Итак – я свободен. Пять страшных лет остались позади как кошмарный сон.
Получив свидетельство об освобождении из лагеря, я вскоре приехал в Москву, но через 24 часа милиция выпроводила меня из столицы. Я поехал в маленький городок К., расположенный в 200 км от Москвы.
Хмурым весенним утром я сошел с поезда и отправился по нужному адресу. Моросил мелкий неторопливый дождь, пузырил вешние лужи, лениво барабанил по железным крышам. По грязным канавам шумели ручьи, увлекая за собой щепки, обрывки газет, окурки. Голые тополя покачивали тонкими, почерневшими ветвями. Кое-где еще лежал снег.
Шлепая ботинками по раскисшей земле, я подошел к серому двухэтажному дому на улице Достоевского и достал из кармана записку. Да, правильно, дом № 21. Вверху, над некрашеным деревянным наличником крайнего окна кривилась ржавая железка с еле видными цифрами «21».
Я толкнул старенькую калитку сбоку ворот и вошел во двор. Огромная свинцовая лужа занимала почти все пространство двора от дома до забора и ветхого, наклонившегося вперед сарая. Между сараем и углом забора стоял чахлый кустик мокрой сирени, под ним – красивая чугунная скамья с замысловатой спинкой. Под навесом сарая жались к бревнам несколько озябших кур и общипанный рыжий петух.
Я обошел лужу, завернул за угол дома, взошел на шаткое деревянное крылечко и по грязной узкой лестнице поднялся на второй этаж. Нерешительно стукнул в темно-малиновую, с облупившейся краской дверь. Проскрипела задвижка, и хрипловатый голос осведомился:
– Кто это спозаранку?
Передо мной стоял высокий широкоплечий мужчина в косоворотке, черных помятых штанах и в одном ярко начищенном ботинке, другой – вместе со щеткой – он держал в руках. На большой голове его торчало несколько кустиков пепельных волос, одутловатые щеки обрамляла короткая седая щетина. Светло-серые добрые глаза внимательно рассматривали меня.
– Извините, пожалуйста. Мне нужен Николай Петрович Круглов.
– Я самый и буду. Войдите.
Я вошел в маленькую кухню с русской печью у стены и протянул Круглову записку.
– Вот… у меня к вам письмо.
Письмо это дал мне в Москве один знакомый; передавая, прочел его. Было оно, приблизительно, следующего содержания: «Дорогой Коля, податель сего – мой хороший знакомый, отсидел в лагере 5 лет „за политику“, вернулся в Москву, но через 24 часа беднягу выгнала из Москвы милиция; им ведь, знаешь, запрещается жить в крупных городах. Я посоветовал ему поехать к тебе и прошу тебя приютить его на время. В провинции ему можно проживать. Деньжат у него немного есть, ну, а там – устроится работать – и все пойдет своим чередом, на твоей шее сидеть не будет – не такой он парень. Очень прошу – помоги ему устроиться с квартирой. Жму руку. Твой брат Дмитрий».
– Дело-то в том, – заговорил Круглов, прочтя записку и смущенно проводя рукой по лысине, – что плоховато вам будет у меня… Детей много… Хозяйки нет… Умерла жена-то в позапрошлом году… А приютить, конечно, могу.
– Господи, – обрадовался я, – да мне никаких удобств не надо. Какой же нужен комфорт каторжнику! Мне – полено под голову да угол на полу…
– Тогда пойдемте, – предложил хозяин, напяливая на ногу второй ботинок.
Мы прошли большую комнату, с кроватями, на которых спали дети, с единым столом и единым шкафом, в смежную маленькую комнатку, вся обстановка которой состояла из одной, еще не убранной железной кровати и двух стульев.
– Вот так живет инженер, – рассмеялся Николай Петрович. – Ну вот, молодой человек, ложитесь пока на мою постель, отдыхайте, а вечером что-нибудь придумаем. Мне пора на работу. Извините.
Он ушел.
Меня охватило бурное чувство радости. Теперь заживем!
Я поставил чемодан, подошел к единственному окну и открыл форточку. Окно выходило во двор. Все так же монотонно шумел дождь, но шум этот не нагонял больше тоски на мою душу, а, наоборот, веселил. Жизнь начинается сызнова! Старое, страшное – позади. Кошмар тюрем, лагерей, голод, оскорбления, издевательства – все позади.
Я был молод. Мне было всего 25 лет, и я знал, что у меня хватит сил пройти через все преграды и добиться того, чтобы снова быть принятым в человеческую семью. С этими крылатыми мыслями я прилег на кровать и с наслаждением вытянулся, но в ту же секунду в соседней комнате раздался плач ребенка, и я вскочил.
– Ой, это не я… не я это-а-а, не бей, пожалуйста… ой, больно-а-а… не бей меня, пожалуйста-а-а…
Я приоткрыл дверь и заглянул.
Девушка лет семнадцати, с тонким красивым лицом, усеянным крупными веснушками, в одной сорочке сомнительной чистоты, держала за руку голенького пяти-шестилетнего мальчика и сильно шлепала ладонью по покрасневшему тельцу. Мальчик покорно стоял, слезы ручьями текли по круглым щечкам. Из-под одеяла на широкой постели выглядывала еще одна детская головка. У стола стоял подросток в синих трусиках и, нахмурив брови, молча смотрел на разбушевавшуюся сестрицу.
