Нерчинские горы и богатство их. — Серебро. — Зерентуйский рудник. — Внутренность рудника. — Рудниковая каторга. — Штольня. — Шахта. — Лихтлог. — Несчастья на каторге этого вида. — Рудниковый хозяин. — Заводские служители. — Что такое каторга? — Каторга золотых промыслов. — Заводская каторга: солеваренная и винокуренная. — Улучшения на каторге. — Побеги с каторги во всем разнообразии способов. — Побеги из каторжных тюрем. — Беглый на балу. — Побег цепного. — Голый беглец. — Пособники. — Побеги с каторги. — Варнак и чалдон. — Лиса. — Побег на уру. — Самый крупный побег. — Хоронушки. — Приготовления к побегу. — Время побегов. — Первые шаги в бегах. — Неудачи. — Помощь караульных. — Часовые в бегах. — Обилие побегов. — Варнацкая дорога. — Зверское мщение. — Сыщики. — Бурята. — Похождения и злодейство бродяг. — Медведи. — Пристанодержательство. — Заимки. — Старовер Гурий Васильевич. — Преследования. — Кандалы. — Лесная птица во всем разнообразии. — Саранча. — Горбачи. — Избиение целой шайки бродяг. — Губернатор Руперт. — Сыщик Карым. — Убиенные горы. — Коурый. — Безопасные бродяги. — Левицкий на Лене и в нерчинской каторге. — Кяхтинский мещанин. — Бродяги на Байкале, на Ангаре, под Казанью, в Петербурге. — Бродяжья судьба в дороге. — Сибирские притоны и обычаи. — Пределы бродяжничества. — Вооруженные черкесы в бегах. — Черкесы в степи. — Бродяги в Астрахани.

Отъезжайте от так называемого Большого Нерчинского завода верст на десять (хотя, например, по направлению к Зерентую, на север), выберите возвышенное место на попутной горе и оглянитесь назад! Полный, широкий кругозор неба, к которому так привыкает глаз на безбрежных степях и пустынях, на этот раз уменьшился больше чем наполовину и отливает вверху неопределенным, примечательно тусклым светом. Живые и резкие вечные краски его потускнели, истощив свою силу перед тем, что уменьшает округлость и широту небесного горизонта, что заслоняет от нас больше, чем половину его, и что распласталось внизу. Непрерывною грядою и цепью тянется там сплошная стена гор, подтянувшихся одна к другой и сплотившихся вместе. Форма этих гор и этой цепи на первый взгляд поражает чем-то оригинальным, своеобразным и незнакомым, но, всмотревшись, узнаешь, однако, кое-какие черты знакомые, выясняешь кое-где определенные образы.

Море, казалось нам, свободное и беспредельное море всколебалось до самого дна в то время, когда внутри его скопилась громадная сила и поверхность его, не выдержав напора внутренней силы, широким и порывистым взмахом разбилась на густые и широкие волны. Волны эти разметались в прихотливо-разнообразных группах, где простому глазу и издалека приметны даже и брызги, густые и мелкие, сбившиеся на хребтах волн, и самая волна, во всю длину ее, вздувшаяся до того состояния, когда ей предстоит одна возможность уничтожиться от собственной тяжести и исчезнуть во вновь набежавшей. И вот, в это самое время, когда внутренняя сила, управляющая волнами, готова была на новый напор снизу и на ту же работу наверху, — взволнованное и рассерженное море вдруг онемело и застыло. Черты и краски, которые могли исчезнуть без следа, чтобы уступить место иным и свежим, стали теперь вечными и неизменными. Мало таких картин на всем широком просторе России, хотя и много там гор, холмов и пригорков! Мало таких гор и по внутреннему достоинству, по подземному богатству их, как горы Нерчинского края, хотя и есть в России Урал, Колыванские и Кузнецкие горы. Серебром наполнены их горные недра; по золотому песку текут выходящие из гор этих реки и увалами, своеобразным видом, отливают все эти горы потому именно, что обладают они таким особенным даром, что стоит за ними громадное, до сих пор еще вполне не оцененное преимущество. Некрасивы они, когда подойдешь к ним слишком близко. Сумрачны издалека эти каменные горы, голые, скудные растительностью, силу которой как будто взобрали в себя, обездолив поверхность, внутренние богатства, подспудные и подземные сокровища этих гор. Но вид на группу, на всю сплошную массу Нерчинских гор издали, не теряет всего обаяния и всей своей прелести, подкупаемой, сверх того, тем представлением, какое дают практические наблюдения. К ним-то мы и подходим теперь, опираясь на те данные, которые добыты горною наукою.

Нерчинский горный округ, наполовину обследованный, но далеко еще не вполне разработанный, представляет одно из сильных и богатых мест в свете по разнообразию всякого рода горных пород металлов и минералов. Окрестности Петровского завода и Тункинские горы, в западной половине Забайкалья, богаты магнитным железняком. Тот же железняк находится на восточной стороне Яблонового хребта, разделяющего Забайкальскую область на две половины: по рекам Урову (впадающему в реку Аргунь) и по Тайне (притоку реки Газимура). Горы между Нижнею и Среднею Борзею столь богаты тем же магнитным железняком, что тамошние жители называют их не иначе, как "железною цепью". Системы рек Витима и Чикоя (в западной половине Забайкалья) и Карийская и Шахтаминская системы (в восточной половине) давно уже известны разработками золота. В этой последней части везде, где господствуют гранито-сиениты, почти сплошная золотоносная система; таковы россыпи: Лунжанка, Казакова, Култума, Солкокон, Тайна, Быстрая и другие. В 1855 году поисковая казенная партия нашла золото и в западной части Нерчинского округа, в глухом, необитаемом юго-западном углу, ограниченном китайскою границею и Яблоновым хребтом, разделяющим округ на две почти равные половины. По реке Прямой-Бальдже при шурфовке найдены благонадежные признаки, а по рекам: Елатую, Каролу, Долтонде, Цагано, Иорухану и Бираю, также богатые россыпи, послужившие к быстрым и серьезным обогащениям, когда дозволена была добыча частным людям в начале 60-х годов нынешнего столетия и когда золото найдено на реке Нерче, почти под самым городом Нерчинском;. Золото — одним словом — оказалось везде там, где господствуют сланцы. Как только эти последние уступают место гранитам, там, вместе с этим, исчезает и самая золотоносность. Шахтама и Култума, сверх содержания золота, обещают добычу ртути, обладая большим количеством киновари; в Нерчинском горном округе — единственное в России место нахождения олова. Все горные покатости к югу от системы притоков реки Шилки, по системам притоков Аргуни, с давних времен дают в замечательном избытке серебро, которое прославило Нерчинский округ. Это — самый главный продукт земных сокровищ Нерчинских гор, и Нерчинские заводы обязаны главною добычею его с той самой поры, когда край этот, один из богатых серебром в целом свете, сделался собственностью России. Серебряные рудники открыты здесь давно и в примечательном обилии.

В 1722 году император Петр I именным указом своим велел всех освобожденных от каторжных работ в России и назначенных к ссылке в Сибирь в дальние города посылать в Дауры на серебряные заводы. В 50-х годах нынешнего столетия разработка серебряных руд приостановлена и на нынешнее время значительно против прежнего ослаблена. Нерчинский же горный округ с его россыпями и промыслами золотыми и с его заводами еще до сих пор представляет для нас интерес ссыльного места, а потому мы и останавливаемся на нем, как на месте работ, предназначенных для ссыльнокаторжных.

Вот один из таких серебряных рудников (Зерентуйский) у нас перед глазами. Он открыт в 1825 году, вместе с Благодатским. Толщина его не более 2 сажен, месторождение заключается в известняке, падает почти вертикально и наполнено преимущественно тальком, в котором железисто-свинцовые охры со свинцовым блеском и белою свинцового рудою попадаются небольшими гнездами. В пуде руды 1 /2 золотника серебра и 1 фунт свинцу, но, через промывку, руды обогащаются серебром до 1 1 /2 золотника и свинцом до 4 фунтов. Работа начата шахтою и продолжалась гезенгами и дворами в 34-саженной глубине. Для движения воздуха углублена шахта в висячем боку месторождения.

Мы у подошвы горы, которая отлого (тянигусом — по-сибирски) взбирается ввысь и там, где-то не на виду у нас, сливается с другими горами, а может быть, и с целою грядою гор. Гора наша, по наружному виду, ничем не отличается от окрестных: те же голыши и камни, обещающие скудную растительность в живое время, то же обилие моху и по местам примечательно-ничтожное количество снегу, когда все кругом завалено им. Разница одна: у нашей горы, позади нас и не в дальнем расстоянии, раскинулось довольно большое селение со старыми, гнилыми домами, разбросанными в беспорядке и доказывающими наружным видом своим, что хозяева их самые бедные и несчастные люди во всем свете: нет ни одного дома, который говорил бы даже о кое-каком достатке. Селение это казенное и приписано к руднику. В горе нашей находится самый рудник серебряный, давно уже существующий, как сказано выше.

Прямо перед нами бревенчатый сарайчик, по местам обшитый досками и одним краем своим вплотную примкнутый к горе, у самой подошвы ее. Досчатая дверь вводит вас в этот теплый и натапливаемый домик. Здесь предлагают нам снять шубу на том основании, что без нее будет свободнее ходить по руднику, где, говорят, теплее, чем в этом домике, тепло, как в бане. Но, помня, что на дворе с лишком 30° мороза, мы не решаемся расстаться с шубою (в чем, однако, пришлось нам потом раскаяться). Нам надевают на шею, на длинной веревке, плоский фонарь с зажженною свечою, и мы направляемся в то чистилище, о котором с самого детства слыхали так много страшного. Вот за этою-то новою дверью (и опять досчатою) — думалось нам на тот раз — те каторжные норы, где мучилось столько «несчастных» и погибло в них без следа и воспоминаний. За нею-то, за дверью этою, один из тех рудников, о которых ходят по всей России такие мрачные и страшные рассказы. И теперь мы с трудом отделываемся от неприятного чувства боязни, бессознательного страха и тоски, до такой степени неодолимых, что были моменты, когда мы готовы были оставить наше намерение и вернуться назад из опасения не подвергать себя крупным и тяжелым впечатлениям. Потребовалось энергическое усилие воли, чтобы направиться дальше за эту таинственную дверь, и, раз решившись идти вперед, мы принудили себя безропотно подчиниться провожатым; но неприятное чувство душевной тяжести и безотчетного сердечного трепета нас не покидает. Отворилась дверь, словно в ад, и истинное подобие его представилось нам тотчас же, как только глаза наши встретили за дверью непроглядный, мертвенный сумрак. К тому же по нескольким ступеням мы опустились вниз, на несколько аршин ниже подошвы горы. Высокая гора, всею массою, всею своею громадою стояла теперь над нами, усиливая тяжесть наших впечатлений. Мы в горе и под землею, словом — мы в руднике.

Слишком резкий, крайний переход от дневного света прирудниковой светлицы-передней во мрак самого подземелья не позволяет глазам нашим что-либо видеть, что-либо понять изо всего того, что творится перед нами, сзади нас и по бокам. Мы слышим голоса, но они кажутся нам такими глухими и робкими, что как будто и они, как и наш голос, выходят из сдавленной и натруженной груди. Где-то впереди, как волчьи глаза, мелькают огоньки, но свет их, поглощаемый густотою окрестного мрака, до того слаб, что кажется особенным, рудниковым. Висящий на груди у нас фонарь наш делает не больше того: свет его чуть брезжится, ударяет в спину проводников, освещая две-три заплаты на полушубках. При поворотах в сторону свет сальной свечки успевает обнаружить в себе присутствие силы настолько, что мы различаем досчатые стены, мокрые, сырые, и такие же доски наверху, на потолке. Когда глаз успел приноровиться, мы — что называется — огляделись: перед нами и позади нас оказался несомненный коридор, такой же точно, как и те, до которых такие охотники петербургские домовладельцы и архитекторы, доказывающие этим бессилие своей изобретательности и несостоятельность своей науки; этот коридор намеревался доказать противное. Он был такой же узкий и теплый и в таком же прямом направлении тянется куда-то вдаль. Мы идем ни ниже, ни выше, идем так же свободно и теперь, как шли сначала, и идем как будто уже много сажен, не один десяток сажен — и останавливаемся. Перед нами третья дверь, и обитый досками коридор кончился.

— Что это значит?

— Коридор, — отвечают нам, — туннель этот называется штольнею. Та часть штольни, которую мы прошли и которая сверху, снизу и с боков забрана досками, уже выработана и к делу не годится. Рабочие в ней только для того, чтобы положить досчатые заплаты там, где старые доски прогнили до слез. Разрабатывается вот эта…

Отворили дверь — мы снова погрузились во мрак, который кажется нам еще гуще и непрогляднее. Мы с трудом передвигаем ноги, которые на каждом шагу встречают какие-то рытвины, какие-то камни, а между ними, по самой середине дороги нашей, тянется целый желоб. По бокам, в стенах — каменные глыбы; наверху, на потолке такие же голые, неправильной формы обитые камни; и те и другие на ощупь холодны, сыры, слизисты. Фонарная свеча на большей части из них освещает ржавчину, окиси. Ощущения становятся еще тяжелее: каменные груды начинают давить нас нравственно всею тягостью внешнего вида своего, и мы снова с трудом владеем собою при объяснениях.

— Это известняк и глинистый сланец — подпороды, а вот и самая порода — наше богатство. Из нее-то мы добываем достославное серебро, которое и в наших руках стало в редкость, как говорят, редко оно и у вас, в России.

Через груды этих подпород и между глыбами породы пробираемся мы дальше. Начинаем приметно уставать: нам становится не только жарко, но даже душно (напрасно мы не оставили шубы в прихожей светлице). Духота, наполняющая на этот раз штольню, напомнила нам ту насыщенную влагою атмосферу бани, когда разредился пар, в обилии сорвавшийся с каменки. В духоте этой (думалось и выговорилось нами) один из видов каторги, и духота эта, между прочим, полагалась одною из мер наказания некогда работавшим здесь преступникам; духота эта едва выносима.

— Отворите дверь! — закричал один из проводников в ответ на замечание наше.

Крепкая струя морозного воздуха мгновенно и с неудержимою силою ворвалась в штольню и выхватила и унесла вперед в широкое отверстие шахты весь тот удушливый и гнилой воздух, который до этой поры тяготил нас. Пока задняя входная дверь стояла открытою, мы с трудом удерживали на головах шапки: до того была сильна тяга воздуха, которая, имея для нас значение сквозного ветра, становилась уже излишнею и делалась опасною для здоровья. Пока мы подвигались дальше, в штольне опять накопилось достаточно теплоты, чтобы снова жаловаться на шубу.

В одном месте, влево от нас, из штольни потянулся глухой и тупой, без пролета, коридор, никуда не выводящий, и, в отличие от штольни, на горном языке известный под именем лихтлога. Свет фонаря осветил нам его начало и пропал в той густоте мрака, которую не разрежал ни разу луч солнечного света и с которою ведет по временам борьбу свет шестериковых сальных свеч в фонарях рабочих.

Войти в лихтлог мы не решились и не пошли туда по той простой причине, что лихтлог — тоже штольня, только поперечная, боковая, без выхода; боковая оттого, что увела ее туда серебряная жила, ударившаяся в бок от основной, давшей направление штольне. Без выхода лихтлог потому, что на тупом конце его оборвалась надежда на добычу: серебра стало меньше, и дальнейшая работа не обещала возврата затраченных сил и капитала. Штольня повела нас дальше и прямо, один лихтлог остался в стороне направо, другой — налево.

Каменные груды с боков и над ними, не укрепленные искусством и сдерживаемые только силою взаимного тяготения и упора, — грозят опасностью. Вода, в избытке просачивающаяся между камнями, усиливает представление этой опасности для нас, непривычных, бессильных схватить все подробности дела и на тот раз понять всю систему предосторожностей. Мы радуемся за каждый шаг, который завоевываем при выходе из штольни и не бессознательно вздрагиваем в боязни за себя, когда слышим предостережение провожатых спрятаться где-нибудь около стенки, в первое попавшееся углубление в ней. Пример тому видим на всех наших спутниках, и, спрятавшись как умели и успели, мы вздрагиваем во второй раз от сильного удара, который глухим и тупым раскатом потряс всю штольню и исчез без отголоска.

— Что это такое?

— Забой делали, взрыв произведен.

Ощущаем пороховой запах, видим впереди себя новую вспышку и тотчас новый глухой стук взрыва, причем снова ощущаем запах пороха. Идем к тому месту и видим или, лучше, слепо различаем на полу какие-то дыры, видим буравы в руках рабочих; нам объясняют:

— Бурав вертит на земле скважину, и оттого скважине этой даем название буровой. Она заряжается порохом, порох рвет часть грунта, выхватывает те камни, которые мешают нам прокладывать желоб. Желоб этот по середине пола штольни надобен нам для стока воды. Вода одолевает наши работы безгранично; оставить ее на собственный произвол и не выводить вон, значит, поступиться всем рудником: вода зальет его, как залила уже все разработанные и покинутые или по воле начальства, или потому, что они уже сами по себе перестали служить свою полезную службу.

— Желоба для стока воды мы закрываем досками, чтобы легче ходить и работать, желоб облегчит работы в забоях. Пол облегчит перевозку руды в тачках по штольне до шахты.

— Но где же каторга, где те работы, которые мы привыкли считать самыми тяжелыми, называть каторжными?

— Таких работ нет в рудниках. Здесь мы даем молоток и лом. Молотком рабочий обивает породу, освобождает ее от сопровождающих ненужных нам подпород; ломом вынимаем ту глыбу, которую нам нужно и которую указывает и объясняет знающий дело распорядитель работ. Глыба эта подается на лом, когда молот сумел хорошо распорядиться около нее. Вынутая из своего места, она кладется на носилки или в тачку, и рабочий везет один или несет с товарищем к бадье, спущенной на дно широчайшей трубы, идущей от вершины горы до самой подошвы ее и называемой шахтою. Когда рабочий опростает свою ношу, то кричит наверх. Бадью верхние рабочие поднимают воротом на самый верх горы. Там опоражнивают бадью, складывая руду на носилки. Тачек рабочие не любят и предпочитают им носилки, всегда предполагающие товарища, когда и труд разделен, и есть с кем перекинуться разговором. Добытую породу сносят верхние рабочие в указанное место в кучу, из которой она уже поступает для сортировки в так называемую рудораздельную светлицу. Выйдем через шахту наверх, я вам и это все покажу.

Вот до нас начинают добираться лучи дневного света, падающие сверху. Свет нашего фонаря блекнет, мы стоим под крутою деревянною лестницею. Мы взбираемся по этой отвесно поставленной лестнице с широко расставленными приступками, с обязательно неизбежными перилами. Лестница плотно приделана железными закрепами к каменной стене шахты. С трудом и надсаживая грудь, при помощи перил, поднимаемся мы наверх и с трудом переводим дыхание, очутившись на первой площадке. Площадка- эта одним краем опять уходит в сырой и непроглядно мрачный лихтлог, идущий параллельно нижней штольне и составляющий в руднике как бы второй этаж его. Другой конец площадки обрывается в ту огромную яму, которая прорыта до самой подошвы горы и до дна той штольни, в которой мы были, и освещается такою же широкою, как нижняя яма, трубою, составляющею ее Продолжение и выходящею на верхушку горы. Отдохнув, осиливаем вторую лестницу, такую же отвесную и крутую, такую же неподатливую, с такими же крепко захватанными перилами, снова устаем до изнеможения и с радостью узнаем на второй площадке, что конец мучениям близок. Узнаем здесь, что зерентуйская шахта, которая кажется нам теперь глубоким и широким колодцем, имеет глубины 24 сажени: первая лестница 11 сажен, вторая 13; что бревенчатый сарай над шахтою колодцем сооружен уже на крайней вершине горы, что вся зерентуйская штольня длиною в 160 сажен, но что делают новую, «Надежду», которая будет еще больше, еще длиннее, но в другом месте.

Отрадно было, по выходе из шахты, взглянуть на свет Божий. Весело было вздохнуть свежим, хотя на этот раз и крепко морозным воздухом, и еще краше и веселее глядели теперь на нас со всех сторон окрестные валуны, эти застывшие морские волны. Еще сумрачнее, тяжелее и каторжнее показалась нам вся темная мгла подземельев — штолен, лихтлогов и тяжелый полумрак шахты.

