I
Красное огромное солнце подымалось из-за далекой горы в белесой, морозной дымке, окрашивая в розовый цвет убегающую снежную дорогу. Справа и слева уродливыми сугробами поднимались запорошенные ели и сосны, образуя грозную, неприступную стену. Голодная лошаденка, лениво тащившая зырянские сани, потряхивала заиндевелой головой и при каждом выдохе, как паровоз, пускала густые клубы пара. Звонко скрипели полозья, нарушая тишину таежных просторов.
На сене, брошенном на дно саней, еще сохранившем запахи лета, лежал, скорчившись и кутаясь в рваную шубенку, Семен Яркин, поглядывая маленькими глазками, утонувшими в густой, покрытой сосульками бороде, на меня, шедшего рядом с санями, и вполголоса тянул:
Мороз был такой, что слипались ноздри и веки и дышать, как в песне, было действительно трудно. Не прошумит крылом ни одна птица, не перебежит дорогу торопливый заяц, – как будто все вымерло.
Я ехал на 9-й лагпункт, куда меня вызвали из Чинья-Ворык неизвестно зачем. Толдин, начальник КВЧ, отправлявший меня в путь-дорогу, дал мне такое напутствие: «Сегодня вечером ты поедешь на 9-й лагпункт. Просили прислать художника. Зачем – не знаю. Захвати краски и кисти. С конюшни часов в шесть отправляются туда сани, можешь подъехать с ними».
Я был расконвоирован.
– Ну и морозец! – воскликнул Семен Яркин. Он выпрыгнул из саней и зашагал рядом, бросив вожжи на заиндевелую спину лошаденки.
– Далеко еще нам? – осведомился я.
– Да километра три будет… Но! Ты! Кляча! Пошевеливай! – прикрикнул он на лошаденку. Та повела одним ухом и ничуть не прибавила шага.
– Вот тварь проклятущая! – возмущался Семен Яркин.
– Ты ей и так и сяк, а она – хоть бы что!
– Она ведь тоже на арестантских харчах! – попробовал я защитить клячу.
– Это ты верно сказал, – живо согласился Семен. – Харчишки у ней вроде наших – никудышные. Сенца чуть-чуть дают. Почти на одной соломе сидит скотинка. Да что скотина! – махнул он рукой. – Ты посмотри, что у нас на лагпункте делается!
– Плохо?
– А ты не бывал у нас раньше-то?
– Бывал, с год назад.
– Э-э! Теперь другое. Во-первых, у нас одни бабы-заключенные.
– Как одни? – удивился я.
– А вот так. Начальство лагеря решило, вишь, всех баб пособрать и загнать на один лагпункт. И политических и блатных.
– Это зачем?
– А уж их спроси. Я не начальник. Слышал стороной, что якобы они так будут лучше работать и, вообще, болезней меньше будет. Да только ерунда получилась. Какая там работа! Тысяча пятьсот баб, жрать им нечего. Три месяца идет такая потеха. Мрут как мухи… Ну! Ты! шевели, шевели, чертяка! – опять прикрикнул он на лошадь.
Мороз усиливался. Я чувствовал, как леденели мои ноги и руки. Солнце все больше бледнело, затягиваясь в мутную, белесую дымку.
опять пропел Семен Яркин, потирая нос.
– Два годика мне еще осталось. Эх-ма! – весело добавил он.
– Сколько же ты отсидел?
– Восемь лет, как одну копеечку. Все лагеря и тюрьмы Советского Союза прошел. А два года досидеть – раз плюнуть! Чего это? Смотри!
Я взглянул по направлению протянутой руки Семена и увидел метрах в двухстах от нас фигуру женщины. Она быстро бежала по дороге навстречу нам, оглядывалась и снова бежала, размахивая руками.
Когда она была в нескольких шагах от нас, из-за поворота дороги вырвались две собаки и, наклонив головы, бесшумно помчались вслед за женщиной, и почти тотчас же за ними показались три человека с винтовками в руках.
Семен остановил лошадь. Я видел умоляющие глаза подбегающей к нам молоденькой женщины, ее бледные, несмотря на мороз, щеки и ничего не понимал, но через несколько секунд все сразу стало ясным.