– Вот тебе, вот тебе! – прикрикивала девушка.
– Галька! Оставь его! – вдруг попросил подросток.
– Не вмешивайся не в свое дело… – огрызнулась она.
– Галька… оставь! Оставь говорю! – весь вспыхнув, крикнул он. – Ах, сука подлющая! Зараза!..
Он стремглав бросился на нее и вцепился тонкими руками в копну рыжих волос. Девушка взвизгнула, схватила за горло подростка, и они повалились на пол. Я открыл дверь и разнял дерущихся. Это мне не стоило никакого труда, так как мое появление их ошеломило. Они сразу позабыли о ссоре, даже маленький мальчик перестал плакать и во все глаза смотрел на меня.
– Стыдно, ребята… Я ваш новый квартирант, а вы – такие концерты закатываете!
Вернувшись, я долго еще слышал осторожное перешептывание детей.
Вечером Николай Петрович притащил из сарая кровать для меня, а на другой день пригласил в гости управдома. Я дал денег, купили водки, угостили блюстителя порядка государственных домов, тот сразу же после угощения сходил в милицию и прописал меня жильцом дома № 21 по улице Достоевского.
Николай Петрович как-то сразу привязался ко мне. От него я узнал и о горькой судьбине инженера. Николай Петрович окончил еще до революции Лесотехнический институт, был 5 лет на фронте в Первую мировую войну. После окончания войны – женился, пошли дети, а заработки небольшие. Кой-как перебивались они с женой, но после ее смерти все сразу пошло прахом. Это случилось два года назад. Жена умерла, оставив ему пятерых детей; старшей дочери было 19 лет, самому маленькому мальчику – 4 года. Горе шагало за ним по пятам. Дети без матери распустились, сам он стал изрядно выпивать. Старшую дочь – Нину – удалось устроить в Московский педагогический институт. Девочка умная, способная, всеми силами старалась облегчить положение отца, но неожиданный правительственный закон о платном учении снова поставил в тупик ее и отца. У него не было денег платить за учение. Тогда Нина стала брать чертежные работы и ночами, после лекций, исполняла их, зарабатывая на учение. Так она протянула год. Силы падали. Николай Петрович получил от нее письмо с известием, что по окончании второго курса она бросит учение и поступит куда-нибудь на работу.
Вторая дочь, Галина, вскоре после смерти матери бросила школу, поступила телефонисткой на почту, но через год ее уволили за опоздание. Она поступила на фабрику, но и оттуда ее уволили, и теперь она болталась по дому, ничего не делая. Старший мальчик, Геннадий, учился в школе.
– Тяжело жить, – говорил Николай Петрович, покачивая головой, – так тяжело, что хоть в петлю лезь… Да детей жалко, люблю я их…
– Ничего, как-нибудь переживем, – подбодрял я его. – Вот начну искать работу…
– Вы специальность-то имеете?
– Арестовали меня со второго курса литературного института… Ну, в газетке где-нибудь… репортером могу.
– Дело хорошее. Сходите-ка в редакцию «Коммуниста». Есть у нас тут такая газетенка.
Дня через два я отправился в редакцию газеты «Коммунист». На душе было спокойно и даже радостно. Все пока идет хорошо: квартиру нашел, милиция прописала, теперь осталось только найти работу.
Яркое весеннее солнце заливало городок, накаливало тротуары. Его сияние прибавляло мне бодрости и надежд – все образуется, не я первый – не я последний.
С такими мыслями я подошел к трехэтажному желтому зданию редакции «Коммуниста», храбро поднялся на второй этаж, нашел комнату с дощечкой «Ответственный редактор т. Горовец» и постучал в дверь.
– Да-а… – протянул из-за двери тенорок.
Я вошел.
За большим письменным столом, украшенным мраморным прибором и статуэткой, изображавшей «слепого» Ленина с протянутой рукой, сидел, развалясь в кресле, маленький щуплый человечек, со сверкающей плешью в узкой бахроме черных волос. Он читал свежий номер «Правды».
– Вам что, т-товарищ? – заикаясь, осведомился он, подымая глаза на меня.
– Извините за беспокойство. Я хотел узнать, не найдется ли у вас какой-либо работы для меня.
– Ваша п-профессия?
– Репортер.
Товарищ Горовец широко улыбнулся, показывая золотые зубы.
– Репортер? – обрадованно переспросил он.
– Да.
– А с фотоаппаратами работать можете?
– Любой системы.
– Ах, ч-чёрт возьми! Я только что д-дал объявление, ч-что мы ищем фоторепортера. Это кстати. Очень кстати. Вы откуда?
– Из Москвы.
– Из Москвы? Очень хорошо. Сейчас вы з-заполните анкету и – д-дело в шляпе.
Он выдвинул ящик письменного стола и стал рыться в бумагах. Сердце мое учащенно забилось. Нет, определенно я родился под счастливой звездой. Но где-то шевельнулась беспокойная мысль: да, но ведь редактор еще не знает моей истории, быть может, тогда…
Горовец достал помятую анкету и, расправляя ее, спросил:
– Где вы раньше работали?
