнюю к нему овчарку. Собака взвизгнула и юлой завертелась у ног щупленького белобрысого охранника.
– Ты!.. Собак бить! – заорал охранник, багровея и суетливо загоняя в магазин винтовки свежую обойму. – Да я… да я…
Он вскинул винтовку к плечу и выстрелил.
Цыган упал на одно колено, схватившись за горло. Из-под пальцев хлынула черная кровь, заливая клетчатую рубашку. Собаки, виновато помахивая хвостами, отбежали в сторону. И как-то сразу стихло. Цыган рывком повернул голову и, прикусывая посиневшую губу, сипло и громко крикнул через плечо:
– Добивай скорее, мать твою…
И грубое слово слетело с его окровавленного языка. Охранник трясущимися руками вторично вскинул винтовку… Я закрыл глаза.
Часа три, со связанными за спиной руками, лежали мы на сыром мху: Чуб, Фомин и я. Покойник лежал там, где его настигла смерть – под стогом. Охранники развели костер, позавтракали, накормили собак, покурили. Потом наспех сделали из жердей носилки, развязали нам руки, положили труп Цыгана на носилки и приказали нам нести их.
2
Я часто думаю: зачем все-таки я решился на побег из концлагеря? Шансы на удачу были ничтожными. Убежать из Севжелдорлага было чрезвычайно трудно. Бежать вдоль трассы строящейся железной дороги немыслимо: по трассе раскиданы бесчисленные лагпункты и заставы охраны. Бежать в других направлениях рискованно из-за непроходимых болот и тайги – молчаливых, но грозных охранников концлагеря. Сколько раз приходилось нам во время работы в тайге натыкаться на скелеты беглецов. На поддержку жителей редких зырянских деревень, отстоящих зачастую на 75–100 км друг от друга, не приходилось рассчитывать, т. к. в каждой охотничьей деревне красовалось объявление, что за каждого пойманного беглеца выдается награда в размере 40 рублей. Бедность же зырянского населения – ужасающая, и иному зырянину-охотнику куда выгоднее подстрелить беглеца, чем белку, т. к. награда выдается в том же размере за мертвого беглеца, что и за живого (за 1 шкурку белки охотник получает от Заготпушнины 65 копеек). Кроме того, этим благородным занятием – ловлей беглецов из концлагеря – с азартом спортсменов занимались молодые комсомольцы-активисты.
Надо сказать правду: жители зырянских деревень лютой ненавистью ненавидели концлагерников, а концлагерники – жителей зырянских деревень. Ненависть с той и с другой стороны была обоюдная, и никакой пощады не было друг другу. Заключенные не могли простить вольному люду того, что вольный люд ловит их, выдает и стреляет, а вольный люд не прощал беглецам грабежей, сопряженных иногда с убийствами. Само собой разумеется, что грабежами занимались не политические заключенные, а уголовные; но зыряне, народ темный и дикий, не делали различия между политическими и уголовными – в каждом заключенном они видели лишь врага.
Схватки зырян с уголовниками доходили до массовых столкновений. В 1937 году жители деревни Покча участвовали в грандиозной облаве на большую группу беглецов (ушла целая рабочая бригада политических и уголовных, около 30 человек). Все беглецы были пойманы, благодаря помощи зырян. Шесть человек были застрелены. Через два дня, разоружив конвой, убежала группа в 15 человек, исключительно уголовников, и отомстила за товарищей: дотла сожгла деревню Покча.
Таким образом, создался чудовищный антагонизм между зырянским населением и заключенными. Этот антагонизм поддерживали и агенты НКВД, разжигая его тем или иным способом, вплоть до провокаций: убивали, например, в тайге зырянина охотника и объявляли населению, что убит он беглецами из концлагеря.
Иное положение на юге Коми АССР. Начиная от реки Вычегды, там уже русское население. Там нет охотничьих сел, население занимается хлебопашеством. В 1929–30 гг. многие зажиточные крестьяне были раскулачены советской властью, арестованы и сосланы в концлагеря и ссылки. Там почти повсеместное недовольство режимом, и там беглец мог еще рассчитывать на некоторую поддержку со стороны населения. Но какую? На кусок хлеба, на тарелку супа, на старые ботинки или штаны – не больше. На ночлег уже рассчитывать нельзя. Вряд ли кто пустит переночевать, ибо смертельно боится агентуры НКВД. А вдруг кто-либо донесет, что в таком-то доме ночевал беглец из концлагеря!
