Испытующиеся. — Воздержные. — Невоздержные. — Казенные порядки в степени облегчения. — Прикованные к тачкам. — Прикованные на стенную цепь. — Колокол. — Сумасшествия. — Акатуй. — Тамошние цепные. — Секретные. — Каторжные селения и жители. — Юрдовка. — Теребиловки. — Фабрика фальшивых паспортов. — Горные служители. — Торговля крадеными металлами. — Желтая пшеничка. — Карымы. — Фабрикант червонцев. — Соколов. — Успенская фабрика. — Бумажные фальшивые деньги. — Каторжные болезни. — Пропитанные. — Исправившийся каторжный. — Шатание и воровство. — Увольнение от работ. — Каторжные дети. — Песня.

Прежде чем ссыльный приобретает себе право выйти на пропитание, поступить в разряд так называемых пропитанных, ему предстоит еще много степеней и разрядов. Вот этот порядок по официальным бумагам, правилам и предписаниям. Начинаем с каторги на заводах.

Все ссыльнорабочие по прибытии на завод поступают в разряд испытующихся. Они живут в казармах, свободные от оков, под ближайшим надзором надзирателя и непосредственным наблюдением смотрителя; довольствуются пищею в артели; летом лучшие увольняются для обрабатывания огородов; правом отдыха пользуются только в табельные дни. Поступившим из партий дозволяется жить в квартирах воздержных. Эти воздержные пользуются следующими правами и преимуществами: могут строить для себя дома, могут пользоваться землею для хлебопашества, сенокосов, огородов, заниматься скотоводством. Не имеющие собственных домов могут пускать их в казенные работы за установленную плату. Для отдыха и поправления своего быта пользуются всеми воскресными и табельными днями. "Но если бы кто из употребляемых по мастерствам в цехах принадлежащие ему дни отдыха посвятил по назначению начальства казенной работе, таковой за эти дни имеет право на двойной плакат и в обоих случаях пользуется отпуском провианта сполна определенным пайком". Из этого разряда воздержных назначаются надзиратели по разным цехам. Ссыльнорабочие этого разряда, как приобретшие право на снисходительное внимание начальства к лучшему устройству их быта, увольняются в страдное (рабочее) время для полевых работ, смотря по мере надобности, для заготовления корма скоту и уборки леса. Сверх того, дабы более исправить их нравственность и укоренить благонравие тех из этого разряда, которые отличаются своим поведением, будут подавать пример своим сотоварищам, предоставляется управляющему право (на основании утвержденной для него инструкции и высочайшего указа, данного правительствующему сенату в 10-й день октября 1821 г.) исключать из ссыльных и помещать в мастеровые, производя в подмастерья и мастера, если искусством своим сделаются того достойными, с распространением на них и на детей их всех прав, мастеровым присвоенных. И чтобы отличить этот разряд самым наружным видом, то немолодым из них дозволяют носить бороды. "За прожитие на заводе совершенно беспорочно, с должным прилежанием к работе и покорностью к начальству ссыльнорабочим прибавляется сверх положенного плаката по роду работ ежемесячно: проведшим 5 лет — по 50 к., проведшим 10 лет — по 1 руб. и за 15 лет выпущать их на собственное пропитание. Воздержные получают плакат на руки, другая же половина поступает в сохранный артельный капитал, которому ведется отчетная книга".

Те рабочие, которые в разряде испытующихся окажутся "нравственности неблагонадежной, поведения недобропорядочного и сомнительного, склонны к побегу и замечены в нерадении к устройству своего быта", образуют третий разряд, которому официальное предписание дает название невоздержных. Невоздержными называются все те рабочие, которые выпущены после наказания за побеги, воровство, драки и прочие неуголовные преступления, оканчиваемые наказанием по полицейскому разбирательству. В разряд невоздержных поступают и те, которые исключены из разряда воздержных за проступки, "замеченные неоднократно в невоздержности от пьянства, ссор, драк и грабежей", и те ссыльнокаторжные, которые присылаются в заводы впредь до получения справок, и те, наконец, ссыльные, которые сделали в Сибири преступления, как из поселенцев, так и из рабочих, находящихся в других заводах. Невоздержные содержатся в казармах скованными и также получают содержание в артели. Право отдыха имеют они только в высокоторжественные табельные дни. Те из них, которые "совершенно погасили последнюю искру совести, истребили не только желание, но даже и намерение к исправлению, делали вторичные из заводов побеги, замечены неоднократно в воровствах, мошенничестве, обманах, в подговаривании других к побегам и подобных пакостях, — словом, по распутству своему не подающие никакой надежды к обузданию", образуют четвертый разряд заводских ссыльнорабочих, разряд неисправимых.

Неисправимые содержатся также в казарме и в особой артели и также, наравне с невоздержными, скованы, но с тою разницею, что для предупреждения побегов их обязали запирать на ночь. Головы этих ссыльных наполовину должны быть выбритыми; на работу выводятся они не иначе, как с военным караулом. Мерою исправления для них полагаются кандалы, которые они должны носить полгода (тогда как невоздержные носят их только два месяца).

Оба эти разряда, невоздержных и неисправимых, не получают в собственное распоряжение из плаката ни одной копейки; заработки их записываются в особую шнуровую книгу и истрачиваются смотрителем на одежду для них. Неисправимые только через год, при хорошем поведении, имеют право поступать в разряд испытующихся; в противном случае управляющие заводами имеют право (не спрашивая даже позволения губернского начальства) отсылать неисправимых в нерчинские горные заводы.

Время содержания в нерчинских рудниках (а стало быть, и в тамошних заводах) постановлено сводом законов в следующей подробности. Бессрочные арестанты (первого разряда) должны пробыть в тюрьме 8 лет; присужденные к работам на срок от 15 до 20 лет (1-го разряда) живут в тюрьме четыре года; назначенные на срок от 12 до 15 лет (2-го разряда) — в тюрьме два года; каторжные третьего разряда (от 6 до 8 лет) живут в тюрьме полтора года; осужденные на срок от 4 до 6 лет — в тюрьме живут год. Подающие в течение этого времени надежду на исправление поведением своим и трудолюбием перемещаются в разряд исправляющихся и находятся уже под полицейским присмотром. Ссыльнокаторжные первого разряда через три года, а третьего разряда — через год после поступления в разряд исправляющихся могут с разрешения горного начальства или казенной палаты получать дозволение жить не в остроге, а в комнате заводских мастеровых. Могут даже построить для себя дом на земле, принадлежащей заводу, и вступить в брак (но оба эти дозволения красивы только на бумаге, но не на самом деле, как увидим впоследствии).

Тюремный надзор обусловлен также особыми правилами и предписаниями, которые в главных своих чертах сопровождаются следующими подробностями на бумаге и отчасти на деле:

"По прибытии на завод ссыльные, долженствующие поступить в известные разряды и содержаться в острожных казармах, принимаются во всякое время, как днем, так и ночью, не исключая воскресных, праздничных и торжественных дней". То же самое, разумеется, и о тех ссыльных, которые, проживая на заводе, вне острога, по распоряжению заводского начальства должны поступить в острог. Прием производится при караульном офицере или унтер-офицере смотрителем острога, который записывает в шнуровую книгу число и время поступления, имя и прозвание ссыльного, разряд его, от кого прислан и по какому преступлению или из партии, приметы его, собственные вещи и деньги, отбирая их от ссыльного, буде находятся. По приеме врач свидетельствует тогда же или непременно на другой день. В случае болезни ссыльный отсылается в больницу. Свидетельства врача записываются в книгу. "Число находящихся в остроге людей, как закованных, так и без оков, должно быть вполне известно караульному офицеру. Деньги, отобранные у арестантов, записываются в книгу; ссыльный, хозяин их, если грамотный, подписывается. Принятые деньги запечатываются в пакет, который вместе с другими хранится в заводской кладовой, а прочие вещи — в кладовой при остроге, в общем ларе или сундуке". Ключи от всего этого, а также припасы и прочее, приготовляемое на счет артельной суммы (как обувь и одежда) и на счет сохранного капитала, хранятся у смотрителя острога. "Когда ссыльный должен выбыть вовсе из острога, по переводе в высший разряд или по заслуженному доверию для житья на квартире, следующие ему по расчету деньги выдаются на руки. Ссыльные в остроге размещаются сколько возможно без тесноты, а подсудимые или присужденные по какому-либо наказанию отсылаются из острога на заводскую гауптвахту. Часовые в остроге не должны стоять внутри комнат, но в дверях, коридорах и других местах, где кажется удобным, и чтобы они всегда имели в виду ссыльных".

В остроге "не дозволяется иметь бумагу, чернила, карандаши и т. п. и писем от них не принимать, не дозволяя и получать таковые. Не дозволять игры в карты, в шашки, кости и никакие другие; также не дозволять играть ни на каких инструментах. Строго запрещается курить табак. Всегда запрещаются всякого рода резвости, произношение проклятий, божбы, укоров друг другу, своевольства, ссор, разговоров, соблазнительных песен, хохота и т. п. Виновного смотритель отделяет от других в особое помещение (карцер), определяя самую умеренную и меньше других пищу, от одного до шести дней включительно, на хлеб и воду".

