След грифона

Максимов Сергей

Часть вторая

 

 

Глава 11. Любовники-неудачники

1916 год. Декабрь. Томск

Прицепной вагон Москва – Томск курьерского поезда Москва – Владивосток стоял на станции Богашово, в нескольких верстах от Томска. Было солнечное морозное утро. Здание вокзала являло собой деревянный терем с башенками и с ажурными наличниками окон. Резное крыльцо с причудливыми балясинами, поддерживающими козырек крыши, вело в помещение станции. Среди заснеженной тайги терем казался сказочным. Морозный, насквозь пронизанный ярким солнечным светом воздух был пропитан хвойным духом сибирского леса. И если летом запах тайги тяжелый и густой, излишне перенасыщенный влагой испарений, то сейчас он был резким и до слез пронзительным от мороза. Над тайгой вставало солнце, оправленное ореолом из снежной пыли, что придавало светилу нереальный, фантастический вид. Причиной остановки поезда стали снежные заносы. Некоторые пассажиры первого класса вышли на перрон в ожидании, когда будут очищены железнодорожные пути. Два томских купца, уже успевшие посетить станционный буфет, в тяжелых распахнутых пальто до пят и в одинаковых собольих шапках, вели неспешную беседу, прогуливаясь вдоль состава. Они подошли к Мирку-Суровцеву. – Напрасно вы, господин подполковник, не изволили прогуляться с нами, – обратился один из купцов к Суровцеву.

Клубы пара из ноздрей и рта купца, как у сказочного Змея Горыныча, вились вокруг его головы.

– Мы тут со Степаном Петровичем рассуждаем, – продолжал он, – может, рванем до города на лошадях? Вмиг до Томска долетим!

Тот, который прозывался Степаном Петровичем, явно не одобрял предложение приятеля.

– Шалить стали по трактам. В прошлом году у Предтеченска семью купца Прохорова убили, – многозначительно проговорил он. – Тоже хотели побыстрее домой доехать. По весне нашли, когда снег таять начал. Нет, уволь Иван Леонтьевич, я лучше чугункой прокачусь.

– Ну ты сравнил! – не унимался выпивший в буфете самогона и изрядно захмелевший Иван Леонтьевич. – Прохоров в ночь поехал, а сейчас белый день.

В разговор вмешался кондуктор:

– Проходим по вагонам, господа. Из Томска телеграфировали, что путь очищен. Скоро двинемся.

– Так тому и быть. Поедем чугункой. Но прежде я бы еще разок в буфет заглянул. Может быть, вы компанию составите, господин офицер? – обратился подвыпивший купец к Суровцеву.

– Не сочтите за неучтивость, нет, – ответил Суровцев.

– Как знаете. А я все же схожу. Нет, вот вы мне ответьте сначала, – обратился он к офицеру. – На фронте тоже сухой закон ввели?

– Как и везде в империи, – ответил Суровцев.

– Везде в империи стали самогон гнать. И пить его. По мне, так самогон еще лучше водки будет. А на фронте! Это ж додуматься надо – русского солдата законной чарки лишить!

Сам непьющий Мирк-Суровцев, как большинство офицеров, не одобрял такое решение правительства. Много ли у солдата на войне радостей? Водка для воина скорее лекарство, чем средство для увеселения. Солдаты действительно стали злыми. И зло это обращалось не на неприятеля, а на свое начальство. Случаи неподчинения принимали уже массовый характер. И только военно-полевые суды со скорой расправой еще сдерживали зреющее недовольство политикой царского правительства. И на это недовольство накладывалось еще и раздражение от сухого закона. Как показывала практика русской жизни, введение сухого закона во время проведения реформ – первый признак того, что реформы провалятся. Народ всегда воспринимал обвинение в пьянстве как оскорбление. И с каким-то озлоблением начинал пить больше прежнего. Точно говоря: «Ах пьяница?! Ну так получите настоящего пропойцу!»

Со стороны локомотива раздался протяжный паровозный гудок. Ударил станционный колокол, приглашая пассажиров занять свои места.

– Прошу вас пройти в вагон, господа. А то выдумаете тоже – на санях ехать, – высказал свое мнение кондуктор. – По нынешним временам через тайгу ездить никак без нужды не следует.

– Да кто ж разбойничает на дорогах? – спросил его Суровцев.

– Беглые озоруют. Это до войны их быстро вылавливали, а теперь никому до них дела нет. Дезертиры опять же и те, кто от призыва прячется. Лихие времена настали. Того и гляди на самом деле революция будет.

Выйдя из купе, стоя у окна в вагонном коридоре, он любовался зимней тайгой. Но мысли его, опережая поезд, были уже в Томске. В свой предыдущий приезд, год назад, они с Асей условились встретиться тайно. Тогда он просил руки девушки и ему было отказано самым решительным образом. Отец Аси, Тимофей Прокопьевич Кураев, говорил весьма откровенно и нелицеприятно, но по-своему, конечно, был прав:

– Мне ли вам указывать, господин офицер, что идет война? И вам также следовало бы помнить, что вас могут убить. А не убить, так еще хуже – покалечить. До конца войны я отвергаю всякие разговоры о возможной женитьбе. Вы некоторым образом жених примечательный, в силу известных вам обстоятельств, и, несомненно, жених первый в глазах дочери, но своего благословения ни я, ни Анна Григорьевна на ваш брак с ней не дадим. По крайней мере до окончания войны.

Суровцев выслушал Тимофея Прокопьевича молча. В этот момент он был Мирком. Он не собирался переубеждать Кураева или доказывать ему очевидное. Он любил Асю и знал, что любим. Они давно были в самых близких отношениях, возможных между мужчиной и женщиной, и искренне не понимали, почему им не дают возможности быть рядом по законам Божьим и людским. Совсем уже некстати Тимофей Прокопьевич упомянул дворянское происхождение Сергея и купеческое – Аси. Но кто из дворян спрашивал по нынешним временам разрешение на брак даже с крестьянкой? Он был готов временно даже перейти в купеческое сословие, как это в свое время сделал отец Анатолия Пепеляева, Николай Михайлович, когда женился на купеческой дочери. Они могли обвенчаться и тайно. Но неожиданно для Сергея, более зараженная свободомыслием выпускница женских курсов Ася заявила:

– Не хотят – и не надо! Будем жить нецерковным браком. И вообще я хочу забеременеть и родить ребенка.

От такой смелости опешил даже Сергей. Он безумно любил ее. И любил все более и более, но чувствовал себя не готовым стать отцом. Однако, болезненно перебрав свои чувства и ощущения от такого заявления любимой, он робко признался себе, что хотел бы иметь ребенка, рожденного именно Асей. А что в этом удивительного? У Пепеляева, женившегося сразу после окончания военного училища на Нине Гавронской, уже родился сын.

Мать Аси, Анна Григорьевна, склонялась на сторону влюбленных, но была бессильна против воли мужа. Она в отличие от Тимофея Прокопьевича уже распознала в дочери влюбленную женщину, а не девушку. И она же поняла, что характер у дочери по крепости не уступает отцовскому. Умная и чрезвычайно женственная, Ася даже пугала ее какой-то скрытой и непонятной внутренней не женской силой. Да что говорить, когда она, будучи еще ребенком, бесстрашно бросилась спасать из горящего дома кошку! Асю уже сватали: она была богатой невестой. Прибавьте к этому природную красоту, образованность и ум. Женихи были разные. Были даже достойные вдовцы, ровесники самого Тимофея Прокопьевича, что неизменно вызывало у него негодование.

– Этот-то, старый черт, чего вздумал? – ворчал он.

– А я считаю, что такой жених для меня самый лучший, – подливала масла в огонь младшая дочь.

– Это еще почему? – спрашивал рассерженный отец.

– Ася! – повышала голос мать, понимая, что следует ожидать чего-то возмутительного.

– Такой по крайней мере не будет вас упрекать, что ваша дочь давно встречается с офицером.

Скажи нечто подобное любая из двух старших дочерей, правда, теперь уже замужних дам, и последствия могли быть самые плачевные, но Асе сошла с рук и такая дерзость. Она в отличие от сестер обращалась к отцу не на вы, как было принято в семье, а на ты.

– Папа, – уже жалея отца, мурлыкала его любимица. – Я же пошутила. Дай я тебя лучше поцелую. Вот если бы ко мне посватался такой мужчина, как ты, я бы ни секунды не раздумывала. Честное слово! А то сватается то какой-нибудь приказчик, то купеческий сынок, который на твоем капитале хочет жениться. А тут еще девицу с капиталом в придачу отдают.

Тимофей Прокопьевич понимал, что дочь как раз не шутит насчет серьезности встреч с офицером, но перспектива выдать ее замуж за Мирка-Суровцева, да еще в военное время, ему все равно очень не нравилась. «Золото на погонах и на груди не то золото, которое приносит в семью достаток и благополучие, – справедливо считал он, – а нашивки за ранения на рукаве мундира только лишний раз напоминают, что голова у этого молодца может в любой момент слететь с плеч. Нужно дождаться конца войны. Не век же ей продолжаться». Больше всего он боялся, что Суровцева могут на войне изувечить. «Мало их, безруких и безногих, за последние два года появилось? У каждого томского храма на паперти рядами стоят за милостыней». Зная характер дочери, он не сомневался, что она мужа-инвалида вовек не бросит, как повелось в последнее время сплошь и рядом. «О Господи, – думал Тимофей Прокопьевич, – в какие времена живем!»

* * *

На привокзальной площади станции Томск I было непривычно мало извозчичьих саней. Лошади подлежали военному призыву, как и люди.

– Скоро с городского герба коня момлизуют, – грустно шутили извозчики, нарочито коверкая слово «мобилизация».

Было заметно, как война изменила и состав извозчичьей братии. Остались только мужчины непризывного возраста. Появились извозчики-женщины.

Купцов встречали, и оба они предложили подвезти офицера. Суровцев не пожелал ехать с подвыпившим и разговорчивым торговцем и предпочел компанию более скромного Степана Петровича, что вызвало у другого купца явное неудовольствие.

– Ну и зря, – сказал он. – Экий вы, право! Будто и не офицер вовсе. Ни выпить, ни прокатиться с ветерком. Ну и телепайтесь со своим Степаном Петровичем, – бросил он напоследок и, не попрощавшись, пошел к широким саням, запряженным сытым и гладким каурым жеребцом.

– Ваше высокоблагородие, подайте, Христа ради, русским воинам, на поле брани ног лишенным, – обратился к Суровцеву, точно пропел, бородатый одноногий солдат на костылях, с Георгиевским крестом, приколотым поверх шинели.

Еще один, без обеих ног, инвалид сидел на маленькой тележке, на которой, видимо, и передвигался, и обыденно и плавно раздувал мехи гармошки. Он пел. Суровцева поразил не сам вид искалеченных людей. Немало он их видел. Гармонист пел о событиях прошедшего лета. Мало того, содержание песни было прямой иллюстрацией нынешнего состояния списанного с воинской службы инвалида:

Брала русская бригада Галицийские поля. И достались мне в награду Два кленовых костыля. Из села мы трое вышли, Трое первых на селе, И остались в Перемышле Двое гнить в чужой земле.

Еще несколько калек в таких же солдатских тужурках приблизились к ним. У некоторых из-под шинелей виднелись кальсоны вместо брюк. По прошлогоднему приезду в Томск Суровцев знал, что в городе развернуто несколько госпиталей. Вот и сейчас на запасном пути станции стоял санитарный поезд, привезший с фронта тяжелораненых солдат и офицеров. Медицинские клиники университета и наличие медицинских кадров обусловили целесообразность открытия госпиталей именно здесь. А нахождение в городе психиатрической больницы, единственной на всю Сибирь, позволяло оказывать самую квалифицированную медицинскую помощь даже при черепно-мозговых ранениях. Находившиеся на излечении солдаты, как и выписанные из госпиталей инвалиды, не торопились покидать город, а попытки больных вырваться за пределы лазаретов медицинское начальство пресекало тем, что отнимало верхнюю одежду и брюки. Тем не менее скудное питание и госпитальная тоска влекли людей на томские улицы.

– Это откуда же такая песня, солдат? – поинтересовался офицер.

– Не могу знать, ваше высокоблагородие! Одно сказать могу: наш брат, солдат русский, сложил.

– Знаешь что, братец? Держи рубль на всех. Мельче денег у меня нет. Ты уж не обдели остальных.

– Благодарствуем, господин подполковник. Вы не сомневайтесь: все как надо сделаем. Тут мало того что на хлеб хватит, так мы еще и за ваше здоровье выпьем.

– Храни вас Бог, ваше высокоблагородие, за доброту вашу, – перекрестясь, с поклоном произнес другой инвалид.

– Дай Бог вам здоровья, – крестясь, повторили остальные.

Оставив инвалидов спорить о том, фронтовик он или не фронтовик, офицер отправился догонять своего попутчика. «Вроде молод для подполковничьего чина. Не иначе как штабной. Вон и форма заказная вся, – судили-рядили инвалиды, – однако от штабного милостыни не дождешься». «Видать, все же фронтовик», – авторитетно завершил спор одноногий.

Не доверяя никому столь ответственного дела, он сам отправился за самогоном, быстро ковыляя по привокзальной площади. Инвалид с гармоникой вслед ему заученно и обыденно продолжал петь:

Я вернусь в село родное, Стану жить на стороне. Ветер воет. Ноги ноют, Будто вновь они при мне.

Как всегда после столицы, Томск казался просто крошечным городом. Предполагая несколько дней находиться в городе тайно, Суровцев, когда они выехали на Бульварную улицу, сразу же понял, что это будет не так просто сделать. Вид молодого, подтянутого, стройного офицера вызывал интерес у прохожих.

Два ряда елей и еще два тополей делали улицу необычайно широкой для сибирского города, где испокон веку климат холодом и ненастьем заставлял дома прижиматься друг к другу, чтобы избегать долгих переходов по морозу. Несколько знакомых лиц промелькнуло и среди прохожих, и среди проезжавших в санях.

– Куда прикажете вас отвезти, любезный Сергей Георгиевич? – спросил купец.

– Как я вам уже говорил, еду свататься. Дело почти безнадежное. Так что подскажите мне гостиницу поприличней.

– Так и не скажете, кто ваша избранница? Город наш невелик. Может быть, знаю.

– Тем более не скажу.

– Понимаю. Понимаю. А гостиниц всяких полно. Постоялые дворы мы отметаем. Приезжие среднего достатка предпочитают номера «Берлин» – и в центре, и не так уж дорого. Мне кажется, вам, по вашему чину, подошла бы гостиница «Россия». Роскошные номера, бильярдная, ресторан, оркестр, телефоны, электричество от собственной станции.

Суровцев знал эту гостиницу, впрочем, как и другие, но продолжал играть роль приезжего. Кадетом он несчетное количество раз проходил мимо здания «России», когда посещал находящийся рядом книжный магазин Макушина. Но именно эта гостиница меньше всего подходила для тайных свиданий. В двух шагах была улица Офицерская, на которой жили его тетушки, но обнять их он рассчитывал чуть позже.

– Самая фешенебельная – это гостиница «Европа». Она, говорят, отвечает даже европейским требованиям. Там все самое лучшее. Но, говорят, и цены соответствующие, – продолжал рассказывать Степан Петрович.

– Вот в «Европе» и остановлюсь, – решительно заявил офицер.

Сани миновали здание богадельни Михаила и Прасковьи Милюненок, где воспитателем работала его Ася. Сердце невольно забилось сильней. Тут же последовал поворот на улицу Офицерскую. Сергей не предполагал, что ему придется, подобно тому как год назад в Берлине, конспиративно передвигаться по родному городу.

Знали бы томичи, а если бы знали, то были очень удивлены тем, что гостиница «Европа» абсолютно превосходила большинство европейских гостиниц своим внешним и внутренним убранством. Здание в стиле модерн, выстроенное иркутским купцом Второвым, во всех отношениях было примечательным. Сделанное из кирпича, оно покоилось на лиственничном фундаменте, состоявшем из древесных свай и таких же лиственничных плотов, – на единственно возможном фундаменте при плавучих почвах устья речки Ушайки, впадавшей в Томь. Занимала она два верхних этажа, на первом же располагались магазины и лавки. Каждый этаж около восьми метров высотой. Огромные окна из толстого стекла, непонятно как только завезенные в сибирскую глушь, поражали воображение простых горожан. Полутораметровой толщины стены указывали на то, что внутри тепло зимой и прохладно жарким летом. Все это делало здание высотным и массивным на фоне других городских построек.

Суровцев вышагивал по просторному номеру люкс и не находил себе места. Роскошный номер стал вызывать раздражение. Он вспоминал многочисленные гостиницы в Германии, в которых ему пришлось останавливаться год назад. Если там ему не нравилась теснота и эти пробки в раковинах для экономии воды, то здесь злили и огромная ванная комната, и массивные люстры и светильники, и мебель дорогого дерева в стиле модерн, и даже огромная двуспальная кровать. Он вспомнил, как ему пришлось делить одну тесную кровать с Еленой Николаевной во время памятной поездки в Берлин. Более идиотского положения трудно себе представить. Наблюдая его смятение от сложившейся ситуации, женщина достаточно строго и серьезно высказала ему:

– Вот что, племянник, я не собираюсь вас совращать. Но тому, что вы мой племянник, не верит ни один служащий гостиницы. А здесь все состоят тайными агентами полиции. Так что извольте изображать неуклюжую ложь. Мне, знаете ли, тоже неприятно, что на меня смотрят как на бальзаковскую кокетку, но спать нам придется в одной постели.

Несколько раз во время той поездки ему приходилось просыпаться со стыдом. Во сне он обнимал и целовал женщину. Елена Николаевна не отстранялась от его ночных ласк, но, конечно же, понимала, что они предназначены не ей. Еще она была зла на Степанова, который не мог не предполагать, что неудобства такого рода обязательно возникнут. Иногда ей просто хотелось назло своему любовнику пойти навстречу бессознательным ласкам молодого человека. Но ей действительно не хотелось чувствовать себя стареющей женщиной, которой она пока не являлась. Если Степанов собирался устроить ей испытание, то она его выдержала. Она, которая прежде не задумывалась над моральной стороной многочисленных связей с мужчинами, вдруг оказалась воплощением верности любимому. И что еще больше поразило ее – материнские родственные чувства, которые она вдруг стала испытывать к Суровцеву, точно он действительно был ее племянником. «Старею», – решила она.

* * *

Сергей никак не мог понять причины своего раздражения. Ее и не было – одной причины. Тут в один клубок сплелись и эта необходимость прятаться, чтобы несколько дней побыть наедине с любимой женщиной, и этот роскошный номер, который ему, в сущности, не был нужен, и раздражение офицера-фронтовика от несоответствия благодушия тыла и отчаяния фронта, где он только что был. Его мучило ощущение нелепости этой роскошной гостиницы здесь, в Сибири, где сейчас куда большая нужда не в роскоши, а в больницах, в школах, в дорогах. Невольно вспомнишь Германию. Она ему не понравилась. Но общее впечатление от чужой страны заставляло мучительно искать ответ: «Что нужно сделать на родине, так чтоб обустроить ее лучше? Сделать ее, такую раздольную, удобной для жизни». Этот разрыв между лучшим и худшим, между героизмом и низостью, между благородством и подлостью казался ему противоестественным и искусственно созданным. Он, казалось, даже физически ощущал отсутствие идеи, инструмента, который позволил бы наладить русскую жизнь. И он понимал масонов, которые уже пытаются на свой манер что-то делать. Именно находясь в Германии Суровцев окончательно осознал свои русские корни, глубоко проросшие в родную землю. Масонский лозунг «Свобода – равенство – братство», подхваченный революционерами, он уже в то время воспринимал как приманку и ширму, которой одни прикрывают свои неясные цели и задачи, другие же маскируют страшное мурло русского бунта. Пушкин назвал русский бунт «бессмысленным и беспощадным». Суровцев был уверен, что больше подходит просторечное слово «бестолковый». Толку, он был в этом уверен, никакого не будет. Будет хаос, который нетерпим для жизни любого государства. Для настоящей империи абсолютно неприемлем.

Их одежда была разбросана вокруг роскошной постели. Истомленные разлукой, они страстно бросались в объятия друг друга. Однажды, в пору их первоначальной близости, он, обнимая и нежно целуя девушку, прочел несколько строк, посвященных Асе. Стихи были личные, слишком откровенные для того времени из-за их интимности. Но с той поры они стали почти обязательными при встрече. Он почувствовал, что ей нравится, когда он почти шепотом произносил строчки стихов. Он и писать их стал, предполагая, что они будут услышаны любимой в самые сладостные минуты их близости. Он и сейчас произносил стихи, незнакомые ей и ей же посвященные:

Пусть дрогнут пальцы От запретного тепла И с жаром капли нот Падут в пространство встречи. И немоту разлук Аккордом тронет вечер, Сплетая с музыкой И души, и тела.

И тела сплетались. И казалось, на самом деле звучала божественная музыка любви, не слышная никому, кроме них самих. – Еще. Пожалуйста, еще, – отвечая на его ласки, дрожа от возбуждения, просила она. И он продолжал ее ласкать, и волнение окрашивало его слова неподдельным желанием еще большей близости:

Мне каждый локон мил и лаком. Я в любви в твоих глазах тону. О, как резки границы! Рабыни робкий взгляд и гордый взор царицы... Из-под ресниц мне их смешенье яви.

И все чувства их смешивались в сладостном хаосе общего упоения. Он потом еще долго ласкал ее. Теперь уже касаясь не кончиками пальцев, а ладонями, успокаивая и усмиряя. Долго и нежно целовал лицо, шею, плечи, грудь.

Асю заполняло чувство нежности к Сергею. С каждой новой встречей она ощущала все возрастающую в нем силу. А сочетание этой силы с нежностью, которой он, кажется, раньше стеснялся, сводило ее с ума. Любя его, когда он был совсем мальчиком, затем юношей, теперь она любила – молодого, красивого, сильного и умного мужчину. И через него стала открывать в себе новые, неизвестные черты. Любовь человеческая еще и самопознание. Поэтому-то молодые люди должны быть влюбленными. Наверное, это имел в виду Блок, когда писал, что «только влюбленный имеет право на звание человека». Они даже физически ощущали необходимость постоянного присутствия рядом любимого человека. До умопомрачения, соединяясь душой и телом в единое целое, они теряли и вновь находили себя друг в друге. И жизнь казалась невозможной без этого слияния. И невозможно было даже представить, что может быть иначе. И эти стихи, произносимые им вполголоса в такие минуты, стали высшей формой любовных признаний. Они как бы вернулись с бумажного листа в пространство любви и близости, в котором когда-то и зародились.

Судьба подарила Сергею встречи с настоящими поэтами. Но именно эти встречи окончательно убили в нем желание публиковать свои стихи. Генерал Степанов познакомил Суровцева с Александром Блоком. Великий поэт более чем благосклонно отнесся к стихам офицера. А на отказ Суровцева от предложения их опубликовать, к неудовольствию Степанова, мудро произнес:

– Вы, молодой человек, вероятно, правы. Стихи вы не пишете. Вы их слагаете. Признания в любви произносятся для одной женщины и наедине. Так слагает песни народ, – продолжал развивать свою мысль поэт. – Народные стихи-песни не предназначены для исполнения со сцены или для печати. Даже написанные известными поэтами песни «Вот мчится тройка почтовая» или «Степь да степь кругом» поются ямщиками для себя. Как говорят они сами, «для души». Это просто потребность заполнить пространство жизни поэзией. Иногда это даже утилитарное подспорье в работе. Это, должно быть, и есть настоящая поэзия. А не салонное исполнение стихов и тем более не печатанье их в толстых журналах.

Помня эти слова Блока, Суровцев не удивился появлению поэмы Блока «Двенадцать». В отличие от большинства он понял, что поэт искренне желал слиться с революцией, которую, конечно же, не понимал и не мог понять. Он пытался писать словами и голосом революции.

Точно читая мысли Суровцева, как часто и бывает у влюбленных, Ася вдруг заговорила о поэзии, но по-своему:

– Я теперь понимаю, почему женщины безумно любят поэтов.

Он рассмеялся:

– Это потому что женщины так же тонко чувствуют, как и поэты. Я не поэт, Ася. Я офицер.

– Все же ты странный. Твои стихи переписывают у меня все знакомые барышни. Неужели тебе не хочется публичного признания?

– Не хочется. С меня довольно, что они нравятся тебе. Только поэтому я их и пишу. Просто мне так удобно. Письма со стихами получаются и короче и содержательнее, – продолжал смеяться Суровцев.

– Я иногда не понимаю тебя. Хорошо. Пусть ты не поэт! Пусть заставить тебя что-то спеть при людях – труд невыносимый. Но если ты офицер, то почему не носишь все свои кресты? Ведь их у тебя не меньше, чем у Пепеляева!

Молодой и влюбленной женщине хотелось, чтобы все окружающие видели, какой замечательный, какой необыкновенный ее жених. Он и был необыкновенный. Красивый, умный, смелый. Молодость ее избранника воспринималась как само собой разумеющееся.

– Даже о войне ты ничего не хочешь рассказывать. Пепеляев, когда приезжает в отпуск, обязательно рассказывает. Правда, если его послушать, то получается, что на войне замечательно и очень весело, – не унималась Ася.

Раздражение, весь день сопровождавшее Суровцева вернулось с новой силой. Ему было хорошо с ней. И это было пределом его мечтаний во время разлуки. Просто находиться с ней было вершиной счастья. Неужели Ася не понимает, что в его жизни она значит больше, чем все его стихи и все награды за храбрость, думал он. Конечно, это тоже важно для военного человека, но это есть и будет. Это всегда рядом. Она же пока всегда далеко.

– Почему ты никогда мне не рассказываешь о войне? – продолжала настаивать она.

– Ася, милая, поверь, об этом невыносимо рассказывать. И чем больше воюешь, тем меньше хочется об этом говорить.

– Но Пепеляев же рассказывает!

– Не знаю, что вам рассказывает Анатоль, но если он рассказывает в своей обычной манере, то все обстоит с точностью наоборот.

Перед ним в воспоминаниях поплыли картины летнего наступления Юго-Западного фронта. О чем ей рассказывать? О новой тактике прорыва вражеской обороны пехотными корпусами, когда прорыв, по сути, осуществляется волнообразным введением в бой новых подразделений, сменяющих уже выбитых вражеским огнем? Когда эти подразделения наступают, в прямом смысле слова, по трупам своих только что погибших товарищей? Ему живо вспомнился трупных запах, заполнивший поля сражений во время летнего наступления фронта, вошедшего в историю под названием «Брусиловский прорыв». Убитых с обеих сторон было столько, что их не успевали хоронить. И летняя жара быстро наполняла зловонием огромные пространства земли и воздуха.

Широко известная картина Верещагина «Апофеоз войны» с изображенной на ней горой черепов в свое время публику шокировала. У Суровцева в жизни были свои картины подобного апофеоза. Вероятно, еще более жуткие из-за своей безыскусности, обыденности, но наполненные настоящими живыми звуками и красками: гулом канонады, карканьем ворон в минуты затишья, запахом разлагающихся тел, который невозможно передать никаким изображением. Запахом, непохожим на запах обычного гнилого мяса. Запахом густым, плотным, сладковатым. Пропитывающим одежду людей живых, вызывающим рвоту, проникающим в волосы на голове, оседающим своей отвратительной сладковатостью на губах, уничтожить которую можно только горьким, спиртовым, пронзительным и большим глотком русской водки.