Нет, убежать из советского концлагеря трудно. Трудность побега, собственно говоря, состоит не в самом факте побега – это, в общем, не так уж сложно, а в легализации жизни после побега. Нельзя посадить всю страну в тюрьму, но сделать из страны тюрьму можно. И Сталин сделал это. За каждым человеком, в любой деревне, в любом городе, в любом конце Сов. Союза ведется тщательное, долголетнее наблюдение. И если где-либо появляется новый человек, то в тот же час начинается выяснение: кто он? откуда? зачем приехал? чем занимается? и т. д. и т. п. На руках у каждого взрослого человека должна быть куча документов. Как минимум надо иметь: паспорт, военный билет (у мужчин), справку с места работы или студенческий билет (для студентов), трудовую книжку и несколько характеристик. Один документ без другого ничего не стоит. Надо иметь все документы.
Допустим, что беглецу из концлагеря удалось добраться до какого-нибудь города. Допустим, что он достал фальшивые документы (что уже почти немыслимо): паспорт, военный билет, трудовую книжку и т. д. Допустим, что ему удалось в какой-нибудь квартире снять комнату. Хозяин квартиры в тот же день, как только принял жильца, должен уведомить об этом управляющего домом. Управляющий домом – обычно агент НКВД. Он смотрит не только за порядком в доме, но и за жильцами: кто чем занимается, с кем ведет знакомства и т. д. При аресте кого-нибудь из жильцов он, как правило, присутствует тут же в качестве понятого. Управляющий домом вместе с новым жильцом идет в милицию, чтобы прописать жильца, т. е. сделать отметку, что такой-то будет жить в таком-то доме. В милиции заполняется подробная анкета. На вопрос «откуда приехали?» беглец, допустим, называет вымышленное место. В тот же день милиция письменно запрашивает то отделение милиции, в ведении которого находится это вымышленное место. Если приходит краткий ответ «такой-то у нас никогда не проживал» – следует немедленный арест беглеца. Таким образом, ни в городе, ни тем более в деревне беглецу невозможно укрыться.
Побег за границу чреват серьезными последствиями для родственников убежавшего. Беглец объявляется «изменником родины» (статья 58-я пункт 1-й Уголовного Кодекса) и наказываются его ближайшие родственники – отец, мать, жена, брат, сестра. Их ждет концлагерь.
Из этого заколдованного круга нет выхода.
3
Вечер. Винно-красное солнце падает на острые пики елей. Стелется ветерок.
Оборванные, с запекшейся кровью на лицах и руках, мы стоим у ворот лагпункта. У наших ног лежат два трупа: Крутиков – на боку, Цыган – на спине. Открытые глаза Цыгана безучастно-стеклянно смотрят в бесконечную высь. Толпятся возле нас охранники и просто любопытные из вольнонаемных служащих. Мимо нас, в ворота лагпункта проходят одна за другой рабочие бригады заключенных, и каждую из них останавливает на несколько минут начальник лагпункта Котов. Показывая на нас, говорит:
– Так будет со всеми, кто попробует бежать.
И грозит кулаком:
– Предупреждаю!
Заключенные со страхом и жалостью смотрят на нас и, понурив головы, проходят в ворота.
Мне почему то кажется, что Цыган встанет сейчас во весь свой огромный рост, схватит Котова за горло, задушит его и крикнет на весь мир пламенное слово «свобода»!..
Поздно вечером нас – Фомина, Чуба и меня – отвели на лагпункт и заперли в карцер: маленькую бревенчатую избушку, наполовину врытую в землю. Погромыхал за нашей спиной засов и щелкнул ключ – снова тюрьма!
Карцер почти пуст. Возле слабо мерцавшей коптилки сидел на нарах какой-то старичок и читал потрепанное Евангелие, да в углу кто-то спал, укрывшись с головой бушлатом.
– Здорово, папаша! – сказал Чуб, хромающей походкой подходя к старику: у него сильно болела ягодица, проколотая штыком.
– Здравствуйте, – тихо ответил старик.
– Нет ли хлебца? – осведомился Чуб.
– Нету, милый.
Мы повалились на нары. Фомин стал раскручивать окровавленную повязку на голове. Чуб, сняв штаны, осматривал рану на ягодице и вполголоса напевал:
Видимо, он был поэт.
– За что вас посадили? – поинтересовался старик.
– За побег, – ответил за всех Чуб.
– А ты, папаша, за что на старости лет угодил в это святое место?
– Не хочу на слуг анафемы работать. Я священник, – пояснил старик.
– А-а… филон! – знающе кивнул головой Чуб и снова запел:
Несмотря на усталость, мы долго не могли уснуть: думали-гадали, что будет с нами. За побег полагается 3 года прибавки к сроку или заключение в штрафной изолятор от 6 месяцев до 1 года, смотря по характеру побега.
Нашему «делу» начальство дало быстрый ход. Уже на четвертый день приехал из Управления лагеря особоуполномоченный 3-го отдела младший лейтенант государственной безопасности НКВД Николай Ступин. Фомина он допрашивал два часа с лишним. Вторым вызвал меня.