Целыми десятками лет не одною тысячью преступных и неприступных рук рылись эти каторжные подземелья, и рудник, оцененный десятками тысяч рублей, неизмеримо высоко поднимается в цене от того множества слез и стонов, которые вызваны были среди сумрачных каменных стен на тяжелой опасной работе и которые вверены были тем же бездушным стенам и тем же безгласным и холодным камням. Через чистую и свежую ключевую воду проходит все то золото, которым покупается целый свет, и только в немногих местах к ключевой воде этой примешиваются и мутят и темнят эту воду горькие слезы несчастных. Все серебро, накипевшее в недрах земных, добытое в сибирских рудниках, прошло через горькие и также ключом бьющие слезы несчастных. Сколько смертей, нежданных и негаданных, накидывалось там, в этих темных и сырых подземельях, на терпеливую, замечательно выносливую и крепкую натуру русского человека, хотя на этот раз и обездоленную крутым житейским переломом и крутым, большею частью непредвиденным несчастьем. Известен, между прочим, следующий трагический случай в руднике «Тайне», около Газимурского завода, в одном из наибольших за Байкалом. В одной из штолен этого рудника работали трое: два поляка и русский. Разложенный на дне шахты огонь, при запертых дверях, наполнил весь коридор убийственным серным газом. Дым, валивший из этого отделения, достиг и того, где эти трое кирками обивали оловянно-серебряную руду, соединенную с серою. Будучи не в состоянии дольше оставаться в атмосфере, насыщенной газами, поляки по лестнице поднялись на свежий воздух. Один из поляков, видя, что товарищ (русский) остался внизу и долго не выходит, крикнул ему сверху, чтобы поспешил выбираться, иначе непременно погибнет. Не получив ответа, поляк Рожанский сошел по лестнице вниз и едва успел ступить на дно штольни, как упал без чувств, отравленный серными газами. Товарищ его (Вржос) в беспокойстве и с боязнью выжидал земляка и, не дождавшись, поспешил спуститься в рудник и нашел обоих товарищей в беспамятстве лежащими на полу. Он схватил прежде всего земляка своего и понес по лестнице. Чувствуя приступы отравы, он собирал последние силы, дошел уже до половины лестницы, но здесь силы его оставили, он опрокинулся с крутизны навзничь и размозжил свою и товарища голову о камни. Через несколько дней потом лазившие на дно штольни нашли три трупа. Один из них обхватил рукою другого; оставалось одно: похоронить обоих в одном гробу.

Отпустят работника в полусвет шахты, проведут его в непроглядный мрак штольни — везде одно: та же сосредоточенная, кропотливая, тяжелая работа, с которою и самая песня, плохо прилаживаясь, недружно живет. Дружно живет один вымысел, сильно работает одно только воображение, досужее рисовать по готовым образцам все, что угодно. Ему ли оставлять свою работу и поступаться свободою в то время, когда все является на помощь и содействие: мрак кругом и только тусклый мерцающий полусвет около, да неожиданный блеск, яркая вспышка где-то вдалеке и в том подземелье, где всякий звук, всякий стук молотов возвращается назад усиленным, но не разбросанным тупым эхом, подчас извращенным, смотря по тем условиям, в коих находится в то время слух и воображение. Падение водяных струй и капель со стен и потолка, треск осколков пород и шлепанье глиняных глыб, шум забоев, грохот от взрывов, каждый легкий шорох — все это дает пищу одиноко поставленному и предоставленному самому себе воображению. Раздражается оно неизбежно и при этом с такою быстротою и силою, на которые способно суеверное воображение всякого русского рабочего, и будет преисполняться каждый из них суеверным страхом и неестественными представлениями, потому что всякое движение, всякий шаг в подземелье представляется в ином виде, отшибается неправильным и извращенным отголоском. Работы в забоях, мрак лихтлогов, полусвет шахты, при слабом освещении фонарем, удлиняющим и укорачивающим тени людей и окружающих предметов по прихотливому произволу, существование больших и крупных крыс, которые любят возиться, пищать, грызть, шуметь и больше всего поживляться около сальных огарков в фонарях и называются хозяином. Все это нам объясняет существование множества рассказов и о домовом — рудниковом хозяине, и о лешем — враге человека и здесь, в этих каторжных норах. С бесчисленным множеством рассказов о нежити — нечистой силе — выходят оттуда рудниковые рабочие, суеверие которых вообще сильнее здесь, чем где-либо в другом месте. Так, например, на этом же Зерентуйском руднике, подле самой шахты две горы, из которых одну прозвали Шумихою, а другую Звонухою (за какие-то непонятные и хорошо не исследованные шум и звон, происходящие около них и в них при известных ветрах), ссыльные и вольные рабочие считают страшными. Они указывают на них, как на несомненное гнездилище вражьей нечистой силы. Ночные страхи здесь деятельнее, чем в других местах, потому что в рудниковых подземельях вечная ночь, как питательное начало, и действительнее уже потому, что рабочие на целый день, со своею пищею, уходят сюда в густой мрак. Они кончают работу и выходят на вольный воздух, когда уже точно такой же мрак покрывает землю и облекает собою все живущее на ней некаторжною жизнью.

Каторжная жизнь рудникового рабочего и потому, что она бесплатная, обязательная, казенная и потому еще, что подвергается случайностям, недалеко от несчастий и граничит с нечаянною, скоропостижною смертью.

"Дыркой бьет" — кладет на смерть и увечит рабочего при быстром нечаянном взрыве буковой скважины, сопровождаемом неизбежными камнями, осколки которых брызжут по сторонам с быстротою и силою. Эта опасность для неопытных рабочих на каждом шагу, потому что на каждом шагу буровые скважины и потому, что при спешных работах на каждый шаг не напасешь осторожности и оглядки, если и та и другая не обратились в привычку.

"Горой давит" рудникового рабочего та же оплошности, то же неуменье, а часто и невозможность спохватиться вовремя, — именно в то время, когда он сделал подработку своим молотком под породу и отломятся от нее плохо слипшиеся или хорошо отбитые груды известняка или глинистого сланца. «Горой» этою и увечит и давит до смерти.

— Хорош первый конец, когда изувечит, потому что начальство уменьшит уроки или совсем избавит от них, а лучше всего — последний конец. С ним все гладко, и душа твоя уже потом не томится. А худая смерть лучше каторжной жизни, — говорили рудниковые рабочие в то время, когда они не были освобождены от заводских работ и работали рядом с каторжными; разница была одна: у каторжных за содеянные преступления положены были сроки, у заводских служителей работа была бессрочная и то только потому, что они родились от таких же заводских служителей и подзаводских крестьян. Бывали случаи, что последние нарочно делали преступления, чтобы сделаться каторжными, а стало быть, попасть в срочные рабочие.

Говорили нам и другие, но другое:

— Мы, когда за молоток да за лопату, то и молитва у нас одна на уме: авось, мол, и над нашими воротами взойдет солнышко. Старики наши, помираючи, наказывали нам: "Кривых нет во святых, дети милые; мы каторжные да и вы такие же, потому что наше отродье. Не работать нельзя — работайте! Тяжела работа — не бегите! Известна пословица: "не зовут вола пиво пить, зовут вола воду возить". Возите воду, потому что и ваши дети возить ее также станут, с тем и живите!.."

Внуки ложились, однако, до того времени, когда сняли с них несправедливое обязательство, а самые рудники каторжными покинуты: работа последних направлена была на казенные золотые промыслы и казенные винокуренные, солеваренные и железоделательные заводы. Каторжные в Восточной Сибири жили при заводах: Александровском винокуренном и Иркутском солеваренном (в Иркутск, губ.), и в Забайкалье: при заводе железном Петровском, на приисках Верхнем, Среднем и Нижнем Карийских, на Шахтаминском и Казаковском, на заводах Лужакинском и Акатуевском. Все остальные работы на рудниках находились в руках вольнонаемных рабочих. Еще весьма не так давно они работали на три смены: две недели по 12 часов в день, третью неделю получали на отдых. За то, что имевшие достаток горные служителя брались на собственных лошадях возить руду с рудников в Кутомарский рудник, при котором плавильная печь, и в Александровский завод, где устроена лаборатория, они получали льготный час. Работавшие на рудниках ходили на работу иногда верст за десять, прихватив с собою хлеба и овощей, и ели всухомятку; на ночь опять плелись домой к горяченькому кирпичному карымскому чаю, ко щам и печке. За работу вознаграждались одинаковым с поселенцами содержанием (по 50 к. в месяц, на золотых промыслах по 2 р., на Кудее — самом богатом и надежном, позднее открытом, плата в месяц доходила до 5 руб.). К этой плате, сверх того, казна прибавляла еще по два пуда муки. Разница у заводского служителя с каторжным состояла еще в том, что первый мог обрабатывать землю, иметь кое-какое хозяйство. Но вернемся к ссыльным и к тем каторжным, которые работают на Карийских золотых промыслах и на заводах, и посмотрим, как выносит всякую каторгу русский человек на своих могучих плечах и как примиряется со всею тяжестью ее, со всеми невзгодами и злополучием.

Новичок-арестант, приходящий на крайнюю каторжную работу — на Карийские золотые промыслы — назначается обыкновенно "хвосты убирать". Хвостами называются те пустые, ненужные пески, которые остаются на разрезе после промывки золота, и от которых золото уже отделено: вода, унеся пески, как вещество легчайшее, и не сладив с крупинками золота — веществом тяжелейшим, оставила их осевшими на дно промывного желоба. Уборка хвостов или пустых песков — работа каторжная и потому, что требует усиленных уроков и некоторой поспешности, чтобы принять с дороги старую ненужную дрянь и дать место драгоценности, — и потому хвостовая работа тяжела главным образом тем, что не заключает в себе и не дает того, чем красна всякая работа. Она мало питает сознание, что в труде этом заключаются те же животворные, осязательные и наглядные результаты, как и во всяком другом труде рук существа разумного и мыслящего. Этот труд на хвостах как будто даже бесполезно истрачивает физические силы, и без того значительно истощенные и, во всяком случае, нисколько не укрепляет духа, не поддерживает жизни его. Носить целые дни с раннего утра до позднего вечера пустые пески, носить их по заказу, на урок, в виде наказания за неисполнение полной задачи и без всякого существенного и нравственного вознаграждения на случай честного исполнения долга и обязанности — дело равносильное и равноправное древнему монастырскому наказанию толочь в ступе воду. Сверх того, сознание, что вся эта работа направлена ни ближе, ни дальше, как к бесцельному сооружению на крутых речных берегах новых берегов, целых песчаных гор, так называемых отвалов, сознание это беспредельно мучит и терзает несчастных арестантов, твердо и сознательно убеждаемых в том, что исполняют они те самые работы, которые по всем правам принадлежат волам, лошадям, животным.

Во всяком случае, в уборке хвостов промысловые рабочие полагают настоящую, воловью, тяжелую каторгу. Замечено там, что новички, поступившие на работу для уборки хвостов, — первый день выдерживают ее, с большим трудом исполняя полный урок; на второй день — за ними всегда остается недоимка и право наказания за неуспех дела. Но если непредусмотрительный, малоопытный или мстительный и горячий пристав, в наказание за упущение, решится назначить новичка на хвосты в третий раз, то на четвертый день он смело может вычеркивать всех тех арестантов из промысловых списков. К таким заключениям пришли сами пристава после долгих наблюдений и многочисленных опытов. Наблюдения эти и опыты слагают одно заключение, дают один общий вывод, что уборка хвостов на золотых промыслах — самое сильное и действительное наказание для провинившихся и, повторенное один раз, оно уже имеет характер истинной каторги.

Солеваренная каторга была вся тяжела. Тяжела была больше всего для организма, которому представт лялись многотрудные задачи, особенно в сибирских заводах, построенных на старый образец: черно и грязно, старо и грубо. Прежде, когда гнали человеческою силою рассол из соляных источников по желобам и поднимали бадьями в бунфы посредством насосов — солеваренная каторга была настоящая, тяжелее и мрачнее всех. Ссыльные качали насосы на высоких каланчах иногда при 30° морозу, одетые в казенную рвань. Насосы были первобытной формы, как на простых барках, однако требовали при каждом движении силы и поклона всем телом почти до земли. Рассол должен был пробегать по желобам беспрерывно; платье на рабочих сначала мокло от брызг, потом замерзало. Рабочий, отбыв свою смену, все стоя на ногах, действительно побывал на каторге. Тяжелая качалка так утомляла троих людей, что они часто падали на месте в беспамятстве от крайнего истощения сил. Журавцы были заменены ручными насосами в 1836 г. К насосам для большего облегчения работы приделаны маятники — стало легче: балансир маятника стали поталкивать от себя уже меньшее количество рук с наименьшими усилиями; люди могли это делать, сидя в особо прилаженных крытых беседках. Затем постарались (1838 г.) к насосам приспособить лошадиную силу, и две лошади стали делать то, что прежде производили двенадцать человек. Но и после таких приспособлений для каторжных осталось довольно места, чтобы видеть ясно, что сил их не щадят и их тело почитают не выше лесной гнилушки. Жар, который скопляется в том сарае, где варится соль в громадном чане или сковороде, становится во время горячих и спешных работ до того тяжелым й невыносимым, что арестанты принуждены скидывать с себя все платье и работать голыми до обильного пота. Но и при этих условиях духота и жар до того неодолимы, что каждый рабочий обязан выбегать из варницы в бревенчатую холодную пристройку, плохо мшонную и без печки, где, таким образом, ожидает мокрое и потное тело рабочего свежий, морозный, уличной температуры воздух. Многие варницы от неправильного устройства пролетов накопляли такой дым, что рабочие, для направления огня, не могли и по земле ползать. В ветреное время они задыхались, на лучший конец добивались безвременного страдания и боли глаз, до потери аппетита. Малейший подрез какого-нибудь члена, при разъедающих соляных парах варницы, производил опасные жгучие раны. Присоединяя к ним неизбежную простуду, при быстрой и крайней перемене температур, мы встречаем тот положительный факт, что редкий рабочий выдерживал больше двух месяцев: многие уходили в госпиталь, всегда наполненный больными ревматизмом, тифом, потерею аппетита. Но еще большое число рабочих, не успевших заболеть или поправившихся от болезни, уходило в лес и в бега при первом благоприятном случае, на какие особенно был щедр и богат иркутский солеваренный завод или так называемое иркутское Усолье. На нем и по другим статьям каторжной жизни — примечательная неустойка. Казенный срок, назначенный для арестантской одежды, был крайне несостоятелен: таская сырую соль в важню на плечах, арестанты скоро изнашивали платье, так что за 80 к. сер., полагаемых в месяц, и признаков нет возможности обезопасить себя даже заплатами на прогнившие дыры. Без воровства в таких случаях не проживешь и без пособия чужой и преимущественно казенной собственности (какова на этот раз продажная соль) никак уже не обойдешься. В конце концов, все-таки нет возможности видеть пущей нищеты и рвани, как на каторжных рабочих заводов.

На винокуренных заводах степень каторжной тяжести видоизменялась, значение каторги своеобразнее. Там круглый год тяжело было жиганам, обязанным подкладывать дрова в печь и, стало быть, целые сутки стоять у огня в тесном подвале, среди нестерпимой духоты, около удушливого печного жара. Здесь значение каторги сходствовало с тем, которое давала соляная варница и получала разительное подобие, когда припомним то обстоятельство, что каторжный рабочий — не вольнонаемный. По отношению к нему нет уже никаких уступок, ни вынужденных, ни естественных: возвышенной платы он не требовал, от тяжелой работы не отказывался и не посмел заявлять открыто и гласно все те права, о которых всегда готов напомнить свободный человек, вольный рабочий, старожилый сибиряк-крестьянин. Зимою, во время холодов, заводская винокуренная каторга всею своею тяжестью налегала на заторщиков, обязанных чистить квашни, промывать в них прилипшее к стенкам этого огромного ящика тесто, когда намоченные руки знобило едким, невыносимым ознобом, когда рабочий от пребывания в пару, постепенно охлаждаемом, успевал даже закуржаветь, т. е. покрыться инеем до подобия пушистой птицы. Последствия известны врачам и даже дознаны на практике: это постоянная дрожь во всем теле, отсутствие аппетита и лихорадка, которую сначала больные презирают, а оттого вгоняют ее в тело глубоко и близят последнее к гробовой доске. Нередко последняя накрывала рабочих, опущенных в лари, где бродила брага, прежде чем выходил оттуда весь углеродный газ, накопившийся во время брожения браги; рабочие эти там задыхались и их на другой день выносили оттуда уже мертвыми и холодными трупами.

— В теплую погоду, — говорят нам, — заторщикам лучше, но зато тяжело бывает ледоколам и ледорезам (первые мельчат льдины для охлаждения чанов с дрожжами и суслом на реке, вторые — на заводе). Постоянная сырость, всегдашняя мокрота, гноя платье и давая в результате почти те же болез-ненные припадки, портила и ослабляла самый крепкий организм. В историческом очерке каторжных за-ведений читатель увидит и другие тяжести каторжного сверла во всех подробностях (см. III часть).

Винокуренные заводы также были богаты побегами и не меньше всех других родов и видов каторги. Вся же каторга, мрачная по тому значению и смыслу, что она подневольная и трудная, потому что не сулит никаких вознаграждений, становится невыносимою, когда рабочий, придя не домой, а в казенную казарму, видит только одну наготу и босоту, видит беспредельное количество таких же точно дней и ночей впереди, без просвета и радостей. Рваные казенные тряпки от черных и сырых, трудных и тяжелых работ ветшают еще скорее, чем от надлежащего употребления, вопреки назначениям и срокам урочных положений. Починяя их насколько хватит терпения, уменья и сил, каторжный рабочий знает одно, что новое платье обяжет его новыми неоплатными казенными долгами, которые потянет заводское и промысловое начальство из ничтожных заработанных денег и, во всяком случае, возьмет свое из артельного капитала. В силу этого артельный капитал от таких вычетов всегда находится в том положении, что представляет собою полное ничтожество. Между тем ни это платье, неспособное даже прикрывать наготу, ни ремесло или мастерство, приобретенные на родине и не приложимые здесь за казенными работами, рабочего не спасают и ему не помогают.

— Пощупаю ноги, посоветуюсь с бывалыми, улучу минуту, да и прощай каторга! Может быть, навсегда, но, во всяком случае, на долгое время.

Бегут арестанты с каторги не десятками, а сотнями.

Прислушавшись к рассказам арестантов, присмотревшись в заводских архивах к официальным делам и бумагам, мы приходим к следующим общим и частным чертам всех вообще побегов из тюрем и с каторги. При этом считаем нелишним заметить, что, рассказывая о своих похождениях, бродяги обыкновенно старались обойти молчанием начальную и основную причину несчастья, приведшего их в Сибирь, уверяя обыкновенно, что они сосланы за бродяжество, хотя бы и числились в ссыльнокаторжных. В самом тоне нас поражало всегда изумительное хладнокровие, не допускавшее увлечений; мучениям своим на походе не придают, по-видимому, никакой цены и значения.

Из тюрем бегут очень редко (сравнительно) и стараются убежать только такие арестанты, которые посажены на много лет и притом в одинокую, тесную и душную темницу. "До чего доходило их отчаяние, стремление добиться свободы, выйти на вольный воздух!" — замечает один из наблюдавших за этим делом и продолжает: "Нет конца россказням об этом: кто перепилил толстую железную решетку перочинным ножом и спустился на изорванной в полосы простыне; кто подрылся под пол, выбрасывая землю щепотками в оконце, чтобы скрыть свою работу; кто ушел переодетым; кто в неволе открыл на досуге назначение египетских пирамид; кто составил себе чернила из ржавчины от железных запоров и из крепкого чая и на измятом лоскутке бумажки, в которой завернут был этот чай, написал трагедию в 5-ти действиях; Опять иной, услыхав отдаленный стук в тюрьме своей, заключил из этого, что у него есть соседи, отделенные от него толстыми каменными стенами, и, полагая, что один из близких ему товарищей, может быть, содержится тут же, вздумал подать ему о себе весть счетными ударами половой щетки в каменный пол. Через несколько времени он вызвал ответ. Товарищи поняли друг друга и разговаривали таким образом, означая каждую букву таким числом ударов; сколько ей принадлежит счетом по занимаемому ею месту. Но вскоре и третий, незваный собеседник, вмешался в этот разговор и испортил все дело… Словом — конца нет этим крайне занимательным похождениям!" — замечает В. И. Даль (Казак Луганский) в одном из своих рассказов.

Чернила из ржавчины с чаем делали те из государственных преступников, которые в 1825 году содержались в двух крепостях: Петропавловской и Шлиссельбургской. Сидевшие в первой измыслили писать к родным историю впечатлений недели, двух и даже месяца и приловчились писать это в такой сжатой форме и таким мелкобисерным почерком, что на это потребовалось особое искусство и долгая подготовка. Все впечатления надо было писать и можно было уписать единственно только на тех маленьких лоскутках бумаги, в которые завертывались содовые порошки, выписываемые доктором для освежения (иной бумаги в казематы не допускали). Сидевшие во второй крепости (Шлиссельбургской) получали, с дозволения начальства, апельсины, а в них, вместо сладкой мякоти, тщательно завернутые кучки писем, свежей и чистой бумаги, бумажные деньги, чернила, перья и проч. В Петропавловской стуком в пол щеткою один заключенный узнал, что в соседях у него находится автор "Горе от ума", сам, в свою очередь, живущий в ближнем соседстве (только за досчатою перегородкою) с евреем, содержателем почты между Северным и Южным тайными обществами.

