I
В штабе 2-го отделения строительства жилось мне неплохо. Работой меня Толдин не перегружал, жил я в довольно сносном и относительно чистом бараке, но страх попасть снова на «Стошестидесятый пикет» не покидал меня. Чтобы окончательно замести следы побега, надо было вообще уехать из 2-го отделения. Отчасти поэтому я и послал заявление в Княж-Погост с просьбой принять меня в театр в качестве актера. Но время шло, а ответа не было, и я совсем было потерял надежду, как вдруг в феврале Толдин вызвал меня к себе и объявил, что на меня пришел наряд из Княж-Погоста. Наряд вначале был послан на Веселый Кут, а оттуда препровожден в Чинья-Ворык.
– Разве ты актер? – поинтересовался Толдин.
– Актер, – солгал я.
– А я думал – только художник… Ну, ладно! Придется тебе ехать. Наряд подписан заместителем начальника Управления лагеря, а с Управлением спорить не приходится. А то бы я тебя не отпустил…
И на другой же день вместе с двумя другими заключенными, ехавшими тоже по специальному вызову в Управление лагеря, но в конструкторское бюро, я выехал в товарном вагоне в Княж-Погост: железная дорога от Чинья-Ворык до Княж-Погоста уже была построена. Нас сопровождали конвоиры.
Административный центр лагеря – Княж-Погост – я не видел почти два года. Я был поражен тем, как он разросся за это время. Возле вокзала выросло огромное паровозное депо, за депо стояли какие-то новые деревянные здания, двух– и трехэтажные, высились новые фабричные трубы… Разросся за колючей проволокой и знаменитый «Комендантский лагпункт», на котором мне предстояло жить.
После выполнения обычных формальностей, связанных с приемом перемещаемого заключенного, мне назвали номер барака и фамилию моего прямого начальника из заключенных – режиссера театра.
Как сейчас помню: был ясный, солнечный день. Войдя в барак, я был поражен чистотой и обилием света в моем новом жилище. Двухэтажные койки покрывали байковые одеяла, из-под которых выглядывали простыни. Стояли скамейки, табуретки, столы. Барак был почти пуст – рабочее время. Высокий широкоплечий старик, дневальный, встретил меня приветливо. Показал мне свободную койку, принес со склада одеяло и простыню и угостил чаем. От него же я получил и первые сведения о житье-бытье на «Комендантском лагпункте». Рабочим, как всегда, жилось плохо, но лучше, чем на других лагпунктах. Наш барак считался аристократическим, здесь жил исключительно инженерно-технический персонал Управления лагеря. Здесь же помещались и актеры театра. Продовольственный паек был отличный.
Вечером вернулись с репетиции актеры, обступили меня, забросали вопросами. Я держался неуверенно, сознавая свое ложное положение, но дал себе слово во что бы то ни стало удержаться на новом месте. Режиссер Александр Иосифович Хавронский оказался милейшим и добрейшим человеком. Невысокого роста, с густой черной бородой и с поразительно умными и мягкими глазами – напоминал библейского старца. Впрочем, ему было не более 50 лет. Он пожелал побеседовать со мною наедине и отвел меня в угол барака.
Я страшно волновался.
– Вы пишете в своем заявлении, что играли в Реалистическом театре в Москве, – начал он. – Какие же роли вы играли?.. Я хорошо знаю этот театр…
Я понял, что я не могу, не имею права лгать этому человеку. Минуту я молчал, мучительно обдумывая ответ, а он сидел, курил, вопросительно поглядывая на меня. Я не выдержал и, сбиваясь и путаясь, перебегая с одного на другое, быстро стал рассказывать ему всю мою историю. Не знаю, как это получилось, – просто я увидел перед собой такого же политического заключенного, как и я, видел, что он умен и интеллигентен, интуитивно почувствовал, что он и порядочен, и решил, что он меня не выдаст. Я сказал, что я не актер, что играл только в любительских спектаклях да танцевал в лагерной «концертной бригаде», что в Реалистическом театре бывал только в качестве зрителя. Рассказал о попытке к побегу из лагеря, о «Стошестидесятом пикете» и о том, что я там видел и что пережил.
Выслушав меня, он долго молчал, потом улыбнулся, мягко, отечески, и слегка взял меня за плечо.
– Сколько вам лет, юноша?
Я сказал.