Обезумевшие от погони собаки, догнав женщину, мгновенно сбили ее с ног и злобно стали рвать на ней одежду. Она, закрывая лицо руками, каталась по снегу и кричала. Клочья одежды черными хлопьями летели в стороны. Я рванулся было, но Семен обхватил меня обеими руками, бросил в сани и, тяжело дыша, прерывисто проговорил:
– С ума сошел? Дурак. Пристрелят. Не видишь – вохровцы.
Стреляя в воздух, охранники отогнали собак от распростертой на снегу девушки. Она лежала вниз лицом, тихо всхлипывая. Бушлат собаки сорвали с нее начисто, синяя блузка, превращенная в лохмотья, сбилась в жгут на поясе, обнажив странно-желтое тело; плечи, шея, маленькие груди зияли глубокими царапинами, из которых неторопливо сочилась на снег яркая темно-красная кровь. Пальцы далеко откинутой левой руки медленно сжимались и разжимались, царапая укатанную дорогу. Темный шерстяной платок рвали друг у друга отбежавшие в сторону овчарки.
– Подымайся! – скомандовал один из вохровцев, пнув добротным валенком женщину в спину. Она лежала не двигаясь.
– Гражданин конвоир, – вдруг проговорил в наступившей тишине Семен Яркин, срывая сосульки с бороды. – Это Анна Коромыслова. Я ее знаю. Она с нашего лагпункта. Она, наверно, к мужу пошла на соседний лагпункт… муж там у нее… тоже заключенный.
– Не твое дело, – заявил рябой зырянин-вохровец, утирая рукой нос. – Она совершила побег… потому, как она есть заключенная, отлучаться с лагпункта самовольно не имеет права. Сама виновата: знает, что все одно догоним, нет – бежит.
– Обморозится она, – сказал я.
– Так и надо ей, не бегай по мужикам! – нравоучительным тоном сказал третий вохровец, молодой, красивый паренек. – Подавай сани! Вы куда едете, на девятый?
– Ага… – ответил Семен, направляясь к лошади.
Когда лошадь, сделав несколько шагов, подъехала к месту происшествия, мы с Семеном подняли женщину и понесли. Она выглядела совсем девочкой. Большие серые глаза тускло смотрели на нас, густые черные волосы, пересыпанные снегом, беспорядочно разметались, из рассеченной брови струилась кровь, оставляя красный след на щеке. Нос, подбородок и маленькие пальцы уже побелели – мороз успел прихватить их.
Я снял бушлат, закутал женщину, Семен достал из-под сена старенькое одеяло и накинул его поверх моего бушлата. Уложив ее в сани, мы собрали раскиданные остатки одежды и прикрыли ими голову и лицо Анны.
Пока мы проделывали все это, охранники спокойно стоя ли, свертывали цигарки, смачно поплевывая на снег.
– А ничего бабенка-то… – нехорошо улыбаясь, сказал молодой вохровец. – Как репа. Ну, готовы, что ль?
– Поехали! – скомандовал Семен.
Оттого ли, что померзла стоючи, или почувствовала, что от нее зависит сейчас жизнь человека, только вдруг лошадка проявила прыть и быстро затрусила по таежной дороге.
Мне было холодновато в одной ватной телогрейке; согнувшись, я быстро пошел позади саней. Рядом со мной зашагал молодой вохровец.
– Что? Пожалел бабу, а теперь вприпрыжку, – рассмеялся он. – Ты заключенный?
– Да.
– А пропуск для бесконвойного хождения имеешь?
– Имею.
– Покажи.
Я снял рукавицу и полез за пазуху.
II
Девятый лагпункт стоял возле самой трассы будущей железной дороги, утопая в сугробах снега. Из-за ветхого забора, с вышками по углам, выглядывали крыши многочисленных брезентовых палаток. Прямо напротив ворот работала бригада женщин. Они долбили в неглубоких забоях каленую, как сталь, землю. Несколько человек сгрудились у жалкого костра, протянув к нему руки. Лица их были серы, провалившиеся глаза блестели давно знакомым мне голодным огнем.
– Люди добрые! Киньте хлебца! – крикнула пожилая заключенная.
