I.

Уж куды это меня, свет батюшка, снарядил, снарядил-то ты меня, знать, во чужие люди, что за гостя ли то за нежданного. Уж простите вы меня, мои родители, свет ты мой, матушка — Арина Терентьевна; не давайте вы меня, братцы родные, ворогу вашему, что ни с ветра ли он пришел, с непогодушки. Повопите вы обо мне, сестрицы-голубушки, товарки-подруженьки, мово девичества соучастницы, вы не замайте моей русовой косы, не троньте волосиков моих русыих! Знать, идти уж мне во чужие люди, не видать мне порогу родительского; словно надоела я вам, напостылела; один-то ли был свет, что в окне видела, не видать-то мне и его из-за горючих слез; воздыханья-то мои грудку белую надрывают; вы не троньте меня, мои подруженьки-поперешницы, не замайте моей русой косы, ленточки аленькой…

Долго раздавался вопль на всю избу, долго еще причитывала невеста, обливаясь слезами и покачивая головой из стороны в сторону. Ломает она руки и не смотрит на своих подруг-поперешниц; не слышит даже, как расплели ей девичью косу и накрыли голову чистым рядном; и вопли матери невдомек ей. Выкрикивает невеста во всю избу: недолго уж ей пировать. Пойдет она в чужие люди, в чужие руки, — будет ли так хорошо ей там, как хорошо было дома? — никто не скажет. Хоть на последних порах дайте ей волю натешить свою душеньку — наплакаться.

И всего-то ей стало жалко: и кота белобрысого домовита, и стола, на котором обедывала, и лавки, на которой сиживала, и решета, и коромысла, и горшочка, и плошечки. Плачет сговорена и соблазнила своих милых подруг: полна изба рева и причитанья, и в ум не возьмет сам большак, кто тут кого разобидел, от кого тут весь сыр-бор горит. Стоит отец середи избы словно громом пришибленный; крикнул бы, топнул ногой на бабью дурь, на грошовые слезы, да опомнился: вспомнил, что уж таково дело бабье: не хитро расплакаться, да трудно уняться. Видит большак, что и сам виноват.

С утра еще вчерашнего дня забрались к нему подсыльные сваты, почесали под бородами и начали закидывать похвальбы на какого-то молодца заезжего. Долго толковали, все как-то не толком да не ладко: не шли их речи прямо к делу, и вертелся хозяин на месте и все кланялся да благодарил за честь. Стали обыкшие в деле своем сваты закидывать намеки поближе, прояснилось дело и хозяину. Видит, в чей огород камушки кидают, да не знает, кто зачинщик, — темна ему эта сторона. А сваты хитрят — ломаются.

— Может быть, — говорят, — и знаком тебе этот молодец, не горд, не хитер, сам напрашивается. И приметы, если хочешь, нехитрые: не комом спечен и облик не блином, лицо и кругло, и румяно.

— И не хитры бы, сваты, речи ваши, а все-таки в толк не возьму. Может, и соседской какой, может, и заезжий честь делает, а все, поди, имечко крещено носит. Назовите как следует, по тому и чествовать станем.

— Зовут-то Степаном, да ребята Глыздой прозвали; а отец его в твоей же деревне соцким состоит. Коли будет твоя воля, так и быть ему зятем послушным, а тебе тестем тороватым. Так бы, по-нашему. Да твое ведь слово дороже.

— Честь ваша перед вами, а мне что за след хорошему делу поперечить. Давай сюда парня, да и с миром!

Парень уж тут стоит, за дверью, — ждет не дождется хорошей речи. Поиззяб он немного (дело было, как и у всех православных — в осенях), да, знать, затем и пришел. Вышли сваты на крылец, взяли жениха за руки и впихнули в избу.

— Кланяйся, — говорят, — отцу названому, да пониже. Вот, — говорят, — так… вот этак!.. и еще вот так!.. Подойди поближе, попроси его родительского благословения да и беги за отцом. А наше дело сватье — мы свое кончили.

Приходит отец жениха, выводят невесту из-за переборки; кланяются друг другу и сватья, и родители. Невеста передается жениху из рук в руки, из полы в полу; целуются. Сватья тащат из-за своих голенищ жениховой водки и, прежде чем совершится пропой, затеяли рукобитье. Слово за словом, старшины подопьют напорядках, накричат на всю избу; нацелуются сговорены, и конец заставанью — доброму делу.

Поутру другого дня осталось только отца Ивана позвать, благословить сговоренных образом, а там невесте вольная воля — надрывайся хоть так, что как бы с живой лыки драли.

Больше трех раз не удается такое блаженство, да и это-то счастье дается не всякому. А тут мать подстанет к причитываньям и от себя кое-что добавит. Пойте, бабы, во всю мочь, а отец уйдет куда-нибудь подальше к соседям или завалится на печь. Там уж вы его ничем не доймете.

Теперь за женихом одним и вся недоимка: нужно ему в город съездить за меледой-орехами — девичьей потехой, пряников купить на закуску и разных бус и медных колечек; ситцу, сукна-армячины прихватить, плису отцу Ивану на рясу, дьякону пояс, дьячкам по шапке и всем поезжанам по подарку, какой взбредет на разум или приведет доморощенная сметка на память. Нужно только помнить и на лбу зарубить (если скупиться надумает жених), что на девишнике покоры начнутся, и хоть так они… в шутку творятся, а все, гляди, на кого нападешь: иным покором прямо в глаза метнут, помутят иной раз и свет в очах. У невесты целая куча подруг защита, да и все за нее, а у жениха только и есть заручка дружка один, да и тот подчас, словно вешний лед, ненадежен.

Главное дело, по всем правам и обычаям, выбрать веселого дружку жениху; а за невестой пойдет либо брат, либо кто из холостых свояков; у этого и заботы немного, хоть и брякнет что невпопад — все с рук сойдет: либо не услышат, либо и совсем не обратят внимания. На женихову дружку вся надежда: им одним вся свадьба стоит, весь пир и веселье.

II

Кого чем Бог поищет — так и станет: иному, например, грамота далась — нашел где бумажку, хоть бы волостной писарь из окошка выкинул, — развернет и читает: «Проба-де пера и чернила, какая в них сила, кто меня обманет — трех дней не живет» и пр.

Иному плотничья работа далась: с маху полено крошит и просто — без клинушка. Смотришь, выведет на чистом новом столе и петушка с курочкой, и зарубочки на всех углах с выемками. Другому иное художество далось: подопьет, например, крепко подопьет, ну, и спать бы — так песни любит петь, и такие, что не слыхать по соседству.

Вот Фомка — сорвиголова: слова не даст никому сказать просто: сейчас подвернет свое, щетинистое. Сказку ли смастерить на смех и горе, чтоб и страшная была, и потешная, песню ли спеть, чтобы в слезы вогнать и кончить сиповатым пеньем старого петуха и кудахтаньем курочки; овцой проблеять, козелком вскричать и запрыгать сорокой; собаку соцкого передразнить и замычать соседской коровой; старой нищенкой попросить милостынки (сморщить при этом лицо и погрозить ухватом) — всюду хватало мастера Фомку, оттого и сорвиголова, что перещеголял всех деревенских своим досужеством.

— Ишь одмен какой уродился! — толковали ребята. — И чем бы тебя, братцы, чище? А вот поди ты тут! — рукой махали товарищи и завидовали.

— А ведь ни с чего пошел, — добавляли они, припоминая прежнее время, — так вот: пошел ему талант, что ни день, то вновь.

— Шла мельничиха домой, а мы коров в хлева загоняли. Кто-то стегнул ее плетью, она и вскинулась; грызлась долго, а на Фомку отцу хотела пожаловаться; только ушла, а он, сорвиголова, и глаза скосил, как у Матрены было, и рожу свернул по ее, на сторонку: нос на губу уложил, да как свистнет на нас, и отцу хотел на себя пожаловаться, ну вот словно так, как ругалась мельничиха. А то купец проезжал, так ровно вчера было дело: и вперед выпятится, и волоса на затылке со лба пригладит, и руки оботрет, и крикнет Фомка: «Эй вы, мужика посторонитесь».

Дивились молодцы своему товарищу еще смолоду и во всем ему отдавали почет.

В свайку затеют ребята играть, — привычное бы дело, так никто чище Фомки не ввалит ее в середку колечка: свистнет оно, завизжит, прискочит к головке и вопьется в землю так, словно редька или репа какая. Уговорится в краек попадать, так, посмотришь, и меряют сто шагов-пирогов, если еще и не того больше. А то обманет, ловчак, и взовьет кольцо кверху, ребятам бы мерять пироги, а уж колечко у Фомки в руках: подхватил он его на лету и расставил ноги, гордо подбоченившись.