– Ну что ж, придется вам помочь… Сделаю все, что в моих силах. Ведь какую-нибудь маленькую роль сыграете?
Я готов был броситься ему на шею и расцеловать его. Условились, что о моей исповеди никто ничего не будет знать.
Экзамен в театре мне все-таки на другой день устроили. Но кроме самого Хавронского, второго режиссера Веры Радунской и нескольких актеров, в зале никого не было. Ободренный, я, кажется, неплохо прочел наизусть «Графа Нулина» Пушкина, вещь длинную, занимающую в чтении 15 минут. Радунская сказала комплимент моей памяти. Хавронский же при всех изрек:
– А знаете, юноша, ведь вы актер…
Так начался самый светлый период моей жизни в концлагере.
II
Нас было двадцать пять арестантов-актеров.
Двадцать пять арестантов – 18 мужчин и 7 женщин – которым завидовали 3000 других арестантов, населявших «Комендантский лагпункт». Мы были избавлены от изнуряющей работы на морозе с лопатой в руках, мы вставали не в пять часов утра, а в 8 или в 9. Те же, кто любили читать по ночам, подымались и в 11 дня, т. к. репетиции начинались в 12 ч.
Небезынтересна и сама история возникновения театра.
Еще осенью был арестован начальник нашего Севжелдорлага майор государственной безопасности НКВД Яков Мороз (а позднее – расстрелян). На его место Кремль назначил латыша, капитана Шемену. Капитан любил шик и помпу. Если предшественник его Яков Мороз трясся по таежным трактам на отвратительной отечественной машине ГАЗ, то Шемена разъезжал на шикарнейшем шевроле. На Воркуту, на самый дальний край нашего гигантского лагеря, майор летал на учебном самолете У-2, скорость которого равнялась 130 км в час. Капитан летал на удобном двухместном самолете Р-5, со скоростью 180 км в час. При майоре, кроме любительского театра в Чибью и небольших концертных бригад, составленных из уголовников, никаких других увеселительных затей в лагере не существовало. Капитан же, сразу после своего нового назначения, стал перестраивать в Княж-Погосте бывший клуб в театр. Правда, театр этот предназначался для развлечения администрации лагеря, для чинов НКВД, охраны и вольнонаемного инженерно-технического персонала. В сводках о ходе работ на строительстве Ухто-Печорской ж. д. магистрали, кроме всего прочего, значилось: «Строим театр». Ведь только подумать: в тайге театр!
В середине января переделка клуба в театр была закончена. И надо отдать справедливость – театр получился хороший. Восемьсот мест. Обширная, глубокая сцена. Артистические уборные. Паркетный пол и в зале и в фойе. Все удобно, красиво, просто. Впрочем, почему бы театру и не быть хорошим? Ведь строительство шло по проекту известного московского архитектора, скромно отбывавшего свой каторжный срок на «Комендантском лагпункте».
Параллельно со строительством театра летели заказы в Москву на костюмы, бутафорию, грим, реквизит и т. д. Подыскивались актеры среди заключенных. Девушка-уборщица рассказывала Хавронскому любопытный разговор по этому поводу между капитаном Шеменой и начальником культурно-воспитательного отдела Чехониным, подслушанный ею. Капитан настаивал на том, чтобы актеры были профессиональными актерами из политических заключенных. Чехонин резонно замечал, что на этот счет есть указание Москвы: на подобного рода работу можно брать только уголовных преступников. Рассерженный капитан якобы крикнул:
– К чёрту приказ! Хочу видеть настоящий, культурный театр! Хочу видеть лица, а не уголовные хари!
«Лица» не заставили себя долго ждать. Они вынырнули, как из-под земли, едва только Чехонин копнул муравьиную кучу арестантов. Первым вынырнул московский кинорежиссер А. И. Хавронский, автор нескольких фильмов: «Мост через Выпь», «Круг» и «Темное царство». В последнем фильме автор допустил некоторые идеологические ошибки, за что и был посажен на 8 лет в концлагерь. На «Комендантском лагпункте», до своего назначения на должность режиссера, он работал в гвоздильной мастерской – делал из проволоки гвозди.
Вслед за ним вынырнули и другие мастера сцены и экрана. Появилась Вера Николаевна Радунская – режиссер студии Н. П. Хмелева. Выросла гигантская фигура молодого киноактера К. Келейникова. Потом пошел народ помельче – актеры провинциальных сцен и, наконец, совсем мелкий – вроде меня.