Апофеоз войны открылся Мирку-Суровцеву в сентябре этого года. В тот день он с конным взводом 10-го драгунского Новгородского полка 10-й кавалерийской дивизии занимался привычным для себя делом – разведкой. С самого начала русского наступления он несколько раз проникал в немецкий тыл. Проделывал это, переодеваясь в форму немецкого офицера, на трофейном автомобиле вместе с водителем, как и он, владевшим немецким языком. Основной целью этих вылазок был захват в плен высокопоставленных вражеских начальников, а также охота за штабными документами. Расчет был прост. Легковой автомобиль в полосе отступающей австро-венгерской армии представлял собой отличную приманку для старших офицеров-австрийцев. «Случайно подвернувшийся», с немецкими офицерами в нем, этот автомобиль манил к себе желавших удрать с передовой. «Немецкие союзники», со своей стороны, охотно брались доставить в тыл штабные документы и работников штабов. Немецкие мундиры производили на австрийцев неописуемое действие. Даже старшие офицеры начинали заискивать перед молодым гауптманом и его спутником. Охота оказалась удачной для разведчиков. За несколько дней вылазок Суровцев вместе со своим товарищем подпоручиком Пулковым захватили в плен нескольких старших офицеров. В том числе одного генерала – начальника австрийской дивизии, а еще горы штабных документов.

Но темп русского продвижения был потерян. Неразбериха отступления сменялась четкостью обороны, и прежнюю тактику пришлось оставить. Да и вражеская жандармерия уже начала охотиться за пронырливым автомобилем с двумя русскими, выдававшими себя за офицеров немецкого Генерального штаба. Последний раз пришлось отрываться от погони, отстреливаясь из пулемета, установленного на заднем сиденье машины.

Теперь они с Пулковым, набрав желающих из числа драгун Нижегородского полка, в котором когда-то служил даже Михаил Лермонтов, продолжали рыскать по вражеским тылам скрытно. Но форму немецких офицеров по-прежнему брали с собой, чтобы в случае необходимости иметь возможность переодеться.

В то утро рассвет застал конных разведчиков на подходе к броду через речку Одесную. Вице-унтер Жуков с двумя уланами, продвигавшийся разъездом впереди отряда, подъехал к Суровцеву и коротко доложил:

– Ваше высокоблагородие, австрияки. Не менее батальона пехоты.

Суровцев, не первый день знавший унтер-офицера, знал и эту его манеру докладывать. Про таких, как Жуков, в народе говорят «себе на уме». Это раздражало всех его командиров. Вот и сейчас подпоручик Пулков собирался было отчитать немногословного Жукова за доклад, но Суровцев взглядом приказал ему молчать и достал карту. Три дня назад они переправлялись через этот брод. На австрийском берегу здесь находились сильные оборонительные позиции, которые русская пехота не могла взять несколько дней. Теперь, надо полагать, противник взялся их восстанавливать.

Сплошной линии фронта сейчас не было, как не было и другого брода поблизости. Жуков, смышленый и хорошо образованный для своего времени унтер-офицер, конечно же, мог сказать не только то, что видел австрийцев и что их не менее батальона, но постоянные придирки к нему начальства сформировали эту немногословную манеру. Он как бы решил для себя: «Сколько им ни докладывай, как ни разъясняй – они один черт будут недовольны и вопросов, порой самых дурацких, с их стороны не избежать». Для него же самого было ясно, что нужно спуститься ниже по течению и переправиться вплавь. Но кто будет спрашивать его мнение? Крепко сбитый, ладно скроенный Жуков постоянно раздражал своих начальников тем, что придраться к нему было почти невозможно. Форма на Жукове сидела как влитая – ни единой складки, ни единого зазора между ремнями и телом. Безукоризненная выправка, которой могли бы позавидовать даже кадровые офицеры. Во всех его воинских характеристиках неизменно присутствовала формулировка: «В строевом отношении подтянут». И при этом умная и образованная голова, в которой начальство подозревало нелестные для себя мысли. Это и раздражало. Но будущий полководец начал формироваться в царской армии, движимый не только честолюбием и чувством обиды, как это было у поручика Тухачевского. Дальнейшая военная судьба Георгия Жукова стала его ответом и на сословное неравенство царской России.

– Ну и что бы вы предприняли, господин унтер-офицер, будь вы на моем месте? – неожиданно спросил Суровцев.

Жуков вздрогнул, но, против ожидания, не смутившись, быстро ответил:

– Я бы спустился ниже по течению, выбрал какой-нибудь омут поглубже и переправился вплавь.

Пулков хотел было снова неизвестно за что отчитать Жукова, но Суровцев не дал ему этого сделать, спросив молодцеватого унтера:

– Почему не выше по течению и зачем омут поглубже?

Сам он знал ответ, но вот Пулков сразу не смог сообразить то, что для Жукова было само собой разумеющимся.

– Течение, – даже не задумываясь, ответил тот.

Действительно. Это было просто. Течение может снести даже в небольшой реке. Да и выше по течению поднимать – значит, обходить австрийцев.

– Выступаем, – коротко приказал Суровцев.

Кавалеристы поднялись в седла. Молча двинулись. Жуков ехал рядом с Суровцевым. Ему было приятно, что офицер относился к нему с уважением. Он мало того что всегда обращался к нему на вы, но даже однажды обратился по имени и отчеству, что указывало на ознакомление с послужным списком Жукова. И это в то время, когда все норовили обращаться к нему как к Егору, а не как к Георгию, – Суровцев точно предчувствовал славное будущее унтера. Знал бы кто тогда, что само имя-отчество Георгий Константинович будет равно именам Михаил Илларионович и Александр Васильевич, принадлежащих Кутузову и Суворову. Несколько дней назад, представляя Жукова и его товарища еще по учебной команде вице-унтера Соткина к солдатским Георгиям за захват в плен немецкого полковника, Суровцев пошутил:

– Георгий просто обязан быть награжден Георгием. Даже Егор с Георгиевским крестом уже не Егор, а Георгий. Благодарю за службу, Георгий Константинович!

– Рад стараться, ваше высокоблагородие, – ответил Жуков.

Но настроение Георгию Константиновичу в тот день, как чуть позже и всем разведчикам, испортил тот же Суровцев.

– Не считайте себя Александром Македонским, – глядя на гордое лицо унтера, сказал он. – Не далее чем через час австрийцы все равно нас обнаружат. А нам предстоит весьма непростая переправа. И замотайте чем-нибудь нос.

– Зачем? – спросил кавалерист.

– Течение, – многозначительно произнес в ответ капитан русского Генерального штаба. – Сами поймете. У Суворова есть замечательное высказывание, – продолжал Суровцев. – Звучит оно так: «Вперед – мое любимое правило, но я и назад оглядываюсь». Я уверен, что сегодня вы эти слова великого полководца запомните на всю жизнь.

Жуков действительно запомнил этот день, как и эти слова, на всю дальнейшую жизнь. Как запомнил и то, что командир должен умещать в своей голове вещи, казалось бы, не имеющие отношения к боевым задачам.

Минут через двадцать пути тяжкий и густой трупный запах достиг чутких лошадиных ноздрей. Кони забеспокоились и начали мотать головами. Люди сразу не поняли, в чем дело. Не тратя времени на разъяснения, Суровцев пришпорил лошадь и повел свой немногочисленный отряд рысью старой лесной дорогой в направлении реки. Запах разложения достиг и людского обоняния. Одна из лошадей заржала. Где-то в глубине леса затрещала сорока, природный дозорный всякого леса. И сейчас же многоголосое карканье воронья заполнило, казалось, все небо. Точно крылья птиц разгоняли зловоние, и без того ставшее невыносимым.

Картина, открывшаяся разведчикам, была ужасной. Все пространство омута на крутом повороте реки было заполнено десятками вздувшихся людских трупов, среди которых было несколько таких же вздувшихся лошадиных тел. Почти всех стало рвать. Людей скорее выворачивало, чем рвало. Лошади, ведя головами в сторону, точно звали седоков отвернуть от страшного места. Казалось, сейчас начнет рвать и их. Течение реки, которое имел в виду Суровцев в разговоре с унтером, принесло тела погибших сюда. И теперь, разлагающиеся, раздувшиеся, они в полузатопленном состоянии наполнили собой весь омут. Этот запах и запахом-то язык не поворачивается назвать. Неописуемый словами дух точно захватил людей в свои плотные объятия. Он невидимым толстым и тяжким одеялом лег сверху, лишая возможности даже двигаться. И наконец, пленив свои жертвы, он вырывал из человеческих организмов внутренности.

– Не останавливаться! – крикнул Суровцев. – За мной, марш!

Он, не слезая с лошади, бросился в реку. За ним последовали Жуков и поручик Пулков, которого сотрясали рвотные спазмы. Глубина реки была не маленькой, и лошади сразу же поплыли, забирая против слабого течения, оставляя ниже скопление всплывших спиной вверх многочисленных мертвецов с раздутыми шеями и с торчащими из воды бритыми затылками с синими трупными пятнами, уже почти без пространства между ними. С неестественно большими ушными раковинами, обращенными ко дну, покойники застыли, точно не желая слышать звуки живого мира.

Каких-то тридцать метров реки показались бесконечными. Каркающие в небе сотни ворон точно выдергивали своими клювами нервы из живых, плывущих в реке людей и лошадей. Большинство продолжало рвать, и река несла их рвоту туда, где громоздились похожие на большие зеленые мешки спины сначала убитых, а затем еще и утонувших во время наступления солдат. Сколько их здесь было? Наверное, не одна сотня. Они уходили за излучину реки, заполнив собой всю ширину русла. Суровцев плыл, держась за луку седла, отвернувшись от страшной картины. Взгляд его с недоумением скользил по многочисленным кувшинкам и белым лилиям, только что раскрывшимся под утренним солнцем выше по течению реки. У самой воды трупный запах был чуточку слабее, но по-прежнему невыносимый, он, казалось, давил сверху, вползал в нос и в рот, туманом стоял перед глазами. Первым поднявшись на берег, он принялся считать своих подчиненных. Все были в наличии. Об умении плавать он привычно спросил у всех перед разведкой. Это тоже было необходимым требованием, кроме самого желания добровольцев. Дождавшись последнего своего подчиненного, вышедшего из воды, он приказал унтеру Соткину сменить с двумя рядовыми в боевом охранении Жукова. Взглянул на небо, полное каркающих ворон. С трудом, точно давясь невыносимым смрадом, опасаясь, чтоб в рот не залетела какая-нибудь черная трупная муха из тех, что роями летали вокруг, почти не раскрывая рта, произнес:

– Уходим.

Отряд уходил на восток. Свежий встречный ветерок сушил одежду всадников. Неприятная в любой другой ситуации прохлада от мокрой одежды сейчас даже не раздражала, а радовала. С высыхающей влагой из нее выходил и невыносимый запах. Но оставшегося, уже проникшего, казалось бы, даже в кожу смрада хватало, чтобы чувствовать его на себе еще несколько часов и даже дней. Все с неудовольствием смотрели на Жукова, точно он был виноват в том, что Суровцев выбрал переправу в таком месте. Сам же Жуков, по привычке угрожающе, зыркал на младших чинов и старался не смотреть на двух офицеров. Он тоже злился, но злился на Суровцева, за то, что тот сделал его как бы инициатором переправы среди всплывших трупов. Он понял, что капитан знал, что их ожидает. «Что, он не мог найти другого места для переправы?» – рассуждал унтер. Но вдруг он понял, что капитан вел их туда обдуманно. Ему стало ясно, что Суровцев мало того что предугадал ожидающую их картину, но привел всех именно к этому омуту, будучи абсолютно уверенным, что здесь они не столкнутся с австрийскими дозорами. Он заранее понял, что по крикам воронья их обнаружат, но это уже не помешает им уйти на свой берег. И уж преследовать их точно никто не станет. «Что ни говори, а толковые офицеры в нашей армии все же есть», – продолжал рассуждать унтер-офицер. Личный состав отряда хоть и нельзя было назвать абсолютно здоровым, но главное, что потерь не было.

Отойдя около пяти километров от реки, Суровцев приказал отряду спешиться. Он отошел в сторону от подчиненных, и только теперь рвота стала выворачивать его внутренности наизнанку. Следом за ним побежал в сторону от остальных и Жуков. Только они двое до сих пор не испытали этой муки. Прорыгавшись чуть ли не до крови, до последней остававшейся в желудках желчи, со слезящимися глазами, тяжело дыша, они долго смотрели друг на друга, точно осознав, что они сейчас понимают в происходившем и происходящем больше других.

Ася, заметив даже в полумраке бледность Суровцева, забеспокоилась:

– Сережа, что с тобой?

– Пустяки, – грустно ответил Сергей.

Она поняла, что совсем не пустяки сделали мертвенно-бледным его лицо. Она невольно вся задрожала, когда он похолодевшей рукой провел по ее обнаженной атласно-белой нежной коже, по плечам. Заботливо прикрыл ее одеялом. Он, не раз уже наблюдавший эти страшные превращения живых, молодых тел в трупы, содрогнулся. Впечатления человека, знающего войну, на себе испытавшего ее ужас, рождали в душе страх и опасения за людей близких, которые не подозревают, как, в сущности, беззащитна их жизнь. Людей, которые так легкомысленно уверены, что с ними не может произойти ничего ужасного. И как бы он хотел сам вернуться в это ощущение беззаботного наслаждения жизнью! Страх, почти незнакомый ему на фронте, настигал его в тылу.

– Знаешь, я хочу есть, – виновато сказала она.

Суровцев стал быстро одеваться.

– Ася, я, признаться, так ждал встречи, что даже не подумал об этом. Можно заказать ужин сюда, а можно пройти в ресторан.

– Я никогда не бывала в ресторане. В отличие от некоторых, – чуть нахмурив брови, сказала она.

– Значит, идем в ресторан. И вообще, после ужина я предлагаю поехать к тетушкам или к тебе. Номер я оставлю за нами. Мне не по душе то, что мы с тобой прячемся от всех точно преступники.

– А мне, напротив, нравится, – игриво заявила она. – Я чувствую себя авантюристкой и дамой полусвета.

В гардеробе ресторана рядом со швейцаром стояли двое полицейских и жандармский офицер. Городовые вытянулись по стойке «смирно». Офицер лихо козырнул молодому подполковнику с крестами на груди и с адъютантским аксельбантом. Суровцев рассеянно кивнул в ответ, удивившись присутствию здесь стражей порядка.

В первую же минуту, войдя в ресторан, Суровцев пожалел о том, что не заказал ужин в номер. Зал ресторана был полон публики. Было накурено, что неприятно даже человеку курящему. Ася в считанные секунды из авантюристки, какой она себя возомнила, превратилась в недавнюю гимназистку. Едва она хотела произнести: «Может быть, уйдем?» – как перед ними вырос официант со своим: «Пожалуйте сюда». Тут же заиграли скрипки румынского оркестра, которым ресторан славился. Удивительна Россия, но куда удивительнее Сибирь! Во время войны немецкое имя русской столицы из прежнего «Петербург» превратилось в «Петроград». Но в Томске оставили без переименования гостиничные номера «Берлин», а в лучшем ресторане играли подданные союзной Германии – Австро-Венгрии. Из-за столика, находящегося в дальнем углу зала, поднялся густобородый человек, в котором Суровцев узнал своего попутчика по поезду.

Начавший выпивать еще в Богашеве, купец Иван Леонтьевич с самого утра пребывал в устойчивом, тупом алкогольном равновесии. Он до сих пор не свалился с ног от выпитого, но и стоял на ногах с трудом, нагруженный спиртным, как говорится, под завязку.

– Идемте за мой стол, господин подполковник, – басил он. – Здрасте, мадам, – с опозданием поздоровался он с Асей.

Молодая женщина вздрогнула от непривычного для себя обращения. Взгляд ее тревожно заметался между Суровцевым, пьяным купцом, между оркестром и публикой, состоявшей из представителей томского купечества, многих военных и дам, принадлежавших к категории нимфеток. Так называл этих особ генерал Степанов.

– У нас сегодня что-то вроде поминок, – пьяно улыбаясь, продолжал Иван Леонтьевич. – Вы еще не слыхали? Так извольте слушать. Распутина убили! Ну что же вы стоите? Идемте выпьем за помин души земляка нашего, раба Божьего Григория. Мне доводилось с ним выпивать. Могучий человек был, скажу я вам.

– Идем отсюда, – произнес Суровцев, подавая руку растерянной Асе. – Мы, с вашего позволения, покидаем вас, Иван Леонтьевич.

– Как это покидаете? А я вас не отпускаю! – разведя могучие руки в стороны, неприлично громко проговорил купец.

Взгляды присутствующих обратились к выходу из ресторана, где разыгрывалась сцена, обещающая перерасти в скандал. Но скандала не получилось. Вернее, не получилось настоящего скандала. Офицер вдруг приблизился к пьяному купцу и что-то вполголоса сказал ему. Затем взял свою даму под руку и удалился. Какое-то время Иван Леонтьевич ошарашенно смотрел им вслед, затем точно взревел:

– Ах ты, душа оловянная! Благородие хреново! На клочья порву!

Купец бросился вслед за Суровцевым, но на выходе из зала путь ему преградили жандармский ротмистр и двое полицейских, которые, вероятно, несли здесь дежурство, что было вызвано уже известными нам новостями из Петрограда. Секретные депеши из столицы предписывали властям на местах пресекать возможные беспорядки и погромы. Но их не случилось. В целом империя осталась равнодушной к гибели Распутина.

– Прошу не нарушать спокойствие, господин купец, – бесцветным голосом произнес жандармский чин.

Пьяный гнев купца готов был обрушиться на жандарма, но два дюжих городовых, вставшие за спиной представителя власти, всем своим видом показывали, что готовы применить силу.

– Продолжайте веселиться, господин купец. Повод, полагаю, прекрасный, – продолжил ротмистр.

– Издеваетесь? Издеваетесь над русским человеком! Ну, погодите. Будет вам ужо и новая революция, – пригрозил Иван Леонтьевич.

– А будете неприличные слова произносить – прикажу сопроводить вас в участок, – по-прежнему безучастно продолжил страж порядка.

Купец крякнул от досады и отправился к своему столу, где, наполнив до краев мутной жидкостью лафитный стакан, залпом осушил его.

– Эх, Расея, Расея! – промямлил он, переминая во рту блин, фаршированный черной икрой.

Быстрые сани несли наших героев по вечернему Томску. Прохожих было мало. Мягкий пушистый снег засыпал улицы сибирского города. Тусклый свет электрических фонарей едва обозначал одну из главных улиц – Почтамтскую, захваченную в плен стихией снегопада. Суровцев сжимал руки Аси. Путь их лежал на квартиру тетушек Сергея.

– Что такое ты сказал этому купцу? – спросила Ася.

– Я посоветовал ему отправиться в Монастырский переулок. Там есть более подходящее заведение для поминок господина Распутина.

В отличие от купца Ася сразу сообразила, что Суровцев имел в виду только что отстроенное томским купцом Громовым здание городских бань.

– Ты прямо хулиган какой-то, – улыбнулась она.

– Напрасно, конечно, я так поступил. А вообще ничего хорошего это событие не предвещает. Распутин часто говорил царю и царице: «Пока я жив, и с вами ничего плохого не будет».

– Что же плохое может еще случиться? Революция?

– Не знаю. И никто не знает, но что-то будет. Когда умирают цари – перемены неминуемы. На то они и помазанники Божьи. Но появление и уход таких личностей, как Распутин, тоже есть факт примечательный.

Он еще многое мог бы ей рассказать. Например, то, что в столице в кинематографе запретили показ фильмов, где царь представал перед зрителем в роли главнокомандующего русской армии. Георгиевский крест на груди государя вызывал в зале неминуемую хулиганскую реплику: «Царь с Георгием, а царица с Григорием». Мог бы рассказать и о том, что Степанов, презиравший и ненавидевший Распутина, однажды рассказал, что у Распутина появились многочисленные двойники. И уже сам Распутин стал жаловаться, что на него возводят напраслину. Распутин первый уловил и почувствовал, что личность его знаковая для монархии. «Вероятно, еще только смерть поэтов и крупных писателей означает рубежи времени. Так, смерти Достоевского и Толстого закрыли целые эпохи. Сейчас с Блоком творится что-то нехорошее», – думал Суровцев. Он, как человек, видевший много смертей, иногда с первого взгляда мог определить в еще живом человеке труднообъяснимые перемены, которые в народе определяют как «не жилец»...

 

Глава 12. Пятый фактор

1941 год. Май. Москва. Кремль

Сталин раскурил трубку, встал из-за стола и прошелся по кабинету. Эти проходки были для него и паузами в работе, и прогулками, и физической зарядкой. В общепринятом понимании его, конечно, можно было считать одиноким человеком. Но в том-то все и дело, что он чувствовал себя куда более одиноким, общаясь с окружающими. С самим собой ему не было скучно. Собственные мысли и чувства, обогащенные знаниями, часто лишь нуждались в проверке при общении с живыми людьми. Пожалуй, только для этого он и общался с ними. Да еще для того лишь нужны были соратники, чтоб имели возможность убедиться, что все их личные качества, устремления и тайные мысли давно не представляют для вождя никакой тайны. «Тоже мне, загадки природы», – думал Сталин. Людей же, ему непонятных, он не любил. Но их, непонятных ему, не так уж и много он встретил за свою жизнь.

Еще в юности он не находил среди окружающих человека, с которым мог бы подружиться. Он готов был любить весь мир, но мир с самого его рождения не отвечал ему взаимностью. На какое-то время Господь стал единственным утешителем и другом для молодого человека. Кто знает, окажись в пору его семинаристской юности рядом достойный наставник, все пошло бы по-другому. Но преподаватели семинарии оказались дальше от Бога, чем он сам. Ученики семинарии пришли в ее стены не в поисках истины Божьей, но мучимые заботой о хлебе насущном. Да и для него самого, что греха таить, пропитание было не последним делом при поступлении в духовное учебное заведение. Будущий вождь осознавал, что подвержен гордыне, но грех этот был в его глазах сущим благом на фоне бесовщины мелких страстей окружающих сверстников. Революция стала для него новой религией. Люди революции казались истинными священнослужителями. Разочарование последовало и здесь, но уже не было столь горьким. Если Бог допускает в своем храме честолюбие и корысть, то что ему было ожидать в революции? Здесь и откровенно бесноватые.

Он мог бы вызвать на дачу пару-тройку соратников и отвлечься от тяжких мыслей, наблюдая, как они, ошарашенные неожиданным вызовом, будут тревожно перебрасываться взглядами; как, не дождавшись никаких указаний, станут разъезжаться, так и не поняв, что он только затем их и вызвал, чтоб чуть-чуть потешить себя зрелищем их растерянности и даже испуга. А в отравленных алкоголем головах партийцев будет вертеться один и тот же вопрос: «Зачем вызывал?» И ни у кого из них даже мысли не возникнет спросить у него прямо: «Зачем?» И уж тем более они даже предположить не смогут, что причиной такого вызова было его особенное одиночество властителя. Можно было бы отправиться в кинозал и попытаться отвлечься, посмотрев какую-нибудь комедию, но одному и смотреть скучно, да и новых фильмов пока не было. И опять же нужна реакция окружающих – искривленная его величием и их ничтожеством, но живая реакция на фильм.

Перед ним на столе лежала папка уголовного дела бывшего колчаковского генерала. Тут же справки и оперативные отчеты, касающиеся судьбы золотого запаса Российской империи. На одной из справок своей рукой красным карандашом Сталин очертил несколько цифр. В конце концов, разозлившись, он отбросил сломанный карандаш. Злило его даже не то, что цифры были противоречивые. Злился он от изначального понимания причины такой запутанности. Кто-кто, а он понимал и знал истоки финансовой путаницы в этом важном государственном деле. Но вот оно, то самое одиночество властителя, которому не только не с кем, но и нельзя поделиться своими знаниями, поскольку тайны такого рода могут привести к потере самой власти. Судоплатов, лично докладывавший ему, не стал скрывать, что ясного понимания истории с этим золотом у него нет. Его и не могло ни у кого быть. Мало того, нельзя даже допустить этого понимания. Чего стоит только расхождение в первоначальных цифрах. Захваченный белыми в Казани 7 августа 1918 года золотой запас Российского государства составлял 651 с половиной миллион рублей золотом, не считая 110 миллионов кредитными билетами и огромных сумм ценными бумагами. Колчаковцы же спустя два месяца насчитали 695 с лишним. Откуда разница в 44 миллиона прибыла? Сталин знал откуда. Туда, в Казань, было также свезено золото, реквизированное у буржуазии. Дальнейшие расхождения были и того хлеще. По одним бумагам выходило, что вес составлял 495 тонн, а по другим – 425. Веселенькое расхождение – 70 тонн золота! После разгрома Колчака в банк Казани вернулось уже 311 тонн. Куда пропало более 184 тонн золота? Если, конечно, считать, что первоначальная цифра 495 тонн, а не 425. А туда и пропало. Часть растрачена Колчаком на войну, часть разграблена чехами и семеновцами. На судьбу золотого запаса так или иначе действовали четыре фактора Гражданской войны: белые и красные – два явных первых фактора. Третий фактор – деятельность Антанты, представленной Чехословацким корпусом. К этому же иностранному фактору он относил и японские войска. Какую-то свою игру вели представители Франции и Англии. И, наконец, бандитизм (атаман Семенов и иже с ним). Но был еще один – пятый фактор, который не учитывался при многочисленных расследованиях, но который был известен Сталину еще по дореволюционному опыту.

Иосиф Виссарионович доподлинно знал, на какие деньги делалась Октябрьская революция. На разные деньги. В том числе на деньги господствующего класса. Ситуация в стране не устраивала не только простых людей.

Знал, что еще в мае 1915 года Израиль Лазаревич Гейман, вошедший в историю под фамилией Парвус, прямо предложил Ленину деньги на революцию в России. Даже не скрывая, что деньги эти дают немцы. Ну не совсем немцы. У самих немцев каждая копейка была на счету. Но вот возражать против того, что через немецкие банки пройдут финансовые потоки, направляемые банкирами с характерными фамилиями, немцы не будут. При условии, что деньги идут на русскую революцию, с которой еврейские банкиры связывали надежды на улучшение жизни русских евреев. И он, Парвус, брался устроить бесперебойное финансирование революционеров в России. И это не было никаким сионистским заговором против России. Это была обычная практика революционной работы. Обычное привлечение средств для борьбы. Знал Сталин и то, что созданный Парвусом в Швеции институт по изучению последствий войны вовсе не изучал последствия войны. Он планировал и осуществлял эти последствия. Этот же Парвус создал первую в мировой истории экономическую, безналоговую зону. В Дании. Там, в Копенгагене, без обложения налогами и происходили финансовые чудеса с отмыванием денег, поступавших через Германию. Почему деньги шли через немецкие банки? Очень просто: немцы молчали и впредь будут молчать о происхождении этих средств. Как будут молчать о полученных средствах все партии и лидеры, их получившие. В государственной измене по собственному желанию не признаются. Но справедливости ради нужно заметить: не только большевики толпились у этой кормушки. Но как нужно было спекулировать, чтобы даже в Мекке всех финансовых мошенников, в столице Дании, доспекулироваться до высылки из страны! Парвуса выслали. Но дело уже было налажено.