Рисуя этими подробностями отчасти бытовую сторону тюремной жизни, предписания и предначертания начальства дальше идут в сторону от предписаний, смысл которых истекает из законоположений. Выходя на собственную дорогу, предполагающую практическую подготовку, предначертания их являются уже самостоятельными, заключают в себе интерес практический. При внимательном исследовании мы видим совсем другое. Как бы отыскав в своих воспоминаниях, нащупав в своих представлениях знакомые образцы, начальство тюремное не задумалось по милым образцам корпусного детства рисовать дальше наивные картины тех же порядков, какие введены во всех закрытых учебных заведениях. Насколько правила эти ушли от практического применения, мы знаем из второй главы этого тома. Насколько они незамысловаты и красиво приглажены на бумаге, но безжизненны и недействительны, увидим сейчас.

Предписывая "ссыльным брить бороды через инвалидного цирюльника, также волос длинных не запускать, а стричь их, по обыкновению, пристойно, по-солдатски, а подозрительным и склонным к побегам брить половину головы", местное начальство в дальнейшем течении предначертаний впадает в идиллию и пишет такие картины: "Ссыльные в остроге встают поутру, летом и зимою, за час до пробития звонка, призывающего на работу. Караульный офицер вместе с острожным смотрителем и нарядчиком идут по камерам и делают перекличку. Вставший ссыльный, умывшийся и спрятавший койку под нары, чешется; комнаты метутся. Когда последние будут выметены и вычищены, читается внятно, во всеуслышание, утренняя молитва, и все ссыльные должны стоять смирно, не разговаривать и ни под каким предлогом не лежать при этом. По совершении молитвы дается завтрак, исключая воскресных и праздничных дней, на первой и на Страстной неделе и вообще в продолжение Великого поста по средам и пятницам. Как колокол возвестит время работ, нарядчик объявляет наряд по работам, кто чем должен заниматься во время дня, для чего ссыльные выводятся во двор острога, где вновь производится перекличка при военном карауле. Скованные отдаются конвойным, нескованные сдаются на руки десятским и потом отправляются на работы мерным шагом, по три в ряд: караульные впереди, позади и по сторонам, в приличном расстоянии; военные с заряженными ружьями, а десятники с палками".

Таково начало этой тюремной эпопеи во вкусе всяческих плацев и всяких корпусов и пансионов. Отступлений почти нет. Нить повествования порвалась два раза: в первый для того только, чтобы сказать, что "на дворе нельзя терпеть сору, а нужно выметать оный, выносить и сваливать на отведенное нарочно для сего место". Во второй раз оборвалась повествовательная нить ради следующего: "часто ссыльные, пользуясь ночным временем, употребляют оное для злых замыслов. Дабы воспрепятствовать сему, острожный смотритель почасту обязан в ночное время по нескольку раз осматривать комнаты ссыльных".

Затем снова идет поток порядков в таких выражениях: "Когда звон колокола известит обеденное время, каждый должен сдать приставникам инструменты счетом и тем же порядком (т. е. по три в ряд) отправляются в острог, где строго делается перекличка, и после молитвы все садятся за стол обедать, благопристойно и не разговаривая между собою. После обеда читается благодарственная молитва и допускается отдохновение. Когда пройдет час отдохновения, тогда повещается колоколом". Для вечера тот же порядок: "По окончании ужина, спустя полчаса и когда со столов уберется посуда и прочее, караульный офицер делает перекличку. В камерах огонь должен быть до тех пор, пока не запрут всех по вечерней перекличке, и после зари и по выходе из комнат надзирающих за ссыльными ни под каким видом огня в комнатах не оставлять".

После всего уже сказанного нами прежде мы считаем излишним для себя и читателей наших говорить о том, насколько не похожа картина, нарисованная на бумаге, на ту, которая невозможна при существующих порядках тюремных на деле. Сильно ошибется тот, кто найдет в прописанных порядках какое-нибудь сходство с теми, которыми хвалятся и славятся тюрьмы улучшенных систем (пенитенциарной — с обетом молчания, и пенсильванской — одиночного заключения). Призрачное сходство вначале может привести на этот раз разве только к тому заключению, что и мы не прочь похвастаться там, где этого желают и требуют. На самом же деле на всех затеях лежит печать худо скрытой непрактичности во всех делах, явная бесплодность начинаний, способная довести до отчаяния, но доводящая только до равнодушия. От него-то и проистекает целый ряд бесплодных мер и целая цепь недоразумений, крупных ошибок и повсеместных неудач. Последуем за рассказчиком далее.

"Конвойные обязаны наблюдать, чтобы ссыльные не учинили утечки, не просили по улицам милостыни, не останавливались для сего против домов, не заходили ни в какие публичные места, не позволять им в пути пить вино, не дозволять принимать ни от кого из проходящих какие бы то ни было вещи или оружие. В праздничные дни и в воскресные, если не все, то, по крайней мере, несколько человек по очереди должны собираться в церковь, под присмотром караула. Ворота острога во всякое время бывают заперты, но когда приходят в острог чиновники и другие, имеющие на то дозволение, или же когда приводятся ссыльные, то обо всяком приходящем дается знать караульному унтер-офицеру, который потом отпирает ворота и впускает пришедшего; если посторонний, то осматривает, не имеет ли при себе каких вредных орудий. Впрочем, после зари отнюдь ворота не отпираются ни для кого, кроме острожного надзирателя. Посещение посторонними ссыльных в казармах дозволяется не иначе, как при острожном смотрителе и воинском карауле, которые должны наблюдать, чтобы под видом свидания не было приносимо вина, пищи, платья, писем, оружия и т. п.".

Настоящая тюремная жизнь ведет свои порядки и выработала особые законы.

Счастливые и умелые ссыльные искали утешения и воли в бегах; несчастные и меньше опытные оставались в руках начальства, подчиняясь различным опытам исправления. Нерчинские тюрьмы для неисправимых предлагали крутые, решительные меры. Меры эти оставлены были там во время нашего посещения, а потому, пользуясь случаем, скажем о них несколько слов. Приковка к тачке и к стенной цепи — вот пока те средства исправления, которые придуманы были в самых строгих и самых крайних местах ссылки и заточения. Второе наказание обусловлено, сверх того, необходимостью одиночного заключения, столь ненавидимого русскими преступниками, по замечаниям всех, близко стоящих к этому делу. Когда пронесся об этой мере слух по Сибири, все ссыльные пришли в ужас.

Приковывают на цепь обыкновенно на пять лет, но бывали случаи и десятилетнего заточения.

Так, например, по отчетам Петровского завода видно, что в 1851 году там было четверо прикованных на десять лет, хотя приковывали обыкновенно по положению на пять лет. Всех прикованных там было: в сентябре 1851 года 15 человек таких, которые успели уже просидеть на цепи в Минусинске, Енисейске и Красноярске. 30 ноября 1851 года цепных было 12 человек и между ними муж с женою за смертоубийство. Жене, не имевшей одежды, выдали рубаху и юбку (холщовые), чирки и платье, хотя забайкальское областное правление и решило выдать им только нижнее платье, "ибо-де оно одно только и необходимо". У них в Газимурском селении жила дочь. Прикованные супруги просили милости перевести их из Петровского завода ближе к дочери, именно в Акатуй; дозволили. На время пути (9 дней) положили выдать по 63 копейки (3 1 /-2 копейки в сутки) на каждого. Акатуй специально предназначался впоследствии для таковых несчастных. В утешение сострадающим участи их сохранил он предание о первом приставе этого рудника. Пристав, говорят, спускал своих цепных с цепи погулять недели на три на четыре, и они, возвратившись, аккуратно вносили половину добычи. Кто не исполнял заказа, того пристав сажал в подземелье собственной квартиры (и подземелье показывали).