Переодетым уходил из иркутского острога арестант в франтовском костюме для того, чтобы нашутить в благородном собрании. Он побыл там, вынул из кармана прокурора сто рублей, столько же у председателя губернского правления, у начальника края часы, но в дверях, уходя, столкнулся с другим, угрожавшим выдать его, если не поделится добычею. Поделившись чем успел, арестант направился на улицу, а тот, который остался в собрании, был обыскан, когда спохватились обворованные, и указал на виновника. Полицейские бросились в острог и в тот секретный номер, из которого ловкий вор ушел в собрание и в котором, вместо себя, он положил охотника из арестантов. Видя номер занятым и поверив обманному ответу допрошенного, полиция в тюремных воротах встретила настоящего жильца секретного каземата, подъехавшего на извозчике. Арестант оттого не умел схоронить концов, что из собрания заехал в кабак кутнуть, обменяв опасные вещи на безопасные деньги. Столкнувшись с полициею в воротах, он поспешил выбрасывать вещи и деньги.

О применении египетских пирамид мы уже раньше рассказали, о всех же других приемах, приспособляемых к побегам из тюрем, в сибирских летописях имеются следующие несомненные данные.

Как всем известно и как мы сказали сейчас, в сибирских тюрьмах существует одиночное заключение, которое понимается там обыкновенно как временная мера наказания и только для закоренелых и неисправимых злодеев. Заточение это, к несчастью, до сих пор сопровождалось приковываньем на цепь.

Один из таких «цепных» лежал с цепью в госпитале большого Нерчинского завода, когда еще содержались при этом заводе ссыльные. "При осмотре утром одного дня" на койке больного нашли одну цепь и замок; "внутри замка, за пружину, зацеплена была петля, ссученная из холщовых ниток, надерганных из простыни". Беглый, как видно по делу, не найден, но сторожа-солдаты получили каждый по 50 ударов палками.

В томском остроге содержались два арестанта в секретных казематах. Под окном, у наружной стены, по обыкновению, находился часовой. Однажды один из этих часовых заметил, что над головою его пролетело что-то тяжелое и белое. Едва он успел опомниться, как опять пролетело что-то другое, но также белое и тяжелое. Это что-то на этот раз показалось ему человеком. Часовой смекнул и выстрелил, но сделал это второпях, наугад, однако произвел шум, вызвал тревогу. Прибежал караул, сбежались люди, охотники до всяких скандалов, сделали облаву, обыскали все окрестные места. Подле тюремной стены нашли голого человека с переломленною ногою. Голый человек оказался одним из секретных арестантов: тело его было намазано салом, чтобы ловчее могло оно выскользнуть из рук преследователей. То же сделал, по его словам, и товарищ его; и оба они вместе изрезали казенное платье на ленты, из суконных лент скрутили веревки, веревки приладили к решетке, а решетка была подпилена. Спускаясь вниз, арестанты в это время предварительно раскачивались для того, чтобы усиленный размах дал им возможность перелететь через стену, которая приходилась вблизи каземата. Пойманному не посчастливилось прыжком на землю по ту сторону стены, он получил опасный вывих; товарищ его успел-таки бежать, но вскоре был пойман, узнан и приведен на допрос. Спрашивали:

— Где ты был в то время, когда сделана облава и вся окольность острога оцеплена? — дальше бежать было нельзя и некуда.

Отвечал:

— Я сидел все время в колодце. Идут солдаты около, я окунусь в воду, голову спрячу; они отойдут, я голову высуну и надышусь. Одежду бросил мне с возу проезжий крестьянин.

Вопроса о том, каким образом была перепилена решетка, и быть не могло: один из бежавших арестантов был портной и, по занятию своему и с дозволения начальства, имел приличные своему ремеслу инструменты. При осмотре покинутого им наперстка нашли тут пилу, сделанную из часовой пружины и тщательно мастерски сложенную и уложенную.

В омском остроге одна арестантка решилась бежать из секретного каземата, улучив ту минуту, когда под тюремным окном ее проходила корова. Баба рассчитала прыжок свой так ловко, что угодила животному прямо на спину. Испуганное животное понесло беглую от сторожей и преследователей, но не унесло далеко.

В омском же остроге мы видели арестанта — сухого как жимолость, цепкого и ловкого как обезьяна, который сумел пролезть из ретирадного места в узкую щель, оставленную между соседними стенами и не заделанную в том предположении, что щель эта не представляла опасности. Водосточная труба помогла ему из второго этажа спуститься на двор, со двора подняться на крышку стены, окружающей все острожные строения, и взобраться на нее по водосточной трубе сарая. Всеми своими маневрами арестант привел следователей и свидетелей в изумление и возбудил в первых недоверие. Чтобы убедить их в истине хитросплетенных показаний, бродяга не затруднился повторить эту операцию во второй раз и, на глазах чиновников, проделал свой фокус с прежним блеском, со всею ловкостью акробата, опытного и бывалого. Между тем этот беглый был не. старше 15 лет от роду и принадлежал по роду жизни и сословию к местным мещанам.

Все эти случаи указывают на смелость в сочинении замыслов, иногда доходящую даже до дерзости. В одиночку бегут весьма редко. Побеги из тюрем задумываются обыкновенно несколькими арестантами, приводятся в исполнение маленькою артелью, которая так же, как и всякая другая артель, атаманом крепка, т. е. предполагает зачинщика и руководителя. В большей части случаев, это — бывалый и опытный, т. е. бродяга. Успех побега обыкновенно обеспечивают сторонние пособники, участники замысла или по подкупу, или потворству, нередко по глупости и тупости сторожей, между которыми особенным ротозейством отличаются казаки из бурят.

Мудрено найти бежавшего арестанта, знающего все ходы и выходы, но не мудрено различить во всей этой сумятице тюремного дела главных виновников, подкупных и привычных, глуповатых и тертых, умелых и на путаные показания, готовых и на наказание розгами, тем более что редкий из этих сторожей сам не бит уже шпицрутенами где-нибудь в России. Тюремная история также обильно наполняется побегами, и мы надеемся впоследствии доказать и то, что если имеются в России такие местности и города, где правительство признало излишним содержать тюрьмы (как, например, в Березове Тобольской губернии), но зато везде, где постоянно содержатся в тюрьмах арестанты — из тюрем этих бегут. Скажем больше: можно смело биться об заклад, что нет в России ни одной тюрьмы, из которой не сделано бы было побегов.

Как ни крепка та или другая тюрьма, как ни слабо значение всех сибирских трактовых пересыльных тюрем как мест временного заключения (на небольшое число подсудимых и на большое пересыльных арестантов), побеги из этих тюрем относительно реже. Побеги отсюда не представляют такого интереса и не встречают такой трудности, какими живут и дышат настоящие каторжные нерчинские тюрьмы.

С каторги бегут несравненно в большем числе, хотя отчасти при тех же условиях, т. е. не столько из самых казематов, сколько с работ, не столько в одиночку, сколько в товариществе. Здесь уже не выжидание первого благоприятного, подвернувшегося под руку случая, а систематическое знание, направленное давнишнею подготовкою и уменьем. На этот раз уже и причины другие.

Из пересыльной тюрьмы бежит арестант, как малый ребенок, куда — и сам не всегда хорошо знает. Бежит оттого, что в заточении жить не хорошо, не нравится ему, авось в лесу будет лучше, авось оттуда и удастся куда-нибудь выбраться. Он бы и не бежал, если бы не сманивали товарищи, не улыбались поощрительно на побег сторожа и приставники. Говорят, что за тюрьмою все лучше. За беглым не гоняются, а еще хлебом кормят, да и не Бог весть что сделают, когда из бегов поймают. Можно тогда сказаться непомнящим, поступить в это хваленое и достопочтенное звание, которое у нас имеет такое широкое приспособление. Беглого из пересыльной тюрьмы скоро ловят, его слабее наказывают; самое большое преступление его в бегах — мелкое воровство, пьянство. Он нередко сам является на суд и кается. Один такой и в том же Тобольске, весною 1863 года, не пришел в острог с работы с двумя другими. Поздно вечером он стучался в острожные ворота и был впущен на общий смех арестантам и для показания на допросе о том, что двое товарищей его бежали, что сам он напился вместе с ними, но покрепче их, пьяным выспался в кустах, утром опохмелился, денек погулял, а теперь вот и пришел домой, не зная, куда идти и чего искать ему в бегах. Других ловят и уличают: в 1851 г. в тобольской тюремной книге записано: "Расходчик по экономической части Петр Андреев 9 декабря, в 11 часов пополуночи, идя в острог, увидел впереди идущего арестанта без конвоя, но что нес, не приметно. Войдя во двор, спросил: куда он ходил? Тот сознался, что только сходил в питейный дом и выпил вина 1 /4 штофа с позволения часового, стоящего у ворот, который его, как вперед, так и обратно, пропустил". Арестант был татарин. Часовой показывал, что к будке его приступило много арестантов, и он не мог усмотреть, когда прошел один из них, но "почему он допустил большое скопище арестантов к посту своему, об этом доказать не мог". Арестанты такой категории даже не отвыкли еще путать других, не выучились скрывать своих пристаней; они еще оговаривают своих благодетелей, официально называемых пристанодержателями. Они еще не умеют прятаться так, чтобы удивлять находчивостью судебных следователей и тюремных дозорщиков.

Не таков беглый с каторги: тертый калач, мятые бока, варнак — по-сибирски, чалдон — по-каторжному. У этого другая цель и другая сноровка, иные пути, которые намечены верно и ладно и твердо изучены. Он на них не заблудится, его не спутает никакой законник, не запутают никакие трущобы, ни географические, ни юридические. Варнак берется за дело побега, как за важное и политическое; он, как артист, смело постоит за свое искусство: и в лесу он как рыба в воде, а в ремесле своем, как виртуоз и мастер. Беглеца тюремного поищут два-три человека только для вида, ради службы и начальства, да и само начальство на таких невинных гуляк одною рукою машет, а другою вычеркивает их имена из списков содержавшихся и помечает в числе бежавших. Но бежит варнак, беглец с каторги, за ним для поимки сбивается и посылается целая облава конных и пеших, отправляются вперед и назад, во все стороны, кучи повесток и извещений. Бежал из карийской тюрьмы Иван Петрович Дубровин, и через час об этом знали все обитатели всех четырех промысловых селений; на всех, без изъятия, напал панический страх: тревогу били, по ночам не спали, все словно ждали какого-то дива и чуда. На четвертый день Дубровин не замедлил выказаться: он убил в одной из крайних изб одного из промысловых селений женщину с двумя малютками ни за что ни про что, из одного желания потешить свою злодейскую душу. Приходил он втроем и далеко не ушел от каторги, а грабил потом с шайкою своею всех живущих, проезжающих и проходивших по реке Шилке. Когда поймали Дубровина, то мало того, что приковали на цепь, ему надели еще на руки лису, чтобы и подниматься с места ему было трудно. А таких, как Дубровин, на истинной каторге немало. Но о них потом, о других — теперь.

За Байкалом живет в народе предание, что Петровский завод преимущественно богат побегами, что там у тюремных сидельцев ведется особенный обычай бегать из тюрьмы на уру, не в одиночку, а целым огулом. Насколько справедлив первый слух, доказывают нам архивные бумаги, которые зачастую говорят одно и то же, что из "всех здешних мест гораздо более чинятся побеги в летнее время из Петровского завода". Насколько справедлив второй слух, архивные дела не дают для того определенных данных, но народные рассказы настойчиво уверяют в том, что побеги на уру производились оттуда довольно часто. Арестанты при этом, чтобы устранить наблюдение и привести в смятение конвойных, кричат всею казармою «ура», как на сражении: надо цепь пробить, а там уже легко станет, там либо пан, либо пал. Решившиеся бежать, по знаку того, который подпилил решетку и мигнул соузникам, хватаются за собственные рубашки, рвут их на клочки, обматывают этими тряпками кандалы (чтобы не стучали) и бегут через окно, предполагая, что товарищи их, решившиеся остаться, криками «ура» отвлекут на себя внимание стражи. Сами беглецы в то же время производят тот же крик вслед за другими. Подобные попытки — прибавляют народные рассказы — всегда венчались полным успехом, и конвойные не могли хватать беглецов также по тому обстоятельству, что голые арестанты успевали предварительно намазывать все тело свое салом или маслом. Архив Петровского завода, при тщательном просмотре, не подтвердил народных слухов, которые, обыкновенно, складываются в предание и в цельный рассказ из множества частных случаев, но, вероятно, слухи эти имеют основание в былом, не занесенном в официальную бумагу из личных расчетов и соображений начальства (чего не бывает на каторге!). Тем не менее архивные дела Дучарского завода (теперь упраздненного) представляют один подобный случай, доказывающий, что побеги огулом, во многолюдстве беглецов — не миф, который, во всяком случае, мог служить поводом и лечь в основание народной легенды. Дело случилось 8 июня 1815 года. Из тюрьмы сделан был капитальный и серьезный побег: из двадцати заключенных бежало четырнадцать человек. Событие это обставлялось такими подробностями.

При дучарской тюрьме, на всякие потребы и нужды, находилось восемь человек караульных солдат. Перед тем как посадить всех этих арестантов на цепь, четверо солдат отворили решетчатую дверь, а за нею и тюремную, ведущую в каземат. Не успели солдаты опомниться, как арестанты накинулись на них всею массою. Сначала захватили четырех передних, а вслед затем и остальных четырех, задних. У тех и других цепные арестанты отняли тесаки, вырвали штыки из ружей, связали всех крепкими веревками и заперли за решетку. Четырех передних, сверх того, избили поленьями; унтер-офицера связанным бросили в угол казармы. Четырнадцать арестантов, выйдя из каземата, взломали в сенях чулан, взяли там ружья, патроны и порох. По мере того как проходившие обходом солдаты являлись в тюрьму, их также вязали и сажали к прочим за решетку. Сигналы подавал и приказания кричал один из них. Затем, когда все караульные были перевязаны, все четырнадцать скрылись. Пришли урочные часы смены. К дверям тюрьмы явился свежий часовой, ничего не смекавший, ничего не подозревавший. Расположившись у дверей, часовой слышит разговоры, прислушивается: голоса выходят глухие, из подполья. Часовой спрашивает:

— Кто в подполье?

— Унтер-офицер Плотников.

С трудом открывают наглухо заколоченную западню подполья, выпускают оттуда 13 человек солдат, а затем бьют тревогу в заводский колокол. На набат сбегается народ; сбивают облаву, делают окольный обыск, но безуспешно. В Уровское правление скачет нарочный оповестить о принятии должной осторожности и с приказанием "немедленно отправить людей, сколько можно для поисков". Правление снаряжает также облаву: 12 человек вооруженных крестьян идут на охоту и, соединившись с заводскою командою, преследуют беглых варнаков к пади (горной долине), называемой Широкою, устьем своим выходящей к реке Урову. В пади этой сделались приметны следы: измятая трава, пепел от свежих теплин, на следах видят и самих беглецов. Завязывается перестрелка: у одного крестьянина, на первых выстрелах, подстрелена лошадь и убит наповал один беглый. Тем и кончилась вся эта встреча, не имевшая, по неудобству местности, большого успеха. Между тем наступила ночь: ссыльные рассыпались по непроходимым чащам. На другой день искали их опять, но не нашли, а только через три дня поручик Рик напал на следы. Шесть человек беглых скрыты были в сене уровского зимовья крестьянином, взявшим с беглых за печеный хлеб 10 рублей. У деревни Подозерной, в колке поручик Рик завязал с беглецами перепалку; четырех из них положил на месте, троих захватил живыми. Остальных на этот раз найти не могли и уже через пять дней поймали их на воровстве, на мельнице. Когда беглые вырвались и побежали, снарядили за ними погоню и в пади Каменке опять завязали с ними перестрелку. Еще двое беглых были убиты, третий скрылся в густой чаще леса, и его ни убить, ни схватить не могли…

Таковы подробности едва ли не самого большого побега изо всех нерчинских тюрем. На нем как будто оборвались, запнувшись, все другие попытки подобного рода. Отчаяние каторги искало других путей, заключенные производят другие вылазки, скромные и подспудные.

Задумав побег, арестанты нерчинских тюрем прежде всего хлопочут о запасе, предварительно смотрят на конец, не заботясь особенно о начале. Оно в свое время объявится само и по большей части удачно обставленным готовыми средствами, редко нежданными и случайными. Заручаясь новою, свежею, не рваною одеждою, арестанты в то же время затягиваются в неоплатные казенные долги, которые в круговом расчете делают через то побег неизбежным и единственным средством очистить свою чалдонскую совесть и покончить расчеты с тяжелою каторгою. Обыкновенно эта хлопотливая заботливость о запасе теплой и новой одежды принимается союзниками за сигнал на молчок. Вторым ясным признаком твердо выясненного решения признается то, когда задумавший побег начинает заводить особенную приязнь с теми товарищами, которые заведуют съестными припаса- ми, и с теми каторжными бабами, которые заведуют кухнею: близкие интимные отношения, наскоро слаживаемые и на время устанавливаемые при помощи водки, считаются в особых случаях достаточно обеспечивающими средствами. Сношения эти в тюрьмах, где рука руку моет и оттого обе бывают чисты, нетрудны и перед законами дружбы неизменно святы и состоятельны. Дело слаживается очень скоро, без задержки даже и на таком тормозе, который, по смыслу казенных учреждений, поставляется в лице арестантского старосты. Староста — свой брат, сам не раз уже вкусивший сладость побега и не раз уже отведавший бродяжьего брашна. Он это дело понимает и делу этому никогда не противник; таких уже людей и выбирают арестанты в это звание. К тому же опытный беглец сумеет сам ловко повести дело и никого не затянет в тину допросов и следствий, сам все примет на себя и концы запрячет. Имеющий намерение бежать готов сократить свой паек, ест очень мало, порции свои копит, не берет из кухни ни хлеба, ни мяса. Приспеет час; он выпросит то и другое гуртом: хлеба ковригу фунтов в 25, мяса полоть со свою голову; возьмет все это и спрячет. Спрячет он добро свое в хоронушку, без которой ни одна тюрьма не живет, да и жить не может. Хоронушка затем и потайное место, чтобы ни один дозорщик не осквернил ее своим нелегким черным глазом. Хоронушек этих в каторжных (да и во всяких) тюрьмах больше, чем в окольных лесах лисьих и собольих нор. Деревянная тюрьма, каковыми бывают все собственно каторжные тюрьмы, удобнее для такого рода тайников тюрьмы каменной.

Хоронушки эти обыкновенно устраиваются в подполье, по большей части около печей или за печками, под половицами, с ловко прилаженными и замаскированными покрышками. В каменных острогах (каковы губернские и уездные пересыльные) хоронушки делаются в самых стенах. В томском, например, в одном месте, около нар, стоило только вынуть кирпич, чтобы увидеть огромную пустоту, некогда (при постройке), вместо щебенки и кирпичей, наполненную щепами. Щепы от времени и сырости сгнили и образовали огромную хоронушку, в которую могла свободно поместиться вся громадная острожная собственность. На этот раз в ней сберегались инструменты всякого рода, посуда с водкою в стеклянных сосудах всех общепринятых величин, ножи, карты, табак и проч. Тайник этот закрывался ловко прилаженною доскою, покрашенною тою же краскою, какая желтела на стенах. В тобольском остроге у одного из прикованных на цепь нашли такой же тайник в стене напротив печи, и в нем три ножа, два подпилка, зубило, шило, 5 оловянных и медных печатей и кипы всякого рода бумаги. В тюменской тюрьме, в кухне под квашнею, нашли несколько вынутых кирпичей для пустоты, в которой пряталась водка, и так далее — в бесконечность…

Заручаясь, таким образом, съестным на первые, самые трудные дни побега, арестанты скопляют в неопределенные сроки и деньги. Для таковых хоронушки устраиваются около себя и деньги зашиваются в вороте рубашки, в вороте казенной куртки, где-нибудь в полушубке, под стельками, в подошве сапога и в выдолбленных каблуках его. Тогда весь секрет состоит только в том, чтобы уберечь накопленное от воровского глаза, ибо, как известно, тюрьма собственности не признает и ворует на обе руки и всякими способами. Чтобы вернее увеличить копилку новым приращением, арестант ложится в госпиталь, не берет денег на пищу, наполняет ее в заработанных грошах за предыдущие месяца на текущие, и, во всяком случае, на больничной койке он в лучших условиях, чем был на казарменных нарах, где, как известно, раскладывают карточный майдан, соблазняют вином и иными сластями.