Но не это с самого начала злило и раздражало Сталина. Злило то, что товарищи по партии как-то ловко стали совмещать революционную работу с коммерцией и с личными интересами. Яша Фунцерберг, он же Яков Гонецкий, не забывал отстегивать свой процент от сделок и финансовых операций. Тот же Урицкий, позже убитый глава Петроградской ЧК (туда ему и дорога), занимавшийся в этом институте контрабандой оружия, был слишком уж затратным в работе. Так же «плодотворно» трудились в этом «научном центре» Вацлав Боровский (фамилия сама за себя говорит) и Красин, в свое время ловко обстряпавший якобы самоубийство фабриканта Саввы Морозова и сумевший по завещанию покойного, через актрису МХАТа Андрееву переадресовать денежки в партийную кассу.

Сам занимавшийся экспроприациями, Сталин мог это понять и понимал. Но неожиданно даже для себя самого он понял, что в главном он представитель горских народов. Он, по сути дела, уподобился абреку, одетому в лохмотья, для которого куда важнее одежды и бытовых удобств дорогое оружие. И готового все отдать другим, ничего не оставляя себе самому. А вот товарищи по партии рассуждали как-то иначе. К тому же из всех членов ЦК партии только он один и рисковал жизнью. Им за их болтовню даже каторга не грозила. Ссылка. По тем временам курорт, да и только. Они и бежать-то оттуда не особенно желали. На воле, в отличие от ссылки, казенного содержания никто выдавать не будет. Работать надо. Один он только и бегал. Ему светила виселица, попадись он за свои тогдашние дела. Ильич даже снизошел. На заседании ЦК поставил вопрос об отстранении товарища Сталина от прямого участия в «эксах». Благодетель. Сталин помнил, сколько сил стоило Камо, непосредственно осуществившему одну их самых громких экспроприаций, выжить потом в тюрьме. Семен Тер-Петросян – Камо, разыгрывавший из себя умалишенного, не чувствующего боли, чтоб избежать повешения, вышел из тюрьмы действительно почти полоумным. И никто особенно не почесался его оттуда выручать, пока сам Сталин не настоял на организации его побега. Запомнил Сталин и то, как растроганный Ильич подарил Камо свое пальто. Что-то вроде шубы с барского плеча пожаловал, благодетель.

Сталин не забыл и издевательских замечаний в свой адрес из уст партийных спекулянтов. Они действительно готовы были его считать диким горцем в залатанном халате, даже не стесняясь, что сами уподобляются алчным ростовщикам. Ему почти открыто высказывали, что его действия по добыче денег носили уголовный характер. И это ему, который ни копейки для себя ни разу в жизни не взял. Это ему, рисковавшему жизнью из-за денег, которые шли порой неизвестно на что. Сталин однажды прямо сказал на что: «На рестораны... На дорогие партийные квартиры... На баб... Своих партийных б... вам не хватает!» «Сталин груб», – написал Ильич в известном письме к съезду. Хотя Сталин был уверен, что никакого такого письма Ильич не писал. Скорее всего Бухарин его и сфабриковал. Ленин писал прагматичнее и жестче. А тут стиль письма больно уж бухаринский, витиеватый. Недаром он в письме назван «любимцем партии». А вот «Сталин груб». Да уж, не душка Бухарин и не умник Троцкий. О последнем вообще особый разговор. Не было ни одной сферы жизнедеятельности государства, в которую не сунул бы свой нос Лев Давидович. Эту суку интересовало все – от военного дела до творчества отечественных поэтов. А уж в финансы сам еврейский бог велел ему сунуть хитрую лисью морду. Вот и колчаковским золотишком он очень активно интересовался. Личным указанием Ленина Сталин был отстранен от всех финансов в стране. Здесь партийный контроль был бессилен. Опасался Ильич, что не таких еще грубостей наслушаются товарищи от Сталина, получи он доступ к финансовой деятельности своих однопартийцев. Но и при этой отстраненности он знал, что квартира Урицкого накануне его убийства превратилась в склад сокровищ. Сталину было плевать на то, что основным мотивом истребления буржуазии было изъятие ценностей. Его не могло не злить то, что эти ценности шли отнюдь не на революцию.

Семь лет назад, в 1934 году, сразу после убийства Кирова, ему доложили, что обнаружен до сих пор опечатанный сейф покойного Свердлова. Из описи вещей из вскрытого по его приказу сейфа явствовало, что скончавшийся десять лет назад председатель Всероссийского центрального исполнительного комитета Яков Михайлович Свердлов копил на черный день. Содержимое сейфа составляли царские червонцы, золотые украшения, драгоценные камни и валюта. Сто восемь тысяч рублей золотом. Никаких документов, указывающих на происхождение этих ценностей, не было. А Свердлов был ведущим специалистом по добыванию денег. А там еще и бланки паспортов всех европейских стран!

«Ах Свердлов, Свердлов! Знали бы нынешние школьники и инструктора агитполитпроса, что за сука был товарищ Андрей, – думал Сталин. – Редчайшая тварь. Да и чего от него ждать, если он с двадцати лет и до самой своей смерти занимался убийствами и грабежами!»

Судьбы у них были похожими. Род занятий один и тот же. Даже в ссылках в одних и тех же местах были – Нарым и Туруханск. А еще оба одинаково тайно ненавидели тех своих товарищей по партии, которые тюрьмам и ссылкам предпочитали эмиграцию. Но в отличие от Сталина Свердлов никогда не сомневался в том, что партийные интересы – партийными интересами, а личные – личными. А политическая борьба – это война на уничтожение. В ссылке первый раз и разругались. Сталин почувствовал вкус власти, видя перед собой именно Свердлова. Вернее, он сразу почувствовал опасность, которая шла от этого умного, решительного, беспощадного и расчетливого человека. Чтобы с ним и с подобными ему людьми справиться, нужна только власть. Такая же умная, решительная, беспощадная и расчетливая. Да и видеть это надо было, как Свердлов умел эту власть прибирать к рукам. С Лениным Свердлов познакомился только в апреле 1917 года, а в августе 1918-го он уже председатель ВЦИКа и организатор покушения на любимого вождя. Сталин по тем временам даже думать не думал о таких вещах.

Глядя на Якова Михайловича, он и администрированию у него учился.

«Это ж надо было так поставить дело, что после его смерти вместо одного Свердлова с его Исполнительным комитетом потребовалось создать еще и оргкомитет. Как расставлять кадры, Сталин научился у товарища Андрея. А вот же. Кажется, все умел предусмотреть Яков Михайлович. А сгорел-то от чего! Сказать смешно. Ехал себе в Москву, где в сейфе у него сто восемь тысяч рублей золотом, да золотые украшения, да камешки драгоценные, а главное, незаполненные бланки царских и заграничных паспортов... Ну ехал себе и ехал. Нет, в Орле на вокзале решил речь перед революционными массами держать! Что их всех на трибуну несет? Что Ленина! Что Троцкого! Вот и Свердлов не удержался, полез речь задвинуть. А массам речь его не понравилась, и, пока охрана его выручала, отбили товарищу Андрею пинками, к чертям собачьим, все легкие и другие внутренности. Вот тут-то и испанку подхватил. Красиво даже получилось: председатель ВЦИКа, а как простой смертный от гриппа помер. Туда ему и дорога, сердешному! Но вот как тут найти концы золотого запаса, когда у того же Свердлова в сейфе было больше ста килограммов золота! Центнер золота в одном сейфе! И спроси его тогда: „Зачем вам эти ценности?“ – ответил бы не моргнув глазом: „Мы обязаны позаботиться о партии в случае поражения“. Он, Сталин, заботился о партии иначе. Но сколько же этого золота было во всех комиссарских и чекистских сейфах таких материально озабоченных? Что ни человек в кожанке – все озабоченный. Кстати, моду эту кожаную, чекистскую, тоже Свердлов ввел. Из соображений гигиены. В кожаной одежде, поставленной Антантой во время войны для военных летчиков и первых танкистов, почему-то не заводились вши. То ли из-за особой химической обработки, то ли еще от чего-то, но не заводились, и все тут»...

«Слаб человек», – только и можно было сказать, наблюдая за многими партийными лидерами. Но сущим бедствием были их жены. Женушка Троцкого опять же всех переплюнула. Даже посуду в дом из царских сервизов собирала. Нарком просвещения Луначарский ставил ей в заслугу создание домов-музеев и музеев-усадеб. Не понимал, дурачок, что она для себя эти дома-музеи создавала. И начала со своего особняка на Волхонке под пристальным присмотром охраны, почему-то состоявшей из башкир и лезгин. Она и в Кремль не хотела переезжать только потому, что здесь спокойно не поворуешь. А когда переехали, то первые детишки в Кремле оказались – опять же детишки Троцкого. Зиновьев с Каменевым тоже не отставали от своего первого соратника. Как и их жены от своей приятельницы.

Из прошлого постоянно настигали неприятности. Так, в 1926 году ему, Сталину, пришлось отдать приказ перечислить немалую сумму лондонскому миллионеру-мыловару Джозефу Фелзу, с которым, Сталин был уверен, должны были рассчитаться еще в 1921 году. Мыловар предъявил советскому правительству расписку в том, что в свое время выдал депутатам лондонского партийного съезда деньги. Сталин хорошо помнил те события. Действительно неприятно вспоминать. Намотавшись по всей Европе, собраться смогли только в Лондоне. Тогда депутатам не на что было уехать из британской столицы. На славу позаседали! Мало того, Сталин мог в те дни лишиться даже жизни. В каком-то ресторанчике подвыпившие английские матросы приняли его за выходца из британских колоний. Свои почитали диким горцем, англичане приняли, вероятно, за индийца. Только крепкие кулаки Максима Литвинова (настоящее имя – Меер-Генох Валлах), тогда такого же, как и Сталин, депутата лондонского съезда, спасли его от кривых ножей английских моряков. Но это, так получалось, сущие пустяки. А вот то, что под распиской на получение в долг 1 миллиона 700 тысяч фунтов стерлингов, то есть 17 тысяч рублей золотом, стояли подписи всех делегатов съезда, совсем не пустяки. Очень даже не пустяки. Стояли там подписи и Ленина, и Дзержинского, и Троцкого, и Ворошилова, и Красина с Ногиным, и Горького даже. Была и его, Сталина, подпись.

Был еще и такой тайный подтекст у сталинских репрессий. Сталину не нужна была история государства, начавшаяся с получения денег взаймы у буржуев. А люди, дававшие деньги на революцию в России, отличались хорошей памятью. Самой процедурой расчета с лондонским мыловаром Сталин показал, что дивидендов от своего финансового участия в русской революции никому ждать не следует.

Своих партийно-финансовых деятелей, так или иначе связанных с событиями тех лет, он попросту извел. Долг лондонскому мыловару вернул, но отказал в набежавших процентах, дав понять, что больше он ничего не должен. По наступившей паузе в переговорах с лондонским миллионером Сталин понял, что и кредиторы советской власти будут молчать. Не признаваться же им, что они финансировали создание государства, которое совсем их теперь не устраивает. Но больше злило его не это, а то, что он так и не мог до конца узнать, что творилось без его ведома в первые годы советской власти в финансовой сфере молодого государства. Он справедливо подозревал, что творилось многое, что от него тщательно скрывалось по прямому указанию Ленина. «И уж к чему, к чему, а к части золотого запаса империи тогдашние руководители руку приложили, – был уверен Сталин. – Делалось это скорее всего по сговору». Зная характер Ильича, он мог предполагать устные распоряжения вождя. Тот же Яков Ганецкий и Красин, покупая паровозы во все той же Швеции, и производственные машины в Америке, тащили за границу ювелирные украшения и произведения искусства. И не в том дело, что взятки давали, а в том, что бесконтрольно. Это только для крестьян и пролетариев Ильич провозгласил «учет и контроль». Соратники были неподотчетны. Слишком многим был им обязан Ленин. Крепко они его держали за горло. Они и его, Сталина, взяли бы за причинное место, дай он им волю. Горец? Хотели в нем видеть горца? Получите! Да и почему он должен этого стесняться, когда интернационализм того же Троцкого заканчивался моментально, если решалась судьба соплеменника. И куда только улетучивались партийная дисциплина?..

Интернационализм в финансовой сфере своеобразно проявился в деятельности Коминтерна. Сталин не хотел и не мог терпеть такую ситуацию, когда аппарат Министерства иностранных дел молодой республики составлял три тысячи чиновников, а аппарат Коминтерна был ровно в сто раз больше – триста тысяч дармоедов! В первые годы советской власти сеть Коминтерна активно использовалась в разведывательной и подрывной деятельности против зарубежных стран, но был и еще один аспект деятельности, а именно торговля драгоценностями, произведениями искусства и антиквариатом. И подход остался еще дореволюционный. Белая эмиграция не раз поднимала вой о том, что большевики распродают культурные ценности России. Их западная буржуазия слушала, но продолжала скупку краденого. За каждым европейским аукционом можно было без труда распознать деятельность интернационалистов. И опять не в том беда, что ценности продавались, а в том, что вырученные средства расходовались неизвестно на что. Но от государственного финансирования эта орда спекулянтов между тем отказываться не собиралась. Ну как можно было это терпеть?!

Он вернулся к делу белогвардейского генерала. Надо полагать, и у белых было немало охотников до этого золота. И понятно, что там были люди, которые заботились о его сохранности. Неужели им удалось скрыть часть золота от разграбления? Сталин еще раз пересмотрел разноречивые цифры. Получалось, что колчаковцы могли бесследно изъять 700—800 килограммов золота. Во всяком случае, не больше тонны. А может быть, это списали на колчаковцев? Кто? Да кто угодно, кто мог быть назначен Лениным. Очень сильно Сталин подозревал, что Ильич начал вести расчеты за революцию. Это его, Сталина, теперь западные демократы шантажировать опасаются, а в первые годы советской власти все было иначе. А впрочем, Ленин тоже понимал, что чем кровавее будет создаваемый им режим, тем больше у Запада причин помалкивать о финансовой стороне этого проекта.

На Генуэзской конференции на вопрос о выплате долгов царского правительства нарком иностранных дел Чичерин заявил буржуям, что в банках иностранных государств осело не менее 182 миллионов рублей русских денег. Что он имел в виду? Входят ли в названную сумму деньги из золотого запаса, побывавшего в руках адмирала Колчака? Опять ни черта не ясно. И сколько Сталин ни пытался прояснить для себя эту картину, ничего у него не получалось. Чичерин, как и Бухарин, в понимании Ленина были «любимцы партии». Но если Бухарина даже близко не допустили к институту по изучению последствий мировой войны по причине его болтливости, то аристократ Чичерин умел держать язык за зубами. Такой же неразговорчивый был и управляющий делами Совета народных комиссаров Бонч-Бруевич. У него вообще это фамильное – дядюшка его Михаил был начальником царской контрразведки. И опять же вездесущий Троцкий со своей идеей мировой революции. Мало ему здесь было крови! Этот, наоборот, без умолку болтал, но у него болтовня была мечом и щитом, из-за виртуозного владения которыми невозможно было понять, что у него на уме. Революция – дело кровавое, это всем понятно. Он, Сталин, пролил и проливает реки и моря крови, но не льет ее для собственного удовольствия. Как иначе ему быть? Покажите, кто сможет иначе? Однажды приняв террор и репрессии как обычную практику революции, Сталин и мысли не допускал, что революционное переустройство может происходить иначе. Иначе Гражданская война снова выйдет на поля сражений. Террор и репрессии есть не что иное, как упреждение действий врагов. А друзей у советской власти как не было, так и нет. Но садистом он, Сталин, не был. Именно против садистов в первую очередь он и направил первые репрессии. А тот же Троцкий лил кровь в Гражданскую войну так, что даже Ильич ему заметил, что его поведение вызывает среди многих товарищей антисемитские настроения. Да хотя бы цель была! Хотя он уже тогда заявлял: «Цель – ничто. Движение к цели – все». Как Абрам из анекдота. «У меня восемь детей. И думаете, я их люблю? Нет, мне нравится сам процесс». Какое государство собирались они, все вместе взятые, строить с Лениным во главе? Ничего они построить не могли. Все прое... бы, как прое... деньги, из-за которых такие, как он, рисковали жизнью. Что и сумели они сделать, так это только то, что все разрушить и для собственного удовольствия крови попить.

Сталин снова вернулся к делу колчаковского генерала с двойной фамилией. Генерал был не просто генералом, а генералом русской контрразведки. Из этого следовало, что он был человеком осведомленным. Контрразведка предоставила в распоряжение следователя Александрова, назначенного Временным правительством для расследования финансовых дел большевиков, три шкафа документов. При советской власти Александрова бессчетное количество раз допрашивали, пока не расстреляли. Сталин читал его показания и был просто взбешен тем, что от него скрывал сам Ленин и все «ленинцы». Они действительно считали его недалеким горцем.

Сталину показалось забавным, что во время Гражданской войны военные дороги белогвардейца-генерала, дело которого лежало у него на столе, пересекались с его военной судьбой. Действительно, им с Дзержинским пришлось туго в начале 1919 года под Пермью. Почему-то этот генерал вызывал чувство уважения. Как вызывали у него чувство уважения, казалось бы, страшные враги советской власти. В меньшей степени Деникин и Колчак. В большей – Корнилов. Сталин не раз и не два читал «Очерки русской смуты» Деникина. Читая, понимал, что не могли эти люди победить в такой стране. Но вот принес ему Судоплатов аналитическую записку, составленную этим Мирком-Суровцевым, где автор дает поведенческие модели генералов старой армии в случае войны с немцами, и одно удовольствие читать. Тут же лежит другая служебная записка. Это уже данные разведки, которые в точности подтверждают выкладки белогвардейца-генерала. А ведь генерал этот в течение двадцати с лишним лет ничего фактически не знает. Но, зная характер, привязанности и симпатии белогвардейских лидеров, очень точно делает прогнозы. Интересно, а как бы повел себя сам этот генерал, будь он на свободе, в случае войны? В любом случае нужно разобраться с ним до конца. Хотя Сталин так и не поверил, что он причастен к сохранению золота Колчака. «Поживем – увидим, – решил он, – если уж двадцать с лишним лет не могли разобраться, то один-два месяца жизни заключенного внутренней тюрьмы НКВД ничего не решат. И правильно сделал Судоплатов, что вытащил заключенного из Лефортова. По сути дела, его уже нет, а расстрелять его никогда не поздно».

Пусть пока напишет, что ему известно о финансировании большевистской партии. Хотя если ему что-то известно, что неизвестно даже ему, Сталину, расстрелять его придется в самом срочном порядке. А с другой стороны, просто забавно, как такой матерый враг столько лет оказывался вне зоны внимания органов.

Мысли вождя, описав невообразимый маршрут по прошлому, настоящему и будущему, неожиданно даже для него самого обрели новое направление. За размышлениями о золоте он совсем упустил ту часть доклада Судоплатова, где он обращал его внимание на тот факт, что этот белогвардеец мог бы прояснить, кто оказывал информационную поддержку советским органам безопасности во время проведения операции «Трест». А также кто из белогвардейцев за рубежом так люто ненавидел Троцкого, что решил помогать чекистам, любить которых, казалось бы, причин было еще меньше? «А ведь использовал же бывший шеф жандармов Джунковский какие-то свои дореволюционные связи, когда консультировал ОГПУ во время разработки управлением операции „Трест“! Что за человек этот загадочный генерал с распространенной русской фамилией Степанов? И потом, не следует ли этот факт понимать так, что среди бывших граждан России есть люди, которые трезво воспринимают новое государство? Которые при всех превратностях судьбы не потеряли любви к родине. Они не могут принять существующий строй как близкий им, но признают тот факт, что Советская Россия – это все же Россия. Советская Россия – правопреемник России бывшей. Другой нет и не будет!» – подвел черту под размышлениями вождь.

«Ох уж эти „их благородия“ и „их превосходительства“! Было и есть в них что-то такое, что делало их опасными врагами во время Гражданской войны и после нее, и то, чего так не хватает в нынешних командирах!»

Еще в Гражданскую войну Сталин стал приглядываться к военспецам. И уже в те годы, в отличие от большинства партийных руководителей, он стал их подразделять на отдельные категории и группы. Одних он отнес к категории «их превосходительств». Эти приняли сторону советской власти через отрицание царизма как строя, полностью себя дискредитировавшего. К этой категории он относил бывших царских генералов Поливанова, Бонч-Бруевича (близкого родственника Бонч-Бруевича-большевика), Таубе, Маниоковского, Джунковского, Брусилова, Батюшина, Николаева, Потапова и им подобных. Под эту категорию подходили и генералы – профессора Академии Генерального штаба. Их выгодно отличало от остальных то, что они не собирались делать карьеру в новой войне. Их военные карьеры были уже сделаны, и авторитета в военной среде им было не занимать. Других он относил к военным карьеристам из прапорщиков и поручиков. Самым ярким представителем этой группы был Тухачевский. Эти, едва начав военную карьеру в старой армии, поспешно творили ее в армии новой, а затем, переоценив свою значимость, стали приглядываться к политическому полю деятельности. Ну не мог верить Сталин бывшему саратовскому барину Тухачевскому, когда он в своих работах о войне и мировой революции рассуждал о пролетарской солидарности народов всех стран. С некоторой поправкой к ним можно было отнести и Блюхера. Пример с Блюхером показал Сталину, как быстро в военных головах формируются диктаторские комплексы. Он не забыл триумфальное возвращение красного полководца в Москву после событий на КВЖД. И возню вокруг него партийных оппозиционеров всех мастей. А его деятельность в Китае, по мнению Сталина, даже Чан Кайши перепугала. В многомиллионном Китае крови было пролито столько, что и наша Гражданская как-то благополучней стала восприниматься. В военной среде даже появилось выражение «воевать по-китайски». Это когда при взятии крепостей крепостной ров засыпается телами сраженных наступающих, которые, будучи еще живыми, сами себя и доставляют под крепостные стены.

И, наконец, самая многочисленная часть бывших офицеров. Некое «болото». Эти могли оказаться и в белой армии, но по воле судьбы сражались в Красной армии. А после самой войны представляли огромную силу, которую можно было использовать для самых различных целей. А как использовать военную силу в мирное время? Сам Бог велел использовать для переворотов. Для обороны не нужна многомиллионная армия. Во время нэпа эти бывшие офицеры откровенно заговорили о возрождении былой империи и, как следствие, – возрождении офицерства. Они заговорили об армии национальной. «По сути, они правы, – думал Сталин, – Наполеон проявил себя как полководец революционной армии, но его революционная армия не перестала от этого быть армией французской. И в предстоящей войне неминуемо придется думать об этом. Тот же Гитлер и его генералитет удобнее себя чувствуют, когда говорят о вероятном противнике как о Советах. Словосочетание „русская армия“ вызывает неприятные ассоциации у всех милитаристов, но особенно у милитаристов немецких. Уже поэтому хотя бы стоит вспомнить о русской армии. Но это сейчас, накануне войны. А тогда, в двадцатые и тридцатые годы! Много чести. Тем более все прекрасно понимали, что именно белогвардейцы ближе к традициям именно русской армии».

Знаменитое дело «Весна», по которому было расстреляно более трех тысяч белых офицеров, перекочевавших в Красную армию из армии царской, было для Сталина более чем логичным и понятным. Эти бывшие «их благородия» военных заговоров, конечно, не планировали, но свою готовность к заговорам стали демонстрировать. И если до революции в царской армии офицеры, как правило, даже не имели ярко выраженных политических пристрастий, то в новых условиях вдруг приобрели политическую осведомленность и разборчивость. А при их понятиях о чести и совести даже Троцкого стали защищать. «Они, дурачки, всерьез поверили, что Троцкий стал их привлекать на службу от уважения к их боевому опыту. Да делать ему ничего другого не оставалось! Потому как он к тому времени понял, что ни его болтовня, ни комиссары, ни чекистские заградотряды войну не выиграют. По сути дела, он себя спасал, когда отстаивал точку зрения, что надо привлекать большее количество военных специалистов. К тому же понимал, что красные полководцы из коммунистов, такие как Фрунзе и Ворошилов, его болтливую беспринципную сущность насквозь видят и презирают. А вот „их благородия“ навсегда запомнят, что председатель Реввоенсовета Троцкий выказал им доверие».

Действия Сталина не раз и не два объясняли его прагматизмом. Но само понятие «прагматизм» слишком схематично и потому легко укладывается в схему, но ничего не объясняет вне этой схемы. Прагматизм Сталина имел свою основу, которая была более сложной и труднообъяснимой, поскольку происходила из личностных качеств вождя и его весьма непростого жизненного опыта. Материалист до мозга костей, в повседневной практике он не был материалистом в главном. Существование высших сил, управляющих человеческими судьбами, было для него очевидным. И себя он ощущал именно частью этой силы. «Я тот, кто вечно зла желает и вечно делает добро». Он бы с удовольствием подписался под этими словами Мефистофеля, порожденными гением Гете и переведенными Борисом Пастернаком на русский язык. Он не рассматривал каждый народ и каждого человека как «грани Божьего замысла». Это дело писателей – считал он. Он смотрел на людей и на нации как на носителей определенных функций. Понимал, что само появление разных людей и разных народов – промысел Божий. И только тогда он становился прагматиком, когда начинал сопоставлять национальные признаки и качества с практикой сначала Гражданской войны, а затем с практикой строительства нового государства.

Он действительно строил союзное государство. А во внутрипартийной работе с того и начал, что стал бороться с любым даже намеком на объединения внутри партии по национальному признаку. Со всей очевидностью его можно было считать антисемитом, когда он стал громить оппозицию. А еще до этого был самым непримиримым врагом меньшевиков. Здесь он достигал двух целей сразу. С одной стороны, раз и навсегда показал, что в партии Ленина – Сталина не будет никаких приятельских отношений и дружбы по национальному признаку. С другой стороны, он так сбивал антисемитизм, время от времени возникавший в партийных рядах, потому что уже коммунисты начинали возмущаться большим количеством евреев на руководящих постах. Он также негласно стал закреплять за национальными группами те или иные сферы государственной деятельности. Он всеми средствами отстранял тех же евреев от финансовой деятельности, предоставив им полную свободу на ниве культуры и искусства. Как на евреев нельзя было положиться в финансах, так на русских нельзя было положиться в культуре и искусстве. Эти, как уже было до революции, потащили бы в Новое время традиции Достоевского, Толстого и Чехова. Не надо ему этих традиций! Он не русский царь-батюшка. Если уж отец, так отец всех народов. Его забавляла ситуация в советском кинематографе. Фильмы Эйзенштейна и особенно Ромма он считал лучшей иллюстрацией правильности своего подхода. «Броненосец “Потемкин”», «Октябрь» и «Ленин в Октябре» не могли снять русские. Эти бы начали разрываться между состраданием к побежденным и классовой позицией. А где сострадание, там, глядишь, и симпатии. Если даже у него самого белогвардейцы вызывают чувство уважения, то чего ждать от простых людей? Идут во МХАТе «Дни Турбиных» русского писателя Булгакова, получил русский барин, граф Толстой, Сталинскую премию за «Хождение по мукам» – и довольно о «бывших» и царских офицерах. Также всем полная свобода в науке, особенно в науке фундаментальной. И то хорошо, что ученые люди изначально аполитичные. И не националисты. Но и тут нужен глаз да глаз. И Сталин словно чувствовал, что пройдет немного времени и Сергей Эйзенштейн начнет ставить своего «Ивана Грозного» вразрез с «Кратким курсом ВКП (б)» самого Сталина. А боец 1-й Конной армии Исаак Бабель замахнется на официальную историю Гражданской войны. И кто бы мог подумать, что красный пулеметчик той войны – режиссер-кинодокументалист Эрмлер – уже после смерти Сталина будет снимать документальный фильм о Шульгине. И как-то уж очень симпатичен будет бывший депутат дореволюционной Думы и белогвардеец Гражданской войны рядом с актером, исполняющим роль историка. Историк-то ряженый, а белогвардеец-то настоящий!