В чехарду сговорились ребята — обочтет их Фомка, чтоб самому начинать, расставит ребят у стены горкой, головы на спины, — а сам разбежится и как раз очутится у самой стены, на загривке переднего. В прятки играть, так и не снимайся лучше: заберется туда, что целый час ребята ищут, да так и бросят. На этот раз не жалел молодец ни лица, ни спины, а царапины и не считал вовсе. Залезет в овин, и кто его знает, на чем стоит и держится; тут бы ему и шею сломить, так цел и невредим, только, говорит, левый бок ломит.

Так-то велось и во всем остальном; любили его ребята и нельзя сказать, чтоб боялись, а, бывало, сорвиголовой только в сердцах назовут, и то про себя, потихоньку. Беда, если услышит Фомка.

— И не хотел бы, — говорит, — бить надоело, да руки чешутся: уж лучше не снимайся, коли кто меня не сумеет побить. Тут уж дело такое, кто кого тронул, тот и в ответе.

— Да ты бы, Фомка, Машке-то, Гришухиной сестре, спасибо сказал, — присоветовали ему раз ребята до супрядок, когда они уже имели право посещать их, но только молча и стоять назади за старшими; дозволялось им залезать и на полати, но они сами стыдились водиться с малолетками.

— А за что же, братцы? — спросил Фомка совета.

— Да, вишь, она тебя полюбила больно. Мне, говорит, изо всех ты что ни на есть лучше. Больно, слышь, волоса шибко вьются, кудри-то кужлеваты очень.

— Бодай ее бык, коли нравлюсь: рассердился бы, кабы захотел, — прихвастнул молодец. — У меня не одни кудри и глаза все девки хвалят. Дай-ко вот я отпущу себе бороду, так и жениться в нашей деревне не стану.

— А чем она хуже тебя. Дай-ко мне ее, так я и умирать не стану. Ее, брат, сама барыня хвалила, как летось ягоды ей продавала.

Впрочем, и у нашего Фомки сердце тоже не камень; хоть и не у себя в деревне, а все где-нибудь по соседству найдется и для него зазноба. Отчего иной раз не потешить себя, не покрасоваться, когда не пройдет ни одна девка без того, чтоб не взглянуть на него и не закрыть своего лица вплоть до глаз рукавом рубашки или ситцевым передником.

Стал Фомка мудрить: спознался с писарями-бахвалами и сам незаметно сделался хватом. На первый грош зеркальце купил и увидел, что уж порядочный пушок на обеих губах показался. Стал он и ус свой, и бороду холить: на первый случай, когда пушок стал виться немного, обрил он его, по совету приятелей, в той надежде, что волос скорее полезет. Скоро он и до настоящей бороды дожил. Бросил Фомка стричь волоса в скобку: спереди пустил на всю вольную волю, а сзади подстриг их казачком-лесенкой, и затылок ему писаря выбрили гладко-нагладко. Попались кой-какие деньжонки; он купил гребешок медный и повесил его на гарусный пояс; что ни снимет шапку, то и причешется, что ни соберется куда — вымоется. Стал он молодцом, и увидели девки, что едва ли Фомка не пригожее всех в деревне: и лицо кругло и румяно, а кудри и курчавая кругленькая бородка — только бы, кажется, ему и годились и на девичью погибель выровнялись.

— Никак Фомка-то сорвиголова Лукерью полюбил, — толковала одна соседка-оржанушка другой.

— Нет, дева, давно бросил, теперь с писарем Григорьем Аннушку сомущают. А все оттого, дева, что пригляден пострел.

— Чванлив только, кормилка, бахвалить стал. А попробуй что не по его сделать, откуда супротивности наберет.

— Уж и ребята-то наши хороши, только и живут Фомкиным разумом, словно нет своего. Что тот ни молвит, то и ладно.

— А будет он на поседках?

— Кто его знает? Вишь, в соседскую деревню повадился: свои, толкует, надоели. А что мы станем делать, коли не придет к нам, — другие ребята и потех не сумеют придумать. Им одним, по правде сказать, и вечеринка-то наша стоит.

Так ли, не так, а девки говорили правду. Фомка с товарищами повытеснил передних — старших ребят — совсем из избы. Иные оженились и бросили поседки, часть разбрелась в другие хорошие места, а и остался кто, так очень немного, да и тот присоседился под Фомкину власть и руку; только старичок чванился немного, а во всем слушал молодого и ему подчинялся. Без Фомки теперь не ладилось дело: ни песня не запевалась, ни пляска не подымала пыль от полу до полип, и ряженые не плясали бы в избе, если б Фомка велел притворить двери и не пускать никого из посадских. Ссору ли затеет кто из захожих, Фомка сразу опешит его:

— Ты не очень гордобачься; не трогай девку; садись на свое место. Наша девка — не ветошка; а мы тебе укажем, где раки зимуют.

Беда, если гость скажет супротивное слово. Слово за слово, и чем он занозистее, тем и противники горячей.

— Убирайся вон! — кончает Фомка, — нам либо ссориться, либо драться. Лучше уходи подобру-поздорову, да другой раз и глаз не кажи. А упираться стал?.. Хватайте его, ребята, да в шею и спину! Там лестница кочковата для его милости — так свету не давайте, а пусть приглядится пристальнее сам. Укажи ему носом, как хрен копать.

— Силен Фомка, силен в своем слове! Только приказ отдает, — сам и рук не приложит; все ребята делают. А поди сунься поучить — век не забудет, — толковали гости и как-никак, а выводили одно, что нужно Фомку заручать зараньше, а то ни к чему придирается и словами колет: откуда берутся. И рукой крепок, да и ребята больно любят — горой стоят.

— Пойдем-ка, Фома Еремеич, — выпьем крепительного. Да вот пряник вечор купил битый, так не хочешь ли побаловаться немного: и сладко, и горько, знаешь, — все к одному.

— Эх, молодец ты, Фома Еремеич: тобой только и деревня наша стоит, право.

Тогда уж смело подступай тороватый гость, — все заодно, хоть бы и из чужой деревни был.

— Только Машутку мою не трогай, — а то все в твоей власти!

— Гришку Шокиринского не трогать, ребята: из наших будет, хотел вина принести и орехов, — отдавал такой приказ Фомка перед поседками.

— Заноза, сорвиголова! и парень не олух; в работе спешен и песнями умеет потешить, с ним и стог нагребешь шутя, и сноп завяжешь, — говорили старики-семьяне. — Один грех — тороват шибко: не жалеет копейки, коли в бахвальство заберется, а то бы и хозяйство вел хорошо, а разум-то свой, не купленный, доморощенный, и мою бы Груню не обидел, коли б засватать.

— Сказки рассказывает лихо и поговорки плетет, словно сам набирает. Здоров затылок — нечего сказать: лихой малый! А уж выпить надумает, против него никто не возьмет; мало только, плут, с крючка сливает, — толковал целовальник.

— Больно зубаст да привередлив! — отзывались бабы замужние. — Сам, поди, и засватается, если надумает свадьбу играть. Мало учили парня, баловали его отец и мать, — оттого и вышел щетинист. Со старыми, словно с малыми, заигрывает; а не по нем что — грублив; грублив, плут, а уж до поры до времени — сломит голову.

«Эх, кабы Фомка взял за себя! — думали девки, — во всем бы его слушалась; купили бы саночки писаные и все бы катались. В Питер бы пошел: платочков наслал с городочками, душегрейку бы купил, что на подрядчицах наших. Уж и слушалась бы я его, все бы в глаза глядела, и побил бы — не плакала. Да нет, не бывать тому, — супротивница есть; полюбил не меня, а мою разлучницу».

Девки краснели при первой встрече с сорвиголовой и перекидывались словечками. Доходили и до того, что не только сами заговаривали с ним, но и сами первыми заигрывали, щипком или локотком. Фома только оглянется и редкой счастливице погрозит пальцем или язык высунет, а то всем одно:

— Не замайте меня; и без вас тошно. Хороши вы, девки, да лучше вас есть.

Правду сказал Фомка: хороша была Аннушка — и голосом взяла, и телом породиста; на первых порах Фомке и желать лучше нечего. Что ни встреча, то Аннушка и глаза потупит, а заговорит подбочася Фомка — у красавицы и сердечко запрыгает, и в горлышке перехватит, голосок станет словно надтреснутый: говорит, словно боится, и все как-то не то, чего хочется. Заиграл Фомка на балалайке, ударил всей пятерней бойко и порывисто, — у Аннушки не то чтобы озноб, а задрожит-таки улыбка на маленьких губках, и плечиком шевельнет она. Пригласит молодец плясать — не пойдет. Песню ли ухарь запоет про нее, за товарок Аннушка спрячется или убежит далеко.