– Нету, матушка, – ответил Семен.
Мы подъехали к вахте. Из двери вышел на небольшое крылечко молодцеватый парень в желтом овчинном полушубке и коротко осведомился у вохровцев:
– Пымали?
– А как же! Вот она, целехонькая, как огурчик, – ответил рябой вохровец, показав на тихо лежавшую Анну. – К лекпому надо отнести ее. Собачки малость поцарапали.
– Ну, положим, не очень целенькая…
Анну унесли в зону. Я спросил у парня в полушубке, как найти начальника лагпункта.
– А ты кто? – поинтересовался он.
Я протянул ему путевку, данную мне в Чинья-Ворык начальником культурно-воспитательной части. Состроив важную мину, парень начал читать.
– А-а… – протянул он. – Вот это вовремя. Значит, ты как художник сюда прислан? Отлично, хорошо. А я воспитатель этого лагпункта Клим Роскин. Подчиняться будешь мне. Ох, тяжело баб перевоспитывать!.. Пойдем к начальнику.
Начальником лагпункта – Зотовой, толстой, неприятной женщиной – мы были приняты довольно радушно.
– Так, так. Художник, значит? – сладко улыбаясь, проговорила она, выслушав воспитателя. – А портреты можете рисовать?
– Могу, только я не мастер на портреты.
– Так, так. Ну, прежде всего, вы нарисуете мой портрет. Уж как получится. Потом вот с воспитателем надо выпустить стенгазету для заключенных. Потом…
– Товарищ начальник, – вставил воспитатель, – я полагаю, что после вашего патрета надо перво-наперво над воротами написать, как на всех лагпунктах: «Труд в СССР – дело чести, дело славы, дело доблести и геройства. Сталин». А потом – стенгазету и лозунгов побольше развешать по женбаракам.
– Так, так, это правильно, – охотно согласилась Зотова. – Ну, жить будете вместе вот с гражданином воспитателем. У него есть кабинка в женском бараке. Вам там скучно не будет. Лет-то вам сколько?
Я ответил.
– А чего же такой молодой, а бороду отпустил?
– Так теплее, – ответил я и добавил: – Там, гражданин начальник, женщину собаками вохровцы затравили, надо бы ей медицинскую помощь оказать.
– Это кого? Анютку Коромыслову? Поймали?
– Опять ее, – усмехнулся воспитатель. – Все бегает, подлюга. Пымали.
Зотова повернулась ко мне.
– Ничего. Она уж не впервой бегает, здоровая девка. К мужу все хочет. Наш лекпом подлечит. Только ведь опять убежит. Странный народ. Я ведь тоже вот заключенная, десять лет имею по сто одиннадцатой, три отбыла всего, а не убегаю.
– Я думаю, гражданин начальник, в этот раз, ежели с койки встанет, надо Анютку месяца на два в штрафизо упрятать.
– Там увидим. Ну, идите, отдыхайте, а завтра – за работу. Пока, – сказала Зотова и протянула руку.
Я еле-еле дотронулся до пухлой руки и вышел вместе с воспитателем из домика этой глупой бабы, коей молодчики из НКВД доверили жизнь 1500 женщин-заключенных. От всего видимого уже начинало меня тошнить. Все лагпункты нашего огромного лагеря походили один на другой, как похожи человеческие скелеты.
III
В одной из брезентовых палаток-бараков, вмещающей 200 человек, в самом дальнем углу, была устроена комната воспитателя Роскина. Если в общем бараке женщины спали на сплошных, в два этажа, нарах, то у Роскина была чистая койка с простыней и белой подушкой. На дощатых стенах висели портреты вождей, на окне стоял в горшке зимний цветок, каким-то чудом попавший сюда; стол покрывала клетчатая зеленая клеенка. Посредине комнаты стояла раскаленная железная печка. Было тепло и уютно.
Личная «дневальная» воспитателя Роскина, молоденькая девушка с задорным носиком, внесла легкий деревянный топчан, на котором мне предстояло спать, и поставила его у наружной стены, напротив койки Роскина.
– Я, брат, в лагере живу не хуже, чем на воле, – хвастался Роскин.