Я понял, что наступил ответственный момент.
– Видите ли… – стараясь быть спокойным, заговорил я. – Я должен предупредить вас, что я только что освободился из лагеря… я просидел пять лет…
По лицу редактора мгновенно пробежала тень, но в то же время улыбка опять растеклась медовым пятном.
– О, это н-ничего. Вы сидели, к-конечно, по бытовой статье? Растрата или п-преступление по должности?
– Нет, я сидел как политический…
Горовец сразу обмяк, улыбка окончательно исчезла, и глаза беспокойно забегали по столу. Несколько секунд стояло молчание.
– Н-да… это, к-конечно, сложнее. Видите ли, тут еще один репортер заходил, п-просился тоже… Я ему, с-собственно, и не отказал и не сказал «да». Я п-просил его зайти сегодня п-после обеда. И если он нам п-подойдет, то вы, к-конечно, понимаете, что д-двух репортеров нам не надо… Вы зайдите-ка еще раз в-вечерком. Хорошо? Да? До свидания! – И редактор «Коммуниста» снова уткнулся в газету.
Я стоял, растерянно перебирая в руках кепи.
– До свидания… – еще раз проговорил редактор. – Я п-повторяю: зайдите вечерком.
– До свидания…
Когда я шел по улице, то солнце уже не казалось таким сияющим, как двадцать минут назад, и воробьи щебетали не так весело. Я понял, что ссылка Горовца на другого репортера лишь плохо замаскированный отказ. Быть может, не стоит снова и заходить? Отказ – ясно, как дважды два четыре.
Николая Петровича дома не было. Я сел у окна и задумался. Как всегда, в большой соседней комнате шумели и ссорились дети. Вошла Галина и бесцеремонно уселась на мою кровать.
– Ну, как ваши дела? – спросила она.
Я с первой встречи невзлюбил эту самонадеянную, неразвитую и грубую девушку. Она же меня открыто ненавидела. И теперь появление ее было особенно мне неприятно.
– Ничего, – нехотя ответил я. – В одном месте отказали.
– В редакции?
– Да.
– Почему?
– Потому что я, Галя, на каторге был…
– У нас в стране каторги нет. У нас есть только исправительно-трудовые лагеря.
– Это один чёрт! – раздраженно сказал я.
– Нет, не один чёрт! – настойчиво возразила она. – На каторге наказывают преступников, а у нас – перевоспитывают…
Я не стал спорить и замолчал. Она долго и презрительно разглядывала меня и вдруг сказала:
– Я комсомолка и не люблю, когда о моей стране говорят плохо.
– Я не говорю, что – плохо, – на всякий случай отвел я обвинение.
За дверью оглушительно взвизгнул маленький Коля. Галина поспешно вышла.
– Долго вы, сволочи, мерехлюндию тут разводить будете? Слышите! Сейчас же замолкните. Распустил вас батька! Шляется старый чёрт где-то по бабам, а за детьми не смотрит. Эх, мать была бы, она бы и вам и шалопаю старому всыпала бы по первое число! Утри сопли, Колька!..
В два часа дня я все-таки снова пошел в редакцию. Горовец сухо сказал, что работы у них нет.
Выйдя из редакции, я направился в дешевую столовую, ругая себя за вторичный визит.
После плохонького рабочего обеда, от которого в желудке была несусветная тяжесть, а есть все-таки еще хотелось, я, сделав подсчеты ежедневных расходов, пришел к заключению, что если вскоре не найду работы, то через полмесяца жить будет не на что.
Николай Петрович пришел поздно и слегка навеселе. Узнав о моей неудаче, он подпер голову и задумался.
– Это плохо, – тихо заметил он. – Значит, на вашего брата смотрят весьма косо. Попытайте счастья еще где-нибудь.
Целую неделю ходил в поисках работы, встречали на первых порах неплохо, но как только узнавали всю подноготную, то немедленно следовал отказ. Измученный напрасными поисками, решил играть ва-банк и пошел на обман. Случайно узнав, что художник кинотеатра «Ураган» повесился по неизвестным причинам, я направился к директору кино.
Невысокий, подстриженный под бобрик, суетливый директор кино встретил меня обрадованно.
– Так вы, того, художник?.. Очинно кстати. Мой старый, понимаешь, удавился… Подвел, дьявол! Тут надо, понимаешь, рекламу к новому фильму «Антон Иванович сердится» делать, а он, понимаешь, давится как раз в енто время… Ты, это самое, когда можешь к работе приступить?
– Хоть сегодня.
– Тогда, это… – директор запустил широкую пятерню с грязными ногтями в щетину бобрика. – Ты, это самое, приступай к работе, а оформимся мы завтра. Ставка – 300 ру блей в месяц. Ах, дьявол, вот не вовремя душиться задумал… На-ка тебе фотографию… или – погоди, не эту… вот здесь баба покрасивше. Нарисуй эту… чтоб как симпомпончик была! Иди вниз, скажи старику швейцару, чтоб провел тебя в подвал, где наш покойник работал. Там, наверно, краски и кисти остались после него, если перед смертью не загнал он их на толкучке… Вор, понимаешь, был отчаянный… Даже клей один раз продал, тухлый, вонючий клей, а продал, дьявол, – ловкий был человек; ничего, понимаешь, не поделаешь – талант такой у человека.