Допрос происходил в доме начальника лагпункта. В просторной светлой комнате, за обеденным столом сидел довольно красивый молодой человек в новенькой, с иголочки, форме. Выпроводив конвоира за дверь, он предложил мне стул и папиросу. После обычных вопросов о фамилии, годе и месте рождения, он прошелся по комнате, поскрипывая портупеей, потом стал против меня, провел рукой по волосам и как-то задумчиво спросил:
– Значит, удрал?
– Удрал… – чистосердечно признался я, глядя в его голубые по-девичьи глаза.
– Что ж ты так?
– Да вот так…
– Ну, а если б пристрелили?
Я промолчал.
– Цыгана-то ведь убили. И Крутикова тоже, – сообщил он.
– Я знаю.
Чуть улыбнувшись розовыми губами, он сокрушенно покачал головой.
– Ну и дурак же ты… Зачем убежал?
– Тяжело было… – вздохнул я.
– Побег – это не выход, – сурово сказал он. – Раз попался в лагерь – сиди, терпи, а время придет – освободят. Мать у тебя есть?
– Есть.
– И отец?
– И отец.
Он сел за стол и стал перебирать какие-то бумаги. Было в нем что-то детское, располагающее, человеческое, что редко бывает у следователей НКВД.
– А сколько вам лет? – спросил я, набравшись храбрости: заключенные следователям вопросов не задают. Он охотно ответил:
– Двадцать пять. На три года старше тебя… Слушай, Москва красивый город? – вдруг спросил он в свою очередь.
– Для кого – как. Для меня – красивый.
– А я, знаешь, еще никогда не был в Москве, – огорченно сообщил он. – Вот осенью отпуск получу и поеду. Надо посмотреть… Да, а кто был инициатором вашего побега?
– Цыган… – ответил я. Так было условлено между нами: вали все на мертвого.
Следователь улыбнулся и лукаво подмигнул мне:
– Ой, врешь! Фомин – вот кто! Он и карту достал, и бусоль.
– Нет, Цыган… – настаивал я.
– Ну, чёрт с тобой! – махнул он рукой и принялся что-то записывать в протокол допроса. – Цыган так Цыган!
Первый раз в жизни я видел такого симпатичного следователя. Я вспомнил Лубянскую тюрьму, первые дни допросов, вспомнил, как рукояткой нагана бил меня по голове и по лицу следователь – как не похож он был на этого славного парня! Было ясно: или молодой лейтенант был еще очень неопытен в делах, или просто симпатизировал мне, а быть может, и то и другое вместе.
Задав еще несколько вопросов, относящихся к побегу, следователь снова вернулся к теме о Москве и долго, подробно расспрашивал меня о ней.
– А скучно здесь, в тайге, – заключил он, потягиваясь.
– Вам-то что! А вот нам, заключенным…
Он строго посмотрел на меня, глазами запрещая продолжать беседу в этом тоне. В дверь постучали.
– Кто еще там? – недовольно осведомился Ступин.
Из-за косяка двери показалась красная физиономия Котова.
– Товарищ младший лейтенант, разрешите войти?
– Входите.
Котов вошел, молодецки оправил у пояса гимнастерку.
– Допрашиваете? – кивнул он головой на меня. – Стрелять их надо, как собак…
– В чем дело? – сухо перебил его следователь.
Котов подобострастно улыбнулся и с баса мгновенно перешел на тенор. Я прямо остолбенел: не верилось, что у нашего грозного начальника прорезался такой тончайший тенорок.
– Обед готов, товарищ младший лейтенант, – доложил Котов. – На первое суп с печенкой, на второе – рябчики. Я специально стрелка послал в тайгу… шесть штучек убил…
Я глотнул слюну, как-то вдруг наполнившую мой рот.
– Хорошо. Идите, – обрезал его Ступин, а когда Котов был уже за дверью, громко крикнул ему вдогонку: – Да, вот еще что! Распорядитесь, чтобы беглецов накормили! Двойную порцию!
– Есть!
Следователь долго сидел молча, насупившись, бессмысленно чертя пером по листу бумаги. В коридоре громко высморкался часовой. Ступин встал и, поправляя кобуру нагана, тихо сообщил:
– Допрос окончен.
Я встал тоже и спросил:
– Сколько же мне… добавят к сроку?
– А убегать больше не будешь? – прищурив глаз, спросил он.
– Нет.
– Даешь слово, что не будешь?
Поколебавшись, я твердо ответил:
– Даю.
– Ну, тогда хватит с тебя штрафного изолятора. Месяцев шесть получишь… Конвой, возьмите заключенного!
* * *
Через десять дней нам объявили приговор: Фомин получил три года добавочных к своим семи; Чуб и я приговаривались к заключению в штрафной изолятор на шесть месяцев. Следователь сдержал свое обещание.
Сдержу ли я свое?