Люди эти в работу не употребляются. Как великой милости, просят они во время заточения в виде награды разрешить им подышать свежим воздухом, хотя бы и с приправою самой трудной и тяжелой работы. Освобожденные, по истечении положенного срока от содержания на цепи (приколачиваемой к стене) или от тачки на всю жизнь, затем содержатся в остроге в вечных ножных кандалах. Заключенные в ножные железа, они также не употребляются в работы. Как милость, позволяют им копаться в огородах каземата или делать Что-нибудь вне камеры, и притом в то время, когда все другие уведены на работы. Иногда содержание на цепи пробовали заменять заключением в темной комнате, но арестованные просились на цепь. Статейные списки людей этих обыкновенно наполнены всякого рода преступлениями, где убийства по несколько раз перемешаны с побегами, разбоями, кражами, переменою жизни и тому подобным. Содержание таковых казне обходилось дешевле, чем содержание всех других арестантов, сколько и потому, что им выдавали только нижнее платье, столько же и потому, что пища полагалась им скуднее, в уменьшенной пропорции. Так, например, в Акатуе положено было выдавать в сутки каждому по 2 1 /2 фунта печеного хлеба, разделяя его на части: к завтраку, обеду и ужину. Целой порции давать вдруг не велено. Вместо приварка и для питья выдавали только одну воду. По расчету, сделанному в 1847 г., каждый такой арестант обходился казне в год 43 руб. 68 коп. сер., считая в том числе цепь, освещение, мыло, мытье белья, дрова, кроме расходов на военную команду. Содержание это производилось большею частью на счет губернской, а не заводской казны, а заводы принимали их к себе только в таком случае, когда имелся свободный каземат. Часто, впрочем, отказывали, а потому редкая из сибирских тюрем (и в особенности тобольская) не имела при стенах своих подобного рода несчастных. Акатуйская тюрьма (из нерчинских) при руднике этого имени долго имела своею исключительною специальностью помещение арестантов подобного рода. Там замеченных в дурных поступках сажали в отдельную комнату. Для исполнения церковного обряда исповеди и св. причастия иногда их отковывали, иногда нет; а иногда, и весьма нередко, арестантам в этом отказывали. Цепь обыкновенно делалась в три аршина длиною, из звеньев одинаковой величины с ножными кандалами, весом вся 5 1 /2 фунтов. В Петровском заводе арестанты обыкновенно отходили на всю длину цепи, которая давала им возможность класть шею на порог двери и выставлять голову в коридор. А так как цепные помещены были в то время в опустелых казематах, выстроенных для декабристов, где несколько комнат выходило в коридор, то эти цепные придумали на безделье развлечение. Один рассказывал сказки, остальные его слушали; затем начинал другой, третий и т. д., по очереди. Лишенные этого права, особенно содержавшиеся в акатуйской и других нерчинских тюрьмах, в тоске одиночества устремляли обыкновенно главное внимание свое на каземат. Комнаты их поражали необыкновенною опрятностью и поразительною чистотою: нары, стены, полы, самая цепь были вычищены, вымыты, выскоблены, нередко разрисованы. Один арестант всю одежду свою расшил кантиками и шнурками чрезвычайно прихотливо и замысловато, на манер гусарских мундиров. Некоторые просили себе петуха, кошку и считали для себя самым жестоким и сильным наказанием, когда за какую-нибудь провинность отнимали у них этих пернатых и мохнатых товарищей-благодетелей. Вообще замечено было при этом, что тоска одиночества и безвыходность заточения порождали в заключенных небывалые до того способности: многие выучивались шить, делались сапожниками, резчиками. Один из прикованных к тачке сумел так ее раскрасить и разукрасить разными фигурами, что приводил многих в изумление, но затем, при всяком появлении главного заводского начальства, с горькими мольбами, с непритворными слезами на глазах неотступно и отчаянно просил отковать от красивой тачки, приговаривая:

— До того надоела, напротивела она мне, что глаза бы мои на нее не глядели! Тошнит даже!

Случаи конечных помешательств были, судя по отчетам, редки, а случаев самоубийств хотя и насчитывается за все время двадцати лет немного, но зато в архиве Нерчинского Большого завода сохранилось много указаний на покушения: цепные доставали острое оружие, ножи и проч. и порывались зарезаться. Между прочим, сохранился следующий акт.

Прикованным в Акатуевском руднике на стенную цепь давали положенные в сутки 2 1 /2 ф. печеного хлеба и воду вместо приварка и для питья. При этом велели наблюдать, какое влияние заточение это "будет иметь на умственное состояние (душевные силы) и на физическое состояние (телесные силы"). Вскоре донесено было, что ссыльные, прикованные к стене, в силах и духом замечательно ослабевают. "Не имея движения, у них на лице сделалась бледность; по временам чувствуют во внутренностях одув и давление, а потом колотье; произносят слабый орган голоса (?) и при проходе, сколько цепь позволяет, делается головокружение". Опыт подобного рода производим был в течение двух лет, 1847 и 1848, и в показаниях врачей слышался все один и тот же отзыв, т. е. что прикованные в силах слабеют.

Лиса — железная полоса в 1 1 /2 пуда весом, надеваемая к рукам для того, чтобы цепной не мог ходить по своей конуре, полагается самою высшею, конечною и последнею мерою наказания, равносильного европейской виселице. Люди, подвергшиеся наказаниям этого рода, весьма редко выходили на свободу впоследствии, и только некоторым удавалось, через долгую и длинную градацию смягчений, доходить до вожделенного звания испытующихся.

Акатуй для цепных и секретных выбран был недаром, сосредоточивали их здесь не без задней мысли: мрачнее этой местности нет уже другой во всем Забайкалье. На Аленуе кончается долина Газимура, начинается другая, принадлежащая какой-то речке, которой даже и имени не дано. Горы заслоняют эту долину с обеих сторон, но горы эти безжизненны и однообразны до тоски. На дороге деревушка Кукуй. При выезде из нее дорога в гору, с которой чернеется с юга и востока целый лабиринт черных и синих гор, с накинутым на их могучие плечи черным плащом, представляемым густыми лесами, покрывающими покати и подошвы. В долинах господствует гробовая тишь и мрак; на горах то и дело глаз встречает мертвые голыши, охотливо являющиеся на смену лесной растительности. Горы то одиноко водружены в дно долин, то цепляются друг за друга рядами, очень редко пересекаемыми новыми долинами. Вдали ряды гор кажутся бесконечными и видимые глазу представляются уже белым облаком. Не мелькает птица, не слыхать звериного голоса, не видать нигде ни креста, ни избы. С горы опять спуск в долину, похожую на все остальные, затем в третью, также не оживленную ни встречным человеком, ни случайною избушкою. Опять подъем на гору и только уже с этой горы глаз примечает селение, но не видит ни труб, ни дыму. Новая гора заслоняет вид, начинающий веселить и радовать, только с этой третьей спопутной горы становится видным в глубокой, мрачной и тесной долине кладбище с деревянными крестами на пригорке-подушечке. За кладбищем вытягиваются две длинные улицы с почернелыми и погнившими избенками и клетями. За селением одиноко стоит знаменитая, страшная даже в Сибири — тюрьма Акатуй.

Акатуйский рудник, первый, открыт в 1815 г. при кряже, разделяющем реки Газимур, Унду и Онон-Борзю в отроге гор, отделившемся от него и проходящем на юго-восток, между источниками Акатуем и Кунгужею. Гора, заключающая месторождение, довольно крута и покрыта лесом. В ней, в известняке, заключена серебряная жила, весьма убогая свинцом. Руды акатуевские настолько сухи, что для извлечений металла подспаривались богатыми Култуминскими. Впоследствии открыты были поверхностные руды и в руднике (первом) углублена Златоустовская шахта на 7 сажен и Благодатская на 9 1 /2 саж. Во втором акатуевском руднике, открытом в 1822 г., углублена была третья шахта — Тимофеевская. При выломке мягких и сплошных руд употребляли кайла, во всех же приисках добыча с жильною породою была кайловая же, но производилась с помощью пороха. В зимнее время сюда присылались ссыльнорабочие люди из заводов Александровского и Газимурского: Акатуй некогда подавал большие надежды. Он лежит на той возвышенности, которая составляет высочайшую точку рудоносной части Нерчинского округа и дает начало трем рекам: Унде, Газимуру и Онон-Борзе.

При этом руднике в последнее время выстроена новая каторжная тюрьма. Она начата постройкою в 1882 г., но вскоре работа была приостановлена, в 1886-м возобновлена и к 1889 г. была готова на 250 преступников. Общая стоимость постройки, произведенной хозяйственным способом, трудом арестантов, обошлась в 39 тыс. руб. (по смете исчислено было 89 500 руб.). До серебро-свинцового рудника около версты.

Такая же новая тюрьма построена на устье Кары, начатая около 12 лет тому назад, но приведенная в настоящий вид лишь в 1882 г. на 240 человек (иногда содержится и более). Точно так же восстановлены работы и выстроены каторжные тюрьмы при рудниках: Горном Зерентуе, Савинском, Кадаинском, Алгачинском, Мальцевско-Кильгинском, Кличкинском, Трехсвятительском и при Кутомарском сереброплавильном заводе. В Горном Зерентуе — тюрьма самая обширная (более 300 чел.). Строилась она трудом арестантов с 1877 г. по 1889 г. Урок им рассчитывался в 2 /3 урочного положения. За выполнение его мастеровым назначается 10 % вольнонаемной платы й сверх того, в 4 летние месяца, выдается усиленное пищевое довольствие. При тюрьме лазарет на 40 кроватей.

Кроме цепных, бывали еще так называемые секретные арестанты. Этих содержали в особых чуланах. Надзор за ними был необыкновенно строг; случалось кому заболеть, и пристава отправляли их из сострадания в госпиталь, но высшее начальство давало приставам сильнейший выговор с пропискою в формуляры и приказывало больных возвращать в чулан и лечить их там. Один секретный попробовал выйти из госпиталя и побродить в цепях по улицам, велено за то приковать его к стене на цепь. Другого выпустила из каземата в казарму служителей поиграть в костищ виновного часового солдата били за пропуск плетьми и велели написать вечно в работу, хотя солдат и клятвенно свидетельствовал, что "выпустил с простоты, взятки не брал и между игравшими никаких беспорядков не происходило". Солдат был наказан, несмотря на то, что ближайшее начальство оправдало его тем, что солдату-де "усмотреть за ними хитро, ибо он бывает больше в посылках, нежели при заводе, отчего ему и невозможно помнить все тюремные положения".