Долго шли споры о выборе пьесы. Чехонин настаивал на постановке «Славы» В. Гусева, капитан Шемена – на «Чужом ребенке» В. Шкваркина, Хавронский – на «Потопе» Бергера, ссылаясь на то, что постановка обойдется дешевле других, т. к. все три действия проходят в одной декорации. Победил вначале капитан – решили ставить «Чужого ребенка», но вдруг выяснилось, что пьесы в лагерной библиотеке нет. Не оказалось и «Славы» Гусева. «Потоп» же был в рукописи у В. Н. Радунской. Капитан махнул рукой и разрешил ставить «Потоп» Бергера.
Когда я приехал, репетиции уже шли полным ходом. Мне дали небольшую эпизодическую роль в «Потопе», но однажды по дороге в театр Хавронский подошел ко мне и сказал:
– Плохо, очень плохо с ролью Фрезера… Не хотите ли попробовать?
Я стал отказываться – боялся, что не справлюсь со столь ответственной и большой ролью. Хавронский настаивал. Я попробовал, и дело пошло на лад.
Славное это было время! Вместо работы на морозе с лопатой в руках, мы целые дни проводили в теплых, уютных помещениях театра. А вечером, когда приходил вооруженный конвой, мы с великой неохотой отправлялись за колючую проволоку. И – что грех таить, – между молодыми людьми и девушками начались романы. Хавронский смотрел на это сквозь пальцы, хотя любовные истории грозили гибелью всему театру.
Та часть труппы, которая не была занята в «Потопе», готовила под руководством Веры Радунской мелкие пьесы А. Чехова.
Хавронский признавал метод Станиславского. Целый месяц шла работа над пьесой «за столом». От каждого актера Хавронский добивался глубокого и полного понимания подтекста, и только после того, как он добился этого понимания от каждого из нас и убедился, что все мы на своих местах, начали репетиции на сцене. И вот тут-то мы не узнали нашего добрейшего Александра Иосифовича. Он кричал, бросал на пол тетрадку с мизансценами, стучал клюшкой по режиссерскому столику…
– О’Нейль… О’Нейль! Как вы подходите к Фрезеру? Я вам тысячу раз говорил, что не по левую сторону обходите стул, а по правую. Человек ходит по прямой, а не по кривой! Только пьяные ходят по кривой…
– Фрезер, что у вас с руками? Куда вы ими тычете? Ведь вы нос разобьете Лицци…
– Бир! Как вы вермут пьете? Помилуйте, ведь это же не водка!
– Лицци! Да поцелуйте же вы Бира по-настоящему… Разве это поцелуй? Мазня!.. Небось, за кулисами куда как ловко поцелуи получаются, а на сцене стыдно смотреть на вас… Нет уж, целуйте, целуйте, нечего!..
Незадолго до генеральной репетиции Хавронский, рассерженный моими непослушными руками, посетовал:
– Прямо не знаю, что делать с вашими руками… Послушайте, вы случайно не видели в роли Фрезера Михаила Чехова?
– Нет, Александр Иосифович, не видел.
– Так вот, этот замечательный актер перевязывал палец на левой руке грязным бинтом… Вы понимаете, деталь-то какая! миллионер и грязный бинт на пальце! Да ведь тут весь Фрезер, как на ладони… Ну, а вам этот бинт нужен, видимо, по другому поводу, трогайте его, поправляйте, перевязывайте… Вот и занятие будет рукам вашим. Попробуйте!
Пришлось перевязать палец.
Работа была кропотливая, упорная, но радостная. Все мы, 25 арестантов, молили Бога только о том, чтобы Он ничего не менял в нашей судьбе. В будущем же намечались совсем светлые перспективы. После генеральной репетиции, на которой присутствовало человек 20 из администрации, к нам за кулисы пришли 2 женщины – жена начальника 3-го отдела и ее дочь, и передали нам букет цветов. Мы поблагодарили и намекнули, что цветы де цветами, но иногда подносят бедным актерам и хлебушка – всяко бывает. И на другой же день мы получили корзину с белым хлебом, маслом и колбасой. И даже бутылку водки. Она лежала, аккуратно завернутая в газету, на самом дне корзины.