Директор говорил быстро, захлебываясь и все время нервно что-то перебирал на столе.
Я спустился в подвал, разыскал среди ультрахудожественного беспорядка все художественные принадлежности покойного мастера рекламы, развел краски и рьяно приступил к малеванию, но на душе было холодно и пусто, моя судьба все еще висела в воздухе. Директор был явный и типичный партиец, и «врага народа» он не захочет держать у себя. Остается одно: скрыть от него настоящее положение. Но как скрыть? Ведь по паспорту видно, что я сидел «за политику». Кроме того, у меня спросят военный билет, а билет мне заменяла справка из райвоенкомата, гласившая, что такой-то, «рождения 1917 г., призыву в Красную Армию не подлежит как бывший осужденный по 58-й статье пункт 10 на 5 лет заключения, с отбыванием в исправительно-трудовых лагерях НКВД и на 2 года поражения в правах после отбытия срока наказания». В райвоенкомат я должен буду явиться снова лишь через 2 года. Следовательно, как ни крутись, а личность моя при желании устанавливается очень быстро.
К вечеру реклама была готова. На огромном фанерном щите красовалась голова испуганной девушки. Краски всех цветов покрывали ее лицо. В глазах светился настоящий ужас. Я сам удивился своему умению. Директору же реклама очень понравилась.
Он оказался доверчивым парнем. Анкету нового служащего заполнял с моих слов и только в самом конце попросил паспорт для того, чтобы посмотреть номер. Я врал безбожно, перечисляя «места последних работ», и с бьющимся сердцем полез за паспортом. Ведь если попадусь на неправильных сведениях, то – снова тюрьма.
Но директор страшно торопился, он мельком взглянул на номер паспорта и вернул его мне, на ходу бросив:
– Чегой-то у тебя одногодичный паспорт?
– Да с метриками была путаница, вот и дали на год… – невинно ответил я и сам удивился спокойной интонации своего голоса.
Николай Петрович радостно встретил известие о том, что я принят на работу, но когда узнал, как это случилось (я, чувствуя к нему большое расположение и будучи уверен, что Круглов никогда меня не выдаст, ничего не скрывал от него), то несколько помрачнел:
– Узнают – посадят.
Потом зашла ко мне Галина.
– Ну, поздравляю вас…
– Спасибо, Галя… – искренне поблагодарил я.
– Только знаете что: вы нечестным путем устроились в кино, вы обманули директора.
Я ошалело посмотрел на нее. Неужели Николай Петрович поделился с нею моей тайной! Не может быть! (Позднее выяснилось, что она просто подслушала наш разговор.)
– Да, да… – продолжала она, беззастенчиво любуясь моим испугом. – Это подлость. И, собственно, как комсомолка, я должна была бы предупредить директора кино, кого он принимает на работу. Вы не обижайтесь, но честный комсомолец должен сделать это… Впрочем, я пожалею вас…
– Идите! – закричал я, взбешенный, чувствуя, что неуместно теряю самообладание. – Идите и заявите, что хотите и куда хотите. Только избавьте меня от вашего присутствия!
– Ну, что ж, в таком случае – пойду. Это долг комсомолки.
Я рванулся, распахнул дверь и крикнул:
– Вон!
Галина трусливо, боком вышла из комнаты и, прислонясь к буфету, истерически, как она кричала на детей, завопила:
– Сволочь! Дармоед!..
В этот момент вошел Николай Петрович и в удивлении остановился на пороге.
– Папа! – бросилась к нему Галина. – Змею ты пригрел в доме! Врага народа! Я ему сказала, что нельзя директора обманывать, а он меня выгнал, да еще по матерному обругал…
Закончить тираду ей не удалось: Николай Петрович, лицо которого наливалось кровью по мере того, как Галина кричала, с размаха ударил дочь по лицу.
– Ты… Галина… – задыхаясь, еле выговорил он. – Ты… моя дочь… говоришь такую мерзость. Я ударил тебя первый раз в жизни… Но помни, если я еще раз услышу подобное, я тебя убью… сам убью! Слышишь! В нашей семье… подлецов… предателей никогда не было… искалечила вас советская власть…
Я схватил его за плечи и отвел в сторону.
Галина вдруг кошкой скользнула на кухню, выбежала на двор и закричала там на всю улицу:
– И про тебя расскажу! Ты за одно с ним! Оба вы враги народа… И мать ты уморил!..
Николай Петрович схватил с подоконника горшок с чахлыми цветами и запустил в пританцовывающую у сарая дочь. Горшок ударился о бревно и разбился вдребезги. Из окон высовывались обыватели, радуясь бесплатному развлечению.
– Вот, все видели? – торжествовала Галина. – Убить меня хотел горшком… Запомните, дорогие товарищи… На суде свидетелями будете…
Николай Петрович опустился на стул, закрыл лицо руками и заплакал.
Галина долго еще вопила на дворе, а потом куда-то исчезла.
В большой комнате плакали перепуганные дети.