В целом отношение Сталина к еврейскому вопросу было своеобразным. Он точно спорил с лидером сионизма Владимиром Жаботинским, который предостерегал евреев от ассимиляции и от активного участия их в культурной жизни других народов. «Не стоит быть музыкантами на чужой свадьбе, особенно если есть хозяева и гости давно ушли», – говорил сионист. «Стоит. Еще как стоит, – не соглашался Сталин. – С них и спрос за все будет!»

Представителей Кавказа он всячески отстранял от военной сферы. В союзном государстве в любой республике нужны национальные кадры. Но иметь национальные военные кадры боже упаси! А что такое Кавказ, он знал. Берия рассказывал забавные вещи. В первых лагерях, еще в двадцатые, на Кавказе, органы ОГПУ столкнулись с необычной проблемой. Национальные костюмы горских народов предполагают кинжал, который изначально был нужен на Кавказе, чтобы дружить с соседями. Дошло до смешного. Чеченцы отказались сдавать свои кинжалы, осетины, в свою очередь, не хотели быть безоружными рядом с лезгинами и дагестанцами, а абхазы с грузинами тоже привыкли смотреть в глаза друг другу, одной рукой сжимая рукоять кинжала, а другую приложив к груди в знак чистоты помыслов. На предложение сдать оружие всем вместе так же ответили отказом, кивая на чеченцев, которые могут «камнем зарезать и из палки застрелить». Кончилось дело тем, что каждая национальная община выделила по одному представителю, в обязанности которого входила охрана личного оружия своих соплеменников. Этих представителей, а их набралось около сотни, в свою очередь, охраняла лагерная охрана.

Он со злорадством отслеживал действия Гитлера в национальной сфере: «Не понимает, дурак, что ссориться с евреями в своей стране означает воевать со всем миром». И потом, немцы не русские. Если посмотреть на завоевательскую политику Англии, России и Германии, то и без знания политологии ясно, что англичане со своими колониями торгуют, русские привязывают гарантией защиты от более агрессивных соседей, а немцы прежде всего грабят. Им ничего другого и не остается – ресурсы Германии всегда были скромнее, чем у стран-соседей. И это при немецкой бережливости и аккуратности. Которая, кстати говоря, и проистекает от бедности ресурсами. И опять Сталин стал размышлять об армии революционной и армии национальной. Как понятие «немецкая армия» предполагает агрессию для всех соседей, так понятие «русская армия» несет в себе угрозу агрессорам всех мастей. Русская, казалось бы, бестолковость и непрактичность веками выработала у всех наций, живущих с русскими, стойкое убеждение в том, что с русскими жить все же можно. С другими оказывалось хуже. Потому русская армия всегда и была многонациональной. Грянет война с Гитлером, и все нации пойдут воевать за Россию, понимая, что только она может их спасти. И весь мир должен увидеть, что все послереволюционные репрессии – это внутреннее дело большевиков. А в контексте мировой истории не большевизм, а нацизм есть раковая опухоль на теле мира». Так думал Сталин. Сталин вспомнил знаменитое стихотворение Осипа Мандельштама:

Мы живем под собою, не чуя страны. Наши речи в полметре уже не слышны.

Или как там у него? Талантливый, шельма! Он и не понял сам, что написал. Думал, наверное, что обидит вождя. Да Сталин только того и желал, чтоб такие, как Мандельштам, не чуяли под собой страны. Не хватало еще, чтоб они страну ощущали, как лошадь под собой! А уж если речи будут слышны далее чем на половину метра, тогда жди беды. Горлопанов, которые вещают на десять шагов и больше, он во время Гражданской войны наслушался. Сталин звонил Пастернаку после прочтения этого стихотворения. Поэт явно перепугался. Что-то мямлил о том, что мало знаком с Мандельштамом. Вождь не этого разговора желал. Ему хотелось, чтоб кто-то еще, кроме Мандельштама, написал про «широкую грудь осетина». Но чтоб написал не менее талантливо, а главное, с пониманием того, что сейчас он, Сталин, чувствует под собой эту страну. И знает, куда ее вести. Написал же в свое время Есенин о Ленине и большевиках: «Земля – корабль. Но кто-то вдруг за новой жизнью, новой славой в прямую гущу бурь и вьюг ее направил величаво». Нет, Пастернак перепугался. И ничего Сталину не оставалось, кроме как бросить поэту: «А мы, большевики, от своих друзей не отрекаемся!» Ничего не поделаешь, такие они поэты и есть. Сами не знают, что скажут в следующий момент. Но сказал же он, Сталин, одному своему функционеру, вздумавшему доносить на Алексея Толстого за дебош, учиненный группой писателей по поводу получения советским графом Сталинской премии: «Иди и работай. Других писателей у меня нет». Функционеров полно. Не нужно столько. А писателей не так много. А на черновике стихотворения Мандельштама собственноручно написал: «Изолировать, но сохранить». Может быть, что и другое поэт напишет...

И опять он вернулся к колчаковскому генералу с немецко-русской фамилией. Сталин решительно закрыл папку с просмотренными документами. Тисненая надпись «Дело», обязательная для всех документов советской эпохи, красовалась поверх качественного гладкого картона. Но, в отличие от огромного большинства других папок для документов, каких было полно в любом советском учреждении, эта папка имела ряд особенностей. Изготовлена она была по специальному заказу на фабрике Гознака. Там же, где печатались советские деньги. У нее было подобие книжных корешков по бокам, что подразумевало немалый объем для хранящихся документов. Кроме обычных граф для дат, необходимых для любого делопроизводства, «Начато» и «Окончено», были еще графы, где нужно было проставить гриф секретности и срок хранения. Была и еще одна, совсем уж экзотичная, экстравагантная и специфическая графа – «Агентурный псевдоним». Сейчас все графы были пусты. Учитывая особый характер этих документов, Судоплатов точно показывал, что он не вправе принимать решение по этим вопросам.

После минутного размышления Сталин откинул крышку чернильницы на письменном приборе. Взял ручку и, макнув перо в чернила, собственноручно поставил гриф «Совершенно секретно». А в пустующую графу агентурного псевдонима он вписал странное и загадочное слово: «Грифон». Этим он нарушил одно из правил агентурной работы, согласно которому кличка агента не должна вызывать никаких ассоциаций с личностью носителя.

С этой минуты те немногочисленные люди, которые прикасались к этим документам, невольно волновались от сознания того, что с этими бумагами работал сам Сталин. А многочисленные карандашные пометки говорили о том, что он очень внимательно их читал. Объем личности вождя и агентурный псевдоним колчаковского генерала, который вождь написал своей рукой, придавали и этому делу, и человеку, судьба которого оказалась центральной в этом деле, какой-то мистический и жуткий оттенок. Чего стоит только одно имя мифического хищного животного, то ли льва, то ли тигра с крыльями за спиной, которое согласно мифологии охраняет сокровища древних царей и готово покарать всякого, кто к ним приблизится. А еще символизирует верность и преданность.

Ирония, с которой Сталин этот псевдоним написал, с годами улетучилась, а облик и жутковатая суть мифического грифона, пройдя через кровавый туман сталинской эпохи, казалась более рельефной и страшной. Срок хранения дела, определенный Сталиным как бессрочный, тоже добавлял жути. В этой графе появилась надпись сталинским почерком: «Постоянно». При перерегистрации в 1954 году ниже было приписано: «Хранить вечно». Это автоматически относило дело к категории особо охраняемых государственных тайн.

 

Глава 13. Бывший

1941 год. Май. Томск

Весной 1941 года в Сибири необычайно сильно цвела черемуха. Даже в городе ее запах чувствовался повсюду. Бывший беззаботный молодой человек, бывший лихой драгун Первой мировой, бывший офицер сначала царской, а затем колчаковской армии, а ныне освобожденный из лагеря, вчерашний зэк, Александр Александрович Соткин медленно шел берегом Белого озера.

Нужно было как-то убить остаток дня. С лагерной справкой об освобождении в кармане ходить по Томску ему не хотелось. Прямо от озера начиналась улица Белая, название которой дала когда-то вытекавшая из озера речка под тем же названием. Там, в конце этой улицы, за высоким забором находились два трехэтажных купеческой постройки особняка. Но идти туда следовало вечером, а еще лучше ночью. Соткин вышел на Соляную площадь и отправился к чайной, находившейся на прилегающей улице. Взгляд его невольно скользнул вверх, где на фронтоне большого здания красного кирпича над входом красовалась статуя богини возмездия Немезиды. До революции здесь находился Окружной суд, а после революции здание принадлежало ВЧК.

Сейчас на крыше рядом со статуей находился молодой человек в форме сотрудника НКВД, который безуспешно пытался вырвать из руки богини возмездия металлические весы. Во второй руке Немезида сжимала занесенный к небу обнаженный меч. Соткин, наблюдавший снизу за происходящим, по-детски пожелал, чтобы богиня, вдруг ожив, со всего размаху врезала своим мечом по башке зарвавшемуся стражу революционной законности. Промучившись с полчаса с весами, чекист все же их оторвал и под смех стоявших внизу троих своих товарищей бросил этот лишний, по их мнению, атрибут правосудия на мостовую. Теперь крылатая богиня застыла над зданием с пустым, крепко сжатым кулаком левой руки, точно грозящим кому-то, и с мечом, занесенным для карающего удара, в руке правой.

Точно опасаясь выдать взглядом свои мысли, Соткин поглядел в другую сторону. Взгляд попал на цифры над парадным подъездом недавно построенного здания мукомольного института – 1937 год. Нет, от контрреволюционных мыслей ему сегодня трудно уйти, решил про себя Александр Александрович и быстро зашагал прочь.

Подобных мыслей стало бы еще больше, знай он, что на постройку здания института пошли кирпичи, оставшиеся от взорванного Троицкого кафедрального собора, когда-то знаменитого на всю Сибирь из-за абсолютной схожести с московским храмом Христа Спасителя.

Он зашел в чайную. Из-за буфетной стойки на него с интересом обратила свой взгляд средних лет буфетчица.

– Покушать? – то ли спросила, то ли предложила она.

– Я бы, красавица, и выпить не отказался, – улыбаясь, сказал он.

Если после Гражданской войны он с трудом избавлялся от военной выправки и уверенно-независимой манеры держаться, то теперь, в очередной раз выходя на свободу, он также с трудом отвыкал от уголовной манеры разговаривать и держаться особым настороженно-угрожающим образом. Женщина безошибочно почувствовала в нем недавнего заключенного. И заключенного не политического. Нагловатый и уверенный аполитичный взгляд посетителя отвергал всякие мысли о контрреволюции. Статная, высокая, широкоплечая фигура незнакомца говорила о силе и уверенности. Седые виски и четкие глубокие морщины на лице за несколько секунд рассказали женщине и о непростой жизни этого мужчины, и о сильной воле, и о жестком характере, а также об уме, который нельзя было скрыть в его серых глазах.

Как не раз бывало в России во время и после войны, теперь в мирные, казалось бы, дни женщин было несоизмеримо больше, чем мужчин. Война и была. Только мужчин убивали не на поле боя. Расстреливали их после скоротечных судов, гноили в лагерях, ломали им хребты на лесоповалах и увозили умирать голодной смертью туда, куда по своей воле человек никогда не поехал бы.

Сорокапятилетний, далеко не красавец, но крепкий и, по всем приметам, отличающийся хорошим здоровьем Соткин показался буфетчице воплощением мужской красоты и надежности. Не то что ее нынешний хахаль Лугинецкий, которого она давно отшила бы, не работай он в милиции! Тепло, начавшее копиться внизу живота у женщины, стало сладостной болью от одной только мысли о возможной близости с этим незнакомцем. Соткин, за четыре последних года тюремной отсидки истосковавшийся по женскому теплу, также невольно всем своим существом ощутил, что женщина уже сегодня может стать его любовницей. Но, опытный конспиратор, он сразу же сообразил, что на месте буфетчицы в таком заведении не может находиться человек, не связанный с органами или милицией.

Он выпил водки, прямо не отходя от стойки, и, поедая бутерброды с сыром, улыбаясь с видом знатока, как цыган лошадь, рассматривал женщину, чем буквально вогнал ее в краску. Посетителей в чайной почти не было. Наконец, съев последний бутерброд и аккуратно вытирая бумажной салфеткой рот, он многозначительно проговорил:

– Вот так и подмывает спросить. До какого часу вы работаете?

– Так и спросите, – подавшись к нему налитой зрелой грудью, произнесла женщина.

– Сдается мне, что такую красавицу, как вы, не могут не встречать после работы.

«Черт кудрявый, – с досадой думала женщина. – Все нутро переворачивает!» Точно знает, что к вечеру сюда, чтоб проводить ее домой, припрется Лугинецкий, будь он неладен. И затем поплетется к ней на квартиру. И потом в постели будет жаться к ней и тыкаться, как телок, в плечи и груди своей прыщавой рожей. И, наконец, войдет в нее. И в конце концов затихнет на ней. Так и не дав ей всей полноты самой обычной женской радости. А то и того хуже. Заголит прямо вот здесь, у буфетной стойки, и, как кабель сучку, оприходует в полминуты, да еще и скажет: «Мне на дежурство сегодня. Извиняй». «Вот такие, как Лугинецкий, пальцем деланные, и изничтожили почти всех нормальных мужиков!» – злилась она.

– Если хочешь со мной серьезно повстречаться, то приходи завтра часам к восьми сюда, – глядя ему в глаза, до краев наполненная желанием, вполголоса произнесла она.

– Приду, – так же глядя ей в глаза, произнес он. – Если не сами ноги, то все другое к тебе точно притащит. Как зовут-то тебя, красавица?

– Надеждой зовут, – широко улыбнувшись, представилась женщина. – А тебя как прозывают?

– При встрече на ушко тебе скажу, если ждать будешь.

– Буду. Как жениха, ждать буду, – сказала она и отвернулась. – Ступай, – добавила через плечо. – Не то с греха от тебя умрешь.

Соткин теперь увидел ее со спины. Вид стройной женской фигуры заставил сглотнуть скопившуюся в горле слюну. Ничего больше не говоря, он вышел из чайной, оставив на алюминиевой тарелочке, привинченной к стойке, мелочь сдачи. Женщина проводила его статную фигуру взглядом и стала думать, что нужно сегодня что-то придумать для Лугинецкого. Она мысленно была уже в завтрашнем вечере. Только бы пришел, не обманул ее новый знакомый. А что наврать Лугинецкому, как на завтра избавиться от него и о том, куда ей вести своего нового приятеля, имени которого она не знала, она пока и не думала. Она поняла, что при таком сильном желании встречи она все решит и преодолеет.

Выйдя из чайной, он еще раз взглянул на изуродованную статую крылатой Немезиды с кулаком и мечом и свернул в одну из улочек. Нашел знакомый магазинчик. Купил бутылку водки и небольшого вяленого подлещика. Сунув поллитровку во внутренний карман пиджака, а подлещика в карман широких брюк, опять проходя мимо чайной, подумал о буфетчице. Не эту женщину он хотел бы сегодня видеть, но та, которая все утро и весь сегодняшний день занимала его мысли, при всей географической близости была далека и недоступна. «Об Алине лучше не думать», – решил он.

Он прошел мимо макушинского Дома науки. За тридцать лет существования этого дома чего только в нем не находилось! Науку в нем, представленную женскими курсами, сменили военнопленные чехи, затем отделение Академии Генерального штаба, потом снова казармы, уже красных солдат-интернационалистов. Сейчас в нем был какой-то техникум. А в скверике рядом нашел свой последний приют сам Петр Макушин – книгоиздатель и просветитель, главный строитель Дома науки. Соткин через Суровцева был знаком со стариком, на чьей надгробной плите высечены слова: «Ни одного неграмотного». Креста на могиле не было. На некоем подобии фонарного столба сейчас горела тусклая лампочка. «Хрен-то с таким светом нашу неграмотность осветишь», – подумал Соткин.

Не останавливаясь, он прошел мимо могилы. Путь его лежал к другим, многочисленным покойникам. Остаток дня он собирался пересидеть на кладбище, посчитав его самым спокойным местом в городе. Кладбище было неподалеку. Миновав многочисленные разграбленные купеческие семейные склепы и могилы с тяжелыми надгробиями, он нашел скромную мещанскую могилку со столиком. Поставил на столик бутылку, расстелил газету, положил на нее подлещика.

– Стаканчик не нужно? – услышал он вкрадчивый голос за спиной.

Обернувшись на голос, он увидел старуху с испитым морщинистым лицом и с маленькими хищными глазами, впившуюся своим цепким взглядом в поллитровку. Крестясь, женщина приблизилась:

– Матушку пришел навестить, соколик?

Соткин бросил взгляд на дату смерти на деревянном крестике.

– Бабушку, – не моргнув глазом соврал он. – Помяни со мной рабу Божью.

– Пелагеюшку, – подсказала старушка.

«Принес тебя черт на мою голову», – подумал Соткин. Он взял из руки старушки стеклянную семидесятиграммовую стопку. Посмотрел на дно.

– Чистенькая, соколик. Чистенькая стопочка. А водочка, она еще больше очистит. Водочка, она сладенькая при всей горечи своей. Ты налей, не поскупись. А я уж отойду потом, помолюсь за бабушку твою. Я покойницу-то знала. Хорошая тетушка была. Смиренной покойница была, упокой Господи душу ее кроткую!

Нужно отдать должное этой старушке. Надоедать своим присутствием Соткину она все же не собиралась. Не поморщившись, она выпила стопку водки, закусила ее одной из двух карамелек, вынутых ею из небольшой наплечной сумы. Другую карамельку положила на столик рядом с рыбой. Угостила.

– Ну вот и хорошо, вот так-то оно и ладненько. Спасибо, соколик, что не пожадничал водочки. А я уж помолюсь. А стопочку и бутылочку ты уж вот тут у могилки оставь. Я не сегодня, так завтра утречком заберу, – проговорила она и исчезла, точно растворилась среди заросших деревьями могил.

Соткин выпил водки, зажевал ломтиком рыбы. Закурил папиросу. В который раз за последние годы стал размышлять: «Как жить дальше? Казалось бы, чего проще? Живи себе да живи! Ан нет. Простой жизни никак не получается. Умереть просто – это пожалуйста. Это в любой день и в любой час». В который раз он пытался определить тот день в своей жизни, который оказался решающим во всей его судьбе. Все же, наверное, это было его офицерство. Прав был его фронтовой друг Георгий Жуков...

Во время Брусиловского прорыва, в 1916 году, Мирк-Суровцев завел с ними речь о поступлении в военное училище, куда он рекомендовал поступать Жукову и Соткину. Три класса церковно-приходской школы с похвальным листом по окончании и полный курс городского училища у Жукова, а также полный курс реального училища у Соткина делали их потенциальными курсантами офицерских курсов или военного училища. Соткин уже дал свое согласие на учебу. Жуков же не сказал ни «да» ни «нет», но в разговоре с Соткиным не преминул заметить:

– Серьезно учить, один черт, не будут! А выйдем в офицеры, так и от солдат оторвемся, и в офицерский круг не войдем. Я так не хочу. Потом, говорят, училище сейчас вроде нашей учебной команды, только что погоны юнкерские. А попадется какой-нибудь дятел вроде нашего Бородавко?

Младший унтер-офицер Бородавко был первым командиром у приятелей. Еще до учебной команды в городе Изюм. Он буквально преследовал и Жукова и Соткина как «грамотеев» и «слишком умных». Мало того что они не вылезали у него из нарядов, так и под шашкой стояли почти ежедневно, и унтерского кулака тоже отведали. Зубы выбивать было у Бородавко любимым занятием, что он и пытался проделать с обоими новобранцами. Кончилось это для Бородавко плачевно. Он недооценил «грамотеев», полагая, что «слишком умные» не смогут постоять за себя. Соткин с Жуковым подкараулили Бородавко в темном углу и устроили ему «темную», набросив на голову обидчика лошадиную попону и избив его до полусмерти. Возьмись начальство серьезно расследовать это происшествие, и пошли бы приятели под военно-полевой суд. Но «слишком умные» предполагали, что начальство не захочет раздувать дело. Так оно и получилось. Избитого и посрамленного Бородавко перевели в другой эскадрон.

От солдат оторвался, а в настоящие офицеры все равно не вышел, продолжал размышлять Александр Александрович. Да и какой он офицер. Вот Мирк – офицер. Его хоть в нищего переодень – все равно их благородие из каждого грязного рукава торчать будет. Хотя Мирк-Суровцев тоже, если ему приспичит, и нищим прикинуться может. Ему, Соткину, не составило большого труда перекинуться в солдатское обличье. А их благородий стреляли сразу после Гражданской сотнями тысяч из-за того только, что развернутые офицерские плечи и осанку было за версту видно, что бы они с собой ни делали и во что бы ни рядились. Оно и понятно: кадетский корпус, военное училище да еще и академия. Все время в мундире да в строю. Вот и могли поставить на погон наполовину наполненный водой или водкой стакан и пройтись с ним на плече как ни в чем не бывало. Нынешние командиры все равно не такие. Взять того же Жукова!

Два года назад Соткин долго рассматривал в газете портрет своего бывшего товарища. Вроде все при нем, но все равно чувствуется солдатский корень. Может, потому и цел до сих пор. Но как он, Жуков, был прав, когда отговаривал его не идти в офицеры! Из-за своего треклятого офицерства он оказался у белых, что, в сущности, было недоразумением. Но как это считать недоразумением, если до этого несколько раз его чуть не убили красные? Вся Гражданская война оказалась сплошной борьбой за существование. Или ты, или тебя! А потом, что было делать после Гражданской войны?!

Он вспоминал, как голодные офицеры рыскали по тайге в окрестностях Томска. Как не раз и не два он чудом вырывался из чекистских засад, как затравленным волком прятался в таежных чащобах. Спасло его, как теперь он понимал, только то, что свела судьба с настоящими уголовниками. Таких же уголовников было полно в чекистских рядах в первые годы революции и после Гражданской войны. Потом уже сами большевики расстреливали их без счета. И это правильно. Потому как чекисты грабили и убивали так, как во время самой Гражданской войны не убивал и не грабил никто. До чего дошли? Троцкий добился того, что ЧК забирала в личное пользование до десяти процентов конфискованного добра, включая золото и ценности. Наличие этих ценностей и золота у кого-нибудь автоматически делало его жертвой и «враждебным элементом». И ведь не судили даже. Просто расстреливали как потенциального врага, уничтожая не преступников, а свидетелей собственных преступлений. А золотишко текло себе в шкатулочки и сундуки новых бар. Пока и им не размозжили головы ленинцы и сталинцы новых призывов.

Уголовный мир Российской империи также переживал революцию. Тюремный и каторжный институт бродяг уходил в прошлое еще до революции. Тогда уже стал формироваться институт воров в законе. Но даже видимость былого равновесия между законом и преступниками была сметена сразу же после семнадцатого года. В хаосе революционных лет сформировался бандитизм. Оружия не было только у ленивого. Вооружались уголовники, вооружались городские и сельские жители. Вооруженными возвращались с фронта солдаты. Крупные банды вырастали в партизанские отряды. Отряды самообороны перерождались в банды. Банды становились воинскими подразделениями и даже армиями. Черт сломал бы рога, разбираясь, кто против кого вооружается и кто против кого воюет. Каждый норовил подобрать свою, подходящую только для него политическую, а то и национальную вывеску. Так же часто готов был ее не раздумывая сменить на вывеску другую. Общим же было то, что все за редким исключением грабили и убивали людей безоружных. Разве только батька Махно под угрозой расправы не давал грабить крестьян. Да и то потому, наверное, что в стране еще было кого грабить, кроме них.

В первые годы после Гражданской войны уголовный мир стал откатываться на старые, выверенные столетиями позиции. Эти первые почувствовали и поняли, что новая власть церемониться не будет. Существовать в пространстве бандитизма можно было только во время войны. Соткин от души посмеялся и восхищенно вспомнил комбрига Григория Котовского. Одесских налетчиков – головную боль царского правительства на протяжении без малого пятнадцати лет – Котовский ликвидировал в 1919 году всего за три дня. Возникшие как отряды местечковой самообороны, эти отряды со временем превратились в огромное преступное сообщество. Царские чиновники глазом не успели моргнуть, как вооруженные молодые люди азартно заиграли на Одесской бирже и сладострастно обнялись с банковским капиталом. И все попытки разоружить их натыкались на неизменное увещевание либеральной прессы: «Люди боятся погромов». Вот на погромах и подловил их Котовский. В город рвались петлюровцы. Впервые не мифический, а реальный погром угрожал Одессе. Порядком навредив своей революционной репутации сотрудничеством с белогвардейцами и Антантой, налетчики были вынуждены оставить дорогую их сердцу патрульную службу на улицах города и, сбитые в полк полного состава, под звуки скрипок еврейских оркестров были отправлены на фронт. Не получив подкрепления, обещанного Котовским, не выдержав боя с настоящими фронтовиками, уцелевшие бандиты бежали. После короткого революционного суда оставшиеся в живых были расстреляны как предатели, трусы и дезертиры вместе с некоронованным королем Одессы Мишкой Винницким, более известным как Мишка Япончик. Даром что хозяин Одессы до последней минуты уверял своих судей в преданности революции и в искренней дружбе с Григорием Ивановичем Котовским. Григорий Иванович, наверное, впервые за многие годы в те дни вспомнил, что он дворянин, точнее шляхтич, и избавился от Япончика как от неприятного воспоминания из своей буйной молодости.

Этот случай на юге России многое объяснял Соткину в событиях после Гражданской войны. Он, как никакой другой пример, давал ключ к пониманию действий большевиков. Логика Котовского была логикой и Сталина. Потому-то Сталин и стал избавляться от таких соратников, как Котовский, как тот когда-то от Япончика. Сталин не собирался терпеть выкрутасы Троцкого или Котовского, у которого в бригаде солдаты на обращение к ним как красноармейцам жестко поправляли говорившего: «Мы не красноармейцы. Мы котовцы». В местах расположения особой бригады Котовского быстро образовывалась своя, милитаризированная республика, со своим законом, со своим правительством, со своими Министерствами обороны и иностранных дел. Эдакая самопровозглашенная Котовия. Также в то время, трудно теперь поверить, было немало коммунистов, с гордостью заявлявших, что они «троцкисты». А еще раньше стало позорным прежде гордое звание «махновец». А ведь какая сила была! У большевиков правды не найдешь, но по всему видать, что численность войска батьки Махно была никак не меньше шестидесяти тысяч штыков и сабель. По данным самих махновцев, шестьдесят восемь тысяч. Это уже никак не банда. Чтоб управлять таким количеством вооруженных людей, и идея нужна, и дисциплина требуется.