Стояла погожая, весенняя пора. Захлебываясь, токовали в тайге тетерева. Тянули над перелесками длинноносые вальдшнепы. В одну особенно теплую ночь вскрылась река Вымь и широко разлилась по тайге.
В день премьеры весь комендантский лагпункт был в волнении. Уже не было к нам той зависти, которая распаляла заключенных раньше. Все 3000 человек переживали вместе с нами предстоящее событие и желали нам успеха. Останавливали на дороге, просили:
– Братцы, уж вы там дайте жизни… Покажите начальникам, на что заключенный человек способен!
Утром, в день торжества, пришел к нам в барак знаменитый жулик Федька. Подошел к Хавронскому, поздоровался, помолчал и вдруг изрек:
– Значит, старичок, рванешь сегодня?
– Да, надо будет, Федя, рвануть…
– Главное, не трусь, папаша… Ты что – лешего играешь?
– Нет, Федя, первую красавицу.
Федька дурашливо загоготал.
– Да какая же из тебя красавица? Совсем ты, папаша, с ума сошел. – И, недоуменно покачав головой, подошел ко мне:
– Бреешься?
– Бреюсь.
– А кого играть будешь?
– Миллионера, брат…
Федька опять загоготал и, сдвинув на затылок кепку, усумнился:
– Ой, Серега, не похож ты чтой-то на богача. Рубаха в заплатах, штаны с бахромой, старые. Нет, не получится миллионера из тебя, загубишь ты все дело. Загубишь! Век свободы не видать – загубишь.
– Не мешай… – просил я.
– Да ты послушай. Я ведь добра вам желаю. Да дело-то, видно, у вас не клеится… Один на старости лет, ума рехнувшись, красавицу вздумал из себя корчить, другой – без штанов миллионера изображать… Не будет толку!
Федька долго еще балагурил, но за балагурством этим и болтовней скрывалось то же волнение за нас, что охватило и все население лагпункта. Всем хотелось, чтобы мы имели успех. Это волнение передалось постепенно и нам. Особенно сильно я его почувствовал в театре, в гримерной. Роясь в коробке с гримом, я долго не мог положить гуммозовую нашлепку на нос. В довершение всего нервировал нас еще электрический свет. Он часто гас, и по две-три минуты мы сидели в темноте. Но помню, что с момента, когда поддерживающий меня за локоть помощник режиссера шепнул «пошел»… и отпустил мой локоть, а я перешагнул порог «бара», волнение это как рукой сняло и я в собранном состоянии вышел на сцену.
Первое действие прошло прекрасно. Пьесу мы играли наизусть. Роли знали не только свои, но и чужие. Ни один из нас не погрешил ни в тексте, ни в мизансценах. Красивые декорации, прочная бутафория, хороший реквизит помогали актерам, и все шло необыкновенно ладно и четко. В антракте, когда смолкли аплодисменты, мы бросились обнимать нашего милого старика. Хавронский шутливо отгонял нас и ворчал:
– Нет, вы мне доведите пьесу так же хорошо до конца, как начали, а тогда и обниматься лезьте…
Единственно, что огорчало нас, это – публика. Первые десять – пятнадцать рядов были заняты «сильными мира сего»: капитанами и лейтенантами госбезопасности, вольнонаемными инженерно-техническими служащими и их семьями. Среди них восседал, алея петличками френча, сам Шемена. А дальше – сплошная серая масса лагерных охранников. Они во время действия кашляли, сморкались, лущили семечки, сплевывали на пол и как-то глупо хихикали в далеко не смешных местах пьесы.
Пошел второй акт.
Здесь я должен сказать несколько слов о самой пьесе. Действие происходит в баре на берегу Миссисипи. Внезапно поднявшаяся вода в реке делает пленниками небольшую кучку посетителей бара. Все они очень различны по своему положению в мире. Тут и богачи – Бир и Фрезер, и хозяин бара, и негр-слуга Чарли, и случайно забредший музыкант, и адвокат О’Нейль, и проститутка Лицци. Перед лицом смерти, когда вода подходит к самым дверям бара и спастись становится невозможно, все предрассудки, порожденные человеческими слабостями и пороками, исчезают как дым и в людях остаются только подлинно-прекрасные начала. Но как только минует опасность, снова надеваются непроницаемые, холодные маски. Пьеса хорошая, умная и глубоко трагическая.