На другой день директор кино очень сухо встретил меня и без дальних рассуждений набросился:
– Ты что ж это, понимаешь, делаешь? А? Ты что – опять в тюрьму захотел? Так я это, понимаешь, устрою… Ты кого провести думал? Меня? Старого партийца? Красного партизана? Да я в 17-м году весь фронт прошел… Я… а ну, короче говоря, уматывай, понимаешь, поскорее, чтобы я не видел твоей политическо-преступной рожи… Иди, пока я в НКВД не заявил, что враг народа пытался проникнуть на работу в государственное кино…
Все стало ясным: Галина была у директора. А может быть, она и еще где-нибудь была?..
Я вышел из кино и, завернув в пивную, спросил кружку пива. Что же теперь – опять ждать ареста? Когда же эта пытка кончится? Неужели этот дамоклов меч вечно будет висеть над моей головой? Куди идти? Что делать? Деньги кончаются, жить больше не на что. А может, и жить не стоит? Может быть, разом оборвать эти мучения и последовать вслед за художником из «Урагана»? Но ведь жить-то хочется! Ведь мне 25 лет, и жизнь только начинается… Нет, я должен, я буду жить!
Бросив рубль на мокрую стойку, я вышел из пивной и зашагал к центру города.
Я ходил из учреждения в учреждение, из дома в дом, предлагал свои услуги, и всюду, как только дело доходило до анкеты, – отказ, отказ. Мне казалось, что я очень похожу на надоедливых московских проституток на Петровке, предлагающих себя, с той только разницей, что на зов проституток откликались ответственные совработники, а на мой – никто. Но ведь, чёрт возьми, у тех – сифилис, и то… А какой-то голос резонно замечал мне: «А у тебя проказа!»
…Ночью мучительно думал: так где ж кончается каторга и где начинается жизнь на свободе? Где же воля?
Галина не появлялась несколько дней. Отец пропадал на работе, заброшенные дети варили картошку и стояли в очередях за хлебом.
На шестой день Галина вернулась, тихая, похудевшая, с помятым лицом. Пришла она днем и сразу же принялась за уборку. Я лежал на кровати, курил и думал все об одном и том же. Положение становилось критическим: деньги вышли и, кроме того, я был должен Николаю Петровичу пятьдесят рублей за квартиру.
За стеной пьяный сапожник Кузьмич бил жену.
– Я тебе, потаскухе, сколько раз говорил, – кричал он сухим скрипучим голосом, – чтобы ты по ночам не шлялась, чёртова дочь!.. Я целый день стучу молотком, а ты, пакость, последние гроши на наряды тянешь… Когда вчера домой пришла? А?
– Ты на себя-то посмотри? – сквозь слезы визгливо кричала жена. – Сам все пропил, а на меня сваливаешь, дьявол рыжий!
– Молчи, пакость! – скрипел Кузьмич. – Э-эх, расшибу-у! – Следовал удар.
Началась драка. Я продолжал лежать. Теперь меня ничто не волновало, было все равно, что бы ни творилось вокруг.
Со стены смотрел на меня Сталин, улыбаясь своей загадочной улыбкой и чуть прищурив умные глаза. Этот портрет повесила два года назад Галина. Нос, лоб и щеки Сталина густо засидели мухи, и получились не то веснушки, не то рябины. «А ведь он, действительно, рябой, – лениво вспомнил я, – художник забыл их нарисовать, так мухи дорисовали за него. Вот он – тот, из-за кого сотни тысяч невинных людей умирали на севере от голода, цинги, тифа и пуль… Вот он…»
Я зло отбросил цигарку, ненависть все больше и больше накипала. Вскочив, я подошел к портрету, сорвал со стены и в клочья разорвал его.
Потом, успокоившись, я собрал клочки и бросил их в печь, открыл вьюшку дымохода и поджег останки «властелина одной шестой». Бумажки вспыхнули и превратились в пепел.
Николай Петрович, вернувшись с работы и увидев Галину, промолчал, но глаза его сверкнули радостью.
– Знаете, я не виню ее, – говорил он, укрываясь одеялом, – виновата система воспитания, школа. Ни я, ни мать, к сожалению, не имели времени заняться ее воспитанием. Кроме того, в школе она попала в дурное окружение… Для меня же она все-таки дочь. Урод, выродок, но дочь.
Я вскоре продал пальто и часы. Я решил так: уже май, подходит лето, можно обойтись и без пальто, а осенью – там видно будет. Часы же были старые и стоили гроши. Вырученные от продажи деньги быстро растаяли. Работы не было. Даже в грузчики не взяли на пристань. Начальник пристани побоялся.
Вначале я иногда обращался за помощью к брату, жившему в Москве. Как ни тяжело жилось ему, он с радостью посылал мне деньги. Дело в том, что отец наш умер, когда я еще был в лагере и вся тяжесть большой семьи – 5 человек – легла на плечи брата, который учился и жил на стипендию. И я перестал писать ему о моем бедственном положении, скрывая, что меня выгнали из кинотеатра.