Несмотря на рабочее время, в бараке находилось около 30–40 женщин. Это были освобожденные от работы лекпомом заключенные. Некоторые из них играли в карты, другие спали, часть занималась починкой одежды.
– Не люблю я с политическими жить, – объяснял Роскин. – Скучно с ними. С блатными веселей. Этот барак весь у меня из уголовного элемента.
– А сколько политических у вас?
Роскин запустил пятерню в спутанные волосы, оттопырил губы, что-то соображая, – должно быть, подсчитывал.
– У нас… значит, так: восемьсот с хвостиком политических баб и штук пятьсот уголовного элемента. Беда с ними! На работу не ходят. Политические еще туда-сюда, а блатные – хоть плачь. И до мужиков охочи. Дело, конечно, понятное. Вот хоть бы такой тебе пример…
Роскин уселся напротив меня, расставил колени, уперся в них руками и наклонил голову.
– Наша лекпомша – баба, можно сказать, старая, лет под сорок. Заходила частенько ко мне: я ей на гитаре играл. Однажды приглашает меня к себе. Зайдите, говорит, я спирт для больных получила, выпьем по рюмке. Ну, сам понимаешь, – какой же дурак откажется. Прихожу. Огурчики у нее соленые, хлебец. Выпили, закусили. На гитаре я поиграл. Опять выпили. Короче говоря, намазался я, как следует, и не помню, что дальше было. Только просыпаюсь это я и – что за чёрт!.. Лежу раздетый в постели, а рядом лекпомша лежит, тоже, конечно, раздетая, и спиртищем от нее, как от аптеки, разит. Лежит, дряблая такая, вроде покойника… Растолкал я ее и спрашиваю: «Что же это ты, мадам, делаешь? Совесть, говорю, у тебя есть или нет? Меня, воспитателя целого лагпункта, который должен из преступников людей сделать, ты, старая морда, положила спать с собой! Ты ж могла меня опозорить таким поступком! Где, говорю, мои штаны? Ложи сюда!» Ну, она слезла с постели, качается еще с похмелья, подает мне штаны и сапоги и говорит: «Ты не больно серчай, потому сам должен понять: женщин на лагпункте полторы тысячи, а мужиков всего тридцать, все охранники, живут за зоной, а ты есть единственный мужчина, который в зоне живет и доступный нам, а потому серчать нечего». Ну, что ты с ней, с дурой, делать будешь? Плюнул я, оделся и ушел. Ну, что ты на это скажешь?
Что ж можно было ответить? Я молчал.
– За что вы сидите? – спросил я.
– Я-то? Тещу убил. Шесть лет огреб.
Он смачно сплюнул и добавил:
– А на воле, брат, у меня такая маруха осталась – закачаешься! Вот посмотри… Тут и надпись есть. Только, я думаю, она не сама сочинила – уж больно красиво написано…
Он достал из кармана замусоленное фото здоровенной бабы, с опухшим, узколобым лицом. Внизу, на широком поле, было написано:
«Личность», в самом деле, была удивительно «неподвижная».
Вечером я пошел бродить по лагпункту. Яркое звездное небо черным шатром накрыло тайгу. В зеленом свете луны, искрящемся на свежевыпавшем снеге, сгорбившись и позвякивая котелками, тянулись серые тени к кухне. Я направился вслед за ними.
У кухни стояла в очереди тысячная толпа женщин. Вся эта черная масса в лунном свете копошилась, как куча червей, слышался плач, рев, матерная брань, смех.
– Начальники! рыбу на руки!
– Рыбу на руки выдавать!
– Отработаешь двенадцать часов на морозе, да весь вечер стой в очереди за куском тухлой трески.
– Сами в тепле, сволочи, а мы стоим тут!..
Возле бревенчатой стены кухни две женщины озлобленно дрались, вырывая котелок друг у друга. Судя по их выкрикам, я понял, что одна из них – политическая, другая – блатная.
– Отдайте, говорю вам! Это мой котелок! Вы его украли у меня! – упрашивала политическая.
– Я тебе, стерва, дам твой котелок! На! на! Что, съела? – ударяя соперницу по лицу, кричала блатная.
– Манька! Всыпь ей! – поддерживали со стороны «свои» девочки. – Всякая контра ежели будет котелки воровать… Им только дай повадку.