Был бандитизм и белогвардейский. Бандитизм, насквозь пронизанный отчаянием и злобой, горечью сокрушительного поражения в войне. Но этот хорошо обученный военному делу бандитизм был обречен. Если уголовники быстро сумели наладить преступную инфраструктуру с конспиративными квартирами – «малинами», с отлаженной еще с дореволюционных времен скупкой краденого, то бывшим офицерам лежал путь до ближайшей расстрельной стенки. Если уголовные умудрялись без труда сменить документы и при желании надежно спрятаться, то белым офицерам деться было некуда. Сама принадлежность к военной касте становилась смертным приговором. Каторжный и тюремный опыт большевиков подсказал им, что уголовный элемент по-прежнему враждебен элементам политическим. «Уголовник неминуемо должен будет признать силу власти, а потому обязательно станет ее союзником против контрреволюции», – рассудили коммунистические руководители. Так оно и получилось. Уголовный мир открестился от политики и стал всеми средствами избавляться от опасных конкурентов из числа бывших военных. Не брезговали и прямыми доносами, где дело касалось «контры».

Соткин снова выпил водки и снова закурил. Весенний вечер мая 1941 года выдался необычайно теплым. Соткину нужно было переждать еще часа два до темноты. Он мог бы еще днем уйти по надежному адресу в район Черемошников, но ему не хотелось общаться с уголовниками. Светиться на воровской «малине» он пока не хотел. Хотелось видеть нормальных людей и слышать нормальную речь. За последние четыре года блатных речей он наслушался вдоволь.

Тайна, которую больше двадцати лет он хранил в своей душе, опять начинала его терзать и мучить. В любое другое время он мог бы считаться богатым человеком. Два пуда золота, которыми он мог распоряжаться, лежали в надежных местах, разделенные на три равные части. Но какой с них толк в этой стране и в это время! Даже пропить и прокутить их здесь нельзя, если не хочешь быть тут же арестованным и расстрелянным. Да не сразу расстрелянным, а после пыток и мучений. И назначение этого, вроде как его личного, золота было особое. Оно предназначалось только для того, чтобы в случае необходимости защитить еще большую часть золотого запаса Российской империи, который вот уже двадцать с лишним лет ищут и не могут найти большевики. Знали генералы Степанов и Суровцев, кому можно доверить такую тайну. Взять хотя бы его, бывшего капитана Соткина. Будь он не крестьянского происхождения, а дворянского, да поднимись к чину капитана не через звание рядового драгуна и унтер-офицерские лычки, а напрямую, через военное училище! Может быть, тогда он бы и попытался взять свое золото и драпануть с ним за кордон. Нет, понимали и Степанов и Суровцев, что Соткин не убежит. Простой русский человек по своей воле за границу не поедет. Знали они и то, что у него, Соткина, хватит ума понять, что распорядиться таким количеством золота – дело совсем не простое. А сохранить его, однажды показав кому-либо, просто невозможно.

Теперь, спустя годы, ему было ясно, что и он, и Суровцев только потому и выжили, что не питали никаких надежд на пощаду со стороны большевиков. Они уже поняли, что бороться с властью не смогут, но и жить по законам, написанным этой властью, будут только до того предела, который определят себе сами. И им, надо признать, до сих пор это удавалось.

* * *

Быстро темнело. Водка была почти допита. Стали донимать появившиеся под вечер комары. Едва тронутого подлещика он завернул в газету и вставил в развилку цветущей черемухи, чтоб до него не добрались бродячие собаки. Завтра утром старуха нищенка поблагодарит его в своих молитвах и за рыбу, и за несколько глотков водки, оставленной в бутылке.

Проходя обратной дорогой около Дома науки, он подошел к могиле Макушина. Постоял в тени деревьев при свете могильного фонаря. Перекрестился.

Вспомнилась первая его встреча со стариком. Было это весной 1920 года на квартире у тетушек Суровцева, куда они пришли после того, как тайно уничтожили штабные документы армии генерала Пепеляева. В городе хозяйничали красные. Несколькими днями раньше томские чекисты без суда и следствия расстреляли Александра Васильевича Адрианова, часто бывавшего в этом доме. Оппозиционные взгляды редактора «Сибирской жизни» Адрианова не нравились ни царскому, ни колчаковскому правительству. Не пришлись они по вкусу и большевикам. И вот уже все здание типографии Сибирского товарищества печатников по переулку Ямскому, 9, которое «Сибирская жизнь» делила с газетой «Знамя революции», теперь целиком принадлежит последней. Как разросшийся кукушонок, большевистский печатный орган с главным редактором, бывшим ссыльным большевиком Вегманом, выпихнул из родного гнезда прежнего хозяина.

Семидесятишестилетний Макушин беззвучно плакал в тот вечер. Новая власть обошлась с ведущим сибирским издателем, по ее мнению, более чем гуманно. Она, власть, национализировала четыреста тысяч его состояния, чтобы не относить его к буржуям, реквизировала четырнадцать тысяч томов книг, ему принадлежащих, и растолкала их в руки «освобожденного народа». Новому строю стали принадлежать все открытые просветителем библиотеки и магазины, в одном из которых в знак уважения его заслуг в области просвещения ему позволили работать продавцом.

Подойдя к чайной, Соткин увидел лучи света, проникавшие из-за закрытых оконных ставней. Он не успел ничего подумать, как свет погас. На крыльцо вышли небольшого роста мужчина в форме милиционера и буфетчица. Соткин рванулся под тень деревьев. Было слышно, как женщина закрывает двери.

– Посвети, – попросила она милиционера.

Чиркнула спичка. Тяжелый амбарный замок защелкнулся на массивном кованом затворе.

– Провожать не будешь? – спросила женщина.

– Поди, уж сама дойдешь, – ответил мужской голос. – Какая-то ты бешеная сегодня.

– Завтра придешь?

– Завтра картошку едем всем управлением сажать. Послезавтра приду. Если что срочное будет, то звони в управление, – сказал он и пошел прочь.

Женщина посмотрела ему вслед и пошла в противоположную сторону.

Соткин отметил, что милиционер был при оружии. Опасная бритва в красивом костяном футляре напомнила ему о себе своей легкой тяжестью во внутреннем кармане пиджака. Потребуйся Соткину оружие, и лежать бы этому «гражданину начальнику» с перерезанным горлом на берегу Белого озера. Но оружие он мог найти и без убийства. Милицейский «наган» не стоил того, чтобы по всему городу прокатился ментовский шмон. «А эта-то, сучка, какова!» – продолжал думать Соткин. Все обстоит так, как он и предположил с первого взгляда на нее. Но хороша, черт бы ее побрал! И ведь точно завтрашний вечер освободила для встречи. Уже с ним – Соткиным. Продолжать знакомство с женщиной он не собирался. Теперь, после увиденного, тем более. Но мужское самолюбие было приятно тронуто. И о нем самом, и о своей встрече с ним женщина своему хахалю явно не сказала.

* * *

Через пятнадцать минут лай собак встревожил обитателей нескольких домов в конце улицы Белой. Из кованой двери в нижнем кирпичном этаже трехэтажного дома, сплошь украшенного деревянной резьбой, вышел пожилой человек с керосиновым фонарем в руке. С характерным татарским акцентом он стал успокаивать рвущихся с цепей собак:

– Што шумим? Кошк ругам?

Мощные рывки двух псов были направлены к небольшому сарайчику, на крыше которого, точно он и в самом деле кот, настороженно, выгнув спину, на корточках сидел Соткин.

– Эй, бабай лысый, может быть, лестницу подашь?

– Сашка, шайтан, – изумленно произнес татарин. – Ай-ай! Все скашь как козла!

– Сам ты старый козел! Ты, Ахмат, быстрее пошевеливайся, – вполголоса продолжал Соткин. – Всю улицу переполошим.

Почти беззубым ртом произнося себе под нос какие-то фразы на татарском языке, Ахмат приставил к сараю лестницу. Достаточно легко оттащив в сторону двух огромных псов, словно они мелкие дворняжки, он подождал, когда Соткин спустится вниз и проскользнет внутрь здания. Оглядевшись кругом, он также исчез за железной дверью. Собаки еще пару раз гавкнули, точно подали команду соседским псам. И сразу наступила прежняя тишина.

– Ты стареть мало-мало собираешься? – улыбаясь, спрашивал хозяин неожиданного гостя. – Башка седой вижу. Глаз дурной вижу. Лет не вижу.

– А ума-то! Ума-то сколько, – нараспев подхватил Соткин.

– Не вижу, – сказал, как отрезал, хозяин. – На руках тягаться бушь? – спросил он, засучивая рукав халата.

– Да ну тебя к черту, – рассмеялся Соткин и обнял старика.

Неожиданно старик легко оторвал своего гостя от пола и на вытянутых руках поднял над головой. Выяснилось, что не такой уж он и старик.

– Силу вишь?

– Иди ты на хрен со своей силой, – отмахнулся Соткин. – Я так тоже могу. Поставь на место.

– На руках тягаться бушь? – не унимался старик.

– Ну давай, давай, я тебя сейчас уделаю.

Ахмат расчистил стол, сел напротив Соткина. Мгновение – и оба крепко схватили друг друга за кисти рук. Они стали как каменные. Даже легкого дрожания нельзя было заметить. Дышали оба ровно. Со стороны могло показаться, что никакой борьбы между ними нет. Ахмат с удивлением посмотрел на Соткина. На секунду его рука чуть сдвинула руку Соткина. Последовал такой же короткий ответный взгляд на своего соперника, и снова руки замерли в прежнем положении. Они одновременно ослабили кисти и, отпустив друг друга, разулыбались.

– Теперь сила. Раньше не был. Теперь есть, – сказал Ахмат.

– А тебе пора на печи лежать да попердывать, а не на руках с молодежью тягаться.

Было видно, что они оба рады встрече. За столь своеобразной манерой общаться скрывалась давняя привязанность и уважение друг к другу. Мастер во всяких силовых штучках, много лет назад Ахмат взялся научать этим хитростям Соткина. Когда Суровцев также попытался примкнуть к занятиям, Ахмат неучтиво ему заметил, что способностей к этому у того нет. По крайней мере таких способностей, как у Соткина.

«Твоя сила – другой сила. Такую искать бушь – свою настоящую забудь помнить», – сказал Ахмат Суровцеву и продолжал передавать Соткину свои умения и знания.

Благодаря этим знаниям и навыкам и стал Соткин тем, кем стал. Силу уважают везде. Сильного и умного еще и боятся. А если сильный и умный не бахвалится своим умом и силой и всегда готов у всех учиться тому, чего не знает, то такой человек, как правило, руководит другими. Если, конечно, этого хочет. Но часто сама жизнь заставляет таких людей брать на себя ответственность за других. Но была еще одна черта в характере Соткина, которая при смелости и силе делала его человеком опасным. Он был еще и осторожен. Умен и осторожен. О трусости в его характере вообще говорить не приходится.

Ахмат накрыл стол. Угощение состояло из татарской конской колбасы – казы, которую Соткин очень любил, лепешек домашней выпечки и чая. Достал хозяин и поллитровку.

– Ты русский – ты пей. Тебе Аллах велит пить, чтоб хозяину приятно был. Я за дрова иногда водку платить.

Ахмат при желании мог разговаривать, не коверкая русские слова, но взял за манеру говорить таким образом после революции. Соткин называл это «включить дурака». Ахмат не опускался до придурковатого «моя твоя не понимай», но взял за правило играть роль бесхитростного восточного человека, что никого в его простоте не убеждало, но забавляло и настраивало на доброе отношение к нему. Он точно переключал кнопки, когда говорил с людьми малознакомыми или просто опасными. Отсюда и возникло соткинское выражение «включить дурака».

– Ешь. Казы любишь. Я всегда помнил. Слушай. Новость какая не знам. Сам сообразишь. Немой приходил. Записку не приносил. На словах сказал. Суровцев передал.

Соткин прекратил жевать. Вытер тыльной стороной ладони жирные от конской колбасы губы. Весь превратился в слух. Ахмат между тем закончил свой короткий рассказ:

– В тюрьме Суровцев. Тюрьма называется Голубянка.

– Лубянка? – едва не подавившись остатками колбасы, переспросил Соткин.

– Может, Лубянка. Немой говорил. Плохо говорил, – посетовал Ахмат.

– Ясно. Немой рассказал. Татарин пересказал. А если знать, что в начале этой цепочки стоял немец, то русскому свихнуть можно.

– Я татарин. Ты русский. Суровцев не немец.

– Да знаю я, – отмахнулся Соткин.

Мысли вихрем носились в голове Соткина. Прежде всего ему было ясно, что случилось то, что должно было случиться. Суровцев в конце концов сел. Напрасно Соткин давно уговаривал его это сделать. Проще простого было сесть по уголовной статье, чтоб потом при аресте не угодить под статью расстрельную, политическую. Так, как когда-то сделал он сам. Соткин позаботился бы, чтобы в лагере бывший генерал не потерялся. Нет, их превосходительство решил быть умнее других. Но главное, он выжил, что уже хорошо и похвально. Ну а дальше опять все пошло как-то по-суровцевски. Как он вдруг оказался во внутренней тюрьме на Лубянке? Ближний свет от Томска – московская Лубянка! Одно было ясно Соткину точно – внутри Наркомата внутренних дел Суровцев мог оказаться в двух случаях: во-первых, если чекисты докопались до его генеральского прошлого, а во-вторых, если в очередной раз всплыл вопрос о золоте Колчака. Первое могло запросто потянуть второе. Но и без того было просто немыслимо передать весть о себе из внутренней тюрьмы НКВД на Лубянке. Уж это-то Соткин знал доподлинно: следственный изолятор даже областного управления – это «глухая тюрьма», где обычная уголовная почта не работает. Было ему ясно и то, что расстрела Суровцеву в этот раз не миновать.

– Ахмат, а немой этот из знакомых Суровцева, как я понимаю?

– В артели его работал. Ты его видал. Большой такой. Тоже сильный. Ему тоже кто-то передал. Я не спрашивал. Нельзя спрашивать.

– А давно это было?

– Неделя прошла.

– Чудно все это, Ахмат.

– Дело серьезный, Сашка.

– Да уж куда серьезней, – опять погружаясь в размышления, проговорил Соткин.

Как и Суровцев несколько месяцев назад, он в своих мыслях вышел на ту же догадку. «В системе НКВД используют глухонемых. А как иначе объяснить то, что весточку на волю Суровцев передал через своего глухонемого знакомого? Тот, в свою очередь, получил ее от такого же собрата по несчастью», – размышлял бывший белогвардеец. За колючей проволокой ходили упорные слухи о глухонемых надзирателях в неких секретных тюрьмах. Но никто их сам не видел. Что тоже было понятно. Из тюрем такого рода никто на волю уже не выходил. В свое время репрессивная система государства столкнулась с проблемой осужденных инвалидов. Гуманизм чекистов проявился в том, что они негласно старались подводить таких людей под расстрельные статьи, чтоб избавить себя от лишних забот. В лагерях все должны работать. Дома инвалидов за колючей проволокой никто создавать не собирался. Если же кто-то из несчастных и попадал в лагеря, то неминуемо быстро погибал в условиях, которые и для здорового человека были невыносимыми. «А немым чекисты, наверное, нашли вот такую работенку», – решил Соткин.

– Слушай, Ахмат, я иногда думаю, на хрена мы столько лет возимся с этим золотом? Власть эта уродская нас все равно переживет. Сначала думал, что это золото поможет ее сковырнуть. Теперь вижу, что не получится. Вот уже двадцать с лишним лет прячем его, перепрятываем, защищаем. Одних только чекистов на тот свет отправили столько, что и сосчитать не возьмусь.

– Зачем чужое хотели? Чужое хотели – смерть получили! Чужое взял – свое потеряешь, – отвечал Ахмат. – Суровцев хорошо придумал. Он умный и нежадный. Жадный умным не бывает.

– Ну ты скажешь, Ахмат. Чтобы стать богатым, ум нужно иметь.

– Я не сказал «богатый – глупый». Я сказал «жадный – глупый». Жадный – хитрый, а не умный. У жадного хитрость ум. Хитрость не ум.

– А что же это, по-твоему?

– И по-моему, и по-твоему, и по-всякому... Хитрость – ум глупца.

– Ну, ты прямо восточный мудрец, – наливая в стакан водки, проговорил Соткин. – Вумный как вутка, только вотруби не ешь. Ладно. За встречу, – подняв стакан на уровень глаз Ахмата, сказал гость. – Дай Бог, чтоб и в этот раз все сделалось как задумано.

Он опрокинул водку в рот. Закусил колбасой.

– Вкусно, Ахмат! Во мне, наверное, татарская кровь есть. Колбасу вашу больше всего люблю.

– Народный пища любишь – сам народ любишь. Стол хвалишь – хозяина хвалишь.

– Что же ты свинину не ешь? Русских не любишь?

– Свиней не люблю.

– Ты не увиливай. Прямо говори, – не отступал Соткин.

– Окрошку люблю, – прямо ответил Ахмат.

– Это ты на меня намекаешь?

– Зачем намекаю? Честно сказал. Тебя люблю. Суровцева люблю.

– Ладно, Ахмат. Поговорим о деле. В этот раз опять нужен слиток. Как в тридцать седьмом году. Монетами в этот раз не отделаемся. Нужен слиток, чтоб с царским орлом, как положено. Россомахина, по-хорошему, надо бы использовать.

– Раз надо, так пользуй.

– Так он жив?

– Сам недавно видел. Выпустили его снова.

– Слушай-ка, Ахмат! А не связано ли это...

– Говори что, – произнес Ахмат.

– То, что весточка от Суровцева пришла, и то, что Россомахин снова на свободе.

– Сам думал. Хорошо, что ты пришел. Сам не знал, как поступать.

– Я не знаю, поможет ли это Суровцеву, но до сих пор он не ошибался. Кому из начальства слиток подбросить, еще не думал?

– Думал, Сашка. Тебе теперь думать. Ты лучше придумаешь. Слиток уже достал. Могу прямо сейчас тебе отдать. Здесь, в детсаду, тайник сделал. Достать?

– Не надо пока. А как там под землей? Крысы с мышами золото не погрызли?

– Золото только люди грызть готовы. Ящики гниют. Мешки после тебя я еще два раз менял.

– Я думаю, несколько царских червонцев тоже понадобится. Так что надо будет еще в подземелье опускаться, – размышлял вслух Соткин.

Что делать завтра, он в общих чертах уже представлял. Схема его действий, как сказали в более позднее время, была отработана. Она была в прямом смысле слова убийственно проста. Как только интерес к колчаковскому золоту со стороны правящей власти просыпался вновь, наши герои своими действиями, с одной стороны, подогревали интерес к следам этого золота, а с другой – обрубали цепочку самих этих следов. Или же уводили искателей по ложному следу. Золотые монеты, подброшенные в дома и на рабочие места людей, занимавшихся поисками золота, неминуемо приводили их в застенки родного учреждения. И вчерашние оперуполномоченные, следователи, государственные служащие на своей шкуре познавали все «прелести» социалистической законности. Золотые украшения, обнаруженные на томском севере, звали искателей в дорогу. Они возвращались. У них опять находили золото в минимальных количествах. Это не позволяло найти ничего существенного, но позволяло сбить волну кладоискательства среди сотрудников НКВД и инспирировать чистку в их рядах. Чем еще были хороши именно чекисты, так это тем, что это ведомство «мусор из избы выносить не будет». А значит, и узнать что-то никому не удастся. Расходы на такую войну при обладании таким количеством золота были минимальными. Лишь однажды при аресте Суровцева в 1937 году, когда тому угрожала реальная гибель, в квартиру работника Томского горисполкома стараниями Соткина был подброшен золотой слиток с клеймом Государственного банка Российской империи. Обычно хватало нескольких золотых монет. Золотая мелочь, рассыпанная по всему Томску, не позволяла говорить об обнаружении серьезного клада, но позволяла говорить о сговоре, об укрывательстве ценностей и прочей контрреволюции.

Еще в начале тридцатых годов ОГПУ арестовало в первый раз бывшего командира Красной армии, а в прошлом штабс-капитана царской армии, Павла Афанасьевича Россомахина. После одного из арестов Россомахина и его освобождения с ним встретился сам Суровцев. Россомахин знал о главенствующей роли Суровцева в деле сокрытия золота. Суровцев и разъяснил, что в сложившейся ситуации им нужно становиться союзниками. И вот уже часть дезинформации о золоте пошла через Россомахина, жизнь которого целиком зависела от того, что сообщат ему Суровцев и Соткин, которые обладали этим золотом. Не мог даже в страшном сне бывший красный командир предположить, что два махровых белогвардейца будут спасать его от гибели. А в том, что это были настоящие белогвардейцы, сомневаться не приходилось. На прямое убийство своих врагов они теперь уже не шли, но механизм, используемый ими, был еще более беспощаден и циничен. Мало того, понял Россомахин, они продолжали воевать по законам Гражданской войны, как сами они говорили, им навязанной. Еще во время самой Гражданской войны, осознав диктаторский и репрессивный характер создаваемого большевиками государства, Суровцев понял, как нужно запутывать следы порученного ему золота. Вспоминая уроки Великой французской революции, он предвидел, что русская революция, подобно гадюке, начнет пожирать своих детей. Два офицера и Ахмат не раз и не два переводили стрелки машины репрессий. Этот страшный локомотив не летел под откос, но сходил с рельсов и калечил и убивал людей, его запустивших. Присутствовал в их действиях и элемент личной мести. Поэтому неминуемые несчастья, обрушившиеся на семьи врагов, их не останавливали.

Соткину предстояло встретиться с Россомахиным. То, что Россомахина опять выпустили из лагеря, могло быть напрямую связано с арестом и содержанием Суровцева на Лубянке. Сегодняшнюю знакомую с ее другом-милиционером он тоже собрался использовать в грядущей операции. Первоначальная цель ее была в том, чтобы во второй раз отсрочить гибель Суровцева, а вот если повезет, то и устранить опасность гибели. Слиток золота из «золотого эшелона» в ближайшие дни обнаружится в Томске. И обнаружится при обыске в квартире чекиста, или партийного функционера, или еще какого-нибудь начальничка. Соткин пока не решил какого. И в очередной раз органы будут сожалеть, что как-то не так вели следствие по золоту в прошлые годы. И опять дело заглохнет. В 1937 году это было так.

– Сашка-Сашка, звал меня с собой хозяин. Шибко за границу звал. Зачем не поехал? Дом его сторожу. Детский сад придумали. Какая семья была! Асю как дочь любил. Вот этими руками из пожара тащил, – вдруг обратился к воспоминаниям Ахмат.

– Да знаю я. Знаю. Как внуки твои? – желая увести Ахмата от грустных воспоминаний, спросил Соткин.

– Слава Аллаху, живы-здоровы. Я Суровцеву правду сказал. Если внуков возьмут, все скажу. Про золото все скажу. Потому мне не знать лучше все.

– А он что?

– Сказал, про золото говорить станешь – и внуков и себя погубишь.

– Правильно он тебе сказал. Да и придумал он все тоже правильно. И я, и ты, и Россомахин не сможем без него точно указать, где главная часть. Да и зачем оно нам? Я из своих двух пудов золота за эти годы и ста граммов не израсходовал.

– Просить тебя хочу, Сашка. Немного денег надо. Внукам помочь. Сам золото менять не понесу.

– И это тоже правильно, Ахмат. Я продам сколько надо. Только мне дня два надо подумать. Четыре года в Томске не был. Надо осмотреться. К майданщику с золотишком не сунешься. Все скупщики краденого «стучат» куда надо. Но тут дело такое, что золото нам в городе все равно засветить нужно. Я подумаю, как и что... Словом, помогу.

– Спасибо, Сашка. Про Алину свою не спросил. Спросить боишься? – вдруг перелетел Ахмат на больную для Соткина тему.

Соткин тревожно взглянул на Ахмата. Он, конечно же, хотел его спросить об Алине, но действительно боялся услышать что-нибудь плохое. Он по-прежнему любил ее. И никого он больше не любил в этом мире так. Он понимал, что и она его любит, но желание ее переделать Соткина на свой лад было невыполнимо. Она и замуж за другого мужчину грозилась выйти, чтоб он, Соткин, опомнился и стал таким, каким виделся ей. Она ждала, что в последний момент перед ее замужеством он одумается и сам предложит ей руку и сердце. Он не предложил. А что он ей мог предложить? Белогвардеец. Это один он до сих пор мог уворачиваться от репрессий. Женись он на Алине, и ему не увернуться от большевистской пули. Но самое страшное, что и она не уцелеет, как не смогла уцелеть Ася.

– Мужа ее взяли, – стал рассказывать Ахмат.

– Давно?

– Как ты опять сел, так и его забрали.

– Как она живет?

– Ей помочь надо. Ребенок у нее.

Соткин еще раз налил себе водки. Представить Алину матерью он не мог. Ребенок. Может быть, это его ребенок? Зная характер Алины, он понимал: она может скрыть правду. Но, так или иначе, завтра он навестит ее. Деньги она, конечно, не возьмет. Да еще и скажет, что ворованного ей не надо. Придется найти способ помочь ей.

– Что молчим, Сашка? – грустно спросил хозяин Ахмат.

– Да вот думаю. Я раньше всегда ухмылялся, когда слышал, что не в деньгах счастье. А вот ведь и сам узнал, что не в деньгах... сейчас бы сбежал к черту от этого золота, но не могу. От него если и можно сбежать, только всем вместе и сразу. Тебе, мне, Россомахину и самому Суровцеву. Словом, не убежишь. Да и куда нам бежать?

– Суровцев не побежит. И нам не даст.

– Да и сами мы не побежим.

– Не побежим, – согласился Ахмат. – Это золото – страшный золото. Я тоже раньше думал, что много золота – счастья много. Золото всегда чужой, даже если оно твой. Оно сам по себе. В старину умней человек жил. Золото в могилу клал. Чтоб золото пропал совсем. И проклятие на золото клал.

– Что-то я не замечаю, чтоб эти проклятия кого-то остановили. Хотя черт его знает, – серьезно добавил Соткин. – Сколько раз, начиная с Гражданской войны, это золото хотели прибрать к рукам? Где-то мы не дали, а где-то невольно и черта вспомнишь...

Они долго в эти вечер и ночь разговаривали. Причастность к одной из запутанных тайн двадцатого столетия делала их необычайно откровенными друг с другом во всех вопросах личного характера.

* * *

Разговор их иногда нарушался неожиданным скрипом половиц в верхних этажах дома, принадлежавшего когда-то купцу Кураеву. Это после долгой зимы деревянное здание заново училось дышать теплым летним воздухом. Но казалось, что это ходит всеми брошенный и забытый домовой. И под землей тоже точно кто-то дышал тяжелым звериным дыханием. Туда, в подземелье, вел тайный ход, начинающийся за печкой. Его можно было обнаружить, если убрать в сторону лопаты, метлы, грабли, стоящие в углу. Затем аккуратно вынуть доски стены, а после того как в стене обнаружится полость, разобрать в ней пол. Потом спуститься в обнаружившийся лаз и при свете лампы или свечи, задуваемой потоком холодного воздуха из-под земли, разглядеть ступени, ведущие вниз, под выложенный кирпичом арочный потолок. Там, в известном только ему одному месте, хранится два пуда золота, закрепленного за Ахматом. Этим золотом он может пользоваться. Но основное назначение этого запаса – оберегать часть большую, хранящуюся в месте, которое точно известно одному Суровцеву. Подобное хранилище, но в другом конце города, есть и у Соткина. Правда, Соткину не раз приходилось там даже прятаться и короткое время жить. Туда он еще во время Гражданской войны притащил зачем-то рыцарские доспехи, до этого за каким-то чертом привезенные томским купцом из Европы и поставленные дома в гостиной. Два этих почитателя средневекового рыцарства, купец и Соткин, невольно стали творцами легенды о том, что в подземельях под Томском живут механические, железные люди.