— Про себя страдает девка. А вижу — любит. И богата же, братцы, Анютка: жили бы славно, все бы пиво варил; бурмистром бы выбрали.

— Барышник ты, брат Фомка, и ничего больше! Послушай-ко, что она про тебя вечор говорила: мне, говорит, в воду с камнем — либо за Фомку замуж. Я, говорит, его люблю больше всех; братишки, говорит, так не милы.

— Да чего, коли хотите? — подвернул парень. — Раз за руку схватил ее, так не вырвала: стоит сговореной, да как захнычет. Я говорю, чему плачешь? Так, говорит, что-то неладно. А сама уперла глазами в землю и ни слова не молвила больше; вырвалась с маху да и убежала в избу. Ну ее…

— Нет, брат Фомка, не обижай ты девку, а коли за богатством гоняешься, возьми лучше мельничиху Агашку рябую. Та на все удала: и на песни горласта, и слово скажет — словно в кузов ударит.

— Ладно, ну, ребята, молчите до время!

Ребята молчали, и Фомка молчал. Раз пришел к своему закадычному приятелю, становому писарю, покурить картузного да побаловать на балалайке — отвести душу (свою балалайку подарил кому-то); говорят ему приятели писаря:

— Молодец, братец, ты, Фомка. И кто тебя знает, откуда у тебя речи берутся. Не хитро бы, кажется, сказать иное слово, а ты молвишь — что хочешь дай, не сумеем. И как-то это ты и рукой, и языком прищелкнешь, кстати коленком вернешь, плечом шевельнешь, все это впопад у тебя.

— Знаешь, брат Фомка, тебе бы хорошо дружкой быть, и Егору кузнецу за тобой бы совсем не угнаться. Пошли бы и мы, да нет того маху. А уж почет-то какой: одно слово — дружка!

Думал да думал Фомка и — надумал:

— И вправду, господа, дружке много почету; от дружки все идет. Да приступ страшен, одного боюсь.

— Приступу бояться нечего, — утешали его, — тебе бы и начинать. Ведь и все неучеными были, вот хоть бы и мы.

— Да ваше, господа, дело бумажное; у вас и разум с другим складом.

— И тебе его не занимать стать: девки хвалят, ребята любят. Окунись, да и с миром. Умей только слово кстати ввернуть; прибаутки свои давай да чужих поприслушайся. Походил бы по свадьбам, кузнеца бы Егора послушал, — все бы пригодилось.

— Ин вашими устами да мед пить! Попытка не шутка, спрос не беда; ведь наше авось не с дуба сорвалось. Идет битка в кон!

— Ну, вот и пошло! — подхватили писаря и залились дружеским смехом. — Начинай дело, а мы придем да послушаем.

С той поры, где ни затеется свадьба — Фомка как выльет. Случилась она по соседству — молодца все ребята знают, рады ему как баляснику, а не то он сам доймет хитростью и прибаутками; волей-неволей все поддается его желанью. А в своей деревне он сам большой: молодые боятся, а не то он и сам накроет, и от девишника вплоть до конца свадьбы болтается он по весельям и руководит поезжанами. Иной богатый жених поскупится, бывало, ребят угостить. Фомка ведет переговоры, как бы до горшков добраться, что на брусьях лежат, и если не дадут ушата браги, все горшки буйная ватага пошвыряет на пол. Бывали случаи похуже того: ходил в дело и деготь с песком; зацепляли и поезд на выгоне. У Фомки одно на уме: как бы попристальнее присмотреться ко всем свадебным свычаям, как это там люди женятся и что следует дружке делать, чтобы им одним весь пир стоял. А потехи разные — уже так спроста срывались.

Так ли, не так, а Фомка стоит на одном — выслеживает, что делает один дружка и в чем перехитрит его другой; с чего один начнет и чем другой кончит. Прямой его метой и задачей сделался кузнец Кузьма — старый воробей на мякине. Он уж двадцатую свадьбу говорил, так, стало, был на своем месте. К тому же он и Фомке крепко нравился: все это у него творилось как бы по-заученному, все кстати и на потеху. Запоет прибаутки, и глаза зажмет, и ногой притопывает, ко всякому речь обращает, и не то чтоб облает, а таки иному такое скажет, что того ударит в краску. Никого не пропустит кузнец, всем почет отдаст с прибауточкой: «Все, мол, де вы гости, все равны, — и вот вам всем по серьгам, только на молодых не пеняйте».

Вот к этому-то частобаю кузнецу и поступил в науку, на первую пробу, наш Фомка, в званье поддружья и в первый же раз на потеху: что ни скажет кузнец — Фомка такое подвернет, что тот и замолчит, а этот подхватит и начнет строчить — зависть возьмет. В одном сбивался новичок — порядки не сразу понял: как-то много их и все разные.

— Научи, брат Кузьма, порядкам-то всем: вот я тебе и угощенье принес: не погнушайся!

— Коли дружкой быть хочешь, так первое тебе — смелость. Она тебя выведет, она тебя на путь поставит. Записал бы приговоры, — да, вишь, оба мы грамоту-то забыли, а что схватишь сам по себе, так то и ладно.

— Нет, да не о том речь, дядя Кузьма, ты вот указал бы, как там стать и сесть или что там такое. Кое-что уж я и запомнил, одного не пойму: хитер больно девишник. Как это там девки, поезжане… ну и с отцами-то ладить надо.

— С отцами нехитрая штука; где какой, там и ты такой. Коли чванлив да гордость обуяла, ты ему спицу по сердцу пусти, только не коли его прямо в глаз, а то с девишника прогонит. А поезжане эти — такой уж народ, одно, значит, на чужое добро добрались; их ты режь чем ни попало. Им бы попить да поесть, а твой покор да прибаутка что вода в решете. Расскажу-ка я тебе кстати одно дело.

Довелось оно мне, как я жил у шерстобита. Был он бедный мужик, пришла дурь да блажь в голову — идти к богатому подрядчику на свадьбу. «Куды, говорит, ни шло, поднесу каравай; ото всего, стало быть, усердия: чем богат, тем и рад». А, правду сказать, каравай-то один и был в целом доме. «Авось, — думает, — позовет; буду сыт и ребятишкам кое-чего прихвачу». Сходил мужик, да на том и сел. «Что, говорю, рано?» — «Хоть бы ты, говорит, Кузьма, горбушку отрезал; а то хоть голодный ложись».

Первое, Фомка, я тебе, брат, вот что скажу: смотри в оба и себя не обидь. Дружке после невесты первый подарок идет; да чтоб и невеста была торовата, да и другой кто надумает дарить, так и он чтобы тебя не обошел. Подверни ему загвоздочку по душе, чтобы как-никак, а не отвертывался. А чтоб еще крепче дело стояло, так вот послезавтра в Овсяники звали; хочешь в поддружья опять?

— Спасибо, дядя Кузьма, на добром совете, а теперь мы и сами кое-как справимся.

— Как, брат, там знаешь, только меня не обидь. Я, вот видишь, и ребятишек повывел, а все бы побаловать и напредки не прочь. Начинай, Фомка, с миром!

Между тем давно пошла молва по деревне, что никак-де Фомка в дружки хочет идти: был уж в поддружьях и всех напотешил, да и дома все по избе из угла в угол ходенем ходит да прибаутки твердит. И такой бледный да сердитый. Все с кузнецом водится, что ни утро, то он и там, либо заручные пьют, либо о свадьбах толкуют. Фомка с ребятами уж и не водится и девок не трогает; осадила его совсем кузнецова дурь.

Попытался один приятель об Аннушке напомнить.

— Ты бы, — говорит, — хоть словечко ей молвил; шибко, вишь, она кручинится: песни не поет, на девок огрызается; совсем загубил девку.

Но Фомка все приговоры твердит и ходит опять ходенем по избе, горит его сердце завистью, стало ему мастерство кузнеца поперек в горле. Бывали минуты — урывалось у Фомки и бранное слово на соперника, словно и не вместе пили, словно и не по доброму делу учил его тот спроста, с охотки. Опять пошел слух по деревне, что Фомка совсем одурел: и сердится, и ругается, а все приговоры твердит и руками разводит. Случилось это дело как раз на ту пору, когда обыкшие в своем деле сваты засватали девку за Степана Глызду. Ходил Фомка в сердцах и в тот день, как совершилось рукобитье, твердил приговоры и тогда, как завопила девка и причитывали ей подруги. Вот уж Фомка и руками замахал, и ногами затопал, начал хитрые колена отгибать, и пяткой пристукнет, и плечами поведет. Смотрит на него мать с печи и в толк не возьмет, с чего дурит сын, уж не белены ли объелся: вот рукой развел от печного столба прямо к столу и кланяется да ухмыляется, вон скрипнула дверь и отворилась, поднялся пар и завертелся под полатями, охватила старуху холодная струя и ударила в кут. Видит баба, как пронеслась хмара и прочистилось в избе: стоит у дверей Степанко Глызда и дивится вместе со старухой коленам Фомки.