Так или иначе, бывалый арестант без денег и провизии с каторжного места не снимается. Самый опытный и не один раз бывалый уходит из тюрьмы один: все остальные, и в большей части случаев, подговаривают товарищей-спутников, а новичок нуждается в вожаке: "без запевалы-де и песня не поется". Для побега выбирают всегда теплую пору и бегут обыкновенно весною, когда закукует кукушка (отсюда и выражения: "идти на вести к Кукушкину генералу" или "кукушку слушать, как поет"). Бегут во множестве летом, реже к осени и холодному времени, и только отчаяние и дерзкая решимость уводят арестантов холодами на зимние палящие морозы. Во всяком случае, весеннее время и летняя пора всего больше красны на каторге побегами даже и из таких тюрем, оттуда бегут всего меньше, каковы Карийские.

Самый побег для каторжных, когда готовы все путевые запасы, не мудрен.

— Была бы охота, — говорят сами бродяги, — а на что — так надо спрашивать — человеку и голова в плечи ввинчивается?

— А на что и солдаты такие к нам приставлены, что либо плут хуже нашего, либо такой, что только сваи им вбивать? Слушайте!

Года два тому назад (т. е. в 1859 году) на одном из карийских промыслов послано было несколько человек арестантов на работу. При них, по уставу и обычаю, находились конвойные: один из штрафных солдат, назначенных на Амур, но перевернутых в забайкальские казаки, а другой — молодой парень из тех старожилых заводских крестьян, которых в 40-х годах переименовали в казаки по имени только, но не на самом деле.

Пришли арестанты с конвойными на работу. Солдат из штрафных говорит товарищу, конвойному из казаков:

— Поди-ко, земляк, зачерпни водицы, что-то от щей нутро жжет, а я посмотрю за арестантами. Да шинель-то сними, а не то на офицера наткнешься: обругает и изобьет; в ответе будем оба.

Тот так и сделал: сходил на Кару за водой, вернулся назад. Сидит на старом месте один арестант.

— А другие где?

— Да гулять ушли, тебя не спросились.

— Как так?

— Да этак! И я бы с ними ушел, крепко звали, да отдумал. Им-то было вдоль по каторге (т. е. без сроку), а мне вот года два до конца осталось, не стоит!

— А шинель моя где?

— Затем-то тебе ее и оставить велели, что шинель твоя на одного арестантика поступить должна, на рыжего-то. На него она и поступила, поверь мне!

Вскоре прошли на промыслах слухи, что идет-де по почтовому торному тракту, днем и ночью, по направлению к городу Чите, один солдат с сумою и с ружьем и ведет с собою трех арестантов.

— Куда-де, земляк? — спрашивал купец, поставлявший на арестантов муку.

— Вот в Читу на допрос арестантов веду.

Через две недели пал новый слух от другого торговца, вернувшегося с верхнеудинской ярмарки: идет-де солдат под Верхнеудинском и ведет с собою только одного арестанта. Ведет он его также на допрос, как сам сказывал, в Верхнеудинск, из бегов-де поймал.

— Так и уведет (думали на Каре), уведет и сам уйдет беглый солдатик с беглым арестантом прямо в Россию или куда им надо, где им лучше понравится, если не попадут на какой-нибудь рожон. Да едва ли-де: в Сибири дороги тоже торные живут, да и глухи бывают, кроме купцов и проезду почти никому нет; кроме бродяг да беглых с заводов и прохожих других не видать, да раз в неделю арестантская партия кандалами прозвонит; обозы чайные тоже не во всякое время ходят. По дороге простору много.

Случай в Чите сделался известным даже в Петербурге.

Тамошние гарнизонные солдаты не только выпускали на ночь арестантов, но и сами ходили с ними на грабеж в городе и соседних селениях. Перед светом аккуратно возвращались: один на часы, другой в заточение. Виновных велено было строго наказать, но наказание не остановило преступления. Солдаты снова произвели несколько краж и украденные вещи спрятали на гауптвахте; офицеры оказались по следствию потворщиками. Еще в 1836 году генерал-губернатор Броневский свидетельствовал, что нравственность у тех казаков, которые вращались при полиции и находились в частом прикосновении с ссыльными, была невысокого достоинства.

Бывают на каторге другие дела и другого рода и вида побеги, когда один старается перехитрить другого, не разбирая (как в данном случае) того, что валит этого другого себе под ноги, в яму. Так как борьба эта ведется на взгляд и на счастье, почти втемную, то и ходы ее разнообразны и мудрены до того, что понять их и уследить за всеми ставками нет почти никакой возможности. Сами бродяги таятся, следы свои тщательно прячут, редкие рассказывают кое-какие подробности, но всегда, конечно, оставляют про себя и для товарищей всю суть и всю подноготную. Самое вероятное и неоспоримое одно только, что каторга дает обильное количество побегов.

Всех беглых по всему Нерчинскому округу за 10 лет (с 1847 по 1857 год) считалось 2841 человек таких только, которые за побеги наказаны были на заводах. Сверх того бежало еще 22 женщины, которые были пойманы и также наказаны на заводах. К 1 января 1859 года, т. е. за 11 лет, во всех Нерчинских заводах считалось в бегах невозвращенными: 508 человек горных служителей и 3104 ссыльных и ссыльнокаторжных, так что, по сравнению с количеством всего сосланного населения в бегах ровно 24 %. Таков учет общего горного управления в валовых цифрах. Частные исчисления также красноречивы, хотя мы и придерживаемся цифры собственно ссыльнокаторжных и не принимаем в расчет поселенцев (об этом дальше, в своем месте). Знаменитый Петровский железоделательный завод, единое из детищ того же Нерчинского горного округа, тоже считал свою усушку и утечку. К 1 сентября 1851 года у него нашлось в бегах, тоже в десятилетней сложности, всех беглых 740 мужчин и 5 женщин. К 1 января 1852 г. (т. е. в два осенних и один зимний месяц) успело бежать еще 26 человек, стало всего в неустойке 771 вольная душа. Из этого числа поймано только 19 человек, исключено за десятилетнею давностью 31, осталось — стало быть — в бегах 716 мужчин и 5 женщин. Некоторое число таковых завод имеет получить назад под названием оборотней, возвращенными из России в той цифре, которая выясняется в тобольском приказе о ссыльных. Там, между прочим, наверное, утверждают и, несомненно, доказывают, что число пригнанных обратно в Сибирь на каторгу и поселение, с 1833 по 1845 г., двенадцать тысяч шестьсот пятьдесят два человека (в том числе 345 женщин) и что одних каторжных в течение десяти лет (с 1838 по 1847 год) принято из России с возвращенными через Тобольск 2446 мужчин и 27 женщин. Конечно, между ними не всякий укажет на то, с какой он бежал каторги. Бродягами давно уже приспособлен способ сочинения псевдонимов, венчающихся общим местом "не помнящих родства"1.

{1 Обязуясь подробным исследованием вопроса о бродягах во всем его многостороннем и широком развитии, мы на этот раз продолжим наблюдения наши над цифрами беглых с сибирских заводов и берем намеренно года на выдержку, не подчиняя их системе и при этом указывая первые попавшиеся нам на глаза. Так, например, на Александровском винокуренном заводе с 1 января 1846 г. по 1 ноября 1859 г. бежало с работ 1013 мужч. и 19 женщ. Из этого числа домашними средствами поймано (а в том числе, конечно, и добровольно пришли в зимнее холодное время) только 277 мужч. и 4 женщ. В 1833 году бежало из этого завода 633 чел., в 1834-м — 770, в 1835-м — 754, в 1836-м 591, в 1837-м — 293, в 1838-м — 32, в 1839-м — 76, в 1840-м — 40, в 1841-м — 71, в 1842-м — 82, в 1843-м — 98. Уменьшилась в последние годы цифра побегов оттого, что в завод стали меньше присылать рабочих и заметно ослабел тюремный надзор с уменьшением команд, обращенных на другие заводы. В 1843 году из 98 человек возвращено было только 8. Из Успенского винокуренного завода (Тобол, губ.) в 1860 г. бежало каторжных 160 человек да весною следующего года успело удрать еще новых 22. Беглые по другим заводам Восточной Сибири стояли в таком количестве:

Все это, конечно, в десятилетней сложности с увеличением цифры от новых побегов и с уменьшением ее за вычетом по закону десятилетней давности.}

Чем и как обставляются побеги с каторги, мы объясним несколькими очерками, сообщенными частью интересовавшимися этим делом, частью самими заинтересованными в нем. Разряд последних разбивается для нас на две категории. К первой и главной мы относим тех бывалых бродяг, которые снимаются с места для пути дальнего елико, возможно, и не спуста. Они отлично знают дорогу, и эта издавна пробитая тропа называется варнацкою дорогою, имеет определенное направление по лесам, жилым и нежилым местам и опытного бродягу уводит далеко, уводит в Россию. Истинный варнак снимается с места для того, чтобы по возможности подольше пожить на своей воле, старается по мере сил не возвращаться на каторгу, искусно заметая следы, или если уже для него оборвется счастье, то запишется в оборотни, но не скоро. К другой категории бродяг мы относим тех ссыльнокаторжных, которые бегут на авось, иногда просто прогуляться, побродить в лесу и на воле, "единственно для отбывательства от казенных работ", как привыкли выражаться официальные бумаги. Такого рода беглые — жиганы, мелкота — зачастую не уходят дальше Байкала. Наступающие холода на измызганную за лето в ходьбе по лесам казенную одежду, незнание дороги, приемов и правил бродяжьего дела — все это таких мелких бродяг, без всякого участия и усердия со стороны полицейских начальств, сгоняет на каторгу. Такие бродяги с первыми осенними морозами являются в ближайший город и на суд с повинною головою и с покорными руками и ногами. Похождения таковых немногосложны.

Бегут они, при первой открывшейся возможности, наугад, куда глаза глядят, бегут обыкновенно шайкою в том предположении, что на людях и смерть красна. Если бегут без вожака, то, стало быть, путаются, наталкиваются на множество случайностей и в большей части случаев не выдерживают, т. е. попадаются. Вот что рассказывал один из таковых:

"Бежали мы втроем с «хвостов» на Среднем промысле. Ходили целую ночь и прошли кабыть много.

— Верст, мол, братцы, десятка два будет?

— Будет, слышь.

Стало светать, а мы в пади какой-то.

— Идем, мол, товарищи, куда нас эта падь поведет.

— Валяй, — говорят, — перекрестившись!

Шли, шли падью, селение какое-то перед собой увидали, испужалися.

— Не назад ли, товарищи?

— Чего назад? Гляди вперед, затем ведь и ушли. Разбирай, какое жилье!

Поднялся я на гору, глядел, глядел…

— Леший, мол, нас, ребята, водит да и леший-то не наш, а казенный, промысловой.

— Чего-де так?

— Поглядите-тко, никак к Верхнему промыслу пришли.

Стали разглядывать, приметы распознавать, так и есть: Верхний промысел, и тюрьма ихняя, и разрез тутошной, и пристава дом увидали.

— Пойдем, мол, ребята, туда, спокаемся, а там поживем, повыспросим, дороги узнаем. А что-то, мол, мы и бродяжить-то не умеем: не рука знать!

Стали мы толковать, стали промеж себя спорить. И ночи-то жаль терять занапрасно, и тюрьму-то мы видим впереди под горой и разрез; желоба по речке-то, по Каре-то этой, обозначались. Черт, мол, с вами, а теперь у нас день, пойдем лесом. Бери левей! ворочать не станем.

Так и решили, а пошли опять наугад, пошли левей да и взяли прямо. И шли мы еще день. Ночью спали. На пятые сутки живот тосковать начал. Сказал я об этом товарищам.

— И у нас, слышь, тоскует.

— Да по ком?

— Не по артельном же, слышь, хлебе, а надо полагать, захотело брюхо получше чего, надо быть, горячего.

— Ягоды бы ему дать хорошо, не спесиво оно! — шутим это.

А где ее возьмешь, ягоду-то эту? Леса стоят все какие-то не такие. Кочки между деревьями-то да трясины и густым-прегустым мохом затянуло все; идешь словно по перине, а ягод нету. А брюхо-то с голодухи так и выворачивает, словно рукавицу.

Станем себя утешать, разговаривать, а оно, брюхо-то, нет-нет да и завоет, ровно в нем на колесах ездят. Тошно ему стало, голос подает.

Идем вперед. Забор увидали. Стали оглядываться, нет ли жилья какого? Слышим, один товарищ заревел, словно с него живого лыки драли. Мы кинулись, смотрим: в яму какую-то провалился и зевает по-медвежьему. Вынули мы его.

Другой товарищ смекнул:

— Это-де, братцы, для козуль настораживают. Вот в воротах-то, бревно на волосках повесили. Чуть упадает, то и раздавит. Много, слышь, нашего брата, не ведая, этак свою жизнь кончали. Хорошо еще, что товарищ в яму попал, а не в ворота прошел.

Перелезли мы через заплот (ограду) дальше, а в ворота не пошли. Стал нам товарищ рассказывать, как бревно так ловко прилажено, что козуля пролезет в ворота да дотронется только до бревнушка, тут и смерть ее. Вышли мы в поле. В поле стадо баранов ходит, а при них пастух мальчишка. Увидал он нас, бросился опрометью прочь от нас. Мы его звать, не слушает, мы божиться, стал подходить. Кричит нам:

— Не убьете?

— Нечем, мол, дурак экой! смотри, пустые идем. Дашь нам есть, еще денег тебе дадим.

— Я не дам, боюся вас! А подойдите-де, сами возьмите, вон под кустом хлеб лежит.

Я пошел. Нашел тряпичку, развернул, хлеб увидал, схватил его в обе руки. Хотел сожрать его в три раза, так уж и глазами наметил, как надо и зубы наложил, да вспомнил товарищей. Так у меня словно хлеб-от кто оторвал ото рта. А умом-то мекаю: не стану, мол, есть, делиться велят; зачем и идем-то мы вместе и другой кто не сделает так. Думаю это, а есть еще пуще мне тот хлеб захотелось. Запах-от его слышу, так живот-от мой и заворчит и заворочается в нутре-то. Стало мне на ум всходить, что не донести мне хлеба, съем я его, а там пущай они приколотят меня за то. Тут товарищи-то и закричали. А я стою на том же месте, где хлеб взял. Закричали товарищи-то, стало мне на ум другое приходить: съем один — сыт буду, с товарищами поделю — никто сыт не будет, коврига-то малая. Сдумал я так-то, стиснул краюху зубами, зажал глаза, дух забрал в себя, да уж и не помню, как припустил бежать. Бежал я что было силы, во все лопатки. Прибежал к товарищам, берите, мол, да и мне оставьте!

Разделили хлеб поровну. Дальше пошли. Опять бредем целый день. К вечеру деревенька помеледилась.

— Пойдем, товарищи, в крайнюю избу, будет маяться-то нам.

— Стучись, товарищ!

Постучались мы, впустили. Мужичок не старый сидит и таково ласково смотрит на нас.

— С Кары, ребята?

— С Кары, мол, дядюшка.

— Которые сутки не ели?

— Пятые сутки крохи не видали.

— Садись, — говорит, — ребята, за стол!

Сели. Вынул он щей из печки. Налил их в чашку, хлеба туда накрошил, дал постоять, ложку взял: "Вы-де сами ребята, не притрогивайтесь, меня слушайте". Зачерпнул он щей с хлебом, мне дал, опять зачерпнул ложку, товарищу поднес, и так всех оделил по одной и по другой. Мы еще попросили, не дал. Отошел от стола и чашку со щами спрятал. Спрашивает:

— Вы, ребята, однако, впервые надо быть?

— Что, мол, такое впервые?

— Бежите-то?

— Не случалось, мол, ни разу о сю пору, впервые бежим.

Усмехнулся.

— Однако ложитесь, говорит, спать теперь. Дам я вам еще этих щей, то разорвет брюхо, помрете. Много-де ко мне заходило вашего брата, я это дело знаю, как поступать.

Уложил он нас спать в подъизбице. Спали мы крепко; как легли, так и заснули, и на ум не пришло поопастися. Да и то думать надо: нам на ту пору все равно было, что стариковы щи хлебать, что заводскую березовую кашу. Черт побери все! Однако проснулись на воле. Старик опять щей вынес: по три ложки нам дал и те не вдруг, а в очередь. Опять нас спать уложил. Поднялись мы опять, он нас накормил досыта и на дорогу дал нам хлеба и совет:

— Ступайте вот теперь прямо! На пути вам будет распадок. Дорога пойдет прямо в него — не ходите, тут казаки ловят. Берите лучше в правую падь. Там далеко есть заимка, в ней казак живет; хлеба не сеет, хлеб не ростит. Белкует: ходит с ружьем за белкой, за козулей ходит, пасти поедные и огородные ставит. Казак этот охотно нанимает вашего брата — варнака в работу да платится за послугу свинцом. Так вы это помните и на носу зарубите!

Послушались мы приказу, в левую падь не ходили, пошли в правую и в заимку постучались, силушки нашей не хватило. Есть стало нечего, весь хлеб вышел, а днем спали, по ночам шли. Да может, мол, старик по насерду на этого казака сказывал. Зашли. Казак ласковый такой, встретил, угощает, суетится:

— Сейчас же, на ваше счастье, козулю убил, ешьте! Покормил он нас. Сговаривать стал:

— Оставайтесь, кормить вас буду, вы только работайте, и работа легкая. А спрячу-де вас так, что никакой сыщик не доберется. Бывало дело!

Говорит, улещает, все норовит, как бы за самое сердце наше ухватить, да мы помним стариков наказ — на соблазн сдаваться не хотели. Проспали мы ночь. Поутру рано ушли так, что он и не приметил, спал еще. Под вечер смотрим, догоняет он нас верхом на лошади и винтовка у него за спиной торчит. Стал подъезжать, винтовку на руку взял, стрелять захотел, прицеливается. Бросились мы со всех ног на него все трое. Один сгреб его сзади, оборвал ремень и винтовку отнял. Поднял он коня на дыбы, ускакал. В сумерки опять нагоняет и винтовка в руках у него другая. Кричит нам издали:

— Отдайте винтовку мою!

— Не подходи! — отвечаем, — мы сами в тебя палить станем, убьем.

Толковал он с нами долго, а винтовки мы ему все-таки не отдали. Он повернул коня назад, а нам вслед пригрозил:

— Так ли, не так ли, а вашу-де вину и свою обиду на других варнаках вымещу.

С тем он и уехал. В одной пади мы на народ наткнулись, опознались: беглыми с Петровского завода сказались. Сговорились мы идти все вместе; стало нас 12 человек, веселей кабыть стало и страху не в пример меньше. Разложили мы огонь, теплину сделали. Товарищи ушли в лес поискать ягоды либо кедровых орехов. А то есть курчаватая такая сарана, корень ее больно сладок, едим мы ее и сыты бываем. На нее нам в тюрьме бывальцы указывали: ищите-де ее и ешьте, не бойтесь! Я остался у огня, а на огонь медведь вышел. И ружье есть, да пороху нема. Целился я в него, не испужал, а на меня же полез. Начал я бегать кругом огня, на огонь он не полез; тоже и сам стал ходить за мной и все норовил лапой сгрести меня. Однако устал медведь, в лес ушел. Товарищи вернулись, пошли мы дальше. Опять огонь разложили. Смотрим, опять, надо быть, тот же медведь к нам из лесу вышел и целое дерево в охапке несет. Мы за большое дерево тут подле спрятались, а кто и на самое дерево влез. Подошел он к огню, хватил изо всей медвежьей силы: погасить хотел, да только искры по сторонам полетели, да головешка больно высоко подпрыгнула. Осердился он, стал огонь загребать лапами и так-то старался! Тут один товарищ догадался: подошел к нему сзади, да так-то хватил его по задним ногам толстой палкой, что он аж показал нам, как салазки умеет делать, даром что был неученый и с татарами в Рассее на цепи не хаживал. Полежал это он, поревел да и надумал хорошее дело через голову кувыркаться; ушел, значит. На третьи сутки опять он брел за нами следом, на четвертые — опять пужал, на пятые как отстал, так уж больше и не показывался.

На шестые сутки попали мы на казаков.

— Это вы-де, — сказывают, — в нашей деревне казака убили?!

Схватили нас казаки — и представили!"