 

Глава 14. Туман немоты

1941 год. Июнь. Москва

Произошло то, что и должно было произойти. Суровцев ожидал, что его охранник и надзиратель Никодим однажды ему предложит совершить побег.

За этим предложением могло стоять как искреннее желание помочь Суровцеву, так и спланированное чекистами мероприятие. В последнее Суровцев почти не верил, но все же допускал и то, что его глухонемой надзиратель доложил начальству о своих неформальных контактах с заключенным. Тем не менее поручение его он выполнил. Поручение это Суровцев спланировал так, чтобы смысл его не был ясен никому из людей, его передававших. Истинный его смысл мог понять только тот, кто будет в конце цепочки. Это и поняли Ахмат и Соткин. А то, что до них поручение дошло, стало вчера ясно Суровцеву.

Его водили на допрос к новому, незнакомому следователю. Бедняга не знал, как этот допрос проводить. Он не мог принимать по отношению к Суровцеву меры физического воздействия, поскольку делом его занимаются другие, влиятельные люди, и не мог прямо его спросить о золоте. По характеру вопросов Суровцев понял, что в далекой Сибири, в Томске, местные чекисты в очередной раз рыщут по городу в поисках золота Колчака. И уже арестовано множество людей, из которых всеми возможными и невозможными средствами выколачивают показания. Но эти показания, правдивые и вымышленные, только запутывают и без того запутанное дело. А вопли и стенания допрашиваемых арестантов ничего не прибавляют и не убавляют в понимании ситуации.

Нужно сказать, что в отличие от Соткина Суровцев никогда не испытывал злорадства по отношению к своим противникам. Вступив в Гражданскую войну на перроне вокзала города Могилева, где толпа революционных матросов разрывала на куски тело главнокомандующего русской армии Духонина, он из этой войны вышел только однажды, когда оказался в 1-й Конной армии Буденного, воевавшей с польской армией. Лично Колчаком ему было поручено любой ценой сохранить часть золотого запаса России. Он его сохранил. Уже было понятно, что это золото не послужит Белому движению. Нет этого движения. И уже не будет.

* * *

Как обычно, Суровцев и Никодим разговаривали ночью, если только можно назвать их общение на языке глухонемых разговором. Суровцев еще раз растолковывал глухонемому надзирателю, что вырваться за пределы тюрьмы не самое главное. Даже если предположить, что они благополучно минуют все пропускные пункты, а их, говорил Никодим, десять, то самое сложное начнется за пределами тюрьмы. Сильный Никодим и получивший специальную физическую подготовку Суровцев, к тому же не раз применявший приобретенные навыки на войне, вдвоем могли бы справиться и с большим количеством охранников. За два месяца без пыток, с хорошей пищей он восстановил силы. Ежедневная зарядка и гимнастика укрепили тело. У него не было прогулок на свежем воздухе, но с ними тюрьма стала бы и вовсе не тюрьмой. Можно было бы пытаться бежать, находись они в любой другой тюрьме. Но и тогда – что делать на воле без документов, без денег, а главное, в стране, пропитанной страхом и пронизанной густой сетью доносчиков? Вольных и невольных... И если Суровцев сможет еще как-то скрываться короткое время, то глухонемому Никодиму это не по плечу. Суровцев еще раз подумал, а не готовят ли ему побег сами чекисты. Все же, наверное, нет. Он сам виноват, что такой безумный план созрел у Никодима. Получилось так, что он объяснил этому сильному, умному и одновременно несчастному человеку, что он обречен, работая в системе НКВД.

Еще при первых ночных встречах вдруг выяснилось, что Никодим воспитывался в интернате для глухонемых детей в Павловске. Интересным для обоих оказалось и то, что располагался этот интернат в тех же зданиях, в которых до революции находилось одно из лучших военных училищ царской России – Павловское. То самое, которое в далеком теперь 1910 году с отличием окончил, тогда портупей-юнкер, Сергей Мирк-Суровцев со своим другом Анатолием Пепеляевым.

Арестант и надзиратель долго беззвучно беседовали. Один, манипулируя пальцами, рассказывал о том, что находилось в том или другом помещении военного училища; другой, пользуясь тем же языком жестов и мимики, в ответ объяснял, что было при нем, когда там находился интернат. Перемены, конечно, были, но столовая, кухня, учебные классы и спальное помещение использовались по прежнему назначению.

Проблему детской беспризорности после Гражданской войны было поручено решать ведомству товарища Дзержинского. Логика такого решения проста и понятна. Потерявшие родителей в результате войны, голода и эпидемий, беспризорные дети невольно становились малолетними преступниками. Это создавало, по сути, неисчерпаемый резерв для преступности взрослой. Первые интернаты были закрытыми учреждениями полутюремного типа. Со временем охранников и надзирателей в них сменили воспитатели. Часть интернатов стали было передавать Наркомату просвещения, но репрессии плодили миллионы новых беспризорных, и интернаты снова становились подведомственными НКВД. В некоторых содержались только несовершеннолетние преступники. Но почти преступниками считались без вины виноватые дети репрессированных, а также дети, потерявшие родителей во время вспышек голода, периодически терзавших страну все послереволюционное время.

В двадцатые годы глухонемых беспризорных детей со всей страны стали свозить в Павловск. Потом к ним добавились дети – инвалиды по зрению. Трудно точно сказать, кому конкретно пришла в голову мысль воспитывать из ребятишек, не помнящих своих родителей, кого-то вроде новых янычар. Но самое засекреченное ведомство страны до самого последнего времени черпало себе кадры в интернатах и детских домах для сирот. И можно только гадать, где проходили, а может быть, и сейчас проходят службу призывники из детских домов. Очевидно одно – никто их со службы не ждал и не будет ждать, если они с нее не вернутся. Такое-то качество да не использовать! Но это физически здоровые воспитанники интернатов и детдомов. А глухонемые?

Еще в двадцатые годы в ВЧК при Ленине и Дзержинском был создан специальный отдел. Впервые с его деятельностью и с деятельностью его руководителей Суровцев столкнулся в Ростове в начале 1918 года. Он лично докладывал генералу Корнилову, что в перехваченных контрразведкой шифрованных депешах красных используются неизвестные ранее шифры.

– Также из опроса перебежчиков стало известно, что весь шифровальный отдел царского Генерального штаба состоит на службе у красных. Такое положение дел, ваше превосходительство, делает невозможной любую секретную переписку, – говорил, тогда полковник, Мирк-Суровцев главнокомандующему Вооруженных сил юга России генералу Корнилову.

– Мало того, – вставил свое слово Василий Витальевич Шульгин, бывший депутат Думы всех трех созывов, а в то время один из организаторов Разведывательного отделения Добровольческой армии, – большевики в отличие от нас прекрасные конспираторы. И у них, это понятно, огромный опыт всевозможной тайнописи.

– Так привлекайте к своей работе жандармских офицеров и офицеров полиции, – по-генеральски распорядился Корнилов. – Пусть они помогут разбираться с революционерами.

– Мы с полковником, – кивнул Шульгин на Суровцева, – уже привлекли. И лишний раз имели счастье увидеть причины столь успешной деятельности большевиков и Ленина. Единственное, чем нам могли помочь эти господа, так только тем, что дали поистине блестящую характеристику руководителям специального отдела ВЧК.

Глеб Бокий. Почти два десятка лет этот человек возглавлял специальный отдел ВЧК-ОГПУ-НКВД. Это, вероятно, ему принадлежит идея использовать детей-сирот в своей работе вообще и глухонемых в частности. Множество самых экстравагантных деяний водилось за специальным отделом и его руководителем, в том числе сбор информации и систематизация всех явлений, которые уже в те времена называли паранормальными. Здесь и учет всех гипнотизеров в стране, и организация экспедиций в Гималаи для поисков легендарной Шамбалы. Но была и обычная текучка в деятельности отдела: разработка специального оружия для шпионов, в том числе взрывных устройств. Одно из таких изделий и использовал Судоплатов с благословения самого Сталина при ликвидации лидера украинских националистов Евгена Коновальца. А еще систематизация приемов обороны и нападения, известных нам как самбо, с привлечением сюда же воинских приемов отечественного казачества – «Казачий спас». Также на специальный отдел была возложена организация наружного наблюдения, прослушивание телефонных разговоров, а позже вообще всех разговоров людей, интересующих тайную полицию и разведку. Звукозаписывающая и прослушивающая техника, привезенная из фашистской Германии в пору дружеских отношений с ней, была точно такой же, как в немецком гестапо, СД и Абвере. Мало чем отличались и методы дознания. Разве что вместо германской педантичности в наших пыточных присутствовал азиатский колорит. В ведении специального отдела находились современная фотолаборатория и мощный радиоцентр.

В конце тридцатых годов, после ареста и расстрела Глеба Бокия и позже пошли разговоры о «Черной тетради», в которой якобы был собран компромат на все руководство страны. Была ли тетрадь или не было – не суть важно. Понятно одно – сведения такого рода собирались, а если и попали к кому-то, то это к Сталину. Да и само название «Черная тетрадь» весьма условное. Это, вероятно, был целый архив, судьбу которого мог прояснить только один человек – Сталин. Он и сказал своему новому наркому Берии:

– Что-то зажился Бокий. Чужой век живет товарищ, не иначе.

Да и вправду, из чекистов, служивших непосредственно под началом Железного Феликса, один только Бокий, наверное, и оставался в живых в конце тридцатых годов.

Никодим Лягинцев, как и все глухонемые воспитанники, получил в интернате рабочую специальность. Девочек обучали профессии швеи, мальчики учились столярному и плотницкому делу. Мало того, выпускники интерната заканчивали еще и восьмилетнюю школу, то есть имели неплохое по тем временам образование. Но еще подростком Никодим знал, что ему предстоит военная карьера. Многие воспитанники, исполняя роль шефов, часто бывали в родных стенах. Красивые, статные, всегда в новенькой военной форме, эти глухонемые парни ничем не отличались от обычных людей. Даже наоборот, они казались более подтянутыми, более физически крепкими и дисциплинированными. У всех на груди красовались значки «Ворошиловский стрелок». Знал бы тогда Никодим, что он сам и его сослуживцы более всех других обладателей этого знака за отличную стрельбу соответствуют его статусу.

Очень скоро ему пришлось стрелять в людей. Служба стрелком в секретном конвойном взводе предполагала участие в расстрелах «врагов народа». Скольких людей пришлось Никодиму убить лично, он и вспомнить не мог. Еще в первые месяцы службы старослужащие беззвучно делились своим опытом, разгибая перед глазами собеседника, точно выбрасывая в игре, пальцы:

– Всегда помнится первый... Потом, если захочешь, сможешь вспомнить первых десять тобой убитых. А когда расстреляешь первую сотню, то, кроме того, первого, никого не вспомнить, – говорили быстрая жестикуляция сжатия и разжатия кистей рук и невообразимый танец пальцев.

Расстреливать им приходилось людей непростых. Не слыша ни воплей, ни стонов, не слыша голосов, все стрелки почти всегда понимали по губам речь приговоренных. Да и глаз было довольно, чтоб понять, что перед тобой человек, портрет которого еще вчера украшал первые страницы газет.

Еще в интернате были ребята и девушки, которые, глядя на губы говорящего человека, могли до мельчайших нюансов воспроизвести его речь. Этих ребят и девушек также брали на работу в ведомство. Из-за специальных очков, которыми им приходилось пользоваться, чтобы иметь возможность издалека видеть губы говорящих, у них сильно портилось зрение. Этих ребят продолжали учить дальше. В том числе даже иностранным языкам. Многие из них учились в институтах. Жили все в одном секретном общежитии, но у тех, избранных, был отдельный вход. И еще им разрешалось жениться, что было строго запрещено стрелкам даже сверхсрочной службы. Даже части общежития назывались общим и семейным.

Любовь и оказалась той последней каплей для Никодима, которая переполнила чашу его полной смятения души. Он был влюблен. Избранница его вышла замуж за другого. Душевное состояние Никодима не ускользнуло от внимания начальства. От участия в расстрелах он был временно отстранен. И это было сделано правильно. Мысль застрелиться не раз и не два посещала его голову. А неизбежное чувство одиночества, которое неминуемо настигает каждого отверженного влюбленного, накладывалось на одиночество глухонемого человека, отстраненного своим недугом от всех звуков не такого уж плохого окружающего мира. К тому же одиночество человека, скованного глухим туманом немоты, не позволяющей даже сказать, как ему плохо. Не прошло бесследно и участие в расстрелах. Человеческая психика, если она изначально здорова, не может не изменяться в сторону патологии от участия в массовых убийствах. Понимание и ощущение греховности этого деяния посещает даже солдата, для которого убийство иногда просто способ уцелеть самому. Убийство же людей безоружных любого нормального человека сделает психически больным. Только садисты легко идут на убийство. И во все времена человечество само рубило им головы, сажало их на кол и удушало на виселице, чтоб обезопасить себя от добровольных убийц. Именно с ненормальностью глухонемых решило экспериментировать руководство специального отдела, и, как мы позже увидим, жестоко просчиталось. Они оказались более нормальными, чем другие.

Никодим не мог не проникнуться уважением к Суровцеву. Факт его работы в артели глухонемых был очень значим для охранника. Что-что, а такое участие эти люди ценить умеют. И если жалость к ним их может унизить и даже разозлить, то уважительное понимание со стороны обычных людей вызывает ответное уважение. Они такие же люди. Но люди не совсем обычные. Ася была убеждена, что они даже лучше говорящего и слышащего большинства, которое имеет уши и не слышит. Большинства, которое, имея речь, болтает всякий вздор, повторяя чужое и выдумывая свое.

Суровцев был бы рад помочь своему новому приятелю, но чем он мог помочь? Даже если предположить, что Никодим сможет самостоятельно добраться до Томска и там обратиться к надежным людям, то и тогда получить документы ему не удастся. А в том, что его объявят в так называемый всесоюзный розыск, сомневаться не приходилось. И так он уже рисковал, когда попросил отправить в Томск поздравительную открытку невинного содержания, но с условленной фразой. Было еще одно препятствие для легализации. Советская паспортная система была настолько продумана и засекречена, что разведки всего мира до смены паспортов в конце семидесятых годов тщетно пытались качественно их фабриковать. Между тем работник советского паспортного стола мог по номеру и серии паспорта сказать, в каком регионе человек родился, был ли он осужден. Мало того, мог даже отличить человека, однажды привлекавшегося к суду, от преступника-рецидивиста.

Можно было бы только гадать, как сложились судьбы этих героев, но события приняли еще более трагический характер. Война... Слово «любовь» у глухонемых – контур сердца, нарисованный в воздухе указательными пальцами, и легкое прикосновение к левой стороне груди. Слово «дружба» – рукопожатие. «Война»... Это слово обозначается двумя крепко сжатыми кулаками, сдвинутыми между собой и соприкасающимися костяшками всех пальцев, кроме больших.

Увидев этот знак войны, Суровцев невольно вздрогнул. Лицо Никодима не оставляло никаких сомнений в том, что он «сказал» именно это слово.

– Когда? – только и спросил Суровцев.

– Вчера, – ответил Никодим.

– С немцами? – побуквенно, пальцами предположил арестант.

– Да, – кивнул охранник.

* * *

Вчера Суровцев отметил, что сменщик Никодима был весь день как потерянный. Что-то произошло, понял он. Ему почему-то подумалось, что там, за стенами тюрьмы, или объявили «врагами народа» кого-то из нынешних вождей, или же было покушение на кого-нибудь из них. И наверное, покушение удачное, как в 1934 году на С.М. Кирова. Слишком мрачным был облик охранника. Мысль о войне тоже промелькнула, но он попытался эту мысль изгнать. Хотя о предстоящей войне его постоянно заставляли думать вопросники, составленные для него. Но в последние дни и вопросников новых не приносили. Словом, как всегда в России: «К войне все готовятся. Но сколько ни готовятся, а начинается она все равно внезапно. И выясняется, что готовность к войне в России должна была наступить эдак года через два после ее фактического начала».

Никодим закрыл смотровое окошечко в двери камеры и оставил до поздней ночи Суровцева один на один с этим известием. Мысли заключенного носились по кругу, порождая еще большую неопределенность собственной судьбы. Но трагическую глубину происходящих событий он оценивал более трезво, чем абсолютное большинство людей в стране. Не многие могли похвастать таким пониманием. В том, что немцы напали внезапно, он даже не сомневался. Как не сомневался и в том, что подготовились они к войне лучше. Однако, он это знал, в действиях немцев всегда присутствовала нахрапистость, которая им мешала. К длительной войне они, по своему обыкновению, не готовятся. Ресурсы Германии и России несопоставимы. Сейчас вопрос только в том, сможет ли Красная армия оказать достойный отпор в первые дни войны. Как человек военный он знал и понимал еще одну вещь, которую не понимали и не могли понять нынешние советские военачальники. Немецкая армия, как и победоносная армия маленькой Финляндии, сохранила историческую преемственность военных традиций, которую большевики прервали. А без этой связи трудно будет победить в развернувшейся войне. И еще он считал, что появление фашизма в Германии было бы невозможно без победы большевиков в России. В начавшейся войне он видел кару Божью как своей стране, так и всем силам в мире, вольно и невольно потакавшим русской революции.

Он обругал себя последними словами. Ему о своей судьбе нужно думать. А то, что она в ближайшее время должна решиться, он, конечно же, осознавал, но ничего поделать с собой не мог. К тому же и его судьба вполне объяснимо зависела от положения на фронте. Он продолжал думать о возможных вариантах развития событий в стране и в армии. На воображаемой карте театра военных действий он проводил линии боевых передвижений воюющих сторон. Не располагая достаточной информацией о действиях противника, не представляя состояния нашей армии, он прогнозировал ход будущих сражений. Предположения его были страшными, но они, как потом ему стало известно, оказались верными.

Он знал и понимал то, что не хотели и не могли понять даже многие военачальники Красной армии. Уровень боеспособности Вооруженных сил сознательно не поднимался выше очерченного Сталиным предела. Профессиональная армия в мирное время таит в себе угрозу переворота. При той обстановке, которая сложилась после Гражданской войны, допустить создание такой армии большевики не могли. Как генштабист, Суровцев еще в двадцатые годы понял, что обучение военному делу переместилось из самой армии в мирную систему образования. Школьные курсы начальной военной подготовки и так называемые оборонные общества охватывали своей работой миллионы молодых людей, но само оружие находилось только в армии. Вот этим выпускникам авиационных школ и авиаклубов, юным радистам, трактористам, «ворошиловским стрелкам» и предстояло стать кадровой армией в случае войны. Именно они сядут за штурвалы боевых самолетов, за рычаги танков и в цепях героической русской пехоты заставят мир вспомнить о русской армии.

В стенах комплекса зданий на Лубянской площади царило смятение. Но паники здесь не было. В общих чертах всем было понятно, чем придется заниматься в ближайшее время. Лучшая часть личного состава рвалась на фронт в составе дивизий и отдельных полков НКВД, которые с началом войны, как когда-то предполагал Павел Анатольевич Судоплатов, десятками и сотнями переподчинялись Генеральному штабу. Позже, пройдя всю войну до Победы в составе этих частей, их солдаты и командиры болезненно воспринимали свою былую ведомственную принадлежность, которая потерялась под новой нумерацией частей и их почетными наименованиями, присвоенными в боях. Приказом из Москвы особые отделы военных округов реорганизовывались в особые отделы фронтов. Там же при них воссоздавались изобретенные еще в Гражданскую войну заградительные отряды. В чисто военное понятие «устойчивость частей» органы опять втащили понятие «политическая устойчивость» и принялись варить черное варево новых репрессий, пока суровым окриком из Москвы их не поставили на место. Не те времена. Но отстраненные от боевой работы, они брали реванш, расправляясь с солдатами и командирами, побывавшими в плену или вышедшими из окружения.

Также очевидной стала неспособность территориальных органов НКВД вести эффективную борьбу с немецкими диверсантами и шпионами. Это не со своими гражданами воевать! Совершенно логично стала выстраиваться разведывательная и контрразведывательная работа воюющих фронтов и армий. Что и привело в конечном итоге к созданию в 1942 году контрразведки «СМЕРШ», подчиненной НКВД, но все более самостоятельной к исходу войны.

Лаврентий Павлович Берия, как политик и государственный деятель, сразу почувствовал, что его еще вчера безграничная, по сути, власть теперь приобретает четкие границы. И вот теперь его, наркома внутренних дел и члена Политбюро, иногда задерживали в приемной Сталина, в то время когда там были с докладом нарком обороны маршал Тимошенко и начальник Генерального штаба генерал армии Жуков. Он вдруг почувствовал, что его стали приглашать больше для того, чтобы, выражаясь лексикой его подчиненных, «пощекотать невроз». Да и в поведении военных Берия отмечал некую независимость, которую они не проявляли раньше. Он сожалел, что в свое время недооценил предложение Судоплатова о создании специальных частей и санкционировал создание лишь особой группы войск НКВД. Его заместитель мыслил верно – теперь окончательно убеждался он. Также он понимал, что в дела военных ему сейчас лучше не лезть. Пусть воюют. В эти первые недели и месяцы войны он совершил одно из самых чудовищных своих преступлений. Личным приказом он санкционировал уничтожение арестованных на тот момент военных специалистов, в том числе нескольких высших военачальников. Официально он объяснил бы это опасностью содержать такое количество врагов во время войны, спроси кто его о причине такого приказа. Но был и личный мотив. Он понимал, что при остром дефиците военных кадров очень многих придется выпустить и отправить на войну. А эти люди уже не простят власти издевательства над собой и своими семьями. Они неминуемо будут командовать и полками, и дивизиями, и целыми армиями. И еще не известно, куда могут повести свои полки эти полководцы. И та же власть в лице Сталина именно его, Берию, сделает тогда ответственным за все.

 

Глава 15. Быховские узники 

1917 год. Октябрь – ноябрь. Быхов. Могилев

По всей России ходили смутные слухи о свершившемся в Петрограде перевороте. Кто-то считал его новой, еще одной революцией, а кто-то очередными беспорядками, которыми был богат завершающийся 1917 год. Накрапывал холодный дождь, из-за которого и без того темная ноябрьская ночь казалась еще темнее. У ворот бывшего католического монастыря, у наспех сколоченной из грубо отесанных досок сторожевой будки разговаривали двое солдат караула.

– А что, Ванька, будешь стрелять, коль их благородия тикать вздумают? – спросил один из солдат, сворачивая самокрутку.

– Хотели бы тикать, уже тиканули бы, – отвечал другой. – Ты погодил бы курить. Какой-никакой, а караул все ж...

– Да какой тут караул – смех один...

– Смех смехом, а сдается мне, что мы наших офицеров от своих же солдат охраняем. Стой! Стрелять буду! – срывая с плеча винтовку, вдруг выкрикнул он.

Второй часовой выронил уже прикуренную самокрутку и, сорвав с плеча оружие, с опозданием в секунду крикнул в темноту:

– Стой! Кто идет?

– Свои! – ответили из тьмы.

– Пароль...

– Сибирь.

– Проходи.

Из темноты вышел Суровцев, в солдатском обмундировании, с небритым несколько дней лицом. Поверх солдатской шинели был приколот красный революционный бант.

– Здравия желаем, ваше высокоблагородие!

– Здравствуйте, братцы, – устало поздоровался офицер. – Что нового?

– Все по-старому у нас. А вы, часом, не из Ставки? – спросил тот, которого звали Иваном.

– Из нее, родимой, – в манере, соответствующей солдатскому обмундированию, ответил офицер.

– Ну и что в Ставке деется? – развязно поинтересовался другой солдат.

Не ответив, офицер прошел мимо и скрылся за дверью монастырских ворот.

– В другое время уже по зубам получил бы, – склонившись к земле в поисках цигарки, проговорил солдат.

– И правильно получил бы. Хотя наши-то офицеры не драчливые.

– Это теперь они мирными стали, а дай им прежнюю волю, они быстро бы нас подравняли, а о генералах и говорить нечего... Пока последнего солдата не израсходуют – войну не кончат.

С сентября по ноябрь 1917 года в среде арестованных Временным правительством генералов и офицеров – участников так называемого Корниловского мятежа, окончательно вызревала идея Белого движения. Точно зная, какие тяжелые дни им предстоят, судьба подарила, как потом выяснилось, два месяца вынужденного отпуска. Атмосферу в стенах бывшего католического монастыря, приспособленного под тюрьму, вряд ли можно назвать тюремной. Охраняли мятежников солдаты полуроты Георгиевского батальона. Сформированный из георгиевских кавалеров, личный состав батальона откровенно сочувствовал заключенным. Внутреннюю охрану несли кавалеристы Текинского полка, лично преданные Корнилову. Было что-то трогательное в этой взаимной привязанности туркменских всадников к Корнилову и искренней к ним любви со стороны бывшего главнокомандующего русской армии.

Кельи-камеры не закрывались, и арестованные генералы и офицеры беспрепятственно передвигались по монастырю. При желании можно было выйти в город, но никто этого желания осуществлять не хотел. Сам арест был произведен с целью оградить офицерский состав от возможного самосуда. И лишь один Мирк-Суровцев покидал стены монастыря, переодеваясь то в солдатскую форму, то в костюм студента. Никто не мог даже предположить, что этот молодой человек является полковником Генерального штаба и бывшим старшим адъютантом Разведывательного отделения 8-й армии Северо-Западного фронта. Той самой армии, которой до недавнего времени командовал Лавр Георгиевич Корнилов.

Суровцев выходил в город ежедневно. За два месяца заключения он установил надежную связь быховцев с Петроградом в лице генерала Степанова, со ставкой в Могилеве и ее главой генералом Духониным, а также с Новочеркасском, где генерал Алексеев приступил к формированию добровольческих отрядов, которые должны были составить костяк будущей Добровольческой армии. Он с первых дней заключения в Быхове справедливо посчитал, что связь с внешним миром только через Ставку – вещь ненадежная. К тому же о деятельности Степанова в Петрограде и Алексеева в Новочеркасске до времени лучше не распространяться. После вечернего возвращения в монастырские стены он докладывал Корнилову о своих встречах со связными. Лично, если это требовалось, Суровцев также расшифровывал послания и часто оставался на совещаниях арестованных генералов. К тому же Корнилов, следуя старинной военной традиции, взял за правило спрашивать его мнение, как младшего по чину, об обсуждаемых делах. Нужно отметить, что Суровцев был и здесь генеральским любимчиком. И если Корнилов, также сибиряк и выпускник Омского кадетского корпуса, изначально относился к нему с симпатией, то другие генералы отмечали скромность молодого полковника и светлую голову. Даже генерал Марков, чрезвычайно требовательный к подчиненным, был необычайно для него мягок и доброжелателен. Антон Иванович Деникин, сам известный в армии не только как боевой генерал, но и как литератор, говорил Суровцеву, что он напрасно так легкомысленно относится к своему поэтическому дару. Остальные офицеры, и старшие и младшие, так же хорошо относились к Сергею Георгиевичу. Для всех он положительно был «голубчик». Личная переписка всех арестантов велась тоже через него. Именно она и была официальным прикрытием ежедневных выходов в город. Мало того, отличный музыкант, он был желанным гостем в любом кружке скучающих по вечерам офицеров. Награжденный почти всеми крестами русских орденов, Суровцев носил на груди только один, Георгиевский, четвертой степени. По слухам, ходившим среди арестованных, этот крест был получен за необычайные храбрость и отвагу, проявленные им в первые дни войны.