К концу второго акта наступает кульминационный момент. В щель под дверью просачивается вода. Свет тухнет. Я стою на авансцене и зажигаю свечу. Все посетители бара смотрят на мою свечу, как на что-то страшное, последнее, за которой стоит уже смерть. Я чувствую, что я играю так, как нужно, я вижу, как мелко дрожат мои пальцы, держащие свечу, я ощущаю панический страх на своем лице и понимаю, что настроение передалось всему залу – публика сидит тихо, напряженно, не слышно ни кашля, ни плевков.
– Все кончено… – говорю я, – электростанцию уже затопило.
Я поворачиваюсь спиной к зрителям и иду со свечой в глубь бара. И вдруг слышу страшный взрыв хохота! – да какого! – словно бомба разорвалась!
– Аха-ха-ха!
– Охо-хо!
– Аха-ха-ха!!!
Это смеялись охранники, смеялись до слез, хватались за животы, шлепали друг друга по плечам, подбрасывали в воздух фуражки…
– Аха-ха-ха!!!
– Охо-хо-хо!!!
– Тише, да тише же, черти! – кричал капитан, стараясь успокоить публику. – Замолчите, я вам говорю!
Дали занавес.
Бледный, растерянный, готовый разрыдаться, я стоял, окруженный толпой актеров, и старался понять случившееся. Меня крутили, поворачивали, осматривали костюм, грим, – все было в порядке. Я видел только злобные, враждебные, полные ненависти лица… Келейников схватил меня за лацканы смокинга, прижал к кулисам и, вздрагивая челюстью, злобно зашептал:
– Что вы там сморозили? Я вас спрашиваю: что вы там сморозили?
– Право, не знаю… я ничего не знаю… – лепетал я, – все по тексту… честное слово, по тексту…
Присев на ящик, Радунская плакала, закрыв лицо руками. Кто-то довольно основательно ткнул меня кулаком под ребра.
– Оставьте, не троньте его… – вдруг раздался голос помощника режиссера Чесса.
Он растолкал актеров, взял меня за плечи и вывел из толпы. Потом повернулся и тихо сообщил:
– Он не виноват… Я только что узнал, в чем дело, от самого Шемены… Оказывается, в Княж-Погосте каждой весной заливает разливом новую электростанцию… И это служит предметом насмешек уже несколько лет. Неудачно построили ее… И сегодня ее уже затопляет вода… Так вот и смеются наши зрители по печальной ассоциации…
И весело добавил:
– Не театры им, видно, надо строить и не электростанции, а воспитательные дома.
Этот дьявольский, нелепый смех был ложкой дегтя в бочке меда – он сильно омрачил наше торжество. Впрочем, третий акт прошел благополучно, и настроение наше вновь поднялось. Долго не смолкали аплодисменты, и раза три-четыре нас всех вызывали. Потом на сцену повалили зрители и начались поздравления…
А я все-таки спрятался за кулисы. На всякий случай.
III
«Потоп» мы сыграли четыре раза. И всякий раз, как только мне предстояло сообщать печальную весть об электростанции, у меня, что называется, поджилки тряслись. На втором спектакле опять смеялись зрители, но меньше, на третьем – еще меньше, на четвертом лишь кое-где хихикнули: видимо, привыкать стали.
Чередуясь с «Потопом», группа Веры Радунской поставила три одноактных пьесы А. Чехова: «Юбилей», «Предложение» и «Медведь». Однажды всей труппой дали сборный вечер, посвященный творчеству А. С. Пушкина.
Вечерами, в свободное от спектаклей время, играли в шахматы, читали, слушали радиотрансляционные передачи – включали нам, разумеется, только московские станции. Газеты нами зачитывались до дыр. Читали между строк – не пахнет ли войной. Питались хорошо, некоторые даже пополнели.
Однако капитан Шемена, возгоревший в свое время идеей создания театра, также быстро и охладел к театру. Стал придирчив, брюзглив и однажды откровенно заявил Хавронскому:
– Долго вы мне будете подсовывать то классиков, то американцев? Немедленно приступите к постановке пьесы советского автора… А то к чертям разгоню театр!
И мы стали работать над «Платоном Кречетом» украинского драматурга А. Корнейчука.
Однако надо сказать правду: театр доконал не капитан, а мы сами его доконали. И вот как это случилось.
Я уже упоминал о том, что в нашей среде появились романы; к сожалению, не только между заключенными, но между заключенными и вольнонаемными.