Существование кругового кредита и взаимного доверия, закрепленных такими же неразрывными связями узничества и обусловленных одинаковостью положения, какие понятны только в тюрьмах и ссылке, а также дешевизна и обилие строительных матерьялов и, главное, бережливость, умеющая и в заточении копить деньги, помогают иногда, хотя и в редких случаях, ссыльному, выпущенному из тюрьмы, обзаводиться собственным хозяйством. Без всякого сомнения, хозяйство это почти только призрачное и возможность житейского обеспечения далека от существенности. Тем не менее все селения ссыльных приметно застроены, все тюрьмы каторжные окружены большим количеством домов, множеством улиц. Большой Нерчинский завод — целый город, перед которым город Нерчинск уступает в величине и населенности. Хорошего и сильного соперника этому городу мы встречаем даже в Петровском, Александровском и Усольском заводах. Город Селенгинск гораздо меньше любого из промыслов карийских. Каждый из Нерчинских заводов (Кутомарский, Зерентуйский, Благодатский и др.) представляет людное селение, с которым мудрено спорить любой из больших казачьих деревень. Правда, что селения эти непрочны, жильцы их ненадежны и искусственно вызванные селения эти все-таки не прибавляют цвета сибирской колонизации и не увеличивают местного населения в желаемой степени, как увидим впоследствии. Но правда, что строения этих казенных мест ссылки ветхи и печальны наружным видом своим и, как полузабытые птичьи гнезда, полураскрытые и покинутые звериные норы, приводят всякого свежего человека в уныние и наводят тоску. Тем не менее строений этих очень много. Настойчиво лепятся они по окольным горам, устойчиво застраиваются в падях, распадках и оврагах этих каменных, богатых рудами гор. Нет между ними пустых; редкий из них не набит до возможности тесноты жильцами из несчастных. Несчастье и круглая бедность — неизбежные соседи этих жилищ и непременные гости каждого из них. В редком из домов не живут эти обычные и тяжелые гости и, во всяком случае, в ближайшем соседстве и по преимуществу с теми из ссыльных, которые успели обсемеиться, сделаться окончательно оседлыми, ради детей и собственности. Для людей этих окончательно заросла дорога к побегам вдаль; но к преступлениям мелким и проступкам невольным остаются на этом пути проходы и обходы и бывают иногда лазейки и выходы. "Безнадежная бедность, — сказал один французский криминалист, — так же способна ненавидеть закон, как чрезмерное богатство презирать его". Применяя этот вывод к тем из ссыльных, которые прошли через тюрьмы, этапы и каторгу и которые выселяются в дома около заводских и промысловых мест заточения, мы не удивляемся, если встречаем везде особые кварталы, носящие название теребиловок, юрдовок, слободок, кукуев и проч.

Кварталы эти или слободки так же неизбежны и так же необходимы для всякого заводского и промыслового селения, как для каждого большого города слободы солдатские, архиерейские, стрелецкие и проч. Здесь селится крайняя бедность, в дешевых и старых домах; сюда идет жильцом всякий и всякая, кому незнаком прямой и честный труд, для которых легкие, хотя и рискованные работы — самое любимое и знакомое средство для пропитания. Здесь помещается явный разврат и темный промысел, направленный на приобретение чужой собственности. Бродяги и мелкие мошенники — обитатели этих подгорных слобод в России; арестанты, выпущенные на пропитание — жильцы этих, наполовину врытых в землю и обмазанных глиною лачуг, какие во множестве группируются на выездах из казенных заводских селений. Юрдовками называются эти притоны (для игр в юрдовку и др.) в селениях Карийских золотых промыслов и в Петровском железоделательном заводе. Теребиловкою называется такая же слободка в Александровском винокуренном заводе.

— Существует и у нас такое место, — уверяли меня в иркутском Усолье, — сюда всякий житель подбирается уж такой…

Такой житель обыкновенно женится при первой возможности, порывисто и безрасчетно, долго над этим не задумываясь. Если неохотно и почти никогда не пойдет за ссыльного дочь вольного человека, т. е. казака или крестьянина-старожила, то ссыльнокаторжная женщина, пришедшая в завод, охотно бросается на шею первому, предложившему ей руку и сердце. Она с большою охотою выходит замуж за того, который живет не в тюрьме, а на пропитании или поселении. Становясь женою, ссыльная делает двойную услугу: с одной стороны, приковывая мужа к обогретому месту, она, насколько может и умеет, заметает ему путь к побегу и крупному преступлению. С другой стороны, сама освобождается от оков и, поселившись в теплой до духоты избе, забывает о побеге и бродяжничестве по морозам, дождям и грязи. Верность супружескому ложу не составляет для ссыльной женщины добродетели, не входит в круг ее заветных обязанностей, не вынесена ею из прошлой жизни и, в особенности, из недавней на этапах и не вошла в ее убеждение, как незыблемое и неподкупное начало. Мужу до дел жены нет нужды, у мужа свои дела, радиусы которых все сходятся на одном пункте — приобретении средств к жизни. Если жена стремится к той же практической цели, то она и права и свободна, и бита бывает только под пьяную руку, по одному капризу, из одного желания напомнить ей о подчиненности. Понятие об этой подчиненности безразлично, бессознательно и лишнее бремя там, где существуют иные законы, выработались иные нравы, непонятные для жителей правильно организованных мест.

Теребиловский житель, которого счастье и случай вывели из тюрьмы на свое пропитание, не задумывается искать средств к этому там, где ему легче это сделать, где все пути ему привычны и известны до подноготной. В теребиловку идет всякий, кому хочется попытать счастья в большой игре. Карточная игра, очутившись на большом просторе и совершенной свободе, идет крупнее, смелее и безрасчетнее. Игра в юрдовках и теребиловках обставляется всяким доступным комфортом. Содержатели игорных домов держат водку в большом обилии, способны доставить и средства к исполнению чувственных удовольствий. Все, что под сильным страхом и за крепким надзором творится в темных и грязных тюрьмах, здесь в не менее темных и грязных домах совершается нараспашку и в обширных размерах.

В теребиловку идет, для всяческих наслаждений, тюремный сиделец, подкупивший сторожей или за их глазами ускользнувший с работы. В теребиловках группируются в шайки все те из тюремных сидельцев, которые выпущены на пропитание. Находят они его в своих небольших артелях, для которых то и занятие, которое легче, вернее дает деньги, хотя бы это занятие и требовало непрямых путей риска, смелости и дерзости. Смелость города берет, она же в заводских юрдовках собирает деньги на дневное пропитание.

В теребиловки идет всякий из тех тюремных, которому надоела каторга и соблазняет вольная жизнь в бегах и бродяжестве. В этих притонах всегда найдется такой мастер, который шел из резчиков какой-либо столицы или из Екатеринбурга, где был гранильщиком, или из нижегородских сел Павлова и Ворсмы, где выучился слесарному мастерству и искусству резьбы на камнях и металлах. Люди на безделье, при нужде и соблазнах, не прочь от всякого предложения, лишь бы только оно обеспечивало им насущный день. Мастера эти от аляповатых печатей и темных гербов доходят до Цезика, который осколком перочинного ножичка вырезал на камнях замечательно красивые миниатюрные ландшафты, делал фальшивые бумажки, которые с трудом отличали от настоящих, и мастерил вазы, усыпанные мелкими мушками и другими насекомыми, за которые любители платили большие деньги.

Приобретая вновь и совершенствуясь в тюрьмах, на досуге и при руководстве, в разных знаниях и мастерствах, эти люди за тюрьмою, вне стен ее дают художествам своим практическое применение, на свободе пускают в оборот и на пользу тех, которые жаждут, ищут и просят этих знаний. Бродяга, задумавший совершить дальний побег, по возможности в Россию, и желающий обеспечить его большим успехом, идет в теребиловку и здесь за рубль, за два рубля серебром получает такой вид, который ведет его свободно по забайкальским селениям и уводит далеко, если набалованные руки не стащат чужого где-нибудь в селении на воровстве и где-нибудь за селением на грабеже.

В фальшивых билетах ссыльные обыкновенно прописывались поселыциками или крестьянами, а потому и плата вследствие того была переменная (за посельщика 3 руб., за крестьянина 5 руб. сер.). Нередко билеты эти мастерились на целую артель вдруг, в нескольких экземплярах.

Бродяга, привыкший бродить летом по заводским окрестностям ради страсти к приключениям, ради неодолимого желания подышать волею, в тех же теребиловках и юрдовках, если пожелает на всякий случай обезопасить прогулку, может получить билет с пометкою ему, как поселенцу или как бы отпущенному на пропитание. Малоопытных, не бывалых в теребиловках, сумеют зазвать, сумеют выучить и направить.

— Не нужно ли тебе вида на свободное прожитие? — спрашивает один такой мастер ссыльнокаторжного Денежкина (в одном из следственных дел, попавших нам в руки в Петровском заводе).

— Как бы не надо! — отвечает на это ссыльный. — Да где возьмешь?

— Есть ли у тебя деньги?

— Есть, да немного.

— А если два рубля найдется, то и довольно.

В заводском кабаке совершена была передача вида и учинены литки, на которые ссыльный истратил еще 50 копеек серебром.