Октябрьские ветра в полночный час за окнами играют проводами. Что хочешь ты, Отечество, от нас? О ком твой плач осенними дождями? —

напевал вечерами Суровцев, аккомпанируя себе на семиструнной гитаре. Случалось, что из своих отдельных камер-келий приходили генералы. Слушали. Иногда даже подпевали. Пели романсы. Русские народные песни. И снова просили Суровцева спеть свои песенки. И он пел:

Я страсти не рву – сам себя приучаю беду проживать бессловесно, бесслезно. Я просто скучаю. Я просто скучаю. Я просто скучаю, и это серьезно... В нескромности чувств сам себя уличаю. Признаний в любви уже было довольно. Я просто скучаю. Я просто скучаю. Я просто скучаю, но мне очень больно. Я просто скучаю, в сознанье вращая Грядущих потерь ледяные торосы. Я просто скучаю. Я просто скучаю. Я просто скучаю. Вот так все не просто...

Последнее совещание в Быхове стало решающим. Происходило это уже после свержения Временного правительства большевиками в ночь с 24-го на 25 октября по старому стилю. Ночь клонилась к утру. На улице было ветрено. Шел дождь. Полковник Суровцев только что вернулся из Ставки. Пять генералов, передавая друг другу листки только что расшифрованных им писем, молча их читали. Первое письмо было привезено связным из Новочеркасска от генерала Алексеева. Бывший руководитель царской Ставки сообщал, что дела с созданием Добровольческой армии идут неважно. Казачество, на которое изначально рассчитывали мятежники, занимает местническую позицию. Генерал Каледин, исполняющий должность атамана Донского казачьего войска, относится с пониманием к идее создания Добровольческой армии, но бессилен что-либо сделать. Практически лишенный власти войсковым кругом и многочисленными казачьими комитетами, атаман – заложник обстоятельств, а создаваемая самим Калединым Донская армия поражена большевистской агитацией.

Второе секретное письмо было из Петрограда. Степанов сообщал, что, по его сведениям, на днях из Петрограда в Могилев отправляются отряды матросов под командованием назначенного большевиками главнокомандующего русской армии прапорщика Крыленко. По сведениям Степанова, Крыленко имеет приказ арестовать главнокомандующего Духонина и вместе с уже арестованными быховцами сопроводить всех в столицу для суда. Из агентурных источников Степанову стало известно, что большевики собираются спровоцировать солдатский самосуд со скорой расправой, чтобы не доводить дело до какого-нибудь иного суда. Также, сообщал Степанов, большевики готовят роспуск Петроградского совета казачьих депутатов. До сих пор только этот совет просил Ставку отпустить быховцев на поруки Донского казачьего войска. Кроме того, они готовят разгон Учредительного собрания народов России.

– Как вы понимаете, господа, мой приказ текинцам готовиться к выступлению был совсем не преждевременен, – нарушил воцарившееся молчание Корнилов.

– Ваше превосходительство, Лавр Георгиевич, я еще раз повторю. Мы выполним любой ваш приказ. Но неужели вы считаете, что время пришло? – спросил Корнилова Деникин.

– Антон Иванович! – раздраженно поднялся Корнилов, и, по своему обыкновению, стал расхаживать по своей камере, самой большой из всех, но все же тесной для его нервных проходок. – Вы просили меня повременить два дня. Два дня минуло. Скажите по совести: разве у вас нет ощущения, что мы все время опаздываем?

– Не знаю, не знаю, – отвечал более уравновешенный Деникин.

Среди всех присутствующих генералов он выглядел более гражданским, более интеллигентным.

– Мы еще ничего не знаем о новом правительстве, – продолжал Деникин. – Скорее всего мы вынуждены будем встать к нему в оппозицию. Но пока существует законная власть Ставки и генерала Духонина. А Ставка считает, что наш побег вызовет падение фронта. Неужели вы не чувствуете ответственности?

– Последний год я только и слышу об ответственности. И пока мы рассуждаем об ответственности, безответственное Временное правительство, а теперь вот безответственные большевики распоряжаются Россией, – все больше раздражался Корнилов. – Кто мешал нам выступить не в июне, а в апреле или мае? – сказал генерал и осекся, встретившись взглядом с Суровцевым, который знал, что помешало Корнилову выступить в апреле или мае.

Весной военная ложа впервые столкнулась с ложей гражданской, целиком представленной Временным правительством. Военные осознали, что их дурачат. Корнилов, зная осведомленность полковника в этом вопросе, переключил свое внимание на других присутствующих.

– А вы что отмалчиваетесь? – обратился Корнилов к остальным трем генералам.

– Я разделяю позицию Антона Ивановича, – сказал генерал Александр Сергеевич Лукомский.

Он и внешне был похож с Деникиным. Он тоже был склонен к полноте, которая лишала его резкости и порывистости, отмечавшей худощавого Корнилова. Лукомский, так же как Деникин, принадлежал к той части генералитета, которую принято называть военной интеллигенцией.

Два молодцеватых красавца генерала Романовский и Марков, к тому же и по годам младше Деникина, Лукомского и Корнилова, переглянулись. Тридцатисемилетний Марков сказал:

– Я все больше утверждаюсь во мнении, что судьба опять нам подает руку. Если мы ее отвергнем – она потащит нас за волосы. Так уже случалось.

Герой обороны Порт-Артура Романовский поддержал Маркова:

– Я за скорейшее выступление на Дон. Над нами как проклятие до сих пор висело это словосочетание – «обрушение фронта». Как явствует из письма генерала Степанова, Крыленко едет сюда с целью этот фронт именно обрушить. И помешать ему сейчас никто не сможет. Большевики будут отрабатывать деньги, полученные он немцев.

Нужно сказать, что все присутствующие доподлинно знали историю с возвращением Ленина в Россию из Германии в пломбированном вагоне. Также знали до деталей схему финансирования большевиков. Знали, какие немалые средства текли сначала через немецкие, затем через другие банки в Россию на нужды революции.

– Господи, неужели наш солдат до такой степени равнодушен к судьбе Отечества, что пойдет за большевиками? – риторически спросил Лукомский.

– Александр Сергеевич, трагедия в том, что петроградский гарнизон и русские солдаты – это не одно и то же. Они и летом столь единодушно выступили против нас только потому, что не хотели отправляться на фронт, трясясь за свою шкуру, – необычно длинной для него фразой обратился к Лукомскому Корнилов. – Ну что вы на меня так смотрите, полковник? – переметнулся он к Суровцеву. – Хотите что-то сказать? Так говорите, черт вас побери! Желаете говорить?

– Никак нет, ваше превосходительство. Разрешите идти? – встав из-за стола, спросил Суровцев.

– Нет уж, останьтесь. Я понимаю причину ваших выразительных взглядов в мою сторону. Но да будет вам известно, что в военную ложу я вступил с рекомендации вашего непосредственного начальника генерала Степанова. Я думаю, и он, желая как можно больше знать о планах наших гражданских масонов, переоценил себя. Как, впрочем, и все мы. Первым это понял Крымов. Александр Михайлович потому и застрелился, что осознал невозможность совмещать присягу царю и Отечеству с масонской клятвой.

– Да, положительно нам сейчас недостает Крымова, – желая выручить Корнилова и увести разговор от неприятной для него темы, заговорил Деникин.

Корнилов понял Деникина, но прямой и сильный его характер противился сочувствию и поддержке, от кого бы она ни исходила.

– И я, и генерал Алексеев вышли из военной ложи. Мы подверглись «радиации». Вы, вероятно, это знаете. Вы до последней минуты были рядом с Крымовым и, надо полагать, слышали от него достаточно такого, что оглашать не желаете, – продолжал говорить Корнилов, глядя на Суровцева. – Или вам известно то, что скрыто от присутствующих?

– Так точно, ваше превосходительство, – ответил Суровцев. Сам же взглянул на Романовского. Он не располагал сведениями о том, является ли Иван Павлович Романовский членом военной ложи, но знал о членстве в тайном обществе некоторых людей, близких к нему. Романовский не отвел взгляда, но это ни о чем не могло свидетельствовать. Так или иначе 5 апреля 1920 года он погибнет от рук члена тайной монархической организации поручика М. А. Харузина, абсолютно уверенного, что Иван Павлович Романовский – масон и главный виновник поражений Вооруженных сил Юга России. Но о его гибели было суждено узнать не всем участникам совещания. Трагическая судьба генералов с этого дня была предрешена.

– Говорите, я приказываю, – не на шутку разошелся Лавр Георгиевич.

– Вы только что изволили сетовать на качественный состав столичного гарнизона. Александр Михайлович Крымов объяснил мне причину такого положения дел, – спокойно докладывал Мирк-Суровцев. – Я был поражен, когда узнал, что в течение целого года части, расположенные в столице, не отправлялись на фронт с той единственной целью, чтоб поддержать антиправительственный заговор силой оружия. Виновниками такого положения в столице, в его наводнении неблагонадежными частями Крымов называл генералов Алексеева и Гурко и всю военную ложу. Винил он и себя.

– Бог нам судья. Все мы сильны задним умом. Но сейчас я убежден в том, что нужно действовать, – подвел черту под разговором Лавр Георгиевич. – Кроваво-красному знамени революции мы просто обязаны противопоставить белое знамя очищения от всякой скверны, заполонившей страну.

В дверь кельи-камеры постучали. Взгляды присутствующих тревожно обратились ко входу.

– Ну вот, – тихо произнес Марков. – По-моему, это и пришла судьба, чтоб тащить нас за волосы.

– Войдите, – решительно сказал Корнилов.

На пороге возник полковник Генерального штаба Кусонский. Суровцев виделся с ним сегодня утром в ставке. Они обсуждали секретные донесения агентов. О предстоящей поездке в Быхов Кусонский не упоминал. Вид у полковника был встревоженный. Шинель и фуражка промокли от дождя. Концы башлыка, точно грязные осенние лопухи, лежали на погонах.

– Через четыре часа Крыленко приедет в Могилев, который будет сдан Ставкой без боя. Генерал Духонин приказал вам доложить, что всем заключенным необходимо тотчас же покинуть Быхов, – без обиняков выпалил полковник.

– Что ж, свершилось, – перекрестился Корнилов. – Голубчик, – обратился он к Мирку-Суровцеву, – разбудите подполковника Эргардта и позовите его сюда вместе с комендантом.

– Слушаюсь!

– И не сердитесь на меня за резкость, – напутствовал вспыльчивый, но отходчивый Корнилов. – Вы же знаете, как я вас ценю и по-отечески люблю.

Мирк-Суровцев разбудил коменданта тюрьмы и подполковника Текинского полка Эргардта.

– Что, Сережа? Да-да, – сонно бормотал Эргардт, который спал не раздеваясь, – сейчас иду, только умоюсь.

Когда они вошли в келью Корнилова, тот уже отдавал приказание коменданту:

– Немедленно освободите генералов.

Увидев вошедшего Эргардта, Корнилов уже приказывал ему:

– Текинцам изготовиться к выступлению к двенадцати часам ночи. Я иду с полком.

Суровцев протянул коменданту запечатанный сургучом пакет.

– Что это? – спросил Корнилов.

– Как было условлено, я сфабриковал поддельные приказы следственной комиссии Шабловского об освобождении пяти генералов.

– Это вам, – передавая пакет коменданту, сказал Корнилов, – на тот случай, если вас начнут спрашивать, на основании чего вы действовали, освобождая нас. А также для того, чтоб не подводить солдат Георгиевского батальона. У вас что-то еще? – обратился Лавр Георгиевич к Мирку.

– Маршруты движения. А также документы для всех, кто едет на Дон нелегально, – ответил офицер и выложил на стол из служебного портфеля несколько запечатанных пакетов.

– Благодарю вас, голубчик. Что еще?

– Ваше превосходительство, мне необходимо выехать в Могилев. Нужно свернуть всю конспиративную деятельность. Оставить инструкции. На Дон я буду пробираться после посещения столицы.

– Автомобиль ждет меня. Так что охотно возьму вас с собой, полковник, – вмешался в разговор Кусонский, так и не снявший мокрой от дождя шинели.

– Ну что ж, с Богом! – подвел черту под разговором Корнилов.

Суровцев тепло попрощался с генералами. Все по очереди его обнимали, жали руку.

– Ждем вас в Новочеркасске, – последним из генералов, заключая Суровцева в объятия, сказал Марков.

– Храни вас Бог, – отвечал полковник, в солдатской гимнастерке, без орденов и аксельбанта и непохожий-то на полковника из-за молодых своих лет.

В этот день, 20 ноября 1917, года Суровцев увидел предательство во всей своей отвратительной и неприкрытой сути, он понял душой и телом характер Гражданской войны – войны на полное уничтожение. Войны, которая напрочь отвергала всякое перемирие и милосердие к побежденным врагам.

Поезд из Петрограда опоздал на несколько часов. Встречать эшелон с Крыленко последний законный главнокомандующий русской армии Николай Николаевич Духонин вышел один. Не желая рисковать жизнями адъютанта и личного конвоя, он стоял один на перроне Могилевского вокзала, окруженный толпой агрессивно настроенных солдат. Бежал в Киев верховный комиссар Станкевич. Где-то в городе укрылся генерал-квартирмейстер Дитерихс, который, если верить тому же Станкевичу, и уговорил Духонина остаться в Ставке.

Когда поезд остановился, из всех вагонов на тесный перрон вокзала посыпались приехавшие матросы. Абсолютное большинство прибывших были пьяны. Многие имели характерный мутный взгляд заядлых кокаинистов. Привыкшие к кокаину, заботливо поставляемому в Россию кайзером, и особенно на Балтийский флот, за девять месяцев власти Временного правительства многие из этих «альбатросов русской революции» стали законченными наркоманами.

Точно в издевательство оркестр заиграл славный марш «Гренадер».

– Где? Где? – полетело над толпой, ставшей еще более тесной и агрессивной. Несколько приехавших матросов оказались рядом с Духониным. Грубо схватив генерала, они потащили его к вагону первого класса, в тамбуре которого стоял сам Крыленко. Вооруженная толпа, почти полностью состоявшая из солдат запасных частей, стала еще более плотной. Матросские черные бушлаты и бескозырки, как угольные вкрапления, проникали в серо-зеленую массу шинелей, папах и фуражек. Они, как муравьи из муравьиных нор, лезли и лезли из вагонов, сея агрессивность и раздражение.

Офицеры, члены самораспустившегося общеармейского комитета, стали первыми жертвами революционного разгула. Красные банты поверх шинелей не спасали. Приезжие стали срывать с них погоны.

– Ты морду не вороти, в глаза гляди, говно свинячье! – брызгая слюной, пыхтя перегаром, кричал какой-то бородатый матрос в лицо подполковнику из числа комитетчиков. – Сымай погоны свои поганые, пока я тебе башку не снял! А вы куда смотрели? – обращался он к солдатам. – Вы, сучьи дети, поди, и честь им до сих пор отдаете?

– Ты нас не сучи, – отвечал матросу какой-то солдат. – А вы, ваше высокоблагородие, и правда, сняли бы свои цацки.

И подполковник торопливо принялся срывать с себя погоны под смех и улюлюканье толпы. Рядом избивали поручика, посмевшего сопротивляться произволу. Между тем Духонина, раздвигая толпу, несколько матросов, перепоясанных по новой революционной моде пулеметными лентами, дотащили до главного вагона. Крыленко, не сходя на перрон, близоруко смотрел на толпу. Оркестр, теснимый со всех сторон, играл все хуже и хуже, пока, наконец, не был окончательно сжат до невозможности взять дыхание для дальнейшей игры. Сдавленный звук одинокой трубы, точно крик погибающего животного, хрипло взлетел над вокзалом и замолк. Толпа кричала «ура!», как будто радуясь гибели последнего признака воинской дисциплины.

Когда Духонина сбили с ног и уронили на перрон перед Крыленко, толпа чуть подалась назад. От поверженного генерала шарахнулись как от прокаженного. Волей судьбы Суровцев, в солдатской шинели, небритый, чтоб не слишком отличаться от других, оказался в двух шагах от генерала.

Духонин неуклюже поднялся на колени и тяжело встал. Без генеральской папахи, с испачканными в грязи руками он застыл перед Крыленко. Ворот шинели был расстегнут, и Георгиевский крест, чуть сдвинутый в сторону, виднелся в прорези воротника мундира. Белая эмаль креста была не намного белее бледного лица генерала. Он что-то хотел сказать, но не успел. Один из матросов решил сорвать с него погоны.

– Дай-ка я тебя демократизирую, гражданин генерал, – сказал матрос, протягивая руку к золотому генеральскому погону.

Духонин вяло попытался отстраниться, но тут же чья-то рука с хрустом оторвала погон с плеча. И уже было не разобрать, кто ткнул генерала в спину. И уже какой-то истеричный солдат бросился на генерала с кулаками, протяжно заорав:

– Ля-а-рва!

Матросы отошли в сторону. Дело было сделано. Уже солдаты, а не только моряки, принялись вершить расправу над генералом. По всему пространству перрона избивали офицеров. Подполковник, за минуту до этого сорвавший с себя погоны, лежал на земле, закрывая голову от ударов.

– Господа, товарищи, прошу вас! – выкрикивал он, вздрагивая от ударов многочисленных ног, обутых в сапоги, в солдатские и матросские ботинки. – Прошу вас...

Он так и не успел сказать, о чем просит избивавших его людей. Рядом с проломленной прикладом головой лежал бездыханный поручик, так и не позволивший сорвать с себя погоны. О его мертвое тело, грязно матерясь, постоянно спотыкались. На него наступали, его топтали, когда шарахались из стороны в сторону в поисках новой жертвы. Мало кто из офицеров, пришедших в тот день на вокзал встречать поезд из революционного Петрограда, уцелел. Сухие хлопки выстрелов то и дело обрывали крики и вопли.

С Духонина сорвали шинель. Непрестанно его избивая, сорвали погоны с мундира. Сорвали кресты с шеи и груди. Рвали в клочья сам мундир. Генерал не сопротивлялся и молча сносил побои. А его били и били, с каким-то остервенением, молча и целенаправленно. Желая только одного – медленно убить.

Сжимая в кармане рукоятку «нагана», Суровцев приблизился к Крыленко. Уравновешенный и сдержанный офицер, он, наверное, впервые в жизни потерял самообладание. Глядя снизу вверх на Крыленко, так и оставшегося в тамбуре вагона, он совсем не по-солдатски, сквозь зубы процедил:

– Прапорщик, прекратите...

Еще одна секунда, и револьверная пуля разнесла бы вдребезги пенсне на переносице бывшего прапорщика, но бдительная охрана из матросов, опомнившись, схватила Суровцева за руки. Рука с «наганом» была извлечена из кармана и вывернута.

– Ах ты, мой белый хлеб, – ухмыляясь, произнес огромного роста матрос. – Да ты не иначе как ряженый!

И сразу же последовал ужасной силы удар кулаком по лицу отчего полковник сразу потерял сознание. Он не чувствовал, как на нем расстегнули шинель. Как его обыскивали. Офицерские сапоги при солдатском обмундировании ясно указывали на принадлежность Суровцева к их благородиям. Один из матросов отстегивал цепочку золотых часов от петельки брючного ремня, когда толпа в очередной раз надавила всей своей массой на вагон. Суровцев левым боком попал в узкую щель между вагоном и перроном. Один из обыскивавших его, отчаянно матерясь, разогнулся, а затем, прижатый к стенке вагона, сам того не желая, наступил на бесчувственного полковника. Суровцев упал вниз, в узкое пространство между дощатым перроном и вагоном. Только это на короткое время и спасло ему жизнь.

Он не видел, как растерзали Духонина. Обезображенное окровавленное голое тело генерала до утра следующего дня так и лежало на перроне. Надругались и над трупом последнего законного главнокомандующего русской армии. А сам Сергей Георгиевич пришел в себя от знакомого голоса матроса-гиганта, который, присев на корточки с обратной стороны вагона, улыбаясь смотрел на него между колесных пар.

– Ползи сюда, мой белый хлеб, – кивая стволом «маузера», говорил он.

Мирк-Суровцев, осознав, где он и как мог попасть сюда, попробовал пошевелиться. Тело болело, все его лицо было залито кровью из разбитых носа и губ. Но переломов, кажется, не было. Он стал выбираться из-под вагона. С трудом на четвереньках перебрался через один рельс, стал было переползать через другой, как могучая рука одним рывком вырвала его из-под вагона.

– Потерпи, ваше благородие, не долго мучиться осталось. А часики свои ты мне подари на добрую память, – говорил могучий моряк. – А я уж порешу тебя как родного. Рука у меня легкая. Никто не обижался, – издевался он. – Давай, давай часики. Тебе они теперь ни к чему.

– Да-да. Сейчас. Извольте, – едва шевеля разбитыми губами, произнес офицер и стал отстегивать карманные часы. – Вот, возьмите.

Он было протянул часы матросу, но вдруг отдернул руку с часами и другой, свободной рукой схватился за «маузер» моряка. Гигант выстрелил. Пуля ушла куда-то в сторону. Он намеревался ударом ноги сбить этого офицерика с ног, но не успел. Оттопыренными в виде рогатки пальцами Суровцев, не выпустив из ладони часы, нанес один из самых ужасных ударов восточной борьбы. Матрос, видимо, в прямом смысле слова не успел даже моргнуть. Пальцы офицера до третьих фаланг вошли в глазницы матроса. Против ожидания Суровцев нанес удар без всякой подготовки. Видимо, состояние, которое необходимо для того, чтоб решиться на такой удар, у него возникло само собой и было вызвано смертельной опасностью. А опасность смертельную он за три года войны отличал безошибочно от любой другой.

Вопль, вырвавшийся из могучей груди матроса, был ужасен. Его было слышно даже с обратной стороны состава. Но там никто особенно не заинтересовался причиной этого крика. Выхватив из руки матроса «маузер», Сергей Георгиевич не более трех секунд размышлял: выстрелить ему или нет. Он не стал стрелять и, качаясь, с «маузером», зажатым в руке, пошел, насколько мог быстро, прочь. За его спиной только что здоровый, молодой и сильный человек, бессильно упав на колени и держась за окровавленное лицо, продолжал издавать вопли. Но вдруг, последний раз огласив своим страшным криком окрестности, он свалился на бок и больше не издал ни звука.

Два железнодорожника с сундучками в руках, видимо, локомотивная бригада паровоза, увидев окровавленного человека с «маузером», испуганно метнулись в сторону. Плохо соображая, качаясь точно пьяный, он неизвестно сколько еще шел прочь от станции, пугая редких прохожих. И лишь подходя к конспиративной квартире, находящейся недалеко от вокзала, спрятал в карманы шинели «маузер» и окровавленные золотые часы. Вопли изуродованного и, вероятно, смертельно раненного им человека до сих пор отчетливо звучали в голове. Его подташнивало от сотрясения мозга и от омерзения к себе и к поверженному им моряку. Русский офицер изуродовал, а может быть, и убил, русского человека. Сознание отказывалось принимать этот очевидный факт.

* * *

На конспиративной квартире он так и не смог прийти в себя. Половина лица заплыла густым лиловым отеком. Болели опухшие губы и нос, болела и кружилась голова. Болели выбитые пальцы правой руки. Постоянно подташнивало. Было что-то унизительное и противное в этой боли. Он постоянно боролся с желанием в очередной раз пойти и вымыть руки, точно чужая кровь по-прежнему была на его опухшей руке. В конце концов он отправил хозяйку – пожилую одинокую женщину, жившую за счет сдаваемой внаем комнаты, – на рынок с просьбой купить чего-нибудь спиртного. И побольше спиртного. Не понимая, как другие люди все болезни души и тела лечат вином, он решил, что сейчас и ему непременно нужно выпить, если не напиться до беспамятства.

Пришедшая с улицы хозяйка была взволнована и встревожена одновременно.

– Вы себе представить не можете, что творится в городе, – с порога начала она рассказывать.

И, точно иллюстрируя ее рассказ, с улицы донеслись звуки беспорядочной стрельбы и такие же беспорядочные крики. Было слышно, как рядом разбили окно и стекла со звоном разлетелись по мостовой.

– Не стоит подходить к окнам, – сказал он хозяйке, предупреждая ее порыв выглянуть в окно.

– Боже мой! Боже мой, – беспрестанно повторяла женщина. – На улице хватают офицеров. Куда-то их уводят. На рынке какой-то ваших лет прапорщик застрелился, когда его хотели арестовать.

Он уже не слушал ее. Раскупорив одну из двух принесенных бутылок коньяка, он, как горький пьяница, пил из горлышка бутылки. Пил большими глотками коньяк, вкус которого в тот момент абсолютно не чувствовал. Ошеломленная происходящими событиями и его необычным поведением, хозяйка что-то говорила и говорила еще, но он ее не слышал.

Сидя за столом, бессмысленно глядя на бутылки коньяка и на принесенные заботливой женщиной закуски, он размышлял. Опьянения он не чувствовал, но коньяк вернул способность думать. Не так чувствовалась боль во всем теле. Он представлял себе, как по лесам, обходя крупные населенные пункты, пытаются пробраться на Дон четыреста всадников Текинского полка со своим командиром полковником Кюгельгеном, с приятелем Суровцева – Эртгардтом и самим Корниловым.

В том, что они будут разгромлены и рассеяны многочисленными отрядами Красной гвардии, Суровцев не сомневался. Сам вид этого отряда, облаченного в восточные желто-синие полосатые халаты, с белыми черкесками на головах, настолько экзотичен в русском пейзаже, что, кажется, сама природа против них. Меньше беспокоила судьба других генералов. Мирк-Суровцев, конечно, знал, что лучше бы пробираться поодиночке, но в отличие от него самого почти все генералы напрочь лишены навыков конспирации. Парами они себя чувствовали бы увереннее. Легенды и документы он готовил, исходя из совокупности личных качеств и внешности каждого. Исходя из того, что в более поздние годы специалисты стали называть «психотипом личности». Молодцеватые Марков и Романовский стали один солдатом, другой прапорщиком из запасных. Маркову даже понравилась такая роль. Еще в Быхове, примерив солдатскую шинель, он продемонстрировал такую матерщинную лексику, что генералы покатились со смеху.

– Погодь, не так еще поржете, кады мы вас за храп возьмем, – уже совсем не смешным замечанием закончил он свою речь «сознательного товарища».

Генерал Лукомский по легенде превратился в добропорядочного и пугливого немецкого колониста и отправился в Петроград один, навстречу эшелонам Крыленко. Знание польского языка Деникиным сделало его польским помещиком. Антон Иванович отказался от предложения Кусонского, выполнявшего специальное поручение, ехать с ним на паровозе. Вместо него укатили Марков и Романовский, в дороге исполнявшие обязанности кочегаров. А затем уже в обычном поезде «денщик» Марков бегал за кипятком для «своего офицера». А сам Деникин уже в Новочеркасске признался Суровцеву:

– Поражаюсь вам, полковник! У меня для конспирации положительно не хватает игры воображения. Можете себе представить? Разговаривал со своим попутчиком на польском языке, а на вопрос какого-то солдата: «Вы какой губернии?» – машинально отвечаю: «Саратовской». Потом пришлось сбивчиво объяснять, как поляк попал в Саратовскую губернию.