— Ты за мной, что ли? — прямо начал тот и опять засмеялся.

— Не откажи, брат Фомка, уважь!.. ведь уж сговорились!.. Завтра в город еду да вот и зашел к тебе. Хотел было Кузьму попросить, да слышь, ты берешься за это ремесло.

— Ремесло не коромысло, плеч не отдавит. Бери, брат Степка, бери меня! Постоим за себя, а того просто в прах загоним. С твоей легкой руки всех напотешим: и поезжанам скажем слово, и ребятишкам дадим приговор, всем дадим. Как там в избу зайдут, за стол усядутся!.. Нет, да постой, и прежде будет… вот что будет, — и Фомка опять было повел рукой от стола к переборке, но его остановил жених.

— Да уж ладно, Фома, на тебя надеюсь, а после сам все услышу. Ты у нас завсегда был шустрый. Только меня-то, брат, не кори! Бери поддружку получше… кого из наших…

— Не нужно поддружья! Сам, один справлюсь. Уж не Кузьму же брать. Я твой дружка, а за невестой пусть братишко пойдет. Если Кузьку позовут — не пойду за тобой и поезду помешаю. Слышь, Степка, лучше не ссорься; один буду всю свадьбу справлять; не то вот никуда и не хочу идти, как ни звали все.

— А что тебе, Фомка, из городу привезти, кушак али гармонию?.. Может, балалайку хочешь?..

— Ничего не нужно, даром иду, только вина давай больше, да чтоб никто в мое дело не мешался!.. Слышь, Степка, купи зеленые рукавицы. А когда девишник?..

— Сегодня и завтра в городе буду…

— Ну ладно, погодим. Зато уж удружу тебе на смех и радость. Не обходи только худым словом да не сказывай ребятам, что с Кузькой не хочу идти. Скажи только Анютке, чтоб она пришла, — пусть ее поплачет!

Фомка опять заходил и опять замахал руками. Долго еще носились по избе его причитыванья, одно другого складней, давно уже и мать его заснула, давно уже и жених был в городе и закупал все, что нужно для свадьбы.

III

Фомка встал — не дождался желанного времени. Рано вставал, поздно ложился; и армяк его синий беспокоил, и плисовые шаровары, и сапоги с крепким подбоем, с гвоздем чуть не в кулак. Наконец удалось ему подобрать, прирядиться и учинить пробу в дружьем наряде; а вот ему поутру, в самый день девишника, принесли полотенце от невесты с кистями, изукрашенное красным подбоем. Перекинул его Фомка через левое плечо и подвязал под правым; взглянул в зеркальце: концы полотенца нахально болтаются, красная рубаха торчит на груди, а шаровары плисовые словно ветром раздуло, и сапоги дехтярные крепко постукивают… Борода расчесана, волоса крепко смазаны топленым коровьим маслом; топнул Фомка ногой, отхватил коленце, перегнулся с правого боку на левый и прошелся раз по избе.

— А что, ребята, будет Анютка в причитальщицах? — спросил он друзей, пришедших за приказами.

— Звали ее, да уперлась — не послушалась. Может, говорит, приду, коли кто-де попросит.

— Ну ладно, братцы. Вечор хотел было в заседчицы попросить, да знаю: не утерпела бы — заплакала, надоели мне ее слезы совсем. Поди-ко кто да проси ее от меня. Фомка-де в дружки не пойдет, коли не придешь на девишник. Горшки, братцы, не бить, а набирайте к завтраму сковород да бубенцов; сходите на почту, может, ребята колокольцы дадут. Надо уважить Степку — впервые дружкой иду, так чтобы не ругался после.

Отдав приказания, Фомке осталось только выбрать двух молодцов к лошадям, чтоб они и впрягли их, и сами изукрасили все как следует, а ему сесть только да и ехать в поезде, который, говорят ребята:

— Большой будет: всех наших просили. Степка сам ездил с отцом и матерью да опять же и сваху засылал; долго один бурмистр, слышь, ломался: «Я, говорит, лучше на свадьбу заверну, а на девишнике быть, говорит, мне, старику, совсем не прилика». Степка, слышь, в ноги: «Не обидь, говорит, а мы, говорит, твоей милости всегда плательщики». Тут и отец закинул слово. Подался бурмистр: «Хорошо, говорит, как поразыграются, заверну на часок, — погляжу».

— А ты, Фомка, с чего начнешь? — спросил в заключение любопытный рассказчик.

— Увидишь после, да ступайте вот, скажите там, что сейчас-де идет: ждать не заставит!

Хоть и тотчас же ушли ребята, по дружкину приказу, но ему самому словно жалко сделалось: хоть бы и назад их вернуть. Запрыгало сердце, словно перед бедой какой; словно вот сейчас ему окунуться в прорубь. Побледнел молодец, словно то полотенце, которое подвязал под плечо. Заговорил было опять свое, да защемило горло, и звякнул голос, словно овечья струна на балалайке. Стало Фомке стыдно, — стыдно не людей, а себя самого; рад уж он был, когда бы опять обиделась на него Аннушка и не пришла на девишник, да и остальные девки совсем будут лишние, да зачем и ребята придут.

«Лучше бы сделать дело по-домашнему, чтоб никто не видал, — думает он. — Беда, коли страмоты наберусь, тогда заодно выстрадаю — наймусь прямо в свинопасы или уйду из деревни, чтобы совсем и в глаза ее не видать».

— Нет, Фомка, — вскричал он вслух так, что заставил вздрогнуть свою мать на печи, — окунися смело, не дурачься! Коль взялся за гуж — не говори, что не дюж; на тебе б и стряслось, да и Анютка к тому же будет.

IV

Пока принаряжался дружка и поджидал его жених у себя на дому с ребятами — в невестиной избе уже с утра собрались ее подруги. Лишь только все чинно и тихо расселись по лавкам, невеста была выведена из-за переборки и посажена на видное место. Лицо ее было заплакано, и сдержанные, еще вчерашние, рыдания надрывали ее грудь. Тяжело ей было смотреть на свет Божий, досадны казались и веселые лица подруг; пришла пора, по завету, проститься с родителями. Долго ей не хотелось приступить с прощаньями: желалось бы ей дольше продлить дорогое время, а все, глядишь, нужен же конец, ведь затем и вышла она, того только и ждут и подруги, и поезжане. Нечего медлить. Да вот и дружка — старший брат ее — пришел повестить, что-де «баня готова, милости просим нашего пару отведать, сестрица милая, прощайся с родителями! не век же в девках вековать, не век же и пару в бане стоять». Братьино слово сказано — пора приступить к новым причитаньям.

Плачет невеста от всего сердца еще пуще, чем в самый день сговора: не утешат ее подруги. Вот и отец заплакал, и мать надрывается, и брату как-то неловко на месте: машет он веником, что держал в руках. Кое-какие еще соседки забрались в избу, и те, глядя на семью сговорены, заплакали. Тут хоть и за милого друга иди, а трудно, женским делом, не расплакаться, и кто знает, что дальше бы сталось с невестой, если б не увели наконец ее в баню в то время, когда Фомка пришел с ребятами в женихову избу.

Вымылась сговорена с подругами, стоит черед за женихом с приятелями, и слышала вскоре деревня, что и они повершили дело: забили во всю мочь в заслонки и сковороды. Один шутник колокольцем зазвенел, другие подхватили его шоркунцами. Впереди ватаги шел сам дружка жениха, молодец молодцом: знать, будет смел и на девишнике, особенно если в меру подопьет за жениховым обедом.

— Поди-ко, — говорит ему Степка-жених, — купи-ка мне невестину косу, а то и на вечер не пойду, если не принесешь мне косы; стриженой девки совсем не люблю.

— Сколько дашь, по тому и надежду дадим; не скупись только, не срами меня, а то от себя прибавлю.

Фомка принял от жениха два двугривенных, лент клубочек, игольник костяной, пару башмаков, зеркальце с размалеванной картинкой и чрез полчаса сидел уже рядом с невестой и точил лясы; слушал, как она и ему причитывала, да видит как-никак:

— Расплети-ка, свахонька, косу, а то веры не даст жених, как придет на девишник.

Встал Фома, подбоченился и сам дивится своей первой удаче и находчивости. От его слова тут и сваха поднялась, и коса расплелась, и невеста опять стала причитывать. Начали ей вторить подруги, и видит Фомка, что Аннушка тут: все вперед выбирается, чтобы поголосить за невестой. Еще больше красуется дружка, и хотелось бы выкинуть штуку, да не знает, к чему придраться, а невпопад сказать — боится оборваться на первых порах, за ним все девки следят, да и ребята собрались: пришли звать его опять к жениху.