Счастливый и новый бродяга сумеет потом вовремя изловчиться с этим видом, предусмотрительно показать его тому, кто мало видит, спрятать от опытного глаза и ограбить того, кто за собою не смотрит. Такой бродяга и пограбленное нигде не прячет, нигде его не сбывает иначе, как в тех же заводских юрдовках и теребиловках, и вырученные деньги нигде не пропивает, как в тех же утлых мазанках. Водку нигде он не берет, как в том же заводском кабаке, и пьет ее со своим же братом, покровителем и руководителем.

Так говорят архивные дела, настоящие житейские живые факты. Следствия и обыски сказывают потом, что делатели употребляют печати чаще свинцовые, реже медные (приготовляемые на медном пятаке, у которого вытирается одна сторона подпилком), что печати вследствие того часто бывают больше надлежащей величины, что оттиск такого рода печатей прочнее, потому что коптят их на жженой бересте. Один мастер подобных изделий, чтобы вернее скрыть преступления, бумагу для видов покупал не в лавках у торговцев, а у школьников, и покупал дешево — за волосяные колечки, приготовляемые женою этого ссыльного. Другой приготовил и выдал билет, но проставил крупный, длинный номер и таким образом (и может быть, без всякого злого умысла) сгубил приятеля. Повальный обыск у третьего из теребиловских открыл в углу между полом и стеною, под половицею, фунт олова, два небольших подпилка, малое зубило, пять готовых печатей и шестую, начатую, на медной двухкопеечной монете, у которой вытерты были обе стороны; на одной уже красовалась надпись "Козмодемьянской градской думы". Четвертый попался на пути в мастера фальшивых бумажек, а именно с двумя небольшими деревянными циркулями, с железными проволочными шпильками, с двумя долотцами из иголок, с бумажною печатью, срезанною с конверта, "с роговою костью" и пр. и пр. Рассматривая подобные дела в достаточном количестве, выносишь такое убеждение, что не одни теребиловки занимались мастерством приготовления фальшивых паспортов. Ссыльные во множестве делают указания на Тарбогатай и другие селения так называемых семейских, где были мастера, конкурировавшие с заводскими, но слабо: билеты, там приготовленные, часто предавали ссыльных в руки земских, потому что были плохо сделаны. Между тем билет, написанный и выданный в Петровском заводе, выкраден был у беглого из рукавицы ссыльным в Успенском заводе (Тобольской губ.) и отнят у последнего и задержан вместе с ним уже в Лаишеве (Казанской губ.).

Казенные бумаги, выводя наружу эти грехи, в то же время дают нам свидетельства и указания, что не одни только пропитанные поселенцы, своею семьею или своею шайкою, бывают участниками прегрешений. Не ушло бы их дело далеко и немного выиграло бы оно само по себе, если бы они не находились под непосредственным покровительством тех людей, которые пользуются свободою и ее выгодами.

Вот какой случай (более других характерный) рассказывает нам одно архивное дело.

Два шмельцера играют с одним ссыльным в карты. Ссыльный выигрывает, требует деньги.

— Я тебе деньги заплатил, и ты поди вон из моего дома! — отвечал один из шмельцеров и гонит выигравшего в шею.

Ссыльный закидался по избе, схватил нож, бросился с ним в сени, но не нашел там проигравшихся и убежавших партнеров.

По поводу покушения на убийство завязалось дело. Следствие обнаружило, что у этих шмельцеров был в квартире открытый и гласный игорный дом, неизвестный только одному начальству, что вольные заводские служители эти держали настоящие печатные, а не деланные карты, что при этой роковой игре водка была обычным угощением.

"Когда между шмельцером и ссыльным завязалась драка, другой шмельцер уговаривал товарища:

— Ежели бы ты добрый служитель был, то ты бы Исаева, как ссыльнокаторжного, бил бы и давно выгнал вон, коему и закон, если он пойдет в суд, не велит верить".

Суд приговорил ссыльного Исаева, задетого за самую щекотливую струну сердца, хорошо известную по чувствительности ее всем горным, наказать 50-ю ударами плетей, а служителей суд оставил без всякого наказания. Участь горного служителя, облегченная современным нам положением, прежде далеко не обеспечивала его быта. 12-летний сын служителя поступал уже на работы, хотя бы и легкие, хотя бы и в летнее время; в 18 лет его уже впрягали, наравне с каторжными, в настоящую службу, каковую он обязан был продолжать 25 лет, если поступал из рекрут, и 35, если был сыном заводского служителя или родился от ссыльнокаторжного, во время нахождения отца в работах, или же солдата прежде бывшего батальона. Таким образом, служитель, получая одинаковое жалованье и содержание с ссыльнорабочим, разнился тем, что работа для него была почти бессрочною, тогда как ссыльнокаторжный имел в перспективе самый долгий срок — двадцатилетний. Те же дела и тех же архивов переполнены рассказами о случаях побегов с работ горных служителей. Пойманные на допросах показывали единогласно, что "побег учинили в единое отбывательство казенных работ с тем предприятием, сколько возможность позволит, пробыть от оных праздным". Они совершали в бегах преступления для того, чтобы получить наказание плетьми или шпицрутенами и быть записанными в разряд ссыльнокаторжных, т. е. срочных горных работников. Правда, что мелкие преступления в бегах оценивались, по поимке, уменьшением жалованья, назначением на усиленные работы и розгами, но некоторым сразу удавалось прямо попадать на каторгу, на срок.

Возвращаясь к теребиловкам и юрдовкам, а с ними вместе и к тем родам и видам промышленности, которая должна обеспечивать существование жителей этих слободок, мы встречаем новые виды торговли и промысла. Промысел этот ведется в мелких размерах и слишком исключителен по своей специальности, но тем не менее находится в руках пропитанных поселенцев и самих ссыльнокаторжных. Опять-таки промысел этот не имел бы приложения и выхода, если бы не встречал на стороне людей покровительствующих, рук поддерживающих. Мы говорим о контрабанде казенных золота и серебра. Украсть то и другое ссыльному немудрено, в особенности золото; спрятать еще легче: самые тщательные обыски тут ничему не помогают. Крадут всего чаще при разработке россыпи, да тогда и легче: усмотреть за рабочими, растянутыми на большом пространстве или спущенными во мрак шахты, нет никакой возможности. Труднее красть при промывке, где и глаза приставника смотрят зорче, и он весь на виду. Здесь крадут уже сами надзиратели, а потому арестант, лишний человек, должен воспользоваться добычею при первоначальных работах: не попадется ли самородок. Самородки же попадаются редко и достаются только самым счастливым; но и в этом случае счастье нашедшего дальше кабака в теребиловке не простирается. Не несет он находки в контору, хотя и знает, что конторам велено платить по рублю за золотник, но знает также и то, что вешают там на весах, ему не понятных, и обсчитывают. Скупцом сходнее дело: с ним и поторговаться можно, и выпить с него магарыч на его же счет, и пропить, проиграть полученные деньги тотчас же. Куда их беречь и прятать? В казарме товарищи украдут. Большие деньги в тюрьме беда: иной злодей убьет, пожалуй, измученный соблазном и завистью.

Украденные серебро и золото обыкновенным путем ссыльнорабочие за ничтожную плату сдают на надежные руки в теребиловки. Здесь знакомым путем найдет его заводской служитель и передаст в руки казака, выбирая при этом (чтобы скрыть следы) казака такого, который был в заводе при промысле проездом и который знаком уже с этим делом и привык к нему. Для передачи краденого ссыльные редко казакам предпочитают кого другого; часто употребляют на это дело солдат и всегда прибегают к более верному посредству, т. е. служителям. Попадая, таким образом, через третьи в четвертые руки, покраденное «хищническое» золото в порошке и серебро в слитках отвозилось казаком из завода. Никогда сам казак не пускал его дальше в ход; передачею краденого занимались исключительно их жены и дочери, для которых передача контрабанды — привилегированный промысел и притом такой, который женщины (по долгим опытам, с незапамятных времен) производили с большим успехом, с большею чистотою отделки. Процесс этот, по рассказам, совершался весь таким образом: контрабандное золото везет баба обыкновенно завязанным тщательно в бумажку и тряпочку и зарытым в крупу или муку. Доезжая до условленного, приметного места в лесу, близ дороги, контрабанда прячется под кустом, под деревом. Куст и дерево должны отличаться условными, известными всем контрабандистам приметами. Сама баба с возом отправляется к главному покровителю-капиталисту, к купцу или торгующему крестьянину.

— Желтую пшеничку привезла: не купишь ли?

Купец понимает дело, но притворяется, старается замаскировать себя и отправляет продавщицу к другому.

— Тот не возьмет ли? На него указывают слухи, а я таким делом не занимаюсь! Мне не надо.

Этот «тот» всегда агент этого главного купца, обязанный сбивать с золота цену, но также еще не покупщик, и он отсылает бабу к третьему.

— У меня денег нет, а тот охотился.

Третий обыкновенно платит деньги после многих проволочек и притеснений, платит большею частью такую цену, какую захочет, и всегда выговаривает:

— Мои деньги малые, да мне благодетель поможет, а я ему зароблю.

Сказывая при слове «благодетель» его имя, третий агент дает тем знать, чтобы все-таки и на будущий раз баба относилась к нему и шла этим рядом мытарств, истощая терпение, ослабляя цену, и доходила опять до него, до этого третьего.