В рассказе этом, имеющем поразительное сходство со всеми другими, для нас яснее других, важнее прочих одна подробность: это именно готовность сибирских крестьян принимать и обогревать ссыльных. В этом случае действует столько же и чувство сострадания к голому и голодному искателю приключений — чувство, завещанное отцами, закрепленное их примером и поваженное долгим опытом сколько и экономические причины и условия сибирского быта, перед которыми бессильны и ничтожны всякие угрозы и страхи быть на суде и в ответе за укрывательство беглых, за пристанодержательство, передержательство. Сибирский хозяин из крестьян и казаков всегда затруднен и всегда сильно нуждается в работнике, которых особенно мало в Забайкалье, обездоленном тремя тягами: привлечением большого числа рабочих на Амур на казенные работы, наймами их на частные (витимские и чикойские) золотые промыслы, а в то же время и в извоз под чаи, ходившие в огромном количестве из Кяхты. Между тем беглый с самых давних времен очень дешевый рабочий; за одни харчи, из-за одного хлеба, он готов работать все лето и на страде в лугах, и на пожнях. Входя в экономические сделки, становясь в условия кругового обязательства, оба (и наемщик и батрак) остаются в одинаковой ответственности и перед судом, и законом, и перед личною собственностью. Обычай этот так прост и долговечен, что держатся его с самого начала заселения Сибири ссыльными и не только обыватели ближних к каторгам мест, но и дальние жители Западной Сибири, Урала и проч. Случаи мести, затеваемой бродягами по временам и вынуждаемой отказом в гостеприимстве, в виде подпуска красного петуха (т. е. пожара), держат этот обычай настороже и во всегдашней готовности облекаться в факт. Факты же эти до такой степени общи и часты, что ими преисполнены рассказы самих беглых и все официальные бумаги архивов. Отрабатывая у наемщиков урочное время, бродяги идут себе дальше пытать счастья, искать новых приключений. Большинство из них с голодухи скорее ограбят какой-нибудь казенный транспорт (почту, напр.), чем вскинутся на чемодан проезжего. Сибирские дороги славятся безопасностью в сравнении со всеми русскими дорогами, хотя могли бы и имеют право отличаться противоположным свойством. Отбиваются бродяги и совершают убийства только в таком крайнем случае, когда встречают вооруженное нападение, озлобленность и жестокость со стороны нападающих. Предательство вызывает месть, и месть эта является тем жесточе и немилостивее, чем преступнее и испорченнее сердца бродяг. Случаи такого рода, повторяем, редки. Голод тут играет немаловажную роль, и бродяга собственно в сибирских странах — мирный путник, не решающийся никого обидеть из боязни самому быть обиженным.

У некоторых страсть к бродяжничеству принимает форму какого-то особого рода помешательства, со всеми признаками настоящей серьезной болезни, которая требует радикальных средств, мучит и преследует больного, как какая-нибудь перемежающаяся лихорадка, имея форму болезни периодической. В Петровском заводе имелся один из таких, известный всем содержавшимся там декабристам и, по исключительности своей, памятный многим из встреченных мною. Привычка шататься развилась в нем в такую болезнь, что с каждою весною он начинал непременно испытывать ее тяжелые, упорные припадки. Он начинал всех бояться, делался задумчивым, молчаливым, равнодушным ко всему, его окружающему; старался уходить куда-нибудь в угол, прятался в укромные и темные места. На работах он испытывал тоску, которая доводила его до истерических слез. Слезы эти и тоска разрешались обыкновенно тем, что он улучал-таки время и убегал. Больной пропадал обыкновенно все лето, к осени же появлялся в завод оборванным, исхудалым, но веселым. Лицо его было исцарапано, руки и ноги в синяках и в занозах; знак, что больной гулял не просто, не жил в наймах по заимкам (иначе принес бы мозоли), но, совершая свои экскурсии, прятался от людского глаза в лесных чащах. В последних он даже подсмотрен был товарищами, верившими, что все его удовольствие и самое главное наслаждение состояло в том, чтобы во все лето не видел никого, и вся забота хлопотливо направлена была к тому, чтобы хоронить свои следы от всякого. Отшельник этот на все летнее время отвыкал от хлеба и легко примирялся с дикою пищею, употреблял ягоды (бруснику, малину и боярку) и разные коренья и травы (черемшу, сарану, мангирь и белый корень, называемый козьим зверобоем). Приходя от трав в крайнее бессилие, он изредка приближался к селениям или на страды и воровал хлеб, но очень редко выпрашивал его и довольствовался им только как лакомством. Возвращаясь с прогулок в завод по доброй воле, принужденный лишь наступающими крепкими осенними холодами, против которых не могла устаивать его оборванная и измызганная одежда — отшельник все-таки по положению получал наказание розгами. Наказание это он не вменял ни во что и для болезни своей не считал его ни за хирургическое, ни за терапевтическое средство. Затем он всю осень и зиму весело жил на работах, работал за двоих послушливо и беспрекословно, так что всех приводил в удивление, но трудился таким образом только до весны, до кукушки. А лишь только снова начинала она свою заветную, немудреную песню, арестант начинал испытывать прежние припадки, столько же мучительные и невыносимые. Шесть лет ходил он таким образом в лес и приучил тюремное начальство смотреть на его дела сквозь пальцы, снисходительно. На седьмую весну пришел отшельник к смотрителю, упал ему в ноги и просит:

— Ваше благородье! Кукушка кукует — уйду, слышать не могу, соблазняет, уйду. Либо прикажите связать, либо на цепь к стене приковать и лису наложить, либо сделайте что хотите. Невтерпеж мне это дело стало, я что-нибудь сам над собой сделаю.

Сердобольный смотритель послушался, посадил его на цепь, предварительно, уже для личного удовольствия, задав ему вперед все то количество розог, которое ежегодно следовало ему осенью, по возвращении из отшельничества после созерцательной жизни.

Просидел арестант время припадков на цепи; осень и зиму прожил на свободе и не бегал, а также вместе со всеми работал. На следующую весну он опять пришел к смотрителю с тою же мольбою, а на третий год уж не являлся к нему и в лес не бегал.

Но вот пример особого вида.

В 1808 году в Удинский округ прислан был на поселение, за бродяжничество, из Екатеринбурга старообрядец Гурий Васильев. Весною 1815 года он с двумя товарищами старообрядцами бежал на Амур с намерением основать скит, и для этого поселился близ Албазина в пещере около устья р. Урсы. Зиму с 1815 на 1816 год они провели здесь, но весною их схватили маньчжуры и привели к начальству в Айгун. Здесь маньчжуры предлагали им обрить бороду и принять подданство, как-де сделали это многие из беглых русских, проживающих в Китае. Староверы не согласились. Маньчжуры, во исполнение трактата, через Цицигар и Хайлар представили их на нашу границу в Цурутухайт. Отсюда пригнали их на старое место жительства в Удинский округ. Гурий Васильев не выдержал и, по привычке к уединенной жизни, в 1818 году бежал снова на Амур и, пойманный летом следующего года, теми же путями и средствами, выдан был там же. Его на этот раз наказали плетьми и назначили на каторжные работы в Нерчинском Большом заводе. В 1822 году Гурий Васильев снова получил возможность бежать и пробрался опять на Амур и снова в ту же пещеру на р. Урсе. Здесь, питаясь кореньями, дичью и рыбою, жил до следующей весны (1823 г.), но, боясь старой истории, на маленькой лодке из бересты решился спуститься вниз по Амуру. Не проплыл он и ста верст по течению, как был схвачен маньчжурами и увезен в Айгун. На этот раз манчьжурские власти в Россию его не отправили, но, отдав под присмотр, отпустили жить в городе на воле, вменив ему в обязанность обучение маньчжурских мальчиков русскому языку. За это кормили его и одевали и вообще содержали в довольстве. В 1826 г. он по распоряжению айгунских властей отправлен был вместе с другими вниз по течению Амура на рыбную ловлю. Жестокое обращение с ним приставников заставило его бежать на маленькой лодке (ветке) вниз по Амуру. "Пройдя слияние реки Сунгари с Амуром (показывал Гурий), я был вне всякой опасности, ибо народ ящы (гольды), обитающий по Амуру, уже не зависит от маньчжур и китайцев. Продолжая путь свой далее по Амуру, с помощью туземцев, к осени достиг земли гиляков, где остановился на зимовку". От гиляков Гурий узнал, что к северу от Амура живут тунгусы, а потому, весною 1827 года, вышел он из реки, на гиляцкой лодке, в Охотское море. Следуя вдоль берега и не доходя 30 верст до устья реки Тугура, остановился у тунгусов на зимовку и вместе с ними, к весне 1828 года, прибыл в Удской острог. На этих показаниях Гурия Васильева генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский, как известно, основал свои виды на приобретение реки Амура еще в 1822 году, т. е. за 20 лет до гр. Муравьева. На проект и представление его разрешения из Петербурга не последовало. Министр финансов, в 1833 году, отвечал: "Мне кажется, что всякое предприятие плавать по р. Амуру бесполезно и в отношении подозрительности китайцев опасно, поелику мы не имеем ни силы, ни намерения обладать тем краем, а без обладания им нельзя думать о судоходстве и о торговле, а потому без этого и не следует что-либо затевать". Вообще показания беглых, побывавших за китайскою границею, во многом послужили к объяснению Амура и других стран, соседних Забайкалью. Так, в 1805 г. д'Овре из посольства Головнина пользовался на Кличкинском руднике сведениями от бродяг Дунаевского и Прусакова, бывших за границею.

Таковы мирные пути и короткие дороги бродяг. Такова краткая сторона их замыслов, направленных к освобождению себя от работ ради отдыха и в виду мало выясненных целей. Но не такова другая, к которой мы, в свою очередь, должны подойти, памятуя, что в бродягах для нас ясно видится особый вид, первая и главная категория бывалых: тех, которых прозвал сибирский народ варнаками и челдонами. За такими бродягами существуют поиски, имелись когда-то особые команды. Против них сильно озлоблен народ, живущий на Харинской степи и около, известный у сибиряков под именем братских, а вообще — под названием бурят. Народ этот еще не перешел от степной жизни к мирным оседлым занятиям, еще не выработал в себе кротких нравов землепашцев.

Во имя этих и других причин подробности побегов с каторги принимают иной характер, в котором нет уже светлых сторон, а краски и картины становятся резче и ярче. Роли изменяются: с одной стороны, видим ожесточенных преследователей, с другой — кровавых мстителей за обиду и преследования. Бурят становится олицетворенною карою, как бы орудием неведомого ему карающего закона. Бродяга становится варнаком, чалдоном.

Почти сто лет прошло с тех пор, как буряты перешли из монгольских степей на русскую сторону, и переменили им только название (из бурят в братских), но, в сущности, они сами остались теми же, какими были. Дикая жизнь в степи сумела задержать в них в первобытном нетронутом виде все то, чем пахнула на их отцов дичь Гоби или Шамо. Харинская и другие степи не выгнали этого вон, а еще, может быть, подбавили им звериного духа. Во всяком случае, это верно по отношению к предмету, нас занимающему: бродяги шатаньем, воровством и грабежами своими бурят раздражают; к тому же побеги бродяг обязали бурят новым родом службы, требующей труда и ответа.

С мест своей родины буряты принесли, между многими характерными племенными чертами, два зорких маленьких глаза, которые хотя не глубоко поместились под узеньким бритым лбом и спрятались в одутлово-толстых и скуластых щеках, но видят так далеко и хорошо, что ни один заряд из винтовки не бьет мимо и не пропадает даром. На винтовке теперь, как на луках некогда (и не так еще давно), у бурят все мастерство и досужество; на выстрелах из нее вся надежда насущного пропитания. Степняк гол да и привык брать добычу там, где она подвертывается, не разбирая средств и не загадывая о последствиях. Для замысловатых измышлений и мудреных отвлечений в кочевьях плохая наука, да и степь — не городское поприще. Чтобы жить, надо есть, чтобы кормить себя и своих, надо промышлять, и если нет ничего в запасе, как и бывает у бурят некоторых родов, кроме зоркого глаза, то винтовка и пуля — самые лучшие и важные друзья и пособники. Чтобы жить и кормиться, надо бить козулю и птицу. Чтобы одеться в пестрый халат и прикрыть бритую голову китайскою шапкою с красной кистью, надо стрелять соболей, белок и лисиц, а если доведется случай, глаз-на-глаз, в глухом месте, без свидетелей русских, встретить беглого, то можно и его подстрелить. "Худенький беглый лучше доброй козы" — давно уже выговорил братский человек. Эта поговорка его отшибает в переводе таким дико практическим смыслом: "с козули снимешь одну шкуру, а с белого две или три" (т. е. полушубок, азям и рубаху).

Все это в Сибири, в Забайкалье, давно известно, а самим бродягам еще и с подробностями. Густые бурятские кочевья бродяги стараются обходить, а за Байкалом потому и спешат запастись провизиею, что общая варнацкая дорога идет сначала по необитаемым местам. Такими-то местами, вблизи карийских промыслов, идет она гораздо севернее почтового тракта прямо на село Торгинское (Торгу) и от него хребтами на Читу. Из окрестностей Читы беглые идут на Витим и Баргузин, но чаще на юг в окрестности Петровского завода. Окрестности Петровского завода и даже самый завод считался у бродяг любимым местом отдохновения. Архивные дела завода дают много доказательств тому, что в кабаках и притонах его попадались беглые с Нерчинских заводов и из тюрем карийских. В окрестностях его беглецы находили друзей в бурятских ламах, в семейских раскольниках. Около последних селений известен был даже, на Мукырте, кедровник (кедровый лес) — любимый притон всех беглых из Петровского и других Нерчинских заводов. Этот Мукырт в показаниях ссыльных играет видную роль.

Река Хилок выводит беглых к устью своему, т. е. на реку Чикой, которая, в свою очередь, направляет глухую бродяжью дорогу на собственное устье или на так называемую стрелку, т. е. на реку Селенгу. Делая такой крюк, ради бурят и собственной безопасности, бродяги попадают, таким образом, к тому же Байкалу и направляются на Тунку, чтобы обойти его. Иногда они рискуют переплывать на краденых, забытых рыбаками лодках через Байкал и входят в исток Ангары. К Иркутску они подтягиваются довольно близко и дальше за ним, по тайговым лесам Иркутской губернии, придерживаются вблизи почтового тракта. На нем мы их пока и оставим.

Опытный бывалец еще раньше освобождал свои ноги от "ножных браслет", предварительно разбивая камнем или железным заводским ломом, а чтобы скрыть от надзирателей разбитые места, заливал их на время свинцом. Особенно наичаще поступали так варнаки на Петровском железоделательном заводе, где все нужное под руками (и огонь и заливка). Кандалы бросались в первом же лесу под кустом, в первом же сопутном селении бродяга являлся уже правым и чистым. Опытный приходил по большей части к знакомым крестьянам, с которыми раньше успел свести дружбу, или шел по рекомендации и указанию; более опытного бывальца. До Харинской степи он почти безопасен и не боялся за себя, если «маршлут» его полон, т. е. в бураке (или, по-сибирски, в туезе) имелась провизия, заготовленная его личною предусмотрительностью. На крайний случай и лес предлагает свои благодати: кроме пастей с козулями и силков с птицами, каковые могут быть только случайным приобретением, лесная растительность все лето к их бродяжьим услугам; из грибов: рыжики, белые грибы, боровики, масляники, которые так удобно печь и так приятно есть с солью. Сухие грузди (по-сибирски) или сыроежки (по-русски) растут большею частью в березняках, едят их охотно сырыми, по сибирскому обыкновению. В низких местах умелый глаз всегда различит в другой траве малинового цвета перо длиною около полуаршина, с половины расширяющееся в зеленый полосатый лист шириною в вершок; это — достославная по всей Азии черемша (дикий чеснок — Allium ursinum). Сибиряки ее солят и квасят и в избытке заготовляют впрок, как лекарство, излечивающее цингу и предохраняющее от дальнейшего заражения. Бродяги едят ее в сыром виде с тем же очень приятным ощущением в собственном вкусе, но с отвратительным впечатлением на обоняние тех, кто не вкусил ее.

Кроме черемши, сибирские леса предлагают бродягам и другие съедобные благодати, для отыскания которых выучиваются приемам еще в тюрьмах, где таковые сведения сообщаются охотливо и даром; и каторжные нужные им ботанические сведения приобрели долгим путем опыта и после многих злоключений. Был такой случай: один ссыльный, работавший в лесу, накопал кореньев и принес в тюрьму Большого Нерчинского завода полакомиться, подспорить лесным злаком тюремное варево. Товарищи стали есть, но неведомый корень показался пряным, возбудил сомнение; задумались. Один надоумил:

— Не ешьте, братцы, не тот ли это корень, от которого уже и на Благодатском руднике были худые последствия?

Бросили. В видах предостережения прибегли к обычному тюремному рвотному: стали пить воду с табаком. Товарищи, вновь пришедшие с работы и не слыхавшие предостережения, наелись, и двое из них умерли. Общеупотребительная и любимая пища бродяг в лесах так называемая мунтала (монг. слово), т. е. монгольская жимолость (Lonicera mongolica), растущая обыкновенно кустарником при речках, в падях (долинах) и по берегам, с черными длинными ягодами, у которых мясистый белок и стенка плодника скорлуповатая; листья имеют неприятный запах, кора обладает вяжущим свойством. Из ягод оказывают услугу чаще других брусника и боярка-ягода (Crataegus oxyacantha), терн, имеющий красные вкусные и сладкие ягоды. Из сладких кореньев ищут мангирь — род дикого чеснока (Allium), и белый корень, называемый также козьим зверобоем (hypericum?), растущий на холмах и сухих местах. В особенности же и по преимуществу ищут беглые растения крупных форм: курчавой пурпурового цвета сараны, предполагающего всегда сладкую луковицу мучнистого свойства, очень приятную на вкус и весьма питательную. Померанцево-красноватое растение это устилает горы, от подошвы до вершины. Шесть листочков ее венчика выгибаются как бы поля китайской шляпы, а шесть прутиков, сидящих кругом красивого стебелька, раскидавшись по земле, придают ей красивый колер. Другие сорта лилии, как букеты по ковру, усеявшие мураву, в июне и июле украшают они все более открытые долины и горы, взбираясь даже на значительные высоты и скалы. Таковы: стелющаяся стройная лилия обыкновенной породы Lil. spestabile (по-туземному "погодайка"), с нарядными чашевидными цветами, Lil. hemerocalis flava — волчья сарана, лимонного цвета, которая во множестве растет на покатостях. Все эти лилии здесь цветистее и плодовитее, чем где-либо в Европе (а на Алтае они еще пышнее). Сарана или собственно луковица диких лилий (Lilium martagon) составляет предмет постоянных исканий и заботливости полевой мыши-эконома — очень маленького животного, роющего под лугами ходы с большими камерами. Мышь-эконом (Avricola oeconoraus) — трех видов: красноватые или бурые и серые. Одни побольше, другие маленькие, разбиваясь на зиму парами, вдвоем успевают нарыть из твердой земли такое количество клубней сараны, что нередко в трех камерах гнезда находят юкагирские, якутские и братские женщины фунтов 24–30. Составляя приятную приправу к ужину инородцев, поспевают эти клубни на обед и завтрак к варнакам, находящимся в бегах с запасом знаний ловко отыскивать подземные постройки запасливой мыши, чтобы воспользоваться добром, собранным ее трудами. У этого сорта сараны — желтоватая луковица. Инородцы ее сушат, истирают в мучной порошок и либо пекут в золе в виде лепешек, либо варят с просом; сибирские же старожилы из русских людей приготовляют сарану в форму киселей, каши и соуса. Есть еще два вида сараны: один Lil. avriacum, с белою луковицею 3 /4 вершка длины и 1 /2 вершка в диаметре, сладкого мучнистого вкуса, растет на сухих полянах. Второй род Lil. tenuifolium, с луковицею помельче первой, растет на скатах и у подошвы гор; обе съедобны, но L. hemerocalis flava — волчья сарана — ядовитая. Узнают, где мышиные норы, стукая по земле ногами; часть найденного оставляют самим хозяевам, большую отбирают обыкновенно осенью. В норах горностаев также находят коренья эти, но горностаи не сами их запасают, а отнимают их у мышей. У горностаев камчадалы вынимают сараны также по нескольку десятков фунтов. Этот корень совершенно безопасен и если к услугам беглых предлагает лес и корни Carbinoe acaulis и кедровые орехи, то зато соблазняет и персиками (собственно диким миндалем, Amygdalus nana, и полевым маком, Papaver hroeas), излишнее употребление которых производит либо головную боль; со рвотою, либо тошноту с поносом. Из ягод — голубица слегка пьянит, а моховка при неумеренности; влечет те же последствия тошноты, поноса и рвоты. Беглые все-таки тянутся к селениям за привычным хлебом, каковой и находят — по заветному сибирскому обычаю, известному целой России, — на подоконниках изб, с молитвою выложенным на ночь опасливою и запасливою хозяйкою.