— Милости просим с вашим князем к нашей княгине в гости пожаловать! — говорят ему перед уходом подруги невесты.

— Примите — не погнушайтесь! Рады и мы вашему досужеству угодны быть, — подвернул Фомка, и шапкой хлопнул по коленке, и зелеными перчатками махнул над головой.

Вечером вышли оба на невестин девишник: один с прибауткой, другой со своим холостым горем. Жених гостинцев купил; дружка принес их и раздавал девушкам. Радовалась чему-то Аннушка и смеялась, как будто и не обижал ее Фомка, и, уж верно, тому, что не обделил он ее хоть чужим добром. Жених подсел к невесте; Фомка к девкам присоседился. Слово за словом, и пошло дело к тому, что хоть бы и пляску затеять, если бы мало-мальски было прилично невесте и позволяли обычаи-свычаи.

— Не пора ли нам, добрый молодец, к домам прибираться? — начал присмотревшийся к делу дружка, — тут и ночь просидишь, а рассвету не увидишь. Нужно невесте отдых дать, и нам с утра будет ломки много. Ты, невестонька наша дорогая, не плачь, не кручинься, завтра придем, напотешим; наш жених берет тебя и не кается, чтобы по любови жить, а не маяться. А пока мы до дому идем, поспрошай-ко кого поприличнее: как тебе во чужих людях жить, чтобы не наприниматься потом лишнего горя, не плакаться на лихую беду; вдвоем придется побраниться, вдвоем и помириться. Хозяйкой, помни, дом стоит, да и нет большака супротив хозяина, — проговорил дружка у порога, когда жених уже скрылся за дверью, чтоб, слушая его советы, не ввести невесту в соблазн и искушение.

Проводив жениха домой, Фомка не вытерпел: захотел вернуться на девишник, куда собрались в это время все поезжане. К вечерку завернул на пирушку и сам бурмистр, чтоб оказать почет соседям, пусть не жалуются: честь лучше бесчестья, а на доброе дело всегда можно удосужиться.

Пока расходились все гости, пообсиделись, пока невеста оканчивала свои обычные приговоры, которые что ни место, то внове и иначе читаются, — подруги девушки затеяли покоры. На то их воля, и вся эта вечеринка во всей их власти: это девичий праздник, они тут полные хозяйки. Сам жених не смел бы и глаз показать на девишник, если бы подруги невесты не захотели сделать ему такого почету. Дружка еще может приходить вместо жениха покупать косу; может разговориться, заболтаться и незаметно засидеться до конца вечеринки, но и его хозяйки праздника могут смело выслать вон и притворить двери. Поезжане в этом случае — другое дело: им честь и место, собственная выгода девушек держать их подольше на девишнике, а и самые покоры тоже в их власти, хоть и не составляют они общего обычая.

Развеселились гости от девичьего потчеванья; слышат поезжане, что и до них стали добираться, чтоб на чужие караваи рта не разевали. Но первый покор свату и свахе: запели девушки бойкую, но не слишком веселую песню; растянута она была и отзывалась даже чем-то неприветливым. Вот и весь ее склад, вся хитрость:

Ой ты, сваха, косые глаза! Не гляди под стол: там нет мослов На твои глаза на бесстыжие. Ой ты, сватушка, косые глаза! Что у тебя, сватушко, шея синя? Аль на тебе, сватушко, петля была? Что у тебя, сватушко, рожа пестра? Аль у тебя, сватушко, лягушка — сестра?

Песня эта была вызовом на подарки певицам со стороны жениховых сватов и свахи. А вот и Фомке-баляснику сережка в ухо:

Друженька пригожий на полатки взглянул, На полатки взглянул, Трои лапотки стянул. Сыч-пострел, отдавай скорей!

Дошло дело до поезжан, и песня изменилась в бойкую, плясовую песню, начали корить посмелее, надеясь обильного количества подарков, тем более что и сам бурмистр стал раскошеливаться.

Пели смелые девушки такие покоры: Как по тыну-тыну все воробьи, У Степана в поезде все дураки! Они лесом едут — лыки дерут, Полем едут — лапти плетут, Лапти плетут, оборы вьют, А на двор въезжают — обуваются.

С окончанием одариванья невестиных подруг бусами, колечками, гребеночками настал конец девишнику. Затем, однако, и поезжане пришли, чтобы одарить, а за это взять невестину перину и отнести ее жениху.

Не дают девки перины даром, требуют новых подарков, ухватились поезжане за перину и тянут к себе, дружка и плечом, и коленком стоял за жениха, но все-таки перина не давалась. Пух летел, пылью слепило глаза: стойки были коренастые подруги в своем слове. Делать нечего, жениховы деньги не останутся у дружки в кармане; не сумел он схитрить-догадаться, не умел и силой взять, со всеми своими подручными поезжанами. Отдал Фомка девушкам деньги, данные женихом на заручку, и поволок перину к своему названому князю: пусть его порадуется, что кончено дело, невеста наполовину его, а завтра уж и вся такова будет.

V

Не хвастался Фомка, что в день свадьбы всем им ломки много будет. Еще с утра, раннего утра, тотчас после третьих петухов, поднялись обе избы — и женихова, и невестина.

Утро началось одариваньями с обеих сторон. Фомка у жениха повел такие штуки, что ребята от него сроду не слыхивали, а как начали убирать жениха, помогать ему советами в том, что почище нужно сделать, чтоб вышло получше, — бахвал-дружка из себя выходил. Пуговку жениху застегнет и ту осмеет наповал, да и петелька не по нем; а попался кушак в руки, да не ладился на женихе — Фомка такое сказал, что ухватились ребята за бока, хоть из избы вон. Хохотали чуть не до икоты, так что даже щеки заломило у самых скул. Один так прыскал со смеху, что осовел совсем: кинулся на улицу и начал по снегу кататься.

— Будет, ребята! — прикрикнул Фомка, а сам как ни в чем не бывал, словно и не его дело, — вот эти-то штуки и разбирали ребят еще пуще.

— Да не пора ли уж нам и по невесту? — спросил он в то время, как Степка был совсем готов.

Жених принял благословение и сел рядом с дружкой в свои казанские саночки. Фомка не забыл прихватить целую бутыль водки, и сани двинулись прямо к невестиной избе, где уже расплели невесте косу и натешились слезами и причитаньями.

— А зачем вы приехали? — закинула сваха приезжим гостям.

Начал Фомка свое дело бойко справлять.

Не по дрова, не по сучья, Не по рожь, не по пшеницу, А по вашу красную девицу. Ваша девица в тереме сидела, Тонко пряла, громко ткала, Бердо ломала, за окно кидала…

Пошел Фомка набирать, что на языке навертывалось, да остановила сваха новым запросом:

— Да все ли вы, братцы, здоровы?

— Все у нас, свахоньки, здорово, — прикинул дружка.

Все здорово: и быки, и коровы, И теляки — гладки, Привязаны хвостами к лавке: Будет вам и тепло, и привольно.

— Ладно, братцы, — подхватила сваха, — вашими бы устами да мед пить. Коли жених молодец, так поскорей и под венец: с миром да с родительским благословением! — закончила она, чтоб уступить место новым слезам, едва ли не горшим прежних.

Эти слезы нельзя жениху слушать, а потому он уселся раньше в свои сани. Впереди их потянулась целая вереница саней поезжан: в одни села невеста со свахой и своим дружкой, еще подальше отцы посаженые и подруги невестины, за жениховыми санями поплелись пешком и его приятели. Зазвенели колокольцы нескладно, еще безалабернее подтянули им шоркунцы-бубенцы, и грянула зычно ватага провожатых-ребят.

Только лишь повернул весь этот поезд за овины:

— Стой, братцы, у нас завертка оборвалась, пособите подвязать, голубчики! — крикнул Фомка и добился своего: угостил всех поезжан запасной водкой.

На полдороге Фомка опять со штукой:

— Стойте, — говорит, — братцы-кормильцы, взяла вот нас вьюга-вялица, зимняя метелица: вьет-метет, прямо в рот несет; дайте, братцы, время глаза протереть.

Попадались какие-то прохожие по дороге, совсем незнакомые люди.

— Милости просим, — приветствовал Фомка, — к нашему князю и нашей княгине хлеба-соли откушать — не погнушаться, авось пойдет любовь да совет от вашего прямого глаза.

— Спасибо на зазыв, — отвечали ему, — пусть их с миром повенчаются!

Но вот уже надели и венец — всем радостям конец. Заплели невесте две косы через руку, накинули бабий повойник, усадили с женихом в одни сани; тут же села сваха. Поезд, с тем же криком ребят, звоном колокольцев и стуком в чугунки и сковороды, поехал в деревню, прямо в женихову избу.