Со злобным ожесточением продолжал я поиски работы. Однажды, это было в начале июня, я шел по одной из центральных улиц. День был жаркий, проезжавшие грузовики подымали пыль, она слепила глаза и набивалась в волосы… Как-то так случилось, что я уже второй день ничего не ел и чувствовал легкую слабость, хотя голода не чувствовал – я очень много голодал в своей жизни, и два дня при моей тренировке еще ничего не значили. От Николая Петровича я скрывал мое отчаянное положение, зная, что он ничем не может помочь мне: его дела тоже сильно пошатнулись, и все чаще и чаще я слышал плач голодных детей. Николай Петрович разводил руками, вывертывал карманы и со слезами говорил:
– Ну поймите же, что нет у меня ни гроша. Посидим до получки на хлебе.
…Солнце накалило тротуар так, что он, как вар, мялся под ногами.
На одном из каменных домов я увидел объявление, написанное ровным каллиграфическим почерком. Объявление гласило, что: «Краиведческому музею требуеца квалифицированный ночной сторож. Аплата по соглашению».
Вот здесь я, пожалуй, могу быть принят. Ведь нужен-то всего-навсего сторож!
Войдя в здание краеведческого музея, я спросил у первого попавшегося человека – поджарой старушки: где можно увидеть директора?
– А вона в конце коридора дверь… – показала пальцем старушка.
Я нашел кабинет директора и постучался.
– Войдите!
В обширном кабинете сидело четыре человека. Один, очевидно, сам директор, был еле виден из-за стола – так он был мал. На его птичьем, тусклом и потном лице уныло смотрел неопределенного цвета глаз; второй закрывался тяжелым, видимо больным, коричневым веком. Ворот гимнастерки наглухо застегнут, но несмотря на это тонкая шея торчала из него, как из свободного хомута. Справа и слева от маленького человечка сидели еще двое: стройный молодцеватый милиционер, подстриженный под ультракороткий «бокс», и здоровенный малый в огромных роговых очках. Возле дверей за маленьким столиком с пишущей машинкой сидела молоденькая, завитая в кудряшки девушка. Она подперла подбородок руками и слушала беседу мужчин.
– В чем дело? – спросил басом, никак не вязавшимся с его карликовой фигурой, маленький человек.
Я растерялся, я не ожидал увидеть милиционера. При виде милиционера или человека из НКВД мне всегда делалось как-то не по себе. При чем тут милиционер?
– В чем дело же? – повторил вопрос карлик.
Я посмотрел в его единственный глаз и промямлил:
– Мне хотелось бы увидеть…
– Что такое? – раздраженно проговорил карлик. – Говорите громче. Я плохо слышу.
– Директора музея…
– Ну, я!
– Я по объявлению. Вам требуется ночной сторож… Так вот я хочу поступить…
Все трое переглянулись, девица откровенно фыркнула.
– Вы? Хотите в сторожа-а? – протянул удивленно директор.
– А почему – нет? – в свою очередь спросил я.
– Да-а… Но… вы же молодой человек… Можете на фабрике устроиться или еще где-нибудь. Почему – в сторожа? Это дело стариковское… Непонятно что-то…
– А где работал до сих пор? – спросил милиционер, чуя, видимо, профессиональным чутьем, что дело неладное. Он даже одернул гимнастерку и поправил привычным жестом ремень с наганом, как бы приготовляясь к сражению.
Я уже знал, как будет развиваться все дальше. Я скажу правду, и меня тут же выпроводят.
– Где я работал до сих пор? – переспросил я. – Могу ответить: я год сидел в тюрьме и четыре года работал в исправительно-трудовом лагере как политический заключенный…
Девица сразу съежилась и отодвинулась вместе со стулом в сторону.
Я обозлился.
– Что вы шарахнулись? Я не прокаженный.
Девица покраснела и опустила голову.
– А-а-а… – многозначительно кивнув головой, протянул милиционер, – сидел, значит, как враг народа?
– Вот-вот, – охотно согласился я.
Как-то само собой инициатива разговора перешла к милиционеру.
– А давно освободился из лагеря? – снова спросил он.
– Да уж несколько месяцев…
– Работал где?
– Еще нигде. Никуда не принимают.
– Как это – не работал? – возмутился милицио нер. – Разве без работы можно жить? У нас все работают. Если хочешь знать, мы имеем право привлечь тебя к ответственности по статье 35-й, как человека без определенных занятий… Это мы можем. Насчет того, что ты работы найти не можешь, – это ты врешь. У нас в стране работы сколько хочешь…
– Так вот возьмите меня сторожем в музей…
Милиционер крякнул и показал на директора.
– Это – как он. Я тут не хозяин. Он – хозяин.
– Нет, – вздохнул карлик. – Нам требуется квалифицированный ночной сторож…
– Я обучусь скоро сторожить, – пообещал я.
– Нам бы старичка, – продолжал карлик. – Енти хорошие сторожа. Вы молодой… Вам несподручно. Вы уж на завод или на фабрику поступайте. И вообще, у нас тут всякие експонаты, ценности… на тыщи рублей… Нет, пожалуй, вы не подойдете… – решительно отрезал он.
– А может – подойду? – настаивал я.
– Нет-нет, гражданин, не подойдете.
– Это он правду говорит, – вмешался милиционер. – Здесь тебе не место. Молодой, и вдруг – сторож. Да и сам должен понимать: ты из тюрьмы, преступник, доверия тебе нет…
– Да ведь я не за кражу, и не за убийство, и не за грабеж сидел! – почти крикнул я.