Зная все это, а также и то главным образом, что у братских ждет либо пуля, либо петля, опытные бродяги идут осторожно, только по ночам; днем они сидят в опасных местах и идут днями лишь по лесным трущобам. Приготовляясь к путешествию по последним, опытные обыкновенно (и непременно) постараются стащить топор; топор — первый бродяжий; друг и покровитель, топор поможет и огонь развести, топором можно положить и зарубку на деревьях, по которым задние, как по пробитой тропе и по вехам, пройдут вперед и не заблудятся. Грамотные остряки вырезают даже имена, год, месяц и число своего прохода. Бывалый бродяга, не обтесав дерева известным способом, не пройдет ни за что, а по затесам и этим зарубкам только и можно ходить и выходить из трущоб сибирских громадных лесов. В степи бродягам ночью звезда Стожар светит и путь указывает, а вечерняя заря с утреннею ни на восток не направит, ни в китайскую сторону не собьет; на востоке можно с голоду умереть от безлюдья (да и такой путь никуда не выводит), на юге китайцы привыкли возвращать ссыльных обратно, передавать их в руки начальства. Оттого-то опытные бродяги никогда со своей варнацкой дороги не сбиваются; оттого-то, по своим путям, бывалые из них с Кары в Читу попадают пешком в семь дней, тогда как и почта по всей дороге раньше четырех суток редко когда поспевает. Только в случае крайнего голода и недостатка провизии бывалый бродяга решится в Забайкалье зайти в незнакомое селение. Жилые места он обходит, как волк, но пуще всего боится и с особенною осторожностью крадется около Братской степи, боясь встречи с бурятами. Один такой шел в стороне от улуса, прикрываясь кустами, но не укрылся от зоркого степняка. Рысьи глаза бродягу заметили, бурят с ружьем наготове приблизился на несколько шагов. Бродяга упал на колени и, сложив на груди руки, молил о пощаде, обещая все, что имел на себе. Бурят склонился на просьбу, а когда условились они о цене, бродяга пополз к врагу на коленях, не переставая ублажать его плаксивым голосом, ласковыми словами, и вдруг, схватив камень, угодил им в голову всадника. Оглушенный бурят выпустил из рук ружье, бродяга схватил его, стащил врага с коня, убил и на лошади уже проехал вперед остальную часть степи.

Другой раз кандальная партия, идучи трактом к Нерчинску, разбила конвой, забрала ружья, порох и патроны и несколько месяцев держала почтовый тракт в осадном положении. Соседних бурят пригласили на помощь для поимки, сделали облаву, но трусливый народ этот не посмел прямо напасть на вооруженных людей. Из целой большой облавы нашлось только двое отважных. Согнувшись на лошадях степным обычаем так, что справа заслонены были головами лошадей, два смельчака, вооруженные один ружьем и пистолетом, другой луком и стрелами, маневрировали по степи, пригнувшись к одному боку лошади и стреляли один за другим в ретировавшихся бродяг. Первый выстрел попал в атамана шайки, другими уложены были некоторые из беглецов. Остальные отстреливались, и бурят с луком был убит. Однако смерть предводителя и некоторых товарищей ослабила смелость остальных и охоту отбиваться. Облава тем временем сблизилась в круг и забрала верх оставшихся бродяг без бою.

Между бурятами ведутся такие молодцы, которые иногда целью своей жизни поставляют охоту за горбачами (а горбач — тот же бродяга с неизменною котомкою на спине). Эти звери из монгольского племени отыскивают жертву по огоньку, по костру, который разводят бродяги по сибирской привычке, чаще для того, чтобы обогреться или сварить себе грибов, кашицу или обогреть и дать отойти деревенеющим от ходьбы членам.

Засветился этот огонек в стороне, далеко от жилого места, в диком лесу, и идет по этому месту варнацкая дорога — бурят налетает, выстрелом кладет одного, на всем лошадином скаку заряжает свою, винтовку во второй раз, кладет другого и затем третьего, если этот не успел бежать. Лопатина (носильное платье бродяги) — награда буряту за выстрелы, а мертвые тела уберет начальство земское (если натолкнется) или съедят волки (если нанюхают).

В то время, когда производилось заселение Забайкалья назначенными из России переселенцами с зачетом за рекрута (и производилось весьма неудачно), промысел на горбачей был делом привычным и недиковинным.

— Где мужчины? — спрашивал один проезжий бабу, случайно остановившись в одной избе по красноярскому тракту.

— На горбачей пошли, — отвечала хозяйка тем тоном, как будто они пошли "губы ломать" (т. е. грибы собирать), и объяснила затем: — Вчера ходили, промыслили только одного, да бедного: поживились лопатинкой одной. В прошлом году у одного нашли под стельками в сапогах 50 рублей.

Иркутский губернатор Руперт велел, говорят, загонять 13 человек таких охотников на смерть, и с той поры грабежи и разбои, систематически веденные, прекратились надолго, но не совсем. В 1805 году бродяги ночью, за 50 верст до Иркутска, напали на одного из свиты посольства в Китай гр. Головкина (на камер-юнкера Гурьева), ограбив которого, оставили и его самого, и людей его привязанными к деревьям. По донесению Головкина, ссыльные бродили тогда по Сибири тысячами без приюта и средств к существованию. Не так давно в Ачинске судился крестьянин за 14 убийств, произведенных над горбачами. По сознанию его, он изо всех 14 только у одного нашел 25 рублей; с остальных поживился только носильным платьем, или лопатиною. Попался он в убийстве родного дяди, убийстве, обставленным ужасными подробностями. Из спины убитого убийца вырезал ремни, а внутренности его, как веревки, вытаскивал и наматывал себе на руку.

Другой из таких ловцов проходивших по воле варнаков считал на своей совести до ста человек, из которых меньшая половина была им перевязана и представлена живыми (в чаянии получить за то назначенную награду в 3 руб. сер.); остальная большая половина была перебита и ограблена. Сыщик, какой-то Грудинкин, по представлению начальства (говорит забайкальское предание) имел за поимку ста беглых золотую медаль на шее.

— И теперь бурят, увидев на беглом порядочную одежду, сократить его жизнь не задумается, — уверяют старожилы.

— На рваную лопать теперь братские мало презираются, — добавляют сами ссыльные, но те и другие, старожилы и ссыльные, держат в памяти следующее событие из быта бродяг, по рассказу одного из них.

"Шли мы втроем. Верст тридцать отошли от завода (Петровского). В одном распадке увидали сыщика из карымов, по лицу признали его. Этот, надо быть, самый, про которого товарищи в тюрьме сказывали и велели бояться: "А увидите-де его, прячьтесь скорее, человек этот сердца не имеет и пощады не ведает". Да и либо мы знаем повадку бурят, коли встретит нашего брата без ружей, а сам сидит на коне: либо захочет живым взять и таких представит, тогда велит перевязать друг дружку, третьего спутает сам; либо велит сесть на колоду рядом, отъедет в сторону да пулей из винтовки пронижет всех троих разом и трупы на волков покинет в поле. В его это воле. Там у нас в тюрьме все об этом сказывают.

Вспомнили про это про самое, как встретились с ним глаз-на-глаз; успели только друг на дружку взглянуть да перемигнуться. Все одно разом надумали: удирать-де надо, нечего тут артель плотить. Всяк сам по себе ищи спасенья. И прыснули мы в разные стороны, сколько силы хватило. Бежим.

Я бегу без оглядки, кажись, пуще всех; зол я был бегать-то и на каторге за то большие похвалы получал. Вижу я это и чувствую, бегу. Слышу: выстрел щелкнул, одного, мол, товарища порешил окаянный, да которого?.. Сдумал я это, а сам все бегу и не распознал сгоряча-то, что лес пошел. Опять выстрел слышу: последнего, мол, товарища съел проклятый бурят (даром этот народ ни одного выстрела не теряет, к тому наповажен). За мной теперь, значит, черед состоит.

Глянул я в сторону, а тут буря, надо быть, дерево вырвала с корнем и яма обозначилась. Шмыгнул я туда и стал прятаться, ноги подбирать, всего себя в комок укладывать так, чтобы и на месте меня не знать было. Разное думаю, а уши держу на самой макушке и, кажись, весь живот-от свой в себя забрал, чуть не замер я тут на этом деле. Опомнюсь — топот лошадиный слышу, словно вот в самое-то ухо лошадь едет. У меня и свет помутится, и дрожь проберет, я опять приду в себя и опять думаю: вот-вот ухватит он меня на аркан и в торока вскинет, а вскинет он меня, надо быть, потому, что на товарищах-де кровяную пасть свою натешил. Вспомню я все это, опять у меня подопрет в груди, опять не переведу духу. Глаза не видят, в ушах зазвенит, так что тошнить даже стало. Приду в себя, сгребусь за шею, нет веревки, стану опять прислушиваться, уши надрывать — опять топот слышу. Ишь, думаю, разлакомился чертов сын! ищет! Мало, мол, тебе двух-то, и моя лопатина понадобилась. Глянул я на себя, смех подступать стал: лопатина-то рваная, заплата заплатину ищет, дыра на дыре. Смех меня взял; и чего смешно стало — сам не знаю. От смеху-то этого, что ли, кабыть легче стало и страх прошел. Стал озираться, в какое, мол, такое место угодил: корешки висят и яма способная. Медведь, мол, тут беспременно жил всю зиму и лапу сосал. Сдумал я это, и опять смех меня пробрал!.. Прислушался опять — замер топот. Вздохнул я тут от самого донушка и крест на себя положил. Теперь, мол, я полежу тут, пущай уедет, разденусь… Так я и сделал.

Дождался я в яме ночи, переспал. Проснулся на утре, светло уж было; есть захотел, так есть захотел, что в яме лежать кабыть стыдно стало, вылез. Пойду, мол, дальше — что будет! Поднялся на хребет, все лесом иду. Первая мне на глаза метнулась березка молоденькая, стоит передо мной с очей на очи. Дай-ко, попробую на ней свою силу, сколь отощал? Вздумал — рванул, с корнями вырвал, обрадовался. Значит, во мне еще есть сила, и идти могу, и подраться могу, коли доведется мне такой случай.

Иду я дальше, обламываю на ходу с березки ветки, корни у ней оборвал — стала палка с комлем, здоровая такая. Стал упираться на эту палку, идти легко и приятно. Дорога вывела меня на самый хребет, на вершину. Озираюсь кругом: лес вижу, деревья реденько растут, а внизу все голый камень и березник там совсем изныл, так все и видно через него. Вижу, в одной пади дымок закурился, винтом таким стоит далеко от меня. И как увидел я этот дымок, словно меня в спину-то толкнул кто и по ногам урезал. Присел я на корточки, ползти начал, за деревьями прятаться, выполз из-за деревьев, камни пошли; меж камнями на брюхо лег и пополз ближе к дымочку, под гору. Поглядеть мне захотелось, кто там. Долго ползу, тихо ползу. Стал подползать — различаю: огонь развел бурят, а не варнаки наши. На огне бурят пищу себе варит, коня на аркане привязал, винтовку прислонил к огню. Я припал за камень, думал завалиться тут и не ползти дальше, ну их к черту! Да глянул я из-за камка-то, а бурят-от повернулся на тот раз рожею, — я так и сел назад. Вздрогнуло сердце и застучало, в ушах опять зазвенело, в руках и ногах дрожь забила: тот самый карым, которого надо, и лошадь его! Радость так и разлилась по всему по мне, и в косточках мозг заныл; я глаза как упер в него, так и не сводил с него. Он самый! Теперь ты в моих руках, только бы вот спрятаться-то мне поладнее, постой ужо! Знаю я вашу бурятскую повадку: теперь вот ты нажрешься падали-то своей, спать ляжешь беспременно и седло себе под голову подложишь. Все вы таковы!

Вздумал я так-то, прилег за камень, большой такой камень выбрал; подожду, мол, когда ты спать ляжешь. Пустил я на него глазом: так точно, поел, свернулся; под голову, может, и одежду-то моих товарищей подложил, мягко ему; зуб даже у меня на тот раз скрипнул. Лег братской и винтовку положил себе к боку, меня вспомнил. Помни!..

Раза три порывался я к нему, да все на ум приходило: не крепко заснул, пробудится. Пусть заберет сна побольше, распластает суставы-то, захрапит. Рванулся я в четвертые и лез на него недолго: тут он весь передо мной, как на блюде, обозначился. Оторвал я винтовку к себе, схватился сам я на ноги, резнул его, что было силы во мне, палкой по голове, да за аркан его. Попробовал аркан, не крепок что-то показался мне; снял свой кушак, закрутил назад руки, ноги связал, подтащил его к дереву, привязал его поперек. Отошел от него — и любуюсь!

Братской в себя пришел, заговорил, просит, обещает:

— Отпусти, сделай милость! Хлеб возьми, винтовку возьми, лошадь!

— Я, мол, и без твоего спросу возьму все это.

— Денег возьми с меня!

— И это возьму (думаю), если есть у тебя, а нет, так и денег твоих не надо.

Он говорит, а я не слушаю.

— Отпусти, слышь, меня, ловить вас не стану и зарок такой на себя наложу.

— Не шути, мол, чертов сын, не обманешь. Где тут хлеб у тебя? показывай, бурятская рожа.

На торока показал.

— Крупа где?

И крупу показал.

Стал я кашицу себе варить. Он меня молит, а я и слушать его не хочу, радуюсь. Сварил я каши, есть ее стал, а он все воет. Поел я, котелок выпростал досуха, взял да еще полой его вытер сухо-насухо. Наломал хворосту, огонь подживил, затрещало, дым такой пошел. Дал я этому дыму прочиститься. Пустой котелок подвесил на огонь, стал его калить. А товарищи с ума не идут, а братская противная рожа смотрит тут.

Раскалился мой котелок до красного цвета. Снял я его с огня, как он был, красный-прекрасный, да и надел я его братскому заместо шапки на голову, по самые плечи пришлося…"

По другому варианту рассказа дело было так. Беглого поймали трое бурят (он хотя и спрятался, но его приметили), привязали к дереву. Сами стали есть и разговаривать по-своему. Из разговора их беглый хорошо понял, что они хотят поживиться его лопатью, а его убить. Затем поели, напились араки (рисовой китайской водки), спать легли. Привязанный ссыльный, заметив нож, забытый ими, стал измышлять, как бы высвободиться, достать нож. Ловкими поворотами и напряжениями мышц ему удалось высвободить одну ногу и доткнуться ею до ножа и после мучительных усилий придвинуть нож к себе, ногою поднять его с земли и перерезать им веревки так, чтобы освободилась рука одна, а там, стало быть, и весь он встал на ноги, развязался. Первым делом его было зарезать этим ножом одного спавшего бурята, затем второго. Над третьим, решившим его смерть, вознамерился потешиться: в свою очередь привязал его к дереву и проделал все то, что рассказано выше, и с теми же самыми подробностями в основной легенде.

Таковы забайкальские легенды, рассказываемые везде, с некоторыми мелкими добавлениями. Но вот и официальное дело, до сих пор памятное всем старожилам и взятое нами целиком из архива Нерчинского завода.

"Крестьянин Бурцов жнет в Козловской пади рожь.

В десятом часу вечера к нему скачут на лошади трое ссыльных из Кутомарского завода и строго приказывают Бурцову варить им есть.

— При мне котла не имеется, — отвечал Бурцов, — он в юрте, где ночую.

— Вот тебе конь, скачи!

Бурцов сел и ускакал. Не проехал десятины, он увидел соседа, боронившего пашню, подозвал его к себе и успел вымолвить:

— Ко мне приехали три человека гостей из злодеев. Как бы с ними поправиться?

Сосед советовал:

— Ты поезжай назад к ним и как можно мешкай, я поеду повещу наших.

Бурцов возвратился "к оным вояжирам" с котлом и начал варить им картофель. Один из ссыльных поспешил спросить его:

— А кто к тебе подходил?

— Ко мне подходил крестьянин Чирков и спрашивает: "Кто к тебе приехали трое на конях?" И я сказал, как вы приказали, что казенные люди у меня в гостях, просят есть.

Ссыльные поверили.

Потом Бурцов просил у них позволения идти молотить, с теми мыслями, когда гости увидят себе облаву от повестителей, не прекратили бы его, Бурцова, жизнь.

Через час времени прискакал Чирков с тремя крестьянами, которые и кричали бродягам:

- Вставайте и раздевайтесь донага! Ножи бросайте!

Но от такого внезапного нападения оные ссыльные, не оробевши, схватились за свое оружие: за топор, косу и за жердь, кинулись стремглав на оных, и при первом бое ссыльный Никифоров замахнулся косой на крестьянина Чиркова. Чирков, имевши в руках стяг, отвел поразительный замах косою оным стягом, и от пересечения косы на двое оный стяг переломился, и в горячности не помнит Чирков, кто ему проломил в то время голову и чем, не знает.

Увидя упавшего на землю Чиркова, двое крестьян ускакали в деревню. Ссыльные Никифоров и Коурый бросились на третьего крестьянина, Бурцова, один с топором, а другой с косою. Но в это время пришедший в себя Чирков схватился с земли, на которой лежал ошеломлен, осколком стяга ударил Коурого в голову так сильно, что тот сунулся лицом в землю и выронил из рук отнятое от крестьян оружие. Ружье это подхватил третий крестьянин (Обухов).

Пользуясь суматохой, третий ссыльный (известный Забайкалью разбойник и песенник) Горкин скрылся, а Никифоров успел вскочить на лошадь в то время, когда Коурый пришел в себя, поднялся с земли, ухватился за полушубок сидевшего на лошади товарища и сажень пять тащился за ним. Стащивши таким способом Никифорова с лошади, Коурый вместе с ним повалился наземь. Первым опомнился Никифоров, вскочил на ноги, выронил косу и мгновенно выхватил нож. То же, в свою очередь, сделал и крестьянин Обухов. Лошадь очутилась между ними. Тот и другой, стараясь через нее достать друг друга ножами, наносили взаимные раны. Больнее других пришлось Никифорову, который в азарте закричал Коурому: "Не выдавай, руби топором!" В это время Коурый успел уже схватиться с Чирковым, который отбивал его удары. Тогда же Бурцов успел зарядить ружье, выхваченное у Чиркова, и пулей, попавшей в правый бок навылет, положил на месте Никифорова. Коурый, воспользовавшись минутой, "видя неустойку", сел на лошадь и ускакал.

Обухов остался при мертвом, а Чирков "пал на коня" и пустился в погоню за Коурым хребтами до так называемой горы Убиенной. Потерявши след и истощивши свои силы, Чирков принужден был вернуться назад в деревню, которая находилась верстах в пяти от места побоища. Туда же Обухов привез убитого и "положил в яму в дабинной ветхой рубашке и портках". На поле битвы следственная комиссия нашла трофеи и записала дело так: "Белая даха, голубой конь, правое ухо провернуто трубкой; седло — некрашеная деревяга без стремян, потник ветхий, сивая кобыла вдовы Дружихи, уведенная из Кутомарского завода в ночное время, с худым седлом и потником, худой кушак с маленьким ножом". Все эти вещи принадлежали ссыльным. У крестьянина Чиркова, при осмотре, оказались три раны".

Если прибавить к этому еще три-четыре дела, сопровождавшихся также убийствами (не менее ожесточенными) и также грабежами (не менее смелыми), то на этом и завершатся все резкие злодейства бродяг в Забайкальском крае.

В остальной Сибири деяния беглых становились опасными во всех тех безлюдных и голодных местах, где имели неосторожность указывать каторжным какие-либо работы. Всем памятна разбойничья шайка, собравшаяся из тех каторжных, которые посланы были на закладку соляной варницы (теперь уже не действующей) на пустынном пространстве за Леною. Жестокое обращение, при всевозможных физических и материальных лишениях, вызвало частые побеги. Убийства и поджоги вскоре наполнили весь край тревогою и страхом. В лесах приленских беглые собрались в грозную шайку разбойников, хорошо вооруженную и потому имевшую возможность долгое время держаться на Лене. На лодках с двумя пушками бродяги гуляли по широкому раздолью реки, богатой извилинами и заливами, защищенными древесными корнями и подручною непроходимою лесною трещею. Из этих притонов они нечаянно нападали на деревушки, не обеспеченные и не приготовленные к отпору, и на жителей, давно уже обменявших военные орудия на земледельческие. Приленские деревни представляли для разбойников верную и безопасную добычу. Страх обуял весь приленский край. Разбойники начали нападать уже на остроги и города. В одном остроге успели даже выдержать отчаянную свалку с мещанами, но победили: дома сожгли, имущество разграбили. Начальство спохватилось, стало принимать возможные меры: выслали солдат, собрали облавы. Шайка была разбита и рассеяна, разбойники переловлены, отданы под суд и в 1801 году наказаны кнутом и посажены на цепь в тюрьмах нерчинских рудников. Между ними попался ссыльный (не за политическое, а за уголовное преступление) поляк Левицкий, доживший до 50 годов нынешнего столетия. Человек этот в последующей жизни успел представить собою такой характерный тип неугомонного и непоседливого бродяги, что мы решаемся остановиться на нем и рассказать со слов знавших его и беседовавших с ним.