А там уж и пир заготовлен: кругом всей избы протянулись столы, наставлены кушанья и покрыты все одним широким рядном — тонким холстом. Ждут дорогих гостей отцы и матери и обсыпали их при входе хмелем; подвели под каравай с солоницей, дали обоим из одной ложки меду: будьте-де богаты, пейте сладко, да чтоб и самая жизнь-то была не горька.

Усадили потом молодых за стол на переднее место, подложив на лавку пару овчинок — шерсткой мохнатой наверх. Тут же, откуда ни взялась, сваха и ввернула обоим молодым ребенка, посоветовав подержать его в руках.

— Хоть не подолгу, а подержите ребенка, первобрачные мои писаные, князь мой со княгинюшкой; пошли-ко вам господь милости Божьей! Не печалься-ко ты, моя косатушка, — невестонька ты наша, гляди-ко, каким молодцом твой голубок-от поглядывает.

— Поцалуйтесь-ко вы, мои писаные-расписаные, да передайте мне чужого-то ребенка, до вас еще не дошел черед, — закончила сваха шутливо сердитым голосом.

— Ну-ко, дружка-разлучник! — крикнула баба на Фомку.

— Что тебе, сваха-косорежка? — ответил обычным ответом всех дружек наш Фомка; выпрямился, осанился, когда поезжане залезли за стол. В руках у него очутилась бутыль с вином, и подвернулась под бочок сваха с рюмкой и стаканом на подносе.

Бойко обвел дружка глазами всю беседу, выпрямил грудь, расправил плечи, крякнул во всю избу, отплюнулся и повел старинные, простоплетенные приговоры:

Стану я, добрый молодец, От прибоинки кленовыя, От столба перемычного, Из-за скатерти браныя, Из-за сгибня высокого, Стану я вас величать, Стану чествовать.

Фомка поклонился важно, и опять откашлялся во всю избу, и левую руку отвел. Сваха присела немного, прищурила левый глаз и замотала головой, одобряя начало и истовый выкрик своего подручника.

Не всякое слово укор, А и стыд — не дым, глаза не выест. Приговоры мои — не обида, Недолго пек, да и солил некруто. Кому что не по сердцу придет, Бери свой покор к себе на двор. Благословите у молодых хлеба-соли отведать, Гости званые и незваные, Холостые и неженатые, У ворот приворотники, У дверей придверники. Старые ли старики, Суконные языки; Старые ли старухи, Косые заплатки; Малые ребятки, Из кута с полатей Благословляйте у молодых хлеба-соли отведать! Тетушки Федоры, Широкие подолы; Девицы-молодицы, Молодецких наших сердец пагубницы.

— А не пора ли нам, свахонька, вином угощать?

— Ну, господин бурмистр, Иван Спиридонович!

Изволь повыступить, Молодых челобитья повыслушать: Принимай подарок — выпей, утрись, Богатством своим не скупись. Ихное дело нанове — надо много: На шильцо, на мыльцо, На санки, на салазки: И тебе, может, пригодится На Масленой прокатиться. А ну-ка, господа поезжаны, Давайте молодой на румяны; Надо нам коня купить, Чтобы воду возить: Вода-то ведь не близко Да и ходить-то ноне слизко.

— Кланяемся вашей чести подарочками! — заключил дружка, приглашая поезжан к чарке и подаркам, которые состояли из платков, кусков полотна, лент, ниток и прочего добра. Видно, что совсем не скупился Степан и не жалел денег для вековечной радости.

Кланяются молодые в землю и долго лежат на полу, пока ломается гость и пока не скажут им, пригубив чарку:

— Горько что-то: не мешало бы подсластить, наши первобрачные!

Молодые поднимаются с полу; подслащают водку: целуются, и снова в землю, и снова просят откушать — не погнушаться, принять подарочек — не почваниться.

Долго еще ломались гости, но все меньше и выше кланялись молодые; время и за стол сесть — отведать хлеба-соли новобрачных: поросенка с хреном, поросенка в квасе и целых двенадцать сортов квасов, пока не доберутся гости до жареных гусей и баранов.

Но и тут дело не обошлось без Фомки, без него бы и сваха не тронулась угощать.

Прикрикнул и он в свой черед на нее:

Ну-ко, свахонька-стряпухонька! Ноги с подходом, Руки с подносом, Язык с приговором, Голова с поклоном, Отходи-отступай От печеньки кирпичный, От столба перемычного: Порастрогай-поразломай свои косточки. А что есть в печи, Все на стол мечи!

Наконец началось угощение, сопровождаемое постоянными приглашениями отведать.

— Как у вас там хозяйство-то, молодые, идет? — закинул словечко бывалый свадебный гость, чтобы поддержать дружку и втравить ребят: «Пусть-де мелют, было бы только складно, на то и потехи эти придуманы испокон веку».

— Ноне в хлебе недорода, — поймал, чего требовалось, краснобай Фомка:

На низких повымокло, На высоких повызябло. Да спасибо, хозяин догадался: Нагреб ржицы в лукошко Да и вышвырнул за окошко; Стала пшеница всходить, Да повадились свиньи ходить, Стала пшеница колоситься, Начали свиньи пороситься. А пестрая корова совсем сдуровала, Задние ворота поломала Да и пшеницу-то всю помяла.

— Ну, а хорошо ли сеяно было? Может, и не случилось бы такого горя, коли б лучше по полосам проходили, — опять подвернул подгулявший гость — любитель бывать на чужих свадьбах и мастер поддерживать беседу и веселье.

— Да вот как сеяно! — подхватил находчивый Фомка:

Колос от колосу — Не слыхать человечья голосу, Копна от копны — На день езды, А коли тише поедешь, Так и два дни проедешь.

Подобными доморощенными прибаутками забавлял Фомка поезжан-гостей до тех пор, пока новобрачных не проводила сваха в клеть, поставив на часы невестина дружку. Фомка далеко за пенье петухов пировал с оставшимися гостями и не остался в долгу: от души нарадовался и своему досужеству — краснобайству и Степкиной радости — законному браку. Шумели страшно, били плошки, ломали ложки и кидали под стол и под лавки деревянную посуду.

На другой день, чуть брезжится, Фомка был опять на ногах, — осталось еще за ним последнее дело: истопить в свой черед баню и пригласить туда новобрачных.

Эти, проснувшись, отправились на поклон к родителям; затем явились к ним самим с поздравлениями, а наконец и Фомка показался в дверях жениховой избы с веником в руках.

— Экой у вас, сват и сватушка, порог (повел приговоры дружка от самых дверей), — насилу ноги переволок, хоть бы дали чем поправиться!

— Погляди-ко, молодая, — продолжал дружка, допив чарку и не обтирая губ, — какой у вас потолок — черным соболем меня оболок, хоть бы дала чем утереться!

— А привыкла ли ты, молодая, к хозяйству? — продолжал Фомка, получив полотенце в подарок. — Покажи-ко мне свою удаль!

У Фомки откуда ни взялся мешок с рубленой соломой, которую он тут же, в глазах, разбросал по полу. Новобрачная должна была выметать избу, показывая тем, что привыкает к новому хозяйству.

Но Фомка опять охорашивается и веничком помахивает, когда молодая наконец уселась рядом с молодым на лавке и потупилась.

— Князь и княгиня новобрачные! — начал дружка, показывая веник. — В баню иду пару попробовать — годится ли вам попариться? Опарил бы вашу баню, да вот беда прилучилась: веник развязался. Связать бы надо, да нечем; а княжья-то бы баня давно у меня готова!

Надо давать дружке новый подарок. Молодой связал ему веник новым красным кушаком и пошел со своей подругой, за дружкой следом, в баню, где поддают пар брагой и угощают ребят вином.

Ударили ребята, по приказу Фомки, в заслоны и сковороды, и кончил Фомка свое дружье дело на собственную похвалу и утеху приятелей.

Осталось молодым сходить на спознатки сначала к невестиным родным и родителям, а наконец ко всем остальным соседям, господам приезжанам, которые сделали им честь: побывали на свадьбе.

Вскоре у невестиных отца и матери будет званый стол для прежних гостей, которые нашлют им предварительно всякого добра из живностей; молодые вином запасутся; придет на этот пир и Фомка. Может быть, будет он шутки сказывать, приговоры подбирать, хоть это уже и не обязанности его, а лежит на доброй воле.

А вам бы, молодым, — любовь да совет! Может быть, и над вами сбудутся кое-какие из поговорок-пословиц, которых так много знает Фомка и которые он так любит твердить всем новобрачным:

Шубу бей — теплее, жену бей — милее.

Не прядет мужик, да без рубахи не ходит, а и прядет баба, да не по две носит.