Подошла комендантша, здоровая баба в шапке, пилотском шлеме, и разняла дерущихся. Котелок очутился все-таки в руках блатной, а у ее соперницы ручьем текла кровь из разбитых носа и рта. Она, всхлипывая, долго прикладывала снег к больным местам под дружный хохот блатных.
И опять – крики:
– Я не получила трески! Начальница!
– И я тоже!
– Отдайте нам рыбу! – неслось со всех сторон.
– На том свете получишь! – смеялись урки.
Все было так, как было почти на всех лагпунктах нашего обширного Печорского лагеря: голод, вши, каторжная работа, сытые начальники, голодные заключенные, тоска и смирение в глазах политических арестантов и бесшабашная удаль на лицах блатных.
Придя в барак, я был поражен новым зрелищем. Забравшись на верхние нары, свесив голые ноги, исколотые неприличной татуировкой, сидела проститутка, мастерски играла на гитаре и пела сочным, слегка хрипловатым голосом известную, бравую воровскую песню.
Дальше вступал хор – все женщины, находившиеся в бараке:
Песня лилась в диком темпе, с присвистами и выкриками.
Между раскаленной железной бочкой, заменявшей в бараке печку, и столом молоденькая девочка звонко отбивала ногами стремительную чечетку.
Девочка, размахивая руками и виляя круглыми, полными бедрами, звонко шлепала коротенькими кожаными сапожками по полу. Вдруг, заметив меня, она остановилась и захохотала. Все повернули голову в мою сторону, песня мгновенно стихла, замолкла гитара, тонко прозвенев струной.
Девочка шлепнула себя по голым коленям и радостно закричала:
– Кого я вижу! Телефониста с Тобыси!
Верно, был я года полтора назад телефонистом на лагпункте Тобысь. В девочке я узнал Валентину Дождеву, 16-летнюю воровку. На Тобыси она отказывалась от работы и месяцами сидела за это в изоляторе.
– Это художник приехал на наш лагпункт! – сказала одна из пожилых женщин. – У воспитателя поселился в кабинке. Не зевай, Валька!
Все дружно рассмеялись.
– Про нас не забудь!
– Выдели его на ночку на весь барак!
– Валька! Проиграй его мне в «очко»! Новый бушлат ставлю!
Я стоял, растерявшись.
– Тише, вы, черти! – закричала Валентина. – Дайте время, все улажу. Чать, не обидит нас человек.
В дверях появился воспитатель Роскин.
– Замолчать! – грозно крикнул он. – Чего к человеку пристали. Дайте ему пройти! Как вас не перевоспитывай, гадов, все вести себя не могите.
Я юркнул в кабинку Роскина, а за мной – Валентина под дружный хохот всего барака. Вошел Роскин и плотно прикрыл дверь.
– Нет, ни черта из этого народа не получится, – сокрушенно качал головой он. – Ну, вас, что ль, вдвоем на полчасика оставить? – осведомился он, поглядывая то на меня, то на Валентину.
– Зачем? – спросил я.
– Как зачем? – удивился Роскин. – Хоть я и воспитатель, но человек не злой и с понятием.
– Нет, нет, сидите уж, – вздохнул я. – Ну, как поживаешь, Валя?
– По маленькой… – уклончиво ответила она.
– Работать не хочет, – вставил Роскин.
– А чего ж я буду работать на тех, кто меня в лагерь загнал? Вот еще! Очень мне нужно. – Она состроила презрительную мину. – Вот Сергей знает: я и на Тобыси никогда не работала.
– А где твой Степан? – спросил я, вспомнив, что у нее был лагерный муж, кудрявый двадцатилетний паренек, сидевший за бандитизм.
– На Воркуту по этапу угнали осенью. Жалко парня. Так ты теперь художником заделался?
– Да ведь как-то жизнь спасать надо, Валя, – ответил я. – Художником так художником.
Она опустила голову, рассматривая свои вытянутые ноги, сложенные вместе носками. В ее чуть раскосых коричневых глазах блеснул озорной огонек.
– Слушай, – сказала она. – Я все ж таки сегодня ночью приду к тебе.