"Левицкий, посланный на работы в нерчинских рудниках, снова урвался в бега: независимый характер его недолго мог носить каторжное ярмо. После различных приключений, руководимый счастьем и удачами, то пресмыкаясь, как дикий зверь, в лесу, то снова прокрадываясь, как разбойник, на дорогу, Левицкий добрался до Каспия, здесь был схвачен, снова бит кнутом и прислан в рудники. Из рудников он учинил третий побег, на этот раз в Китай, через Монголию, где несколько грабежей его вызвали облаву. Облава замкнула его в подвижную колонну и, измученного и проголодавшегося, взяла без сопротивления и представила в пограничный караул. Так как побеги за китайскую границу сильно отягощали наших властей большими хлопотами и длинною перепискою, а еще больше за покраденное вдесятеро (согласно мирному трактату), то и раздражение начальства на таковых беглых выражалось наибольшею строгостью наказания. Левицкий не посмотрел и на это: в четвертый раз он убежал из рудников и бегал до тех пор, пока от кнута и палок не согнулась его маленькая фигурка, а изодранное тело не представлялось сшитым из различных лоскутков кожи. В 1832 году польские изгнанники 1831 года узнали своего оригинального земляка уже седым стариком, уволенным от работ, но продолжавшим непоседливо таскаться по всему Забайкалью за куском хлеба, зарабатываемым различными способами. Вечный бродяга таскался по горам и лесам с мешком за плечами и бубном. В мешок он складывал куски руды либо шерлы, которые потом продавал. Бубном подыгрывал песни и песнями подспорял работу, пронзительно-тонким голосом вызывая воспоминания о родине в полузабытых польских песнях. Мешок и бубен были с ним неразлучны. Раз натолкнувшись на земляков своих, на вопрос их о том, чем содержит себя, отвечал: милостынею людей, о которой не просит. На предложенную милостыню согласился, получил хорошее обеспечение, но благодеяниями не воспользовался. Через несколько недель пребывания в доме изгнанников Левицкий выскочил, как обваренный кипятком, собрал рвань свою, взял мешок с рудою и бубен и, сказавши: "Badzie mi tu zdrowi, serce ojczyzno!" — пустился на старую дорогу бродяжества. Остановившись в какой-нибудь деревне, заводил школку и несколько недель учил крестьянских ребят, но, рассердившись и поворчавши на ребятишек, брал мешок с рудою, разгонял свою школу и, ударяя в бубен марш на погребение, покидал деревню. Крестьяне, по звуку в бубен, узнавали, что учитель опять почуял в себе волка. Ходя, таким образом, от деревни до деревни, везде учил, везде жил недолго. Однажды в Култуминский завод приехал горный начальник Татаринов. Все селение торжественно настроилось к приему его, и когда он спал самым приятным образом, раздался стук в бубен: Левицкий выбивал генеральный марш. Беспокойство, причиненное им, привело его к ответу. Ему грозили разбить бубен. Левицкий отвечал: "Вы начальники людей, а не бубнов. Меня накажите и расшибите, но бубна не трогайте. Ежели хватит совести бить старика, бейте, но берегитесь моего бубна". Левицкого рекомендовали чудаком и гнев начальства смягчили: начальник дал ему рубль и отпустил без наказания. Получив деньги, бродяга спешил напиться пьяным. Раз, не имея на себе ничего, кроме своих рваных тряпок, свалился на морозе в 25°, но не замерз, а отморозил только пальцы, которые, придя домой, сам же и поспешил отрубить топором. Добравшись из Шилкинского завода до Акатуя, познакомился там с арестантом из Московской губернии, богатырем по росту и силе и к тому же хвастливым. Богатырь приглашал на поединок, обещая полштофа тому, кто поборет, но никто не являлся. Левицкий, остановясь в это время на площади, принял вызов и, как Давид, пошел на Голиафа. Молодой арестант сбросил с себя армяк и, засучив рукава рубахи, гордо ожидал противника. Левицкий тем временем, смеясь и подшучивая, неожиданно перевернулся и встал на руках, подняв ноги кверху. Перевернувшись во второй раз, он стрелой бросился на противника, ударил его каблуком в переносье, потом схватился на ноги и быстро повалил под себя озадаченного и испуганного силача. Такова-то была старость этого человека, истаскавшего свою жизнь в бродяжестве! К прочим свойствам его должно отнести резко бросавшееся в глаза безверие, религиозный индифферентизм. Он любил спорить со священниками и показывал глубоко испорченную душу. Прекословил всякому, священников и церковников хватал за рясы и говорил: "Нет Бога!" Кто готов был войти с ним в спор, тех охотно подчивал и ублажал чем мог этот Вольтер в лохмотьях. При таком падении он, однако, сумел уберечь с давних времен неуступчивость, гордость и уважение к собственному достоинству. На свои лохмотья он смотрел, как король на пурпур. Злодейств своих совсем не стыдился. В начале 60-х годов о нем уже не было слышно, наверное, он умер где-нибудь в лесу либо на пути к какому-нибудь новому Ханаану, которые во всю жизнь казались ему не теми, все не по нем, все без соблазнов на оседлость. Неволя не сломала и не переиначила характера, но сделала то, что в зловонной атмосфере человек потерял внутренние достоинства, пал до совершенного уничижения и только на лучший конец стал чудаком и не разучился петь песни отчизны".

За Байкалом большею частью деяния беглых оканчиваются мелким воровством, на которое идут они, по силе обстоятельств вынуждаемые голодом первопутья и предусмотрительностью для успеха и облегчения дальнейших странствий. Впрочем, на этот случай в тюрьмах сложилась и выговорилась такая притча:

— Что же, батька, — спрашивает сын у отца, — ты меня посылал на добычу: вон я мужика зарезал и всего-то луковицу нашел.

— Дурак! луковица, ан копейка. Сто душ, сто луковиц, вот-те и рубль!..

Кстати: в Сибири бродяжество до того за обычай, что даже в сказках (разумеется, заимствованных из России) похождения сказочных героев переведены на бродяг, и в этом отношении сибирские сказки являются с значительными вариантами. Вот почему архивные дела с примечательною подробностью повествуют о похищениях беглыми лошадей. Похищение крестьянских лошадей — самое обыкновенное и час* тое преступление бродяг, идущих мелкими партиями, свидетельствующих этим о том, что они не на шутку собрались в дальнюю дорогу, а вовсе не для легкой потехи пошалить, покататься и развлечь скуку одиночного тоскливого сиденья взаперти. Сибирь переполнена рассказами проезжих, которые сводятся почти все на одно: на проселках, в угрюмой окрестности, натолкнулись на шайку бродяг. Разбойничьи лица, осанки, наружность показывали смелость и отвагу. Здесь они у себя, в лесу, на воле, оборванные, с топорами и ножами за поясом, нападут, ограбят и убьют. Бродяги робкими голосами попросили подаяния. Так делают зашедшие далеко. Не так поступают начинающие свой путь. Хорошо обдумавшая побег, бывалая партия с того начинает первые шаги на пути, что подстережет какого-нибудь ротозея или просто одинокого человека и ограбит. То и дело заводские следователи записывают такие показания:

"Находились мы при шурфовке в Акатуевском руднике, в зимовье бежали оттуда. Пошли лесами к Алгачинскому руднику, ночью скрывались в чащах. Не доходя рудника, увидели в колке человека, собирающего таловое лыко для приготовления в казну ужищев; отняли у него ружье с порохом и пулями. Зашли в падь, называемую Талмак. Тут, при жжении угля, находился отставной служитель; подождали мы, приехал товарищ на лошади, мы лошадь украли. Когда оба заснули, украли мы хлеба 4 ковриги, картуз, шинель, кушак и юфтевые чирки (род сапог). Пошли на пашню, выпрягли двух лошадей из сох; на одной пади «Янки» отняли у крестьянина седло. В лесу встретились с 4 человеками, бежавшими из Кутомарского завода. От него пошли в Донинской хребет и у деревни того же имени остановились. Я с другим товарищем отправлен был в деревню для воровства коровы, но, увидев едущих с рудой конвойщиков, мы ударились в другую сторону хребта, где у встретившегося крестьянина выпросили хлеба. Он нам дал хлеба, и мы его не трогали", и проч.

А то и так (по архиву Петровского завода): "Беглые с Кары на р. Шилке выстроили избу и зимовали в ней. Весной согласились бежать дальше; в ближней деревне украли лошадей, одну лошадь отняли у встретившегося им на дороге братского. В одной пади жили с неделю: товарищи познати сходили в Петровский завод и привели оттуда, для пропитания своего, корову", и проч.

С другою партиею встретились конные буряты. Беглые бросились на них и всех с лошадей поснимали, а сами сели и ускакали. Спешенные братские пришли в заводскую петровскую контору жаловаться и, между прочим, рассказывали о том, что бродяги, взмостившись на братских коней, кричали им вслед: "Можно вас, братских, легко нам убить, так как мы-де уже каторжного звания люди".

— Без воровства и не пройдешь, — толкуют сами беглые, — что украдешь, тем и поживешь; ешь прошенное, носишь брошенное, живешь краденым. Каким бы способом наш брат мог такие большие дороги делать и такие подвиги совершать? От Нерчинске до Москвы дойти — не мутовку облизать.

Показания эти находят себе оправдание и в архивных кладовых, в формальных делах. Вот, между прочим, из множества других случаев, один образчик (найденный нами в Кяхте), образчик признания, сделанного беглым, задавшимся одною из труднейших задач бродяжества: из Охотского порта в Кяхту.

Являет признание мещанин кяхтинского общества, наказанный за преступление кнутом и сосланный в ссылку в Охотский Порт, а в чем, тому следуют пункты:

"По конфирмации главной команды в 1800 г. сослан я был в ссылку и препровожден под караулом, через земские правительства, и по приводе в гороц Якутск сдан был дворянскому заседателю и со оным был отправлен, в числе прочих преступников 350 человек, для чищения дороги к реке Мае, за присмотром казаков без всяких крепей. Следуя к реке Мае, В июне украв у якутов ружье и пять котиков, из партии бежал один и в хребтах сошелся с таковыми же ссыльными, всего шестью человеками, и с ними шел хребтами и лесами 45 дней, питаясь украденным в разных местах у промышленных тунгусов звериным мясом. Вверх по р. Алдану нашли мы на 4 человек беглых тунгусов. Здесь товарищи от меня отстали, а с тунгусами согласясь, которые и вели меня на Амур-реку к устью, впадавшему в море, называемому разливом, где жительствуют орочены, и сами остались в том месте, а я оттоль пошел один по жилью, а где есть орочены, то, зайдя ко оным, вытребуя пищи, называл себя промышленным и заблудшим человеком, которые мне показывали путь, каким образом можно выйти к р. Горбице. По словам их вышел к оной, покрал тут со степи лошадь; доехал на оной до г. Нерчинска ночью, переночевал у отставного солдата Семена (а чьих прозывается — не знаю). А оттоль ехал братскими улусами и мелкими деревнями, и, отъехав от Нерчинска верст с 200, переехал за границу; променял там мунгалам имевшиеся при мне 5 котиков и винтовку, покраденные у якутов, за которые выменял серебра с 16 лан и чунчу (дешевую шелковую китайскую материю). По вымене оных вещей следовал до здешней крепости (Селенгинска) известными мне местами, а укрывался в доме матери. Сверх того воровства чинил: в-1-х, толмача Анжинка быка шерстью бурого и бесхвостого; во-2-х, четырех лошадей; в-3-х, две лошади; в-4-х, две же лошади, и все оные, также и прежнюю лошадь, на которой ехал, провел я за границу потаенными местами и продал за наличные деньги мунгалам (монголам) за сто руб., с которыми прежде до ссылки имел дело. Вчерашнего числа примерно пополудни, часу в 8-м, пришел в здешную крепость и в стоящем за выезжею рогаткою кабаке под окном выпил вина за три раза по 10 коп., а узнал ли сиделец, знать не могу. И оттоль, мимо рогатки и гобвахты, прошел к дому тетки под окно и просил у нее хлеба. На вызов мой вышел из избы какой-то служивый и от оного я бежал, а где служивый остался, я уже не знаю. Потом уже, в другой или третий раз пришел к дому тетки, вызвал ее на двор и в то время выбежали из двора, а сколько человек, не упомню, втащили меня в избу, а оттоль взят на гоб-вахт. А имевший на мне лабашек (полушубок), камзол и котомку с деньгами, кто с меня снял или я сам сбросил, того за пьянством не упомню". Признание это Карп Патюков учинил "чрез посажение в деревянную колодку и устращивали посажением же в большую колодку и железа" (добавил к делу писарь). Рассчитывающие на дальнюю дорогу бывалые бродяги весьма нередко запасаются фальшивыми паспортами. Мастерят их сами в тюрьмах, покупают и на стороне у знающих это мастерство людей, крадут по ночам и у тех счастливых товарищей, которые успели запастись ими. Попадаются иногда на том, что полуграмотный писарь выставит очень крупный номер, длинную цифру, но чаще пропускают их без паспорта везде там, где бродяжье дело за великий обычай. С паспортом бродяга, разумеется, всеми мерами уклоняется от того, чтобы не встретиться с опасными и гибельными случайностями, которые могли бы повернуть заработанный путь на обратную. Выгоднее для бродяги пробраться без задержек на широкий простор матушки-Сибири и там уже подвергнуться всем неожиданностям и случайностям бродячей жизни. Полезнее совершить мелкое воровство, вынужденное голодом и крайностью, чем прежде времени лишить себя тех удобств, которые так легко достаются в пределах Восточной и Западной Сибири. Нет сомнения в том, что многие беглые, не доходя еще до Байкала, погибают: кто заблудится в глухих тайговых местах и умрет там с голоду, кто, дерзко доверившись утлой лодке, потонет на бурливом Байкале-море, "отправится на дно омулей ловить".

Кроме известной песни, сочиненной каким-то опытным стихотворцем, существуют целые рассказы неподдельные, из которых нам кажется искреннее и характернее других нижеследующий, а потому мы и приводим его со всеми подробностями.

Бегут трое и доходят до р. Селенги, на берегу которой видят готовый плот, приспособленный для кяхтинского хлебного транспорта. Плот этот беглые спускают в воду и плывут на нем рекою в устье, т. е. в озеро Байкал. На Байкале их встретил попутный ветер, направлявший их прямо на Николаевское селение и Лиственничную станцию. На середине озера ветер переменился, и плот поволокло в противоположную сторону к Баргузину и грозило затащить в мертвый и безлюдный угол Байкала, к Душкачану. Для бродяг наступили третьи сутки голода и холода: ветер знобил их тела, истощенные постом, и с успехом боролся с их оборванною и измызганною одеждою. Пловцы пришли в крайнее изнеможение. Один изныл совсем, мучился, крепился, не выдержав напора бедствий, на глазах товарищей опустился в воду и потонул.

"Мы перекрестились оба. К вечеру и другой мой товарищ опустился следом за ним. Я опять перекрестился. И мне туда же лежала дорога, да, знать, здоров и крепок был, да на родине, в деревне, может, старуха мать за меня Богу помолилась. Прибило мой плот к берегу. Я вышел мокрым и пошел брести на удачу. Увидал дымок зверовщика-русского; подошел к нему, спокаялся; накормил. "Живи-де у меня в работниках". Ладно! Жил я у него в сторожах, в его промысловой избе. Да скучно мне стало: он уйдет в лес белковать, а мне и говорить не с кем, слова перекинуть не с кем, хозяин и собак всех уводил с собой. Ушел я от него: пойду-ка, мол, к своим старым товарищам на заводы. На дороге мне бурята попались, связали меня и привели на Кару. Там мне, дело известное, розог надавали, сколько влезло, и указали жить не по своей, а по ихней воле".

Иного беглого изломает медведь в лесу, отощавшего и измученного, тем более что горы и отроги Яблонового хребта так многочисленны, перевиты и перепутаны, так много в них фальшивых падей, обманчивых колков, что и самый опытный бродяга имеет полное право растеряться, прийти в отчаяние, потерять решимость и твердость духа и заблудиться или провалиться. Некоторые бродяги, счастливо одолевшие лабиринт лесов и гор, сейчас же за ними попадают в новые опасные места с правом умереть с голоду на обширной Братской степи, где сам бурят ест плохо, живет разбросанно и все стремится встать жильем по окраинам степи, поближе к жильям русским и к лесам, а стало быть, и к воде. Не лучше и дальше, если попадет он на так называемую кругобайкальскую дорогу или "кругоморский путь", идущий безлюдными местами, с которыми вот уже сколько лет не может сладить искусство сибирских инженеров и старания подрядчиков. О многих бродягах высылаются только глухие рапорты многих уездных полицейских властей, что вот найден в таком-то "зимовье неизвестный бродяга замерзшим", на такой-то "заимке, в бане, столько-то умерших, вероятно, от угара". Великое; множество бродяг представляется в завод и на суд в санях и телегах с отмороженными руками и ногами, окоченевшими на морозе до смертельной агонии. Серьезных ушибов и разных вывихов бродяги уже в счет не ставят, дело обыкновенное, каждому набежать приводится. Редкий из вернувшихся не вывихнул либо руки, либо ноги, не зашиб спины либо боков и груди.

Как ни значительно число погибших в Забайкалье, все-таки еще очень много их является за Байкалом на бесконечные хлопоты земских властей, на беспокойство мирных и честных обитателей из сибирских старожилов по деревням и селам, по городам уездным и губернским. Трудно одолевать беглым забайкальские пустыни. Бродяги по сю сторону Байкала, в местах, погуще населенных, считают себя почти вне всякой опасности: уже на юге Иркутской губернии и даже вблизи губернского города они становятся смелее и развязнее. В окрестностях города Иркутска у них как бы первая станция с продолжительным отдыхом; здесь они набираются и новыми силами, и новыми сведениями и паспортами, а смелы и развязны становятся настолько, что даже пошаливают. У самого города Иркутска, на так называемом "Острове Любви" (против московского перевоза через Ангару), найдены были делатели фальшивых видов, материалами для которых служили аттестаты и прочие документы, выкраденные из присутственных мест. У пойманных отобраны были паспортные бланки, указы об отставке нижних чинов и печать конторы иркутского военного госпиталя. У подгородных крестьян то и дело случается такого рода горе. Приходят к ним наниматься в работу неизвестные люди. Рабочий дорог, крепко нужен так, что уже и такой обычай установился, чтобы приручить его к себе крупным задатком (без задатку в Сибири никто шагу не делает). Дают задатки большие, пойдут предъявлять виды в полиции, а виды там, сплошь и рядом, оказываются фальшивыми, но при этом зачастую только опытный полицейский глаз различает подделку от настоящего. Получившие задатки, само собою разумеется, богаты. Мы помним два случая, из которых в одном поплатился поселенец 26 руб. задатка, в другом крестьянин 10 р., представивший в полицию оставленные им в обеспечение документы, написанные одною рукою и заверенные одинаковыми печатями. Бросились по горячим следам и на 19-й версте от Иркутска (на московском тракте) настигли виновных, сознавшихся в составлении фальшивых видов, в подделке печатей, в перемене имен, побеге с золотых промыслов и в совершении различных краж в Иркутске. Кражи в Иркутске — явление обычное и притом совершаются с поразительною ловкостью и изобретательностью.

Прибрежные жители Ангары каждою весною, тотчас же по проходе льда в реке, видали плывущие мимо маленькие, наскоро сплоченные плотики, шириною бревна в три-четыре, связанные ветлами и на них груду ветоши (прошлогодней травы), какую-нибудь носильную рвань и по два по три человека рабочих. Это — бродяги, пустившиеся искать себе счастья на бойкой воде этой замечательно быстрой и оригинальной реки; пороги они обходят пешком и ниже их делают новые плоты. Быстрота течения, усиленная еще, сверх того, весеннею водою, позволяет бродягам доходить до такой смелости, чтобы плыть под самыми окнами каторги (каков был иркутский солеваренный завод) и даже отдыхать на заимках в самой ближней окольности ее. Начальство заводов, обремененное опекою и надзором за собственными каторжными, равнодушно смотрело на проезжих с чужой каторги и, страдая недостатком людей в собственных заводских командах, находилось даже в невозможности преследовать прибылых и новых. В тех только случаях, когда губернское начальство, например, казенная палата, задаст большой заказ на вино или соль, а рабочих рук недостает (своих заводских рабочих много в бегах), заводское начальство командировало солдат для осмотра соседних заимок и от этого маневра было всегда в барышах. Солдаты в один раз приводили человек по 12–15 беглых, из которых обыкновенно целая половина просила одной только милости: задержать их на заводе и не пересылать на нерчинскую каторгу, откуда сбежали они и куда не хотели бы возвращаться. Немалая часть беглых уходит дальше и, добравшись до золотых приисков частных людей, живут там лет по 8-10, получая денежную плату, хотя и ничтожную.