Жене спускать, так в чужих людях ее искать, а жена не мать: не бить ей стать.

Нет большака супротив хозяина, а хоть и лыком он сшит — все же муж.

В девках сижено — горе мыкано; замуж выдано — вдвое прибыло.

Живите же с миром, добрые люди, чтоб была у вас в доме тишь, да крыш, да благодать Господня, — и не сбывалось бы с вами, про что говорят старые пословицы.

А что же Фомка?

Будут его теперь зазывать на свадьбу в дружки; будет твердить все одно и впредь, как заучено; может, ухитрится при случае, придумает что новенькое. Не будет, может быть, часто ходить на поседки. А дальше что будет с Фомкой, если он останется при своем? Дальше надо вспомнить, что по Фомке тоскует еще Аннушка.

VI

— Потерпи, перемогись, Аннушка, ведь не над первой же тобой такая беда сбывается. Все эти ребята таковы, а твой ведь совсем в дружество втравился, вот и завтра в Кулагино, вишь, звали. Хоть не пьет, мать, и то ладно; погоди, вот пост наступит; на Масленой можешь перемолвить. Ты ему, сычу, прямо в глаза говори, да не бойся, не тронет! — утешали Аннушку подруги, когда той уже невтерпеж стало и высказала она свое горе.

— Вот, — говорит, — все с писарями знается, а чего от них дождаться, от табашников-чихирников? Лягу, девоньки, спать — и все это во сне: Фомку режут. То он тебе согрубить хочет и ногами лягает тебя, то ластится: люблю, говорит, тебя; завтра свадьбу станем играть. И совсем бы к венцу снарядиться — ан!.. и проснешься.

— Да ты, дева, на левом ли боку-то спишь. Вот меня, так что ни ночь — домовой давит!

Но не до ответа было Аннушке; одно наяву, одно и во сне. Фомке сполагоря: его любит девка, а он любит свадьбы да дружьи приговоры; подчас не прочь чокнуться с приятелями на последний грош, на последний кушак, что выгадает после сговоров и в самый день столованья после венца.

— Мне, братцы, одно, — хвастался он писарям, — что коли полюбил работу, да не любит она сроку — изо всех жил потянусь. Само бы дело не годило меня, а я его дождусь, да уж коли и дорвусь до него, так не скоро отстану. Анютка особая статья — погодит, не помрет до той поры!..

— Да кручинится ведь, надрывается!..

— На свою же потеху. На то это ихнее, бабье, дело. Поскулит-поскулит, да и отстанет, тогда опять можно с начатков пойти.

Писарям речь Фомки совсем по сердцу пришлась: смеялись они от души находчивости краснобая и трепали его по плечу, и по спине хлопали, и трубочку закуренную подавали.

— Люблю тебя, Фомка, пуще брата двоюродного. С тобой и умереть, так на потеху. Парень урви да отдай!.. сто рублей не деньги! Ну-ка, брат, выпьем да поцелуемся.

Между тем прошел пост; наступила Святая до того теплая, что можно было даже хороводы водить на полянке.

«Вот, — думает Аннушка, — придет мой суженый в хороводы, угожу ему молвить. Как-никак, а все сердце изныло».

Но ошиблась девка в расчетах, Фомка, словно назло ей, затеял в городки играть, а в хороводы прогнал ребятишек. Оседлал Фомка какого-то парня-верзилу и едет от одного города к другому, и опять с одного маху и одной палкой гонит все чушки с кону, и опять поехала его сторона до другой — побежденной.

Видит Фомка, что больно изнывает девка, и любо ему, что как он ни крут, девка не сдается другим ребятам.

— Побалую, — говорит, — немного: после крепче любить будет!

И решил он опять избегать встреч с Аннушкой, избрав для этой цели ближнее село, где свел еще теснейшую дружбу с писарями, научив некоторых из них своим шуткам. Не умели ученики перенять одной только сороки да как на бабу собаки лают, а петух задался чуть ли не чище Фомкинова.

Но вот стали по деревням кое-какие летние новости проглядывать: у одной глупой коровы, забравшейся в яровое, хвост отрубили. Заходили с задов кожевники и надули баб, скупили овечьи шкурки дешевле пареной репы, — серчали мужья и перебранили всех баб одну за другой. Рекрутов провели, и песни рекрута пели, и в бабки играли, — поговаривали по деревне, что последняя-де партия провалила. Рожь на низких местах завязалась, и отцвела земляника: стала она в ягоду наливаться.

«Вот, — думает Аннушка, — ягоды пойдут, возьму чашку и пойду за земляникой. Попадется Фомка, скажу ему напрямки, что, коли-де не возьмешь меня замуж, и не люби лучше, а то вот писарям хвастался, что изо всей-де деревни я лучше всех».

Нехитро было Аннушке надумать это, недолго привелось и земляники дожидаться; взяла она чашку деревянную и встретила Фомку в лесу.

— Что, аль и ты за земляникой вышла? — начал Фомка говорить ей и посмотрел своим нахальным взглядом.

Забыла Аннушка, что хотела сказать ему и о чем целое утро продумала, не сумела даже и ответа прибрать. Присела она на лужочек, который весь был усыпан спелыми красными ягодками, словно платок набойчатый цветочками. Сел и Фомка рядом с ней; оторвет ягодку и бросит ей в чашечку, другую оторвет и опять швырнет туда же.

— Ты, — говорит, — не сердись на меня; я тебя никому не дам в обиду. Писаря говорят, побей, коли надоедать станет. Нет, говорю, братцы, не трону, во… не трону!

— А зачем ты все туда ходишь? — осилив наконец свою робость, проговорила девушка.

— Оттого, что мне лучше там; ведь и тебя же не прихвостнем таскать за собой.

Промолчала девушка, но видел Фомка, как подернулись ее губы легкой судорогой, пробежали две морщинки на щечках, сдвинулись ее ресницы и крупная слезинка капнула на ягоду. Ответил ей Фомка своим бойким смехом, встал на ноги и закачал головой.

— Кислая ты девка, Анютка, плакса бестолковая! Ишь полюбила!.. больно, вишь, тоскует!.. очень мне тебя нужно! Вон, скажут, Фомка с плаксой связался, и говорить, скажут, она не умеет. Убирайся ты от меня, и без тебя много!.. — сказал и, плюнув, пошел Фомка наперекостки через поляну, в знакомое село, покурить картузного у приятелей.

С тех пор, что ни утро, Фомка торчит на скамейке у писарской избы; целые дни проводил в селе, случалось, что ночи заночевывал, а на Аннушку и глядеть не хотел. Говорили в деревне, что писаря совсем приворожили парня: вместе хмельным занимаются с ним и на балалайках вместе играют. Фомка петухом кричит, сороку передразнивает. Еще, говорят, новый молодец приехал вместо того, что прогнал становой; в какой-то куцей одежде по утрам ходит, а к вечеру халат надевает пестрый. Говорили еще, что у молодца и чубук длинный, и играет он на гитаре; хочет Фомку учить. Во всем, говорили, новый молодец лучше двоих: и с девками сельскими бойко играет, и деревенские песни как-то по-своему перекладывает.

Наконец и Аннушка увидела хваленого молодца уже в то время, как после бойких дождей проглянуло солнышко и высунули масляники свои слизистые головки; показались и рыжички на зеленых полянах.

Шел новый писарь, как и говорили, в пестром халате, но только трубки не курил, а пел какую-то песню. Поравнявшись с Аннушкой, которая шла за грибами, краснощекий писарь переменил напев и запел другую песню, ловко прищелкнув над самым ухом девушки и откинув ногу.

— Должно быть, эту Фомка-то любил и про нее, знать, рассказывал; да ведь дурова же голова, сорока проклятая! Не умел девки любить — и словно сельская Матрена лучше ее!

— Мужик-то мужик и есть, мужик — деревня, голова тетерья, ноги куричьи, — проговорил писарь, и с тех пор каждый вечер приходил по близости в Фомкину деревню, словно тот нарочно посылал его наместо себя.

Узнал пестрый халат, где живет Аннушка, и все ходит около ее избы и напевает громогласно: «Кончен, кончен дальний путь!» или «Ударим во струны, ударим!»

Улыбалась Аннушка и при встрече с писарем била его по руке, когда начинал он заигрывать. Не приняла сначала его первого подарка, платка с картинками, но пестрый, краснощекий писарь сам повязал ей на шею. Сбросить его постыдилась девушка, тем более что Фомка, кроме лишнего пряника на чужом девишнике, ничего не дарил ей. В другой раз писарь подъехал с орехами — и тут не дал маху: краснела Аннушка, увертывалась, соблазнилась-таки на орехи, тем более что они были грецкие, хоть и наполовину с гнилью внутри, — и не отказалась от фунта конфект крупитчатых, которыми разразился волокита в последнем подарке.