Милиционер рассмеялся.
– Чудной ты человек али больно хитрый. Преступник останется преступником. И вот что, голубчик, я тебе скажу: покажь-ка документы, – милиционер даже встал, осененный этой мыслью. В самом деле, как это он раньше не догадался справиться у такого подозрительного субъекта о такой важной вещи? Да с этого и начинать нужно было!
Я сунул руку в карман, достал документы и подал милиционеру. Тот разложил их на столе.
– Так-с… паспорт… Справка об освобождении из места заключения… Справка из военного комиссариата… А с места работы, значит, нет?
– Откуда же она будет, если я не работаю?
– А на какие средства живешь? – не унимался милиционер.
– Ни на какие.
– Как – ни на какие?
– Очень просто – голодаю. Два дня не ел.
Наступило неловкое молчание. Даже грозный милиционер задумался и потупил глаза. Девица участливо посмотрела на мой живот. Оправившись, милиционер снова пошел в атаку.
– Хорошо, это два дня. А раньше-то ты ел что-нибудь?
– Камни глотал, – огрызнулся я.
– Это ты врешь. На камнях человек далеко не уедет… Это ты врешь. Может – воровал? Скажи по совести.
Я молчал.
– Вот что, голубчик, – вразумительным тоном сказал милиционер, – скажи спасибо, что на таких хороших людей нарвался. Забирай свои документы и уматывай поскорей отсюда, пока я тебя в отделение не отправил… Бери…
Я взял документы, машинально сунул их в карман и, не говоря ни слова, вышел.
– Может, повеситься? – вслух спрашивал я себя, медленно идя по раскаленному тротуару. – Или действительно начать воровать? Хорошая мысль…
Дома, на лестнице, я столкнулся лицом к лицу с Галиной.
– Идет шалопай – прошептала она. – Все равно время придет – донесу, что у нас враг народа живет. Я за вас не хочу получать выговора от комсомольской ячейки, что врага просмотрела.
Я прошел мимо.
Все чаще и чаще мне приходила мысль о самоубийстве. Для чего влачить такое существование? Для чего жить?
Отчаявшись, написал брату, и он мне немедленно выслал денег – где-то занял.
И опять потянулись серые, полные тоски и безнадежности дни.
Сапожник Кузьмич однажды, под пьяную руку, убил жену железной сапожной лапой. Его посадили в тюрьму, а жену похоронили за счет государства. Комната оказалась пустой. Через день туда въехал какой-то заведующий продуктовым магазином с женой и мальчиком лет десяти. Они навезли уйму вещей, заставили комодами и буфетами коридор, провели радио. Репродуктор вопил с утра до ночи.
Я, духовно опустошенный, безвольный, лежал животом на подоконнике и смотрел во двор. И тут вдруг я вспомнил одного товарища, покончившего с собой на дворе Бутырской тюрьмы старым тюремным способом: во время прогулки он разбежался и со всей силой ударился наклоненной головой в каменную стену. «Да – подумал я, – а на нашем дворе даже и каменнной стены нет. Пожалуй, забор проломишь скорее, чем голову… Впрочем, этот же способ можно варьировать – сползти на животе с подоконника, полететь вниз и удариться головой о груду кирпичей под окном. И – сразу всему конец…»
Я зачарованно смотрел на эти кирпичи. Рисовались какие-то мелкие жизненные эпизоды, вспомнились картины детства. Волга, шлепающий по ней буксирный пароход, вот отец идет с удочками на берег, вот мать, брат, сестра…
Я не помню, сколько времени смотрел на кирпичи, только вдруг руки мои медленно взялись за подоконник, и я пополз вниз головой…
Мысль заработала с удивительной ясностью. Я увидел играющих детей на дворе и с интересом следящих за мною.
– Дяденька, упадешь! – крикнул маленький мальчик.
Руки не решались разжаться и выпустить подоконника.
– Эй, не по харчам физкультуру затеял! – вдруг раздался голос позади.
Я рывком впрыгнул в комнату и обернулся. В дверях стоял Николай Петрович, слегка пошатывался и добродушно улыбался; левый карман его брюк подозрительно оттопыривался. Я, как во сне, сделал два шага и устало сел на кровать.
– Чего ты? – весело спросил Николай Петрович. – Брось кручиниться! Ты лучше… того… выпей вот со мной чарочку…
Он придвинул стул к окну, вытащил из кармана бутылку водки, поставил ее на подоконник и нетвердой походкой прошел в большую комнату. Через полминуты вернулся, держа в руках два граненых стакана и тарелку с корками хлеба и малосольным огурцом.
– Горевать, брат, нечего, – утешал Николай Петрович, разливая водку по стаканам, – ты смотри на меня… Я все потерял: жену, имущество, положение и даже… облик интеллигентного человека… Дети растут уродами… А все почему? Как ты думаешь?..
Я молчал, все еще никак не придя в себя.
– На, пей! – властно сказал Николай Петрович, подавая мне полный стакан водки. – Я сегодня с утра пью и… хорошо становится на душе, легко, точно на время и забудешь горе… Пей, говорю!
Я взял стакан и смаху выпил до дна.