Этот третий идет обыкновенно за бабою вон из селения, к показанному месту, приметы которого общи и общеприняты (некоторые даже открыты и начальством). Берет он золото и отвозит его к своему благодетелю. Дело последнего держать около себя таких верных, надежных и опытных казаков, у которых имеются бойкие, приспособленные к провозу контрабанды лошади. Лошади эти бегают без дороги, не затрудняются в лесах, не задумываются над реками. Вплавь через реку Аргунь лучшие забайкальские контрабандисты, аргунские казаки (русские и карымы), отвозят покраденное золото, "желтую пшеничку", к монголам. Здесь, в степи, в условном месте, золото приятелями-монголами охотно променивается на кирпичный и всякий чай. Тем же путем риска, с торопливостью, ночью ввозится чай в большие селения и сбывается на руки купца-благодетеля. В крупных выгодах были те и другие. Контрабанда процветала и усиливалась по мере обременения кяхтинской торговли высокими, стеснительными пошлинами. На местах сбыта золота монголам совершались обыкновенно шумные попойки на китайской водке (араке); на местах приобретения и добычи золота — бывали неудачи и крупные несчастья.

Один торговец выгодно поставлял в казну мясо, с некоторым даже убытком для себя. Начальство смекало дело, но, имея в виду казенную пользу, молчало до времени. В один год торговца этого заведения контрабандисты обманули, подсунув ему второпях медный слиток, гальванически позолоченный, за самородок. Купец купил его, отдал наличные деньги, выехал из промыслового селения; продавец доказал на него. На дороге купец был схвачен, обыскан, заплатил штраф и на следующий год на торги не явился и контрабанду бросил.

Не бросили контрабанду другие. На молодую, вновь открытую золотую россыпь Кудею прежде всего потащились ловкие продавцы с платочками, ситцами и другими красными товарами для "желтой пшенички". Это не так давно; а очень давно Шил-кинский завод был центром операций, производимых над карийским золотом (очень высокой пробы). Сюда приезжали покупатели из окрестных селений по временам; местные купцы таким делом не занимались, довольные тем, что, оберегая нравственность ссыльных в Каре, — по обычаю всех золотых промыслов и по закону, — не дозволили торговли. Вся она для карийских сосредоточилась в Шилкинском заводе, где купцы, на первых порах, наживали на товарах своих рубль на рубль. Дел о золоте и серебре в архивах много. Уличали, подозревали и ловили торговцев из ссыльных евреев, подозревали и (в 1848 году) приезжавших на заводы венгерцев и других иностранцев для мелочной разносной торговли, с заграничными товарами, без положенных клейм или с поддельными пломбами и штемпелями. Торговали они и лекарствами и, приобретая исключительно одно серебро в монете и слитках, пускали в оборот фальшивые кредитные билеты. Этим заграничным гостям не без основания приписывают правильную организацию всего дела по части сбыта золотой и серебряной контрах банды.

В 1850 году существовала в Кяхте следственная комиссия "для раскрытия вкоренившейся беззаконной торговли с китайцами золотом". И в наш приезд указывали на одного из контрабандистов, который вел сильную карточную игру, и на другого, о котором у нас имелось следственное дело.

Контрабандист этот, некто Соколов, в 1850 году, уличен был в том, что приобретенное золото не сбывал за китайскую границу монголам, а превращал его в червонцы и червонцы эти пускал в обращение за Байкалом, через жену свою. В кабаке Дучарского завода, у целовальника, найдены были четыре такие золотые монеты, которые отправлены были в Петербург на монетный двор для испытания. Эксперты двора нашли, что золотые не фальшивые, ибо-де, будучи сделаны без лигатуры, стоят выше существующего курса, — и писали в Нерчинский завод, что представленные им золотые сделаны из серебристого золота, а потому цветом желтее настоящих; в окружности, также "в надписи букв овальнее и менее явственны, зубчики крайнего ободка толще, вместо звездочек точки", и проч.

В деле этом участвовали: ссыльнокаторжный Соколов при участии поляка Брановского и подсудимого бродяги Андреева. Соколов с женою, которая передавала монету, объявлен был под подозрением и переведен для жительства в другой завод, Шахтаминский. Брановский, раз уже наказанный кнутом за делание в тех же Нерчинских заводах фальшивых ассигнаций, был наказан. Бродяга Андреев, раз уже сужденный за продажу поселенцу Чернову золота около 1 1 /2 фунта и наказанный за то шпицрутенами через 500 человек один раз, наказан 30 ударами плетей за участье в деле Соколова.

Занятие контрабандою золотом и фальшивою монетою (фальшивыми кредитными билетами) успело многих обогатить, малую и почти ничтожную только часть обездолить.

Указывали на многих обывателей в городах, ближайших к местам производств и добычи серебра и золота, как на людей, основавших свои дела на торговле краденым с разных золотых промыслов золотом или через распространение в народе фальшивых ассигнаций. Указания шли на многие города в Западной и Восточной Сибири. В Тобольской губернии также нередко попадалась золотая монета пробою выше казенной монеты, для которой существовал открытый путь на Омскую линию, а оттуда с караванами в Бухару, Хиву и Ташкент.

Помимо приготовления из контрабандного золота червонцев, ссыльные Нерчинских заводов не отставали перед множеством других мест в России и Сибири в приготовлении других денег — бумажных. Фабрикация фальшивых ассигнаций была до того сильно распространена в Нерчинском и вообще в Забайкальском краю, что горное нерчинское правление пробовало было считать сорта их и записывать, да и счет потеряло. Насчитало оно сортов до 25, видя бесполезность работы, вело дальнейший счет только для формы по заказу и по привычке. Венгерцы, приходившие с товарами, и другие иностранцы, появлявшиеся в крае, распускали фальшивые деньги заграничного дела и вывозили краденое русское серебро. К тому же и товары развозили без таможенных клейм и пломб, а деньги за них брали все-таки выше сибирских цен. Ездили большими партиями. Не всегда подобное приготовление имеет безрасчетные и безразличные цели; были случаи, имевшие политический характер. Таким отзывается имеющееся у нас в руках дело (1839 года) польских ссыльных 1830 года, затеянное для освобождения всего множества сосланные туда поляков из уз неволи и тюремного заточения. Делу этому мы даем место в следующих томах этом сочинения.

В Западной Сибири указывали на Успенский винокуренный завод (Тобольской губернии, Тюменского округа, в 326 верстах от Тобольска и в 52 от Тюмени), как на главную фабрику приготовления ссыльными фальшивых бумажек. Рассказывают, что наряженное по этому случаю следствие кончилось тем, что одному из депутатов какая-то старуха подсуй нула толстую пачку самодельных ассигнаций. Следователь начал с того времени богатеть, оставил службу, а дело было, по обыкновению, замято и спрятано. Следственные дела обнаруживают при этом, что передатчики часто рискуют, попадаются впросак, ссыльные часто их надувают, отчего при таком риске выигрывают скорее последние, а теряют первые. Случай противоположного свойства — большая редкость, их знают наперечет и рассказывают в похвалу изобретательности ссыльных, основанной главным образом на том, что операция производится впотьмах и впопыхах, торопливо и на веру.

Так, одному удалось сунуть пачку скверной и мягкой бумаги, обложенную настоящими ассигнациями только сверху и снизу и связанную веревочкою. Счастливому плуту удалось эту пачку сунуть второпях и получить 250 руб. только за 45 руб., образовавшихся из синеньких и красненьких, лежавших наверху и внизу. Этот пересыльный арестант возбудил в передатчике полную доверенность к искусству своему в приготовлении «блинов» тем, что данную им на пробу (настоящую вместо фальшивой) бумажку разменяли в кабаке; 250 руб. покупщик охотно дал за 500 фальшивых и вместо них нарвался на газетную бумагу.

Выпускаются на пропитание или, лучше, на отдых те из ссыльных, которым не посчастливило: казенная работа отняла у них последние, растраченные по дорогам и тюрьмам физические силы. Тяжкие страдания, исключительность работ делают таких рабочих совершенно бесполезными, и притом большую часть из них. В рудниках — отравление свинцом (свинцовая колика и удушье, asthmametalurgica), падучая болезнь (epilepsia) — как следствие свинцового отравления у мужчин, так и у женщин; грыжи, вследствие тяжести работ; узлы (varices), как последствия работ, производимых стоя, и питья воды, застоявшейся в рудниках; воспаление глаз от плохого освещения, мерцающего полусвета и чада от плохих сальных свеч; переломы и вывихи такие же частые гости, как удушье. Удушье постигает тех неосторожных рабочих, которые после 12-часовой напряженной работы, вызывающей испарину, выходят на холодный воздух, пьют и едят потом без осторожности и притом очень плохо. В тюрьмах, как сказано выше, неизбежно посещает арестантов также воспаление глаз (ophtalmia calcellaris), зависящее от сероводородного газа, как продукта собственных испарений и выделений. Замечательны обыкновенно скорбут, дизентерия и тиф, очень часто язвы от худосочии скорбутного и ревматического (часты наружные язвы и от трения кандалами), ознобление и отмороженье членов от недостатка обуви и одежды и как следствие побегов, сифилис в страшных формах от неправильного и бесчеловечного лечения своим же братом-знахарем; чесотка (Scabies), как неизбежная, непременная и вечная принадлежность всяких тесных, сырых и грязных артельных помещений. Чесотка между горнозаводскими жителями, особенно между детьми, распространена так, как едва ли где-либо в другом месте. Только работающие на фабриках (в серных парах) освобождены от нее.