Между тем начали слухи носиться, что грузди пошли, и уж два воза повез сельский грибовник на соседний бор. Пошла и Аннушка за груздями, да все набирала одни свинари; вот ей и груздочки стали попадаться, сначала большие, а вон и маленький проточил головку из-под кучки сосновых иголок; за ним другой, третий… успевай только брать, — откуда берутся грибы. Не успела она и дно лукошка завалить порядочно, как зашелестели листья и откуда ни взялся пестрый халат писаря и его длинная трубка.

Слово за словом, подсел писарь тут же и стал помогать девушке. Долго сидели они и о чем-то толковали, вовсе не подозревая, что подвигалась к ним буря, — и сам Фомка как вылил тут.

— Ты это зачем в чужой-то огород залез? — крикнул он на писаря и в сердцах схватился за палку.

— Бахваль сколько хочешь на гитаре своей, а наших не трогай; на меня вот целую неделю дуешься. Почище тебя ваши ребята, да и с теми в миру живем. Ишь, говорит, мы их чище; мы, говорит, не напиваемся допьяну, и на балалайке не любит играть; гармония, говорит, скверный струмент. Девки все скверные… а в нашу деревню для прогулки ходишь? — кричал Фомка, передразнивая писаря, и расставил ноги, ожидая нападения.

— Я вот ввалю тебе свойских-то, штук со сто, так и будешь ты ходить по жердочке, чернила ты этакие, бумага проклятая! — выкрикивал Фомка, выжидая ответа, которым не замедлил писарь и высчитывал ему полновесными дулями.

Фомка как ни ловчился, но принужден был уступить сильному писарю и лечь на землю, может быть, и по своей воле, а вернее всего — поневоле.

Так как подобные оказии бывают нечасто и притом же всегда занимательны, то и драка двух приятелей не прошла втихомолку, а огласилась на целый лес. Долго ли собраться грибовникам, долго ли смекнуть им, в чем тут дело и что Фомка повинен в начине, если лежит на земле.

— Встань, — ободряли его ребята, — да мазурни его! Али сердце отшиб? Изловчись, Фомка, полно валяться-то! Ты ведь у нас завсегда бахвалист был! Эх, укатал, брат, тебя писарь: вон и кровь потекла… Что, брат Фомка, кусаться начал? — дай ему еще! еще… лихо!.. лихо! — травили Фомку ребята и заухали, когда избитый дружка наконец был оставлен писарем и, встряхнувшись, встал на ноги.

— Под силки взял да угодил подножку, — оправдывался Фомка, — а то бы и не свалил. Пойдемте, братцы, пора коров заставать!

После этого замечательного события Фомка совсем позабыл об Аннушке, стыдился даже встречи с нею, да раз толкнул ее ни с чего, когда встретился на задах, и обругал обидным словом.

— Пусть его ругается! — говорила Аннушка своим подругам. — Лишь бы только не дрался: а то толкнул так, что насилу духу набралась, — прямо против сердца угодил.

— Нешто ты совсем его разлюбила? — допытывались любопытные подруги, но Аннушка покраснела только и ничего не отвечала.

VII

Прошло наконец наше северное неустойчивое лето. Было сухо: долгое ведро тянулось. Пошел раз дождик, припрыснул слегка, и заволокло широкое небо серыми тучами вплоть до самого Покрова. Что ни утро, то и грянет назойливый ливень, и мутит целые сутки.

Наконец пришлось мужичкам порадоваться: проглянуло солнышко, но узнать его нельзя: совсем стало не летнее. Да и на том спасибо, что хоть опять установилось ведро и дало время поубраться, а то хоть зубы клади на полку: к ниве просто-напросто приступу не было; все залило водой; все отсырело.

Повелись опять работы обыденные: что ни день, то зарево, сначала словно свечка вдали, шире да гуще — и размалюет на половину неба кровяным цветом. Резко обозначался этот цвет при густой темноте осенних вечеров, и понеслись обычные слухи, что в одном месте овин сгорел со всем добром; оставили ребятишек сторожить, а сами завалились на полати. Ребятишки — глупый народец — вздумали в яме репу печь; да стрекнул уголек некстати и попал в недоброе место: прямо между колесницами. Затлелся уже высохший сноп, обхватил его огонек синей змейкой — и долго ли до греха: пошло крутить и по соседним снопам. Занялся овин и скоро запылил, запыхал; только успели ребятишки выбежать. Хорошо еще, что дело обошлось одним овином: растаскали его по бревнышку. По соседству же совсем лихая беда приключилась: пронесло огонь из конца в конец деревни — живого места не осталось; торчат одни обугленные вереи, а печей и места не знать. Один исход такой беде — целая вереница погорелых, с замаранными лицами, пошла по соседям: «Подайте, говорят, на погорелое место!»

Но вот и первоснежье наступило: пошла бездорожица, настали метели да вьюги, и — обелилась земля, замерзла она вершка на два. Завалились старики на печь; сел большак за лапоть, большуха за стрижку бяшек, а молодое племя ссыпки затеяло, и начались заветные супрядки. Коренной и неизменный их посетитель, Фомка как будто и не жил в своей деревне, забыл об них вовсе и не ходил смотреть на ребяцкие игры. Где он и что? — никто не заботился. Знали только одно, что Анютка сговорена за писаря Егора Степаныча, который летом в пестром халате ходил, а к зиме надел синий овечий тулуп. Ходит писарь каждый день в Фомкину деревню и все у невесты сидит, принесет гитару и бренчит на ней вплоть до третьих петухов. Веселее были супрядки эти, чем прошлогодние; где они ни затеются, везде сидит писарь с невестой: он на гитаре играет, она прядет и песни поет, да как-то совсем неохотно.

— Не то она, братцы, Фомку крепко любила, не то… что…

— А лихо его писарь поломал! Совсем, братцы, опешил наш парень; говорят, из батраков-то он на Волгу пробираться хочет, — толковали промеж собой ребята, но ошибались немного, потому что, лишь только прошли Святки, Фомка как снег на голову.

— Здорово, ребята, чай, и в живых не чаяли? — далеко, братцы, был… куды далеко! — приветствовал он своих старых друзей. — Да не уладил ли кто из вас дела полюбовного? так берите в дружки: не бойтесь! — уважим по-прежнему.

Одному только удивились ребята, что Фомка не спросил ничего об Аннушке, а у них уж и ответ готов был, и только заикнись тот — целый бы короб вывалили, что вот-де в будущее воскресенье свадьба у писаря, у невесты сарафан новый в подарок от жениха; сам становой посаженым отцом вызвался, и жена его приезжала на тройке рыжих вяток; Матюха кривой кучером был в новом армяке и в кушаке золотом; кузнец Кузьма дружкой от невесты, писарь Изоська дружка с жениховой стороны; да у земского буренка поколела.

— Сам, — решили ребята, — проведает обо всем. А что-то будет? Пропустит ли это дело так, а не таковский бы парень.

Фомка же, как ни в чем не бывало, с Анюткой ни слова, с Егором Степановичем и не поклонился. Прорвался было в самый день свадьбы (сказалось ретивое): подучал ребят горшки бить да запастись дехтярницами, но опомнился: догадался, что шкура на спине своя — не прокатная, и махнул рукой.

Сыграна была наконец и свадьба писаря, на славу и всеобщее удовольствие. Только, говорят, куды громко вопила невеста, набирала таких приговоров и так громко выкрикивала, что и Глыздиха молодая позавидовала бы в прошедшую зиму. Подруги говорили, что голосила по Фомке, но большаки решили правдивее:

— По своем девичестве сокрушалась. Молодец-от этот неказистее Фомки будет: грамотку ли разобрать из Питера, другую ли смастерить туда «с родительским благословением навеки нерушимым», по деревне ли пройтись осанисто, — всем взял парень и хмелем не зашибается, и становой крепко любит. А Фомка что? — шалопай, бахвал, и ничего больше! Ему-то бы в мутной воде и рыбу ловить: девка любила, родители не косились; жил бы на тестевы деньги. Вон и теперь тесть пять возов отправил в Питер с грибами солеными и сушеными; да и в сундуке нет ли побольше тысячи залежалыми. А век дружкой ходить — приестся, да и хорошего мало. Может, и женится парень, спроста, так того и гляди, что как на льду обломится, и себе на невзгоду да и жене на маету. Жил бы, жил, дурак, в теплом месте за пазухой у тестя богатого: и лапотки бы не плел, все бы в сапогах со скрипом щеголял. То-то ведь дураково поле! А что тесть мужик умный и тороватый — так весь околодок присягу примет, да не даст солгать. И богат, а не рогат.