– Вот это дело! – захохотал Роскин. – А я комендантов позову и обоих вас – в изолятор.
– Не позовешь, – знающе протянула Валентина. А позовешь – прирежут девчата тебя, как гадюку.
– Да ить я смеюсь. Я сам вам предлагал…
Я рассмеялся.
– Брось, Валя! Ну какой я кавалер? Худой, тощий, недавно в тифу лежал… Давай-ка я тебе лучше что-либо нарисую.
– Во-во! – охотно подхватила она. – Нарисуй мне цветочек, а я вышью.
На этом мы и поладили. Она ушла.
Долго еще за стенкой слышался смех и бренчание гитары.
– Анька-то Коромыслова все ж померла, – закутываясь в одеяло, проговорил Роскин.
– Когда?
– Да вот перед ужином…
Я лег и долго не мог уснуть. Над палаткой затянула свою песню метель. Снежная крупа забарабанила по брезенту, точно кто-то осторожно шаркал веником.
IV
На другой день я присутствовал при разводе бригад на работы.
Чугунный буфер, висевший у входа в зону, поднял население лагпункта часа в четыре утра, когда было еще совсем темно. Коменданты и нарядчики (все женщины) бегали по баракам, выгоняли заключенных на улицу, некоторых, кто не желал идти, за ноги стаскивали с нар и волокли насильно по снегу к вахте. Воспитатель Роскин, забравшись на разбитые сани, держал речь:
– Заключенные! Партия и правительство, товарищ Сталин идут вам навстречу: ежели вы хорошо будете работать, вам будет дано досрочное освобождение.
– Вчера вот одна уже досрочно освободилась. Анна-то Коромыслова!..
– Сил нету! Голодные! – крикнула из толпы маленькая, закутанная в платок женщина.
– Как это сил нет? – возмутился Роскин. Должны быть силы, раз ты находишься на ответственном социалистическом строительстве по освоению далекого севера.
– Хлеба давай, тогда и работать будем. Тебе хорошо, чёрту, ты всегда сыт!
– Я, гражданочка, позволь тебе заметить, такой же заключенный, как и ты. Пора это знать.
– Тем хуже, что вы заключенный, – негромко проговорила какая-то женщина интеллигентного вида.
– Короче говоря, – рассердился Роскин. – Забирайте лопаты и отправляйтесь к чёртовой бабушке на работу. Вы никакому перевоспитанию не поддаетесь.
Он спрыгнул с саней и стал закуривать. На его место влезла Зотова.
– Граждане заключенные! Я, как начальница лагпункта и как женщина к женщинам, обращаюсь к вам с просьбой: подымайте на высоту производительность труда. Все, что от меня зависит, я вам делаю и даю.
– Ты нам мужиков на лагпункт дай! – звонко крикнула гитаристка из нашего барака.
– Правильно! – загудели блатные. – Сама, небось, с каждым охранником переспала, за зоной сидючи, а мы стариков, и тех не видим!
– Давай ребят на лагпункт!
– Дорогие гражданки-заключенные! – прикладывая руки к груди, продолжала Зотова! – Не будем на общем собрании распространяться на такие антимные темы. Не от меня это зависит. Согнать вас на один лагпункт решил начальник нашего отделения товарищ Уралов, а мы есть его подчиненные.
– Пущай он приедет, этот Уралов, к нам на лагпункт! – снова раздался голос из толпы. – Посмотрел бы, как мы живем, да посчитал бы, сколько нас в день дохнет.
– Митинг закрывается! – скомандовала Зотова. – Охрана! Выводи бригады на работу!
Вохровцы защелкали затворами винтовок, загоняя обоймы в магазины, и, бригада за бригадой, женщины стали выходить из зоны, позвякивая лопатами.
В этот день мне пришлось все-таки сделать карандашный портрет Зотовой, за что я получил от нее две буханки хлеба и два кило гречневой крупы.
V
Советский концлагерь, громко именуемый «исправительно-трудовым», – это особый мир, это государство в государстве. Здесь все подчинено своим странным неписаным законам, стихийно родившимся где-то в природе нового советского человека. В этом отношении особый интерес представляет психология советских уголовных преступников. Наряду с многими странными качествами этих людей, у них есть одно, заслуживающее прямо-таки научного исследования. Это качество состоит в самоистязании, которое, в свою очередь, является формой протеста.