Выпускают также ссыльных на пропитание в видах экономической меры, например по случаю неурожаев хлеба, когда казна затруднится снабжением этими припасами, и в виде награды, неизбежной и обусловленной законом и обычаем для тех ссыльных, которые покойно выжили тюремный срок, но не заслужили еще вожделенного звания поселенцев или, по-сибирски, посельщиков. Уходя на пропитание, семейные ссыльные уводили с собою и детей, но заводское начальство считало их виновными вместе с отцами, возвращало назад, назначало в работы, хотя потом само же уверяло в форменных бумагах, что "водворить сброд людей этих, сделать из пропитанных постоянных работников и домохозяев нет никакой возможности". Ссыльные, не семейные, выходя на пропитание, бегут из заводов при первой открывшейся возможности к побегу, к которому нередко представляются случаи при употреблении на работу вне крепости, где дровосек и проч.

Поступая для житья к семейным хозяевам, которые охотно принимают к себе ссыльных, пропитанные (т. е. вышедшие на пропитание), за крайнею ограниченностью казенного содержания поневоле принуждены бывали изыскивать меры к приобретению денег. На винокуренных заводах они, провертывая дыры в тех трубах, по которым идет вино, воровали спирт и полугар, на солеваренных — соль; на золотых промыслах — золотой песок; на железоделательных заводах — железо, преимущественно во время работ в кричной фабрике и т. п. Мелкие воровства и кражи по заводам до того обыкновенны, что после многих опытов перестали употреблять какие-либо определенные и верные меры; подвернется какой-нибудь случай, непредусмотренный, не основанный на расчете и поразительный по крайней случайности. О нем рассказывают, как о чуде, и рассказ превращается в легенду, которая, однако, изживает в памяти народа целые десятки лет. Так, например, через тридцать лет мы получили в Петровском заводе из вторых рук такую повесть, рассказанную самим автором казуса.

"— Был я вор отпетый, и каковы ни мастера все наши, а я был лучше всех. Иного выпорют, он и отстанет, а мне и розги, что с гуся вода. Сидел во мне вороватый черт самый сильный и такой притом, что никакого мне ладу с ним не было. Увижу что чужое, сейчас у меня заболит брюхо и такой таскун в нем нападет, что глаз не сомкну, куска не съем, покуль чужая вещь перестанет есть глаза и руки отстанут чесаться. А таскал я все, что под руку подвернется, и не надобна иная вещь, да силен черт внутри сидит: что ни видит из чужого, все подавай! Сидишь, бывало, задумаешься, о своей судьбе перебираешь мысли: дай-ка пойду да стащу что-нибудь, что плохо лежит. Раз пошел погулять за заводом, поднялся на горку, погулял. Свернул с тропинки в завод, к домне (доменной фабрике). У домны увидел казенку, где складывают всякие казенные вещи, у казенки ребят увидал: наши под амбар этот подкапываются. Мне бы и пройти мимо, уж будет с меня, да черт-от во мне завозился и мои мысли рассеял, стал толкать меня да подговаривать: "Иди, помоги, вдвоем им не сладить". Пошел я к ним: что делаете? Да так-де и так, казенные вещи считать и проверять пришли.

Стал я им пособлять, а тропинка за спиной у меня осталась. Копался я вдвоем с чертом втрое сильнее товарищей: моя яма глубже всех и краем одним совсем уж в амбаре. Сдумал я так, вскинул глаза на товарищей, нету их — убежали. Я оглянулся назад, а сзади меня стоит наш начальник; тоже погулять вышел. Стоит и молчит и во все глаза на меня смотрит, а луна на ту пору так и обошла его всего светом, даже страшен он стал. Увидал я Нестерова, да так и обмер: человек он был суровый, засекал нашего брата до смерти (за то его и сменило начальство). Меня порол столько, что я и счет потерял. Вижу его и смекаю: такое, мол, наказание придумает мне теперь, о каком в заводе наши каторжные еще не слыхивали. Слышу, заговорил: "Ну-де, я тебя наказывать не стану, палки не донимают, а пусть-де тебя теперь сам Бог накажет!" Словом этим он так и пригвоздил меня к тому месту. Как я встал столбняком, так и простоял я куда долго. Он ушел, а я все наказания себе выжидал; думаю: так вот и разразит меня на месте. С той поры как рукой с меня сняло: убил он моего черта. С места я сошел, как из бани вышел, легко таково".

Ссыльный этот перестал воровать и сделался одним из лучших и честных рабочих. Другая арестантская гроза, громившая ссыльных на Каре в первое время по открытии там золотого промысла, напугала палача. Карийский палач торговал вином и поживлялся около каторжных. За вином он ездил в Шилкинский завод и привозил его тайком на Кару. Раз он наскочил со своею контрабандою на самого. Приведен был к нему и до того был напуган свиданием, что затрясся весь как в лихорадке, и не знал, что с собою делать. Начальник был доволен собою и ограничился короткою сценою. "Боишься ты меня?" — спросил он палача. "Боюсь очень!" — отвечал тот. "А как очень?" — "Больше Бога!" — отрезал палач — и выиграл: взыскания не последовало.

Как бы то ни было, но это шатание по чужим дворам в ближних к заводу селениях, этот мнимый отдых от каторги посреди ежечасной заботы о насущном хлебе, этот хлеб, горький и черствый, — делают житье на пропитании немногим лучше самой каторги. Выходов из него немного и все неблагоприятные. Уйти за границу назначенного округа в чужой, не найдя в своем средств к пропитанию, значит, включить себя в отдел бродяг, строго преследуемых законом. Где-нибудь и когда-нибудь поймают, посадят в острог, станут судить, накажут и отправят туда же или дальше того самого места, откуда вышел. Бродить по домам заводских рабочих, таких же голышей и таких же несчастных, значит не идти дальше мелкой кражи и крупного за то наказания. Чем дольше длится срок, назначенный для этого среднего, неопределенного переходного состояния, тем невыносимее становится нравственная пытка, тем запутаннее житейские обстоятельства, и печальное житейское положение свободного поселенца кажется уже каким-то раем и эльдорадо. Большая часть уходит в бега, меньшая хитрит, скрипит и ждет своего срока и желанного дня. Самая малая часть запутывает себя женитьбою и за нею кое-как привязывается к семье, дому и хозяйству. На заводах пропитанный крадет чужую лошадь, чтобы поступить в разряд так называемых конных рабочих. Лошадь даст ему лишний заработок, лишнюю кроху на семью, лишний грош на себя, всегда почти верный и неизменный. Начальство догадывается о краже, пути ее узнает, но молчит об этом зле, как неизбежном, давно укоренившемся и имеющем в большей части случаев верный успех.

У некоторых пропитанных страсть к воровству доходит до ужасающих пределов, граничит с серьезным помешательством и имеет форму положительной настоящей болезни. Один, например, воспитал в себе страсть раскапывать могилы, вскрывать гробы и; сдирать с мертвых тел одежду. Другие пропитанные на досуге делали порох и отправляли за китайскую границу (нашли у многих порох в плитках). Иные покупали порох у китайцев, которые-де "продают его не таясь, а чтобы нашим пороху у них не покупать, такого-де запрещения не слыхали".

Мудренее вести дело тем ссыльным, которых забросила судьба в Нерчинский край и о которых люди, близко их наблюдавшие, пишут такие строки: "Ссыльные, пробыв большею частью двадцать, а с добавлением срока работ за побеги тридцать и более лет, по истечении этого времени освобождаются от работ и водворяются на поселение. Но люди эти — или воры, или пьяницы; благонадежнее из них оказываются те, которые просидели на цепи или пробыли прикованными к тачкам. Иногда бывают добропорядочные люди между женатыми, но пьянство — общий порок всякого рода арестантов, а бедность — удел каждого из них до той поры, пока не изменится к лучшему настоящая плохая, отжившая свой век тюремная система. По численности преступников, по огромному развитию и разнообразию работ заводских, улучшение быта ссыльных, исправление нравов преступников в Сибири — дело трудное, на месте его почти невозможное. Инициатива этого великого дела по всем правам принадлежит России, должна начаться и совершаться в русских тюрьмах. В Сибири людей нет свободных и способных для такого человеколюбивейшего подвига, и ссыльный в Сибири только обязательный казенный работник, механическая сила, рабочая машина, которая постольку и ценится, поскольку она больше зарабатывает". Таковым, по крайней мере, это дело стояло во время наших наблюдений; не знаем, каким оно будет впоследствии.