В глухое время бродяг обыкновенно ловят нечасто, а потому редкий проезжий по сибирскому тракту, в любом месте до Урала, не встретит артелей бродяг человек 5–6 (а иногда и до 30 вместе), скромно пробирающихся по направлению к России, с котомками за плечами, с сапогами про запас. Таковыми рекомендовали нам понимать тех наших встречных, которые пять раз перерезали нам дорогу от Екатеринбурга до Иркутска и которые, по туземным приметам, тем отличаются от невинных путников, что имеют про всякий случай, на дневную пору, робкий, запуганный вид и редко находчивы для того, чтобы снять пред проезжим шапку, как делают это поголовно все сибиряки не из беглых. Туез (бурак) у пояса да топор за поясом, нищенское одеяние (старые измызганные сермяги), за плечами мешки да бледные, изнуренные лица с синими кругами под глазами — считаются также в числе обычных бродяжьих признаков. Нет сомнения и в том, если они попадаются вблизи Уральского хребта; эти прохожие все-таки на большую половину бродяги, беглые с заводов, которым смиренство и кротость помогли одолеть все соблазны: и Красноярск и Томск. "Красноярск, — говорят беглые, — строгий город и не мастер ютить у себя вольных охотников, свободных путешественников; Томск — такой город, где некогда был для вольного житья бродяг широкий простор при помощи разных случайно сложившихся обстоятельств". Томск и в самом деле один из таких городов, где деятельность полиции больше всех сибирских городов находится в затруднениях и где меньше всего частная собственность находилась в безопасности. Хроника полицейской практики по поводу убийств, краж, грабежей и мошенничеств всякого рода в городе Томске обильно испещрена весьма крупными и яркими чертами. Судя по хронике этой, Томск как будто центральное место для отдохновения ссыльных, вроде огромного постоялого двора, а городские задворья нечто даже вроде базара или даже ярмарки. Зашалившись, наигравшись и отдохнув здесь, счастливые из беглых идут дальше с тем же смущенным видом и кротким сердцем, мало обращая внимания на едущих навстречу, не поднимая даже глаз на них, как бы появлению их от давней привычки не придают в этих местах никакого значения. В крайних случаях они приближаются к кошеве, просят милостыни и только в самых крайних и очень редких случаях решаются грабить и убивать. Да к этому и большой нужды не предвидится: бродяга в этих местах уже сыт, да и весьма близок к цели странствий. Бараба живет домовито и по ней на каждых 20 верстах вытянулись людные деревни, которые и сыто едят и в рабочем, при богатстве угодий, нуждаются. К тому же нынешние жильцы этого коммерческого тракта сами либо дети, либо внуки и правнуки таких же несчастных и ссыльных людей. В таких местах бродяги не задумываются безбоязненно входить в самые деревни и под видом нищих и богомольцев выпрашивать под окнами плаксивым голосом, на напев «Милосердной»: "Милостивые наши отцы и матушки, не оставьте несчастных прохожих! Христа-ради, подайте милостынку". Если прежние крестьяне не ловили бродяг из сострадания к ним: "пущай-де идут себе с Богом, зачем мы станем обижать несчастненьких, на что у них свое начальство есть", то барабинские жители и те, которые живут благодушно и богато по Иртышу и дальше, умеют издавна обращать слово в дело. В этих деревнях и селах милостынею несчастненькому обязывает себя всякая домовитая и сердобольная хозяйка, выставляя за окно на улицу на особой полочке первый подвернувшийся под руку харч и хлеб в достатке. Пропадет этот хлеб и харч с окна и полочки — хозяйка сотворит благодарственную молитву, крест на себя положит и опять поищет остатков и выставит за окно новую и свежую провизию. Так ведется дело искони и по всем спопутным для бродяг деревням не только в Сибири, но даже и кое-где в России. Прежде обычай этот был повсеместен, теперь он ослабел от преследований и внушения, и полочку с хлебом велят искать теперь прямо и без церемонии в самой избе на красном столе, а ночлежное ложе в подызбице. Во всяком случае, не подлежит сомнению то, что, поселившись в лесных землянках, бродяги зачастую выходят в деревни просить милостыню на правах нищих либо погорельцев. Сбившиеся в большие артели беглые решались даже затевать по деревням пение песни «Милосердной», по образцу этапных партий. Давно практикуемый в России обычай сеять горох и репу около дороги на помощь и лакомство для прохожих в Сибири стал обязательным в такой степени, что продукты эти уже не сеют иначе, как у самого полотна проезжей дороги, у самых пешеходных троп про нужду бродяг и в отвращение вероятных бед от голодных. Сибирская репа вкусна и крупна, а потому у дороги всегда выщипана, во имя закона соединять приятное с полезным.

Оправдание этому явлению можно искать в такой же живой симпатии простолюдинов средней и южной Италии к бандитам — этим изгнанникам, поставленным вне закона и ушедшим в горы разбойничать, в недоверии к правосудию судебной власти, во многом не согласной с юридическими понятиями и обычаями самого народа. Находите ее в чувстве народного самосохранения, желающего предупредительною дачею отвратить вероятный факт сердитого и смелого нападения голодающего и, в случае отпора, мести его за неудачу; находите причину таковой благотворительности в христианском чувстве сердо-любия к несчастной братии, которую незлопамятный народ наш перестает считать преступною, коль скоро преступление выкуплено карою и очищено возмездием, хотя и заслуженным, но все-таки обращающим вора и душегубца в жертву, возбуждающую сострадание. Может быть, и вернее всего, главная причина покровительства и защиты бродяг в путешествии — во всех этих чувствах вместе взятых, но не в нынешней любви к удалым добрым молодцам, а именно в той тоске о памяти времен «шатанья», тоске, которая до сих пор громко сказывается и сильно заявляется в бесчисленном множестве видов бродяжества. Значительная часть их обусловлена даже коренным законным дозволением и самая большая половина обессилила закон и живет помимо его прочно и крепко. Бродяжеством жила Русь далеко после тех времен, когда плотили ее в государство; бродягами расширила она свои пределы и ими же отстояла свою независимость от диких кочевых орд, напиравших на нее с востока и юга. Бродяги колонизировали север, завоевали Сибирь, населили Дон и Урал, когда еще это слово не получило настоящего своего значения и нынешние бродяги носили название "гулящих, пришлых, вольных людей". Не умалило этого народного коренного свойства искать способных и выгодных мест на свободном и широком раздолье земли своей и Московское государство, когда ослаблено было экономическое и государственное значение Филиппова заговенья и уничтожен крестьянский выход на Юрьев день. Бродяжество, как вольный переход с одних земель на другие, и теперь живет в народе, как одно из коренных начал его быта, и движет народом на всех путях, хотя и под другими именами, с иными оттенками. Проявилось в нем и святое религиозное чувство; почувствовали в элементах его нужду для себя и торговля, и ремесла, и промыслы, и самая общественная жизнь успела уже выродить настоящих бродяг, в европейском смысле этого слова, и на них пока затворилась. Бродяжеству еще долго придется жить на Руси и в народе.

Замечено, что большая часть беглых не заходит дальше пределов Западной Сибири. Чаще других посылают иркутский, нижнеудинский, канский и каннский земские суды, но всех чаще ялуторовский (Тобольской губернии), хотя сюда-то по преимуществу и направляются бродяги, желающие попадать на Волгу и в южную Россию. Беглые из Успенского винокуренного завода (Тобольской губернии) наладили и завоевали себе путь в Россию по направлению на гор. Челябу, а оттуда уже на Уфу и дальше, куда кому вздумается. Этапной дороги по России боятся, ходят дорогами малоторенными, но по Сибири зачастую, говорят, ночуют на этапах, в самых полуэтапных зданиях, пользуясь прежним знакомством и побратимством с солдатами.

Весною 1866 г., по поводу одного убийства, сделали тщательные розыски около Омска и в неделю наловили 180 бродяг. Замечено, что особенным усердием и настойчивостью на побеги отличаются мусульмане (татары и горцы), с тупым равнодушием выживающие каторжные сроки, но бегущие тотчас на родину, лишь только выпустят их на пропитание или на поселение. Такое явление подмечено было начальством и вызвало сенатский указ, который установил: вследствие беспрестанных побегов из Сибири сосланных на каторгу магометан, таких преступников из губерний Казанской, Симбирской, Пермской и Оренбургской отправлять на будущее время в финляндские крепости. Впрочем, судя по цифрам сосланных мусульман после издания этого указа, последний не применялся в полной силе: мусульмане ближайших к Сибири губерний бегали назад, пользуясь близостью места и удобством прикрытий. Бегали и черкесы, бессильные совладать с острыми припадками опасной болезни "тоски по родине". Известный путешественник по Сибири Аткинсон в непроходимых окрестностях Алтын-Куля и долины Бии встретил партию в 40 человек таких беглых черкесов.

"Занимаясь в россыпях промывкою золота, черкесы сумели тайно припрятать небольшое количество золота, на которое добыли себе необходимое оружие и снаряды к нему. То и другое было спрятано ими в одной отдаленной пещере, находящейся в дикой недоступной местности. В условленный день они бежали все разом из разных рудников, где были распределены по работам, и довольно удачно соединились в пещере. Потом они успели захватить киргизский табун, из которого выбрали себе хороших скакунов, принудив пастухов быть их проводниками через Саянский хребет. Лес служил им палаткою, лесная дичь — пищею. Конечно, голод и нужду приходилось им терпеть очень часто, но надежда поддерживала смелых горцев. Наконец, все-таки они достигли таких мест, где проводники сказали им, что дальше не знают, куда вести их. Черкесы отпустили проводников и пустились далее наугад. Ужасные, крутые пропасти Алтая и дикие горные потоки принуждали их к бесконечным обходам и переходам и до того сбили с толку, что они, наконец, попали в трущобы Алтын-Куля. Тут-то у них и произошла стычка с обитавшими там калмыками. Хотели ли последние захватить их в плен и потом выдать русским, или черкесы, вынуждаемые крайностью, прибегли к насилию, этого нельзя было узнать: результат был, однако, тот, что несколько калмыков было убито, и аул их был предан пламени. Обстоятельство это послужило сигналом к заключительному акту трагедии. Быстро разнеслась весть о появлении вооруженных людей и, переходя из аула в аул, достигла, наконец, с подобающим преувеличением до казачьего поста Сандинского. Случилось, что командовавший в форпосте офицер был тогда немного более обыкновенного весел, по случаю праздника. Долго не размышляя и не теряя времени на бесполезные думы, он тотчас же отправил в Барнаул нарочного с тревожным известием. Известие пришло в то время, когда развеселый Барнаул приготовлялся к предстоящим балам и святочным увеселениям; сказали, что три тысячи азиатов идут мешать этим удовольствиям и, вместо паркетного вальса, могут заставить кружиться в песке на аркане. Весь город пришел в страшное смущение. Новые вестники из долины Бии говорили, что войска состоят из семи тысяч человек, а другие даже уверяли, что всего десять тысяч, снабженных ружьями и проч. Между тем дело кончилось, по словам Аткинсона, следующим образом:

"Все общества калмыков, населявших долину реки Бии и окрестности Алтын-Куля, соединились и, зная отлично все ущелия и тропинки, сначала преградили черкесам пути ко спасению, а потом загнали их в такую трущобу, откуда не было никакого выхода. Когда, наконец, черкесы приблизились на расстояние ружейного выстрела, между ними и калмыками завязалась отчаянная перестрелка. Скрываясь в засаде, калмыки были в очевидных выгодах перед черкесами и могли стрелять в них почти в упор. Черкесы так и падали один за другим от метких выстрелов своих озлобленных врагов. К вечеру того дня число черкесов с 40 уменьшилось до 15, которые, побросав своих лошадей, пытались было по острым камням и утесам выползти из ущелья. Не перекусив за целый день ни крошки и совершенно выбившись из сил, они принуждены были провести ночь на голых камнях, под открытым небом. Когда рассвело, черкесы пустились карабкаться дальше и уже доползали до маленького лесочка, как вдруг навстречу им раздался ружейный залп засевших в лесу калмыков: трое черкесов пали мгновенно, а еще пятеро были подстрелены на бегах. Отчаянная погоня возобновилась опять. Через несколько времени осталось в живых только четверо черкесов, которые успели скрыться в лесу. Наконец, кажется, сама стихия решилась принять участье в — борьбе. Небывалая по страшной ярости буря разразилась громом, молниею, снежною вьюгою и всяческими невзгодами. Калмыки принуждены были поспешно отступить, предоставив решению высших сил конец этого печального акта. Четыре дня длилась буря с бураном, и ни единая живая душа не слыхала потом ничего об остальных четырех черкесах. Нет сомнения, что они вскоре потом погибли от голода, холода и страшно мучившей их жажды".

Не лучше этой участь и всех других горцев, имеющих обыкновение, вопреки общим бродяжьим порядкам, направляться в киргизские степи, а между прочим, и тех, о которых существует в Сибири такая легенда.

Несколько беглых горцев брели, томимые голодом и жаждою, по необитаемой степи киргизов. Но судьба была настолько к ним милостива, что указала им в одном месте верблюда. Приблизившись к нему, они нашли его живым и привязанным к кургану. На кургане лежало все то, что им было надо: кусок жареного мяса, чашка вареного риса, чашка кумысу и еще кое-что из съедобного, а между прочим — кошма (войлок), халат, башмаки и еще что-то носильное. Все это свидетельствовало о том, что беглые пришли на могилу киргиза, здесь погребенного с любимыми вещами и ездовым верблюдом. Беглые потребили все съестное и, заметив во взгляде верблюда что-то умоляющее и печальное и почувствовав в сердце участие к нему, без сомнения обреченному на голодную смерть, отвязали верблюда и пустили на волю, а сами, в свою очередь, отправились дальше. Верблюд пошел за ними. Прибавляя шагу и рассчитывая в верблюде найти предателя, беглые прятались за песчаные холмы, чтобы скрыться из глаз его, но не достигали цели. Припадая к рытвинам, они ложились и отдыхали — преследовавший их верблюд также ложился и отдыхал. Но лишь только они поднимались, пускались в путь дальше, рассчитывая, что верблюд спит и не видит, верблюд, вероятно, движимый чувствами признательности за спасение, также поднимался с места своего ночлега, вытягивал свою длинную шею и, пользуясь широким кругозором ровной степи, выглядывал своих спасителей и пускался следом за ними вдогонку. Раз даровав ему жизнь, беглые из личных расчетов не решались пресечь ее и, таким образом, сами попали на аркан киргизов, нашедших могилу соотчича святотатственно ограбленною и рокового верблюда отвязанным. Беглые были связаны и представлены в Омск для того, чтобы рассказать в тамошней пересыльной тюрьме эти свои приключения. В Нерчинских заводах начальники их из опыта и многолетних наблюдений вывели то замечание вдобавок ко всему, что беглые мусульмане довольствуются тем, что сходят подышать воздухом родных гор и долин и снова возвращаются на каторгу, как бы считая для себя постыдным и греховным делом обходить судьбу и бороться с нею собственными людскими средствами. Недаром же они покорялись ей во все время, назначенное для каторжных работ, и пустились в бега только потому, что сняли с ног путы и дали достаточно свободы, чтобы ею воспользоваться и полечиться от неизбежной тоски по родине.

Конечно, не делают так беглые из русских преступников. У этих свободного, произвольного возвращения не замечено. Напротив, беглые русские в большинстве своем стараются не только добраться до родного пепелища, но и забежать дальше и, если возможно, пожить повеселее и почуднее. По Сибири, в пятидесятых годах, двое ссыльных, под видом ревизора-генерала, ездили по городам с фальшивыми паспортами и наводили на всех чиновников страх и ужас. Поссорившись между собою, пошли опять в каторжные тенета. По Тобольску долгое время ходил юродивый, бывший у тамошних дам в великом почете: его кормили, ублажали, считали святым человеком. Мужья, справившись с карманами, стали подозревать его и следить за ним, особенно за длинными, грязными волосами, которые безобразно закрывали все лицо юродивого. Навели справки, сделали легонький осмотр: на лице святоши оказались невытравленные каторжные клейма, а юродивый — беглокаторжный из тюменских купеческих сыновей. В 1863 году беглый солдат пермского батальона Софронов, под видом и званием капитана турецкого флота и полковника де-Северина, шалил по Сибири: в Тобольске не совсем удачно, в Таре с приобретением значительных сумм взаймы, в Томске с приглашением на балы и обеды. В Красноярске в нем усомнились, заковали в кандалы, посадили в секретную чижовку и пригрозили плетьми. С одного из этапов за Красноярском Софронов опять бежал, опять надел гусарский мундир и снова мошенничал направо и налево до Иркутска. В Иркутске опять его заковали и сослали дальше, преградив ему путь к дальнейшим обманам и самозванству. Ни с приглашением, ни без приглашения он уже никогда и ни к кому не ездил, не брал взаймы денег и не измышлял ловких и неловких надувательств. Словом, проказ бродяг по Сибири не оберешься.

На этом для опытных и терпеливых беглых не конец. Некоторым удается пошалить и проказничать и в самой России, которая в этом отношении не строже Сибири. В России пути каторжных беспредельно широки и длинны. Как некогда в них находили для себя много питательных и готовых начал все те систематические разбои (особенно волжские), которые еще в начале нынешнего столетия были сильны, так и теперь в этом элементе заключено еще немало опасности и он сам в себе представляет еще много живучей силы и деятельности.

Когда во время разбоев Быкова под Казанью и после ареста его в тамошнем тюремном замке потребовалось поискать и найти бежавшего его товарища и самого главного злодея Чайкина, городская полиция сделала повальный по городу обыск. Обыска этого не сумели сделать внезапным; значительно огласило его само общество, принявшее живое участье в розысках товарищей из шайки разбойников, и сама полиция рылась по кабакам и тайникам долгое время, но все-таки успела в самом городе Казани (с 10 августа по 15 сентября) найти 17 человек беглых и беспаспортных. Одни оказались бродягами, не помнящими родства, другие отлучившимися без дозволения начальств и шатавшимися по городу без определенной цели. Между ними третья часть, девять человек, оказалась бежавшими из Сибири с каторжных работ. Таковыми же были и сами Дмитрий Иванов Быков и Севастьян Васильев Чайкин, бежавшие в 1845 году вместе из Иркутского солеваренного завода, а Федоров из Нерчинского.

В 1849 году, 23 июня, дано им было по тысяче пятисот ударов шпицрутенами, с намерением отправить в каторжную работу без срока, но, быв отправлены в лазарет, оба 25-го числа умерли от воспаления легких.

Известный Гусев, несколько раз бегавший из Сибири, разбойничал под Саратовом и в самом городе святотатственно ограбил собор. Такой же веселый песенник и несомненный поэт Кармелюк разбойничал на Волыни и только измене и подкупу обязан был тем, что его убили в хате его возлюбленной.

Когда в Астрахани, на волжских рыбных промыслах, велено было привести в известность количество рыбаков, не имеющих паспортов, и земскими властями произведен был учет всем людям на всех ватагах, число беглых выяснилось в громадную цифру — пятнадцать тысяч. Близ той же цифры полагают число беспаспортных на рыбных ловлях Азовского и Черного морей. Полиция городов приморских находится во всегдашних затруднительных обстоятельствах при стремлениях охранять частную собственность граждан среди такого наплыва всякого сброда людей, где почасту кто с борка, кто с сосенки, кто прямо-таки с нерчинской каторги. Всегда подобный факт становится явным, лишь только полиция, по какому-либо возбуждению, усилит свою деятельность, напряжет свое внимание и старательнее осмотрится кругом себя. В Астрахани до сих пор памятен человек, несколько недель свободно ходивший по тамошним исадам (рынкам) с подвязанными щеками, которые потом оказались клейменными штемпелевыми точеными знаками, и, видимо, мирный обыватель был беглокаторжным. И едва ли где частная собственность наименее находится вне опасности, как именно в тех городах, где безрыбье в известное время обусловливает возрастание многолюдия в известных местах. Некоторые города в этом отношении получили даже крупную общественную известность у читателей наших газет, обращающих внимание на более характерные иногородние корреспонденции. Немудрено такие города распознать и выделить.

Вообще путь сибирских беглых по России замечательно велик, бесконечно разнообразен подробностями и обстановкою и в разнообразии своем и тягучести как будто даже и конца не имеет. Обрываясь для одних, менее счастливых и смелых, он идет для других, взысканных слепым счастьем. Для ссыльнокаторжного Быкова он был через кабак, два года тянулся по деревням оренбургского тракта, оборвался на разбоях в Спасском и Лаишевском уездах Казанской губернии и под городом Казанью, и повернул было снова туда же, назад, на каторгу, но вдруг пересекся по причинам, от самого Быкова не зависящим. Для беглокаторжного Попова путь этот вышел на ветлужские поместья, вывел этого смелого искателя приключений в Петербург в честь и славу, где то же счастье дало ему во владение чин большой, два дома больших и большие кучи денег; оборвался этот путь на сенате и опять повернул с ним же, невоздержным и зарвавшимся на удачах счастливцем, на каторгу, снова туда же, откуда приходил он за этими предательскими подачками слепого счастья.