Дня через два после моего приезда на 9-й женский лагпункт я порезал себе палец и отправился к лекпомше, чтобы залить ранку йодом.
В кабинке лекпомши на грязной койке лежала молодая девушка, все лицо которой было залито чернилами.
Возле нее хлопотали лекпомша и санитарка. Я поинтересовался и спросил, что случилось.
Набирая в пипетку каких-то капель, лекпомша улыбнулась и ответила:
– Дура девка, и больше ничего. Залила себе глаза чернилами. Милый, вишь, ей изменил. Охранник один. Так обидно стало.
Лекпомша двумя пальцами разжала веки девушки и влила в глаза несколько капель лекарства. Вместо глаз у больной были какие-то черные дыры.
– Это у нас частенько бывает, – добавила лекпомша.
Светлым морозным утром я сидел на воротах лагпункта и приколачивал только что написанный лозунг. Сверху мне было видно, как два вохровца с винтовками ходили из барака в барак и, видимо, кого-то искали. По лагпункту бродили несколько заключенных, освобожденных лекпомшей от работы.
Вдруг морозную тишину резко прорвал выстрел. Я взглянул по направлению звука и увидел, что из одного женского барака бежит к забору мужчина, за ним – два вохровца; один из них на ходу стрелял в воздух.
– Стой! Стой тебе говорят! – кричали они беглецу.
Я спрыгнул с ворот и поспешил к месту происшествия.
Увидев, что удирать из зоны, собственно, некуда, мужчина, не добежав шагов двадцати до забора, остановился и в одну секунду вытащил из-за голенища валенка финский нож. Вохровцы остановились недалеко от него, и один из них скомандовал:
– Брось нож!
Вместо ответа беглец, оказавшийся молодым парнем-уркой, задрал телогрейку, затем – рубаху и на глазах у всех полоснул себя крест-накрест ножом по голому животу. Хлынула кровь.
– Не подходи ко мне! – крикнул он вохровцам. – Зарежусь!
Вохровцы топтались на месте, не зная, что делать. Толпа заключенных собралась вокруг парня и вохровцев. Какая-то девушка вырвалась из толпы и, смело подойдя к парню, обняла его за шею.
– Брось, Гриша, нож. Все одно ты погорел.
Но парень не бросил ножа. Он продолжал с ненавистью смотреть на охранников.
Кто-то из толпы рассказал, что парень этот – заключенный с соседнего лагпункта. Каким-то образом он проник к нам в зону и забрался в барак к своей возлюбленной, которая теперь стояла возле него. Вохровцы узнали про это по чьему-то доносу и выследили парня.
Один из вохровцев попробовал сделать еще два шага вперед.
Парень в ту же секунду еще раз полоснул себя ножом по животу. Кровь лилась ручьями, заливая парню штаны, валенки. Розовел снег под ногами. Возлюбленная больше не пробовала остановить его от самоистязания, она обняла его за талию и, положив голову ему на плечо, с такой же ненавистью и злобой, как и парень, впилась глазами в вохровцев.
Как только вохровцы ступали вперед – парень резал себя. Лицо его бледнело все больше, и я видел, как мелко дрожала рука с ножом. Пошатнувшись, он с размаху ткнулся лицом в снег, разбросав руки в стороны. Не успевшая удержать тяжелое тело, девушка повалилась вслед за ним. После перевязки, сделанной наспех лекпомшей, вохровцы погрузили парня на сани и повезли на лагпункт, с которого он удрал. Возлюбленную его посадили в холодный карцер.
VI
Несколько дней ушло на изготовление стенной газеты. Потом по моему эскизу была сооружена арка над входом в зону. На арке я написал: «Труд в СССР – дело чести, дело славы, дело доблести и геройства (Сталин)». Под аркой из фанеры был сооружен бешено мчащийся поезд – символ нашего строительства. Между делом по просьбе Роскина сделал две акварели для его любовницы и по его же просьбе на огромном картоне нарисовал голую девушку, которую Роскин повесил над своей койкой. Одним словом, с моим приездом закипела «культурно-воспитательная» работа на 9-м лагпункте.