Что такое, в самом деле, пропитанный, даже и тот, у которого отпала охота к бродяжеству и лени, которого называют лучшим и исправным? И получив право на 15 десятин удобной земли в наделе, равном с крестьянами, он все-таки воспитался на специальных работах так, что отбиться от них для него нет расчета, и едва ли не происходит оттого все его несчастье. Потому-то, выпущенный на пропитание, например, на винокуренном заводе, продолжал рубить дрова для печей, топил эти самые печи, чистил винничную посуду, приготовлял заторы из муки, солод на гонку вина, качал машиною воду в сосуды, спускал брагу из одного ящика в другой, качал машиною раку из нижней десятни в верхнюю, приготовлял лес и делал бочки, и проч. и проч. Попадая в руки контрагентов, пропитанные несли еще большую тяжесть. На одном заводе мы нашли, что положение их в руках казны было гораздо лучше: пропитанные занимали полицейские должности. У контрагента они поступали в конные рабочие, получали лошадь или деньги, которые потом вычитались у них из плаката, а затем уже наваливалась на них всякая подходящая тяжесть: вези все, что ни наложат, а за то ему лишнее количество барды для скота, да и только. Эти и дома строили, и всякие починки исправляли, а хлеб получали солоделый, тот самый, который для винокурен так пригоден и который, само собою, контрагент покупал дешевле обыкновенного. Но так как всякое дело тесно связано с сознанием труда чернорабочими, а на сибирских заводах был принят труд обязательный, то понятно, что и неудовлетворительность действий казенных заводов явилась неизбежным последствием. "В самом деле, 60 коп. месячного плаката на Нерчинских заводах и 80 на некоторых солеваренных и 40–20 на винокуренных не удовлетворяют простым животным, не только человеческим потребностям и вынуждают рабочих прибегать к кражам и другим проступкам и преступлениям. Они воруют порученные им материалы, воруют производительные предметы заводов, крадут время и труд, принадлежащие заводам, и все это считают позволительным, тогда как кражи и обманы между собою (у тех, которые вышли на волю) и редки, и самими рабочими сильно преследуются".

На Троицком солеваренном заводе (Енис. губ., Канского округа, в 193 вер. от Канска) на пропитание увольнялись от работ только неспособные, за старостью лет и увечьем, и приписывались вместо богадельни к селениям. На Селенгинском солеваренном же заводе (в 40 вер. от города и 96 от Верхнеудинска), по свидетельству одной официальной записки, эти уволенные от работ на пропитание, переходя в места нового жительства, перепродавали дома свои другим рабочим, которые, в свою очередь, делали то же самое. "От этого каждый, зная неокоренелость и шаткость жизни своей на заводе и существования самого завода (который и был-таки уничтожен), не радел ни о расширении усадеб, ни о расчистке земель для пашни. А пашни, как вообще в краю Забайкальском, требуют еще устройства водопроводных каналов для весенней и летней поливок, чему также подвергаются и сенокосы, если только они не на лугах, поливаемых водой".

Когда в 1838 г. ссыльных разделили на разряды, время пребывания в работе было ограничено, а детей рабочих велено приписать в крестьяне — все молодые руки поспешили воспользоваться свободою. Все дети ссыльных изъявили желание выбыть из заводов. Казенные палаты ходатайствовали оставить их на прежних местах, но просьба их не была уважена и только кое-где, "по усиленным убеждениям", некоторые пропитанные согласились жить на заводах по билетам от волости, а малолетки остались при отцах на воспитании. Переворот 1838 года подал только надежды, облегчил участь рабочего, но быта его не улучшил. Правда, заведены были артели для улучшения продовольствия и установлен экономический капитал на помощь при домообзаводстве, а между прочим, и при женитьбе; но капитал до половины наличного количества тратился, вместо главной цели, на поимку беглых, на различные и частные иллюминации, на сложение казенных долгов с умерших и в награду ссыльных обувью. Артели удержались только при тюрьмах, но и те были так непрочны, искусственны и легки в замысле, что опытом своим не умудрили ссыльных и не выучили их придерживаться артельного начала на воле, на пропитании. Каждый вышедший на волю действовал уже сам по себе, а все вместе действиями своими сложили то убеждение в умах заводского начальства, что таковое переходное состояние — самое обильное побегами, и время это самое удобное для бродяжества.

Нельзя не прибавить к тому весьма частого исчезновения многих сибирских заводов, которые как бы намеренно начинали быстро возрастать в одном месте, вопреки всяким экономическим законам, как произошло в Западной Сибири (с винокуренными заводами), или быстро упраздняться, когда экономические условия края доводили до сознания их вреда, как случилось в Восточной Сибири, где пали два завода винокуренных в Иркутской губ. (Николаевский и Ильгинский), два в Забайкальской области (Михайловский винокуренный и Селенгинский солеваренный), один в Енисейской губ. (Каменский) и Тельминская суконная фабрика (в Иркутской губ.). История у всех одна: либо быстрое возрастание цен на хлеб порождает сильные и повсюдные жалобы, либо дурное хозяйство превращает заводы эти в ветошь. История Тельминской фабрики служит прототипом. Вызванная искусственно для приготовления солдатских сукон, она щелкала челноками до тех пор, пока не стала требовать исправлений. Прорвалась дыра в одном месте, надо бы положить заплату; пишут, но ответа нет, а в это время готова уже другая дыра; опять пишут или получают разрешение, но пока на починку первой. В конце концов, пробоин и промоен накопилось от времени так много, что ремонт стал дороже капитальной перестройки заново. Надо новую одежду шить. Так и сказано о том кому следует. Но те подумали было поворотить сукно наизнанку, стали считать, и оказалось, что выгоднее было продать ветошь старьевщику и отступиться. Позвали покупщиков. Те осмотрели, одумались и нашли, что ветошь никуда не годится и покупать ее не стоит. А между тем фабрика приселила и прикормила много рабочих, много народу скопилось. Куда его девать? Смотришь — земли забрали старожилы-крестьяне, разумеющие сибирские дела по-настоящему, а завод из ссыльных приготовил техников, тот знаменитый фабричный народ, который для поселенческой жизни никуда не годится. Ткачи так и остались со вдавленною грудью от постоянного нажимания ее у станка, сухие как жимолость, кашляющие и притом гордые сознанием своего достоинства, не позволяющего им смешиваться с вахлаками поселенцами-земледельцами.

Ссыльные, если сами и уходили на пропитание, то детьми своими поступались на пользу заводов. Хотя до совершеннолетия их не велено принимать в работу, но начальство, соображая то, что их все-таки в это время кормило казенным хлебом, брало для работ где с 14, где с 12, а нередко и с 10 лет. Потом хвасталось: "Сыновья ссыльнорабочих составляли класс людей самых способных и употребительных при технических работах". По 8-й ревизии (1834 года) всех их велено было приписать в крестьяне ближайших селений, и заводы попали на новую беду. Они стали жаловаться: "Несмотря на старания приохотить ссыльных к месту, заводские селения не распространялись; по миновении срока работ все, выходящие на собственное пропитание, отчислились от заводского ведомства". Уволенным уже "не производилось ни определенной по заводу платы, ни хлеба, даже и в тех случаях, если рабочие отпускались на временное пропитание, когда приостанавливались заводские работы (на винокуренных, например, глухое время бездействия тянулось с 1 ноября по 1 марта). А потому отцы, уходившие на пропитание, брали с собою и детей побираться вместе с ними по миру. Заводское начальство требовало их возвращения, но пропитанные старались уходить так далеко, что все меры оказывались недействительными, и заводы оставались при работах из вновь присланных ссыльных и кое-каких вольнонаемных. Результаты известны: вольнонаемных нет, конных рабочих очень мало, дрова приходят в истощение, ссыльные бегут целыми толпами и завод висит на волоске, пока не примут усиленных мер. Затем все-таки ответ один: "Водворить из сброда этих людей постоянными работниками, сделать их домохозяевами и, наконец, коннорабочими не представляется никакой возможности".

Во всяком случае, приготовление поселенцев из каторжных через переходное и странное состояние пропитанных еще до сих пор не достигло желаемой цели и не привело к тем результатам, которых ожидали и которые казались такими красивыми на бумаге. На самом деле эта мера усилила количество бродяг, увеличила число нищих в Сибири, организовала в том краю целый класс людей опасных, о котором давно пора подумать и позаботиться. Не всегда на пропитание уходят люди дряхлые и изувеченные, но и в этих живуча та язва, которая в силах влиять заразительно на здоровые организмы.

Сами ссыльные долгим путем страданий успевают выработать себе кое-какие надежды, заручаются посильным терпением и на безвыходности тяжелой жизни умеют еще складывать песни и выливать в них свое горе. В горе этом проглядывает и надежда, и терпение, и вера в будущее. В тюрьмах каторжных поется, между прочим, такая песня:

Седина ль моя, сединушка, Седина ль моя молодецкая! Ты к чему рано появилася, Во черны кудри вселилася? Ах ты, молодость, моя молодость! Ах ты, молодость молодецкая! Я не чаял тебя измыкати. Ах, измыкал я свою молодость Не в житье-бытье, богачестве, Во проклятом одиночестве! Изошел-то я, добрый молодец, С устья до вершинушки Всю сибирскую сторонушку: Не нашел-то я, добрый молодец, Ни батюшки, ни матушки, Ни братцев-то — ясных соколов, Ни сестриц-то — белых лебедушек; А нашел-то я, добрый молодец, Полоняночку — красну девицу.

Песня эта, собственно, должна принадлежать поселенцам, к житью-бытью которых и переходим теперь.