Дело в том, что исстари в России к заключенным и ссыльным русский народ относился не как к преступникам, а как к пострадавшим. Еще в 1851 г. А. И. Герцен в письме к Ж. Мишле указывал, что «приговор суда не марает человека в глазах русского народа: ссыльные, каторжные слывут у него несчастными». Ту же мысль и даже примеры этому можно найти и у Ф. Достоевского в «Мертвом доме». И в наше время политические заключенные в Сов. Союзе в глазах народа лишь несчастные, но ни в коем случае не преступники. И если преступниками считали нас чины НКВД, то вольнонаемные служащие лагеря (инженеры, техники, врачи и т. д.), за редкими исключениями, относились к нам хорошо.
Наше же положение рабов-актеров было несколько романтично. Весь город знал нас по именам. О нашей игре спорили, писали в местной газете, не упоминая, конечно, о том, что мы заключенные. Были среди нас подлинно талантливые люди, например К. Келейников, В. Радунская, М. Фрог. На сцене эти люди были хозяевами душ и чувств зрителей. А после спектакля грубый конвой с винтовками в руках гонит по улице пеструю толпу арестантов, и те же зрители с трудом узнают в этой толпе своих недавних кумиров на сцене. И тогда в сердцах рождалась жалость, а иногда – и любовь.
25 мая шла четвертая и последняя постановка «Потопа». Мы, молодежь, решили этот день отпраздновать за кулисами театра вместе с нашими подругами из вольнонаемных. Перед последним актом «Потопа» в просторной мастерской художника-декоратора Егорова был накрыт стол. В нашем распоряжении после спектакля было около часа – время, дававшееся нам на то, чтобы снять костюмы и разгримироваться. Еще в антракте нам передали из зрительного зала все необходимое для такого торжественного случая: цветы, закуски, водку. Сразу же после спектакля, наспех стерев грим, мы устремились в заветную комнату. Нас было четверо: актеры Келейников и Иванов, художник Егоров и я. Вскоре пришли и четыре девушки из вольнонаемных. Радостные, веселые, мы плотно притворили дверь, поставили к ней стул, – ни одна дверь в театре не имела замков по распоряжению администрации, – и быстро уселись за стол. Тут выяснилось, что не хватает рюмок. Я поспешно прошел в смежную полутемную комнату, где хранился театральный реквизит. Вслед за мной пошла одна девушка, Тоня Семенова, дочь вольнонаемного инженера-путейца.
– Давай вместе выберем самые красивые… – предложила она. – Где включается свет?
Я стал шарить рукой по стене, ища переключатель. В эту минуту в мастерской Егорова что-то загремело и послышалось какое-то движение. Я взглянул через открытую дверь и замер от удивления и испуга: нашу компанию за столом окружила толпа охранников с наганами в руках.
– Заключенные! Руки вверх! – громко предложил один из них.
Келейников, Иванов и Егоров медленно подняли руки. Это все, что мы видели из нашей засады с Тоней Семеновой. Девушка не растерялась, схватила меня за руку и вытащила вслед за собой из реквизитной в темный коридор позади кулис. И это нас спасло.
Было ясно, что кто-то донес охране о всей нашей затее. Дело приняло неприятный и шумный оборот. Взбешенный капитан Шемена специальным приказом по лагерю немедленно упразднил театр, а Келейникова, Иванова и Егорова посадил на три месяца в штрафной изолятор. Девушек же, застигнутых в мастерской Егорова, исключили из комсомола, и они вынуждены были уехать из Коми АССР. Ни Тоня Семенова, ни я не пострадали – нас товарищи не выдали.
Провокатор вскоре был узнан. Он оказался одним из актеров, заключенным Михаилом Шейном. Донес он из ревности к одной из девушек. При первом же коллективном походе в баню, мы его жестоко избили. Избили старым тюремным способом, как бьют провокаторов, а именно: перед экзекуцией накинули ему на голову одеяло, чтоб не знал, кто бил.
Так бесславно закончил свое существование театр в Княж-Погосте.
Оставшиеся не у дел актеры устраивались на новые места, как могли. Хавронский из режиссера превратился в уборщика бараков. Радунская стала прачкой. Актер Фрог устроился чертежником в конструкторское бюро при Управлении лагеря. А я попал к старой подруге – тачке.