По распоряжению Зотовой и под идейным руководством воспитателя Роскина я написал на длинных лентах кумача двадцать лозунгов такого приблизительно содержания (тексты дал мне Роскин): «Досрочно закончим строительство Ухто-Печорской железнодорожной маги страли!», «Долой лодырей! Клеймим позором их!», «Не гони и не бей лошадь!», «Каждый выкопанный тобою кубометр грунта – шаг к освобождению!», «Работа – твой друг, безделие – враг!», «Раз – лопатой! и – на тачку!» и т. д. и т. п.
Но с лозунгами вышло не совсем ладно. Целые полдня развешивали мы их по баракам. Для нашего барака Роскин выбрал два самых больших по размерам полотна, и мы прикрепили их на стенах. Один над входом, другой – над верхними нарами.
– Вот теперь воспитательная работа поставлена «на ять»! – ликовал Роскин. – Каждая мадам может читать, чего от нее требует партия и правительство… Я старый воспитатель и знаю, что к чему надо.
Он победно осмотрел полотнища и заложил руку с молотком за спину.
– Посмотрим, как теперича пойдет работа. Вот увидишь – сразу улучшится.
Я выразил сомнение.
– Э-э, браток, – протянул Роскин, – ты еще не знаешь, как действует на заключенного человека плакат.
Ночью оба лозунга женщины сорвали и с молниеносной быстротой наделали из них портянок, платочков, поясков. То же самое проделали и обитательницы других бараков, где были развешены лозунги.
Роскин пришел в бешенство.
– Пересажаю всех вас, чертей! – кричал он вечером, стоя посреди барака. – Всех загоню в изолятор.
– Изолятора не хватит на всех-то, – спокойно возразила гитаристка, хлебая из котелка баланду.
– За такое дело вы новый срок можете сцапать! Я вам покажу, как правительственные лозунги срывать. Вы бы еще штанов из них понаделали!
– А я уж себе сшила, – невинно заметила Валентина Дождева.
– Ага! Сшила?! Сымай сию минуту!
Роскин зверем бросился на Валентину, но та ловко ускользнула от его растопыренных рук, перескочила через железную печку и юркнула в дверь. Роскин постоял секунду, тупо глядя на заиндевелую дверь, и, повернувшись лицом к бараку, пообещал:
– Это вам даром не пройдет…
И ушел к себе в кабинку.
– Лозунгами, Роскин, вы людям не поможете, – сказал я ему, когда он немного успокоился.
– А что же делать?
– Сократить рабочий день, улучшить питание и создать хотя бы относительно человеческие условия жизни. Как бы то ни было, а вы имеете дело с живыми людьми и надо это всегда помнить, тем более что вы сами заключенный.
Роскин отмахнулся.
– Э-э, все это разговорчики. Начальство лагеря рассуждает просто: давай работу и боле ничего! А как живут заключенные – они про это мало думают. Все считают, что я дурак и ничего не вижу. Я, брат, все вижу! Все вижу!
VII
Свое пребывание на 9-м лагпункте я закончил через десять дней довольно бесславно. С делегацией, состоящей из нескольких женщин, политических заключенных, я отправился к Зотовой с требованием сводить в баню обитательниц четвертого барака, не мывшихся два месяца и окончательно завшивевших. Зотова заявила нам, что существует на этот счет у нее порядок и четвертый барак пойдет в баню по расписанию. Тогда одна из женщин сунула руку за пазуху, поскребла там и, вытащив горсть вшей, показала их Зотовой. Та брезгливо отодвинулась и крикнула, чтобы мы вышли. Я будто бы нечаянно подтолкнул руку женщины, и вши серебристым дождем посыпались на пол.
– Взять его под конвой и отправить назад в Чинья-Ворык! – истерически крикнула Зотова.
* * *
…Падало в мутной дымке морозное солнце за зубчатую стену леса. Тихо, как свечи в церкви, потрескивали ели и сосны. Скрипел снег под ногами.
Я шел впереди конвоира и бессильная злоба сжимала мне горло. 9-й лагпункт оставался позади, уходя, как в могилу, в сугробы снега.