Выпил и Николай Петрович, смачно, с покрякиваниями праведного пьяницы.
– Э-эх, хорошо!
За окном громко заплакала девочка. Пробиваясь сквозь листву пыльных тополей, солнце жаркими лучами врывалось в комнату, играя круглыми зайчиками на рваных обоях.
– Попробуй сходи к секретарю горкома партии, – предложил Николай Петрович, – растолкуй ему все подробно… не с голоду же тебе дохнуть, в конце концов.
«В самом деле, – подумал я, – а почему бы к „самому“ не сходить?» И решил пойти на другой же день.
В приемной секретаря горкома партии сидело человек двадцать. Я занял очередь и терпеливо стал дожидаться. Я видел, как из кабинета властелина выходили плачущие женщины, насупившиеся рабочие, довольные, самоуверенные «ответственные работники». Я знал, что если я скажу секретарю «хозяина» – юркой, хорошенькой девочке, опрашивающей просителей о их «деле» – если я скажу ей правду, то она просто может не допустить меня в кабинет, – поэтому, когда очередь дошла до меня, я храбро сказал:
– По вопросу пожара на спичечной фабрике…
Девушка с кипой бумаг в руках скрылась за дверью с дощечкой «Секретарь горкома партии т. Огородников» и вскоре вернулась.
– Войдите! – вежливо предложила она.
Я вошел.
Большая светлая комната с венецианскими окнами. Пол застлан огромным, мягким ковром. Два застекленных шкафа с книгами, золотым тиснением сверкают имена авторов: Ленин, Маркс, Энгельс, Сталин… Мягкий диван, мягкие кресла. По углам мраморные колонки, с бюстами тех же, чьи имена на корешках книг, и они же смотрят со стен из дорогих рам. За массивным дубовым столом восседал плотный человек в серо-зеленой «сталинской» тужурке, крепкий, красивый.
Он встал, протянул мне руку.
– Здравствуйте, товарищ… Что – со спичечной фабрики? Рабочий? Садитесь.
Все это он проговорил быстро, деловито, как человек, ценящий каждую секунду. Я сел и вздохнул:
– Простите, товарищ Огородников, я ввел вас в заблуждение. Я, к сожалению, не рабочий и к спичечной фабрике никакого отношения не имею.
Огородников положил руки со скрещенными пальцами на стол и, слегка нахмурив брови, впрочем, довольно весело спросил:
– Почему же солгали?
– Да ведь боялся, что вы не примете меня. Уж очень положение-то у меня трудное.
Он неопределенно крякнул и отрывисто спросил:
– Кто же вы и по какому, так сказать, делу?..
– Я – бывший заключенный, освободившийся из исправительно-трудового лагеря несколько месяцев тому назад.
– Гм… ну и что же?
– Скажите, пожалуйста, товарищ Огородников, наша конституция предусматривает право на труд?
– Странный вопрос. Конечно, предусматривает. Короче: что вы хотите?
– Только одного: раз конституцией предусмотрено, что каждый человек имеет право на труд – я хочу получить работу.
– Как? Вы без работы?
– Да.
– Почему?
– Никуда не принимают.
– По какой статье вы сидели?
– По пятьдесят восьмой.
– Срок?
– Пять лет и – два лишения права голоса.
Огородников поднял пресс-папье и покрутил его в руках.
– Гм… значит, вы – лишенец. Это, конечно, сложнее. Ваша профессия?
– Репортер, художник, геолог-лаборант… У меня их много…
– Да, но все это, вы понимаете… все-таки пятно лежит на вас… и нам трудно доверить вам…
– Так что же делать?
– Ну, например, я могу направить вас в качестве чернорабочего-землекопа на торфоразработки. Там работают и заключенные, и вольнонаемные. Почти все лишенцы там работают.
«Опять – на каторгу!» – мелькнуло у меня. Я уже кое-что слышал об этих торфоразработках – для вольнонаемных рабочих-лишенцев почти те же условия труда, что и для заключенных.
– Зачем же мне добровольно идти в лагерь, посудите сами! – запротестовал я, – я уже отбыл свои пять лет… И потом – я мог бы больше принести пользы, если бы…
Огородников раздраженно перебил меня:
– Где вы больше принесете пользы – позвольте уж это нам, партийцам, знать. Повторяю: хотите на торфоразработки?
– Подумаю… – уклончиво ответил я, подымаясь. – А больше вы мне ничего не предложите?
– Нет.
– Ничего?
– Нет.
О, как я его ненавидел в эту минуту! Я встал и, еле сдерживаясь, чтобы не ударить его, кратко бросил:
– Спасибо. До свидания.
– Всего хорошего…
Я вышел. Палило солнце. Громыхали телеги, грузовики. Пыль стояла столбом. Было нестерпимо душно.
Я ушел далеко за город и повалился в тень, в траву на берегу сверкающей под солнцем реки. Здесь было тихо, прохладно, щебетали птицы, дурманяще пахли русские цветы. И здесь, в тиши, под голубым небом моей милой, несчастной родины у меня родились иные мысли, мысли, приведшие меня через несколько лет в эмиграцию, мысли, придавшие мне сил…
Борьба!
Только ради этого стоит жить!..