Они еще не раз вспоминали это путешествие, которое не без заслуги полковника Мирка-Суровцева закончилось благополучно. И даже не склонный смеяться Корнилов улыбался, вспоминая, как он в изношенных валенках и в рваном крестьянском армяке вышел из поезда в Новочеркасске с паспортом на имя беженца из Румынии Лариона Иванова и объявил патрулю:

– Я генерал Корнилов. Мне необходимо видеть генерала Алексеева.

— Хорошо хоть узнали, – со смехом заметил ему Марков.

Еще один забавный случай с узнаванием произошел с тем же Корниловым раньше. В ночь на 3 декабря на станции Конотоп один из арестованных офицеров Текинского полка в сопровождении караульного офицера направлялся в буфет за провизией для арестантов. На перроне его окликнул хромой старик в старенькой заношенной одежде и в тех же, теперь легендарных, стоптанных валенках и простуженным голосом генерала Корнилова произнес:

– Здорово, товарищ! А Гришин с вами?

Пораженный арестант чуть было не гаркнул: «Здравия желаю ваше превосходительство!» Вместо этого получилось неуклюжее:

– Здравия... здравствуйте, да...

Довольный ответом старик кивнул и исчез в толпе.

– Послушайте, да ведь это генерал Корнилов! – воскликнул караульный офицер.

– Да вы с ума сошли! – рассмеялся в ответ арестованный. – Просто знакомый один...

Они были честными и бескорыстными людьми – эти генералы. Изучая их судьбы, невольно поражаешься некой их наивности. Противники их по Гражданской войне были циниками и прагматиками. Греховность братоубийственной войны преследовала белогвардейских генералов до конца жизни, когда их противники и голову-то себе не забивали всякими «антимониями» вроде «раскаяние» и «покаяние». Даже вступив в Гражданскую войну, белые генералы продолжали покупать, а не отбирать у населения продукты и все необходимое для снабжения армии. Противная же сторона пошла дальше самого Наполеона, в свое время ликвидировавшего в армии институт маркитантов. Вместо наполеоновских реквизиций в революционной Франции население России познало продразверстку. И уже не реквизировалась часть чего-то, а отнималось все подчистую. А появление заградительных отрядов? А показательные расстрелы, которые устроил Троцкий на Волге? В истории такого не было со времен существования монгольской империи, когда за бегство с поля боя убивали каждого пятого или десятого. Говорят, Корнилов тоже обещал украсить повешенными рабочими фонари на столичных улицах, но обещание свое не выполнил.

В.В. Шульгин, с которым за свою жизнь Суровцев встречался много раз, писал: «Начинали войну почти святые. Закончили ее почти бандиты».

– Это про быховских узников и про меня, Василий Витальевич, – сказал много лет спустя генерал Суровцев Шульгину.

В тот день ноября 1917 года он осознал, что вступил в войну совершенно другую. В любой из войн человеческое желание выжить приводится в соответствие с уничтожением себе подобных. И развитие военного дела не что иное, как совершенствование этого убийства. Но война Гражданская – всегда массовое самоубийство народа, ее допустившего. По большому счету, независимо от того, кто победит, поражение терпит нация. А интернационализм, как выяснилось в двадцатом веке, хорош в любой другой стране, кроме страны собственной. Если она у вас, конечно, есть.

На другой день, попрощавшись с хозяйкой, которая начинала догадываться, что квартирант ее не только офицер, но и офицер особенный, щедро с ней расплатившись, он навсегда покинул свое временное жилье. Женщина, поднявшись в комнату постояльца, чтобы произвести уборку, обнаружила на туалетном столике золотые часы квартиранта. Она было бросилась вслед за офицером, чтобы вернуть дорогую вещь, но увидела короткую записку: «Примите на память. А лучше продайте. Прощайте». Почему-то молодой человек хотел расстаться с этими часами – поняла хозяйка. И причина этого поступка, очевидно, была серьезной. Это показалось ей тем более странным, что на крышечке была выгравирована дарственная надпись: «Любушке штабсъ-капитану Мирку-Суровцеву от казаковъ-кубанцовъ. Восточная Пруссия. 1914 год».

 

Глава 16. Строки и судьбы

1918 год. Апрель. Томск

Мария Александровна Суровцева и Маргарита Ивановна Мирк ждали гостей. К обычной в таких случаях суете прибавлялось и волнение. Уже третий месяц не было писем от племянника. Весть о своем Сереже они получили с самой неожиданной стороны. Вчера, уже вечером, мальчик-курьер принес короткую записку от Александра Васильевича Адрианова. Бывший редактор закрытой большевиками газеты «Сибирская жизнь» писал: «Завтра непременно буду у вас. Буду не один. Есть весточка от вашего племянника. Не волнуйтесь. Он жив-здоров. Подробности при встрече». Получив эту записку, женщины бросились звонить на квартиру Александра Васильевича. Звонили Макушину. Безрезультатно. Выяснили только то, что оба встречают какого-то важного гостя. Тетушки сообщили и Асе то немногое, что узнали сами. С волнением, ничуть не меньшим, чем было у тетушек, приехала Ася. Она так же давно не получала писем от своего Сергея. Что было для нее крайне непривычно и тревожно. Сегодня они снова, уже втроем, звонили куда только могли. Выяснили, что Адрианов утром появился дома и сразу же куда-то уехал. У Макушина его не было. Но Макушин хотя бы сказал, что он, Адрианов, собирался ехать к ним. Общее волнение разделяла и Параскева Федоровна, вставшая в доме раньше всех и уже приготовившая и завтрак и обед.

– Ну где? Где этот несносный Адрианов? – в который раз вырвалось у Аси. – Неужели он не понимает, что мы все с ума готовы сойти?

В любом другом случае тетушки, возможно, и осудили бы такое неуважительное слово, как «несносный», по отношению к Адрианову, но искреннее волнение Аси разделяли и они.

– И вообще, у меня такое чувство, что взрослые серьезные люди стали играть в детские игры, – продолжала Ася. – То они Сибирь от России хотят отделить, то вдруг о какой-то борьбе начинают говорить. И все со всеми хотят бороться. Я решительно ничего не понимаю.

– Милая Ася, мужчины по большому счету всегда остаются мальчишками. В этом нет ничего удивительного, – улыбаясь, пыталась смирить Асю Мария Александровна. От улыбки ямочки на ее щечках становились заметнее.

– В любом случае и Адрианов, и Макушин, и сам Потанин не могут не принимать участия в событиях, происходящих в стране. Вы же должны понимать, что все, что сейчас происходит, не может продолжаться долго, – поддержала Маргарита Ивановна свою дальнюю родственницу и самую близкую в жизни подругу.

– Цены. Цены-то куда залезли, – на свой манер вступила в разговор Параскева Федоровна. – Рыба и та становится не по карману. Когда в Сибири такое было?

– Все должно наладиться. Нужно верить, – неизвестно кого успокаивала Мария Александровна.

Зазвонил дверной звонок в прихожей. Параскева Федоровна пошла открывать дверь. Тетушки и Ася устремились следом. Так, все четверо, они и встретили гостей. С Адриановым были еще двое мужчин, гражданская одежда которых не могла скрыть военную выправку.

– Здравствуйте, милые дамы. Простите, что так долго к вам шли, – приветствовал и извинялся с порога Адрианов.

– Александр Васильевич, дорогой, что же вы нас так мучаете? – принимая у гостя шапку и шубу, говорила Мария Александровна.

– Раздевайтесь, господа. Проходите, – помогала подруге Маргарита Ивановна. – На улице такой мороз!

– Та теплота, с которой нас встречают в Сибири и в Томске, согревает даже в такие лютые морозы, – улыбаясь, сказал один из гостей, старший другого и по возрасту, и, вероятно, по воинскому званию. – Никогда бы не подумал, что в апреле месяце может быть так холодно.

Не дожидаясь помощи Адрианова, гость сам представился:

– Флуг. Василий Егорович Флуг. А вы, надо полагать, тетушки Сергея Георгиевича Мирка-Суровцева.

– Маргарита Ивановна. Мария Александровна, – представил хозяек квартиры Адрианов.

Генерал Флуг, привыкший за последние дни к тому, что он в центре внимания, вел себя непринужденно и даже покровительственно, как показалось Асе. Он поцеловал руки дамам. Задержав руку Аси и глядя ей в глаза, спросил:

– Вы Ася?

– Да, – коротко ответила молодая женщина.

– Для вас у меня тоже послание, – сказал он и похлопал ладонью по портфелю крокодиловой кожи, который был у него в руках.

– Прошу в гостиную, господа, – пригласила Мария Александровна.

– Обед прикажете подавать? – поинтересовалась Параскева Федоровна.

Адрианов, как человек, часто бывавший в этом доме, распорядился за хозяев:

– Параскева Федоровна, подавайте самовар. Так получилось, что мы уже отобедали. У Параскевы Федоровны всегда чудные пирожки, господа. Уверяю вас, таких вы не попробуете больше нигде. Уж я-то знаю.

Адрианов говорил чуть в нос. Нос был у него изуродован зверем на медвежьей охоте. Он заметно постарел за десять лет, которые минули с того знаменательного для Сергея и Аси бала. Сильно его надломили события последнего года. Революция реальная оказалась совсем не такой, какой представлялась большинству русских интеллигентов. И со страниц «Сибирской жизни» уже звучали его обвинения большевикам, «которые мнят себя спасителями Родины и революции».

Второй гость почувствовал себя неловко. Его не представили, а сам он не нашел момента, чтобы назваться. Уже в гостиной Мария Александровна, взглянув на этого хмурого господина, поняла, что Андрианов и они сами допустили бестактность.

– Как вас зовут? – спросила она гостя.

– Николай Николаевич, – ответил за гостя Адрианов. – Николай Николаевич, вы уж простите меня. Вы человек свой, и мне подумалось, что вы сами представитесь.

– Сумароков, – по-военному кивнув, сказал гость.

– Вы, кажется, томич. Я, по-моему, вас где-то встречала, – точно вспомнила лицо гостя Маргарита Ивановна.

– Не совсем томич, но уже достаточно давно нахожусь здесь.

– А я о вас слышала, – вставила свое слово Ася.

– От кого же? – искренне удивился Сумароков.

– От Пепеляева.

При упоминании фамилии Пепеляева Сумароков чуть вздрогнул. Без того хмурый вид его стал еще более суровым.

– И что? Надеюсь, подполковник Пепеляев не сказал обо мне ничего задевающего мою честь? – спросил он.

– Нет. Он просто сказал, что есть такой бравый полковник Сумароков. Кстати говоря, Анатоль знает, что мы ожидаем вестей от Сергея, и потому должен тоже прийти. Они давние друзья.

По лицу Сумарокова можно было понять, что он не обрадовался такому известию.

– Я знаю об их дружбе, – сдержанно произнес он.

– Ну что ж, получите корреспонденцию, – расстегнул свой портфель Флуг и отдал дамам два письма в одинаковых конвертах. – Это вам, сударыни. А это, надо полагать, вам, Асенька.

Ася двумя руками взяла письмо, адресованное ей, и, прижав конверт к груди, быстро вышла в другую комнату. В этом было что-то одновременно трогательное и комичное, и Флуг с Адриановым рассмеялись. Сумароков, занятый своими мыслями, не понял, что вызвало смех. В первые секунды он даже решил, что смеются над ним. И лишь поняв, что совсем не он явился причиной веселья, офицер несколько успокоился.

Полковник артиллерии Сумароков был крайне честолюбивым человеком. Профессия военного предполагает честолюбие порой не меньшее, чем у артиста. Недаром говорят: «Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом». Но у Сумарокова сформировался уже «наполеоновский комплекс». Он всегда считал себя незаслуженно обойденным. Он давно задумывал создать в Томске офицерскую организацию. Он многое сделал, со многими поговорил, но случилось так, что приехавший с фронта Пепеляев в одночасье стал лидером среди офицеров. И это было тем обиднее для Николая Николаевича, что сам Пепеляев воспринял это как должное. Мало того, будучи младше чином, сразу же стал спорить с ним, с Сумароковым, который так много сделал. Сумароков хотел сам сначала встретиться с генералом Флугом, приехавшим с Дона, где уже вовсю гремела Гражданская война, а уже потом на собрании офицеров представить генерала остальным членам военной дружины. Но так получалось, что Пепеляев и здесь перешел ему дорогу.

Женщины читали письма. Мужчины вполголоса разговаривали. По обыкновению, начал разговор Флуг:

– Я, находясь в Сибири, боюсь заразиться благодушием. В европейской России все настолько стало другим, что невольно завидуешь вам. Поэтому как-то верится, что именно с Сибири может начаться выздоровление нашего Отечества. И уже потому резолюцию Сибирской думы об отделении Сибири от России я не принимаю и не могу принять.

– Василий Егорович, поверьте мне, человеку, которого и при царизме называли «областником». Сибирскую думу и я не воспринимаю всерьез. А уж тем более это так называемое правительство. И потом, знаете, как происходило первое заседание этого правительства? Я вам расскажу. Более или менее значимых людей большевики попросту арестовали до этого. Даже я не избежал такой участи. Так вот! На квартире собралось человек двадцать членов Думы, которых даже большевики не посчитали нужным арестовывать. Это из полтораста-то депутатов! Эти собравшиеся двадцать человек избрали председателем правительства некоего Дербера, не имеющего никакого отношения к «областничеству» и к Сибири, как и к самому русскому народу. Назначили шестнадцать министров с портфелями и четверых без портфеля и отбыли в неизвестном направлении.

– Будьте уверены, где-нибудь они не раз еще всплывут, – не без злорадства добавил Сумароков.

– Вот в этом-то как раз сомневаться не приходится. А вчера вы сами могли убедиться, что старейшина «областничества» сам Потанин недоумевал, как эти политические эквилибристы умудрились милостиво разрешить в своей Декларации от 27 января «всем народам, проживающим на своей территории, в разное время присоединенным к Российскому государству», путем свободного волеизъявления... отделиться от Российской федеративной республики»... Бред какой-то.

– Бред и есть, – согласился Флуг. – И большевики так же сознательно плодят бредовые идеи. Им сейчас нужно выжить любой ценой. Вот они и взбивают муть. А в том, что они мастера ловить рыбу в мутной воде, мы с вами уже имели возможность убедиться.

Мария Александровна и Маргарита Ивановна вдвоем, почти одновременно дочитали письмо, адресованное им. Подняли глаза на Флуга, ожидая подробностей. Из письма Сергея они поняли, что племянник опять на войне.

– Неужели в европейской России русские стреляют в русских? – горячо спросила Мария Александровна.

– Да, большевики на немецкие деньги развязали войну с собственным народом. Вы здесь, в Сибири, просто представить себе не можете все ужасы происходящего, – отвечал Флуг.

Оказавшись в Сибири неожиданно для себя, Василий Егорович Флуг почувствовал собственную значимость. Дело в том, что население Сибири равнодушно восприняло вести о свершившихся революциях. Волновалась только образованная часть населения. Оживилась политическая жизнь в городах. Но в целом все последующие сменяющие друг друга власти сибиряки воспринимали как власти легитимные, послушно неся затраты на содержание аппарата управления и даже давая новой власти солдат. Не было здесь и голода, тень которого нависла над городским населением европейской части России, где промышленные центры ощутили острую нехватку продовольствия. И происходило это оттого, что катастрофически разрушалось и дезорганизовывалось управление страной. В Сибири не было и саботажа новой власти со стороны старых государственных служащих. Не было пока и бандитизма, который уже захлестывал европейскую Россию.

Революцию везли с собой солдаты рухнувших фронтов, но и они быстро теряли свою революционную настроенность, отмывшись в баньке, вытравив привезенных с войны вшей и обняв своих родных и близких.

Несомненно, самой контрреволюционной силой в бывшей Российской империи стало кадровое офицерство. Историки считают, что данные о количественном составе офицерского корпуса Царской армии были навсегда изъяты из обращения – сначала из-за нежелания их обнародовать, а затем и просто за ненадобностью. Большевики в первые годы советской власти проговорились, что в Красной армии было не менее ста тысяч бывших офицеров. Проговорились и осеклись. Во-первых, это разрушало ту историческую неправду, по которой следовало, что революционный, восставший народ с новыми пролетарскими командирами из числа рядовых воевал с реакционными генералами. Во-вторых, это создавало известное неудобство в объяснении того, куда они пропали, эти офицеры, после Гражданской войны? Да так пропали, что из этих ста тысяч на начало Великой Отечественной мы никого, кроме маршала Шапошникова да генерала Карбышева, подполковника и полковника царской армии, и назвать-то не можем. Да еще, пожалуй, вспомним, что первые советские маршалы Тухачевский и Егоров, уже репрессированные, были один поручиком, а другой полковником старой армии. Правы, вероятно, белогвардейцы, которые сходятся на том, что в царской армии было не менее трехсот тысяч офицеров. И потому еще верится им, что с неподдельной горечью тот же Антон Иванович Деникин отмечает все ту же цифру: «100 тысяч офицеров, добровольно и по мобилизации оказавшихся в Красной армии, и ровно столько же, то есть 100 тысяч, в армиях белых». А оставшиеся сто тысяч он характеризует как «всеми правдами и неправдами уворачивающихся от службы».

Наверное, следует считать, что сто тысяч «уворачивающихся от службы» – это офицеры, призванные на германскую войну из запаса. После разрушения старой армии и обвала фронтов они вернулись к своим довоенным занятиям, не слишком-то переживая о бесславном окончании военной карьеры.

Кадровые же офицеры испытывали труднопереносимое для них унижение со стороны своих бывших подчиненных и новой власти. Они были измучены ощущением своей невостребованности, отсутствием средств к существованию, что при наступающем голоде для многих оказывалось решающим фактором для начала борьбы с новой властью, которую они воспринимали как анархию. Другие же пошли служить власти новой. Первым лозунгом и главной задачей в офицерских военных организациях было «восстановление порядка». Под понятием «восстановление порядка» они понимали воссоздание государственных институтов и прежде всего – армии. Они по сути своей уподоблялись профессиональным союзам, которые политические партии и просто проходимцы хотели бы использовать по своему усмотрению. Но и эти союзы профессиональных военных ощущали свою силу и уже требовали от политиков не общих разговоров на отвлеченные темы, а политической программы, которая отвечала бы их интересам. А единой программы у разношерстных партий не было и не могло тогда быть. У большевиков и Ленина она была. Первоначально это была программа разрушения. Затем первой целью пришедших к власти коммунистов была борьба за собственное выживание любой ценой. Этому они и подчинили население страны, не слишком-то заботясь, что будет со страной и ее народом. Что будет, то и будет. Кажется, даже быстрое сокращение этого населения их радовало. «Лучше меньше, да лучше», – вслед за Ильичем повторяли коммунистические лидеры.

Ася дочитала письмо со слезами на глазах. Решительно, сама судьба была против влюбленных. В прошлый приезд Сергея они получили родительское благословение на брак. Было решено, что Сергей принимает предложение перейти на преподавательскую работу в Академию Генерального штаба. Сразу же вызывает Асю в Петроград, и в столице они играют свадьбу. Но произошла Февральская революция. Сергей остался на фронте. Потом последовало корниловское выступление. Затем арест Суровцева. И вот он писал, что он на Дону. Писал он и о том, что условий для ее приезда решительно никаких нет. Что отпуска у него в ближайшее время не предвидится.

Параскева Федоровна принесла самовар. К чаю было подано несколько сортов варенья: из смородины, малины и брусники. Золотистые, ароматные и пышные, жареные пирожки на трех блюдах завершали убранство стола.

Дамы были растеряны. Беспокойная женская интуиция говорила им, что за строчками писем жениха и племянника скрывается неясный и оттого еще более пугающий смысл происходящих в стране событий. И смутная тревога все более и более овладевала ими от досужей манеры беседы, которую вели мужчины. Женщины безошибочно почувствовали, что Василий Егорович Флуг хочет казаться более значительным, чем есть на самом деле. Так оно и было. Посланный в Сибирь Корниловым, Алексеевым и Деникиным, чтоб установить связь с существующей властью, Флуг застал здесь слабую власть большевиков. А также дележку несуществующей у них власти между не коммунистическими партиями. Но власть советов была не настолько вялой, чтобы не замечать у себя под носом создание офицерских дружин и возню политической мелкоты. И время от времени эта власть производила аресты. Освободившиеся от уголовных и политических заключенных многочисленные пересыльные и прочие тюрьмы были забиты арестованными офицерами и прочим контрреволюционным элементом. Но расстрелов еще не было, как не было и суда над арестованными. Подержав кого неделю, а кого и месяц в тюрьме, арестованных освобождали. Красный террор в Сибири возьмет свое чуть позже – в конце 1919-го и в начале 1920 года, когда будут разгромлены белые армии адмирала Колчака.

Флуг по своему разумению, не имея на то полномочий, вмешивался в деятельность офицерских организаций. Он уже сменил руководство в Омске, где назначил старшим над всеми командира одного из сибирских казачьих полков энергичного и решительного полковника Иванова, носившего псевдоним Ринов. Что-то нужно было предпринять и в Томске. Но что конкретно, он пока не решил. В Томск его привело еще и личное поручение Корнилова. Сибиряк Корнилов передавал личное письмо Потанину, с которым был знаком еще в пору своего юнкерства. Так получилось, что Флуг застал в Томске дезориентированного, отмеченного печатью дряхлости Потанина, огражденного от окружающего мира надзирательской опекой личного его секретаря, который, ничуть не стесняясь, говорил от имени идеолога областничества. По своему разумению решая, с кем встречаться Потанину, а с кем встречаться не следует, этот секретарь обстряпывал какие-то свои личные дела, делая невозможным прямое общение с Григорием Николаевичем.

Ироничный и умный Адрианов не мог не почувствовать некую генеральскую напыщенность Флуга. И время от времени у него возникали вопросы к генералу. И вопросы эти были практическими:

– Я, любезный Василий Егорович, издавал газету. Вы прекрасно понимаете, что деньги подписчиков – совсем не те деньги, на которые можно существовать. А любая вооруженная борьба – это не издательская деятельность и требует куда больших средств. А ваш приезд сюда в конечном итоге сводится к организации этой борьбы.

– То есть вы опять к вопросу, на какие шиши воевать? – мягко спросил Флуг.

– Вот именно. Большевики, как я понимаю, беззастенчиво грабят буржуазию. В то, что они существуют на немецкие деньги, я решительно не верю. Да и буржуазию они грабят скорее из соображений идейных, нежели из причин экономических. В их руках все средства Государственного банка. Вот и Николай Николаевич, – кивнул Адрианов на Сумарокова, – не может мне ответить, на что он собирается бороться с Советами. В привезенном вами письме генерала Корнилова, простите, какие-то общие, интеллигентские фразы. Я когда читал, не скрою, недоумевал. Было такое ощущение, что пишет не боевой генерал, а какой-то мелкобуржуазный деятель или мелкотравчатый политик из интеллигентов.

– А я в свою очередь, не удержусь от замечания, что вы рассуждаете как купец, а не как интеллигент.

– А я и не скрываю этого. Потому что я существовал и существую на деньги сибирской кооперации. Как, впрочем, те же Советы. Представители крупной буржуазии деньги на газету мне тоже давали. И мало того, я не у всех брал.

– Отчего же не у всех?

– А оттого, что некоторые потребуют взамен писать и печатать то, что расходится с воззрениями моих подписчиков и с моим личным мироощущением. Заметьте, слово-то какое хорошее – «подписчик»! То есть человек готов подписаться под материалом, напечатанным в газете. Или по крайней мере подписаться на получение информации именно из моей газеты, а не из какой-то другой. Кто станет подписчиком вооруженной борьбы? Вот в чем вопрос.

Флуг был недалек от истины, когда упрекнул Адрианова в неинтеллигентности. Адрианов был представителем просвещенной части общества, которая уже в то время воспринимала слово «интеллигент» как ругательное. Было одно интересное происшествие в жизни Адрианова, заставившее его откровенно презирать ту категорию людей, которую в течение всего двадцатого столетия называли «чеховскими интеллигентами», – посещение Томска самим Чеховым. Писатель был проездом в городе по пути на Сахалин и не пожелал встречаться с представителями общественности, сделав исключение только для томских архитекторов К. К. Лыгина и А. Д. Крячкова. Чехов проводил все дни в компании помощника томского полицмейстера Аршаулова. Этот Аршаулов и составлял культурную программу пребывания Чехова в Томске, в которую не попало ничего, что уже тогда составляло гордость города: от университета с его уникальной библиотекой и ботаническим садом до книжных магазинов Петра Макушина. Но не будем все же забывать, что замечательнейший русский писатель был болен и, как врач, понимал, что болен неизлечимо. По сути дела, Чехов сам не был «чеховским интеллигентом» в позднейшем понимании этого словосочетания. Примечательно, что самый демократичный русский писатель, в произведениях которого представлены все сословия русского общества, от крестьянства до дворянства, все же воспринимается как писатель интеллигенции. Сам Адрианов напечатал Чехова, которого тогдашний читатель не знал, а послереволюционный не пожелал знать. Герои чеховской «Драмы на охоте», опубликованной Адриановым в дореволюционном Томске, вдруг оказались широко известны только после замечательной экранизации, известной как «Мой ласковый и нежный зверь».

Отличало Адрианова еще одно качество, редкое для «чеховского интеллигента». Он был решителен и смел. Молодым человеком из озорства, потом по привычке Александр Васильевич на медвежьей охоте ходил на зверя с рогатиной – двухметровым деревянным шестом, на котором закреплено некое подобие короткого древнеримского широкого меча. И весит это орудие не меньше пуда.

Пепеляев своим появлением сломал только было налаживающийся ритм общения. Его появление было отмечено нетерпеливым звоном дверного колокольчика, заставившего присутствующих тревожно насторожиться. В прихожей Пепеляев сбросил с себя ямщицкий тулуп до пят и такую же ямщицкую шапку с длинными ушами. Одет он был в простую гимнастерку с погонами подполковника. Он шумно расцеловался с Марией Александровной и Маргаритой Ивановной, затем сжал в могучих объятиях печальную Асю, поочередно поздоровался за руку с Адриановым и Сумароковым, наконец, замерев перед Флугом, представился по-военному:

– Подполковник Пепеляев, ваше превосходительство!

Одного взгляда на Пепеляева Флугу хватило, чтобы сделать выбор в его пользу. Сумрачный Сумароков сразу же потерялся рядом с мускулистой, наполненной внешней и внутренней силой фигурой подполковника.

– Ваше превосходительство, офицеры моей дружины и я лично полны решимости послужить Отечеству! – громко отрапортовал Анатолий Николаевич.

Сумароков невольно скривил лицо от такой дерзости. Этот выскочка уже считал себя главой дружины! Он хотел было одернуть Анатоля, но Флуг уже поспешил остудить пыл нового гостя:

– Погодите, погодите, подполковник. Достаточно ли у вас сил, чтобы выступить сейчас?

– Более чем достаточно, ваше превосходительство! Для того чтобы разогнать совдеп, много сил и не требуется.

И опять, как совсем недавно в Омске, генералу Флугу стало неловко. Он не имел никаких полномочий на назначение каких-нибудь руководителей офицерских организаций. Их, этих полномочий, никто ему и не мог дать. Но дело в том, что воспитанные в рамках военной бюрократической машины генералы и подумать не могли, что в условиях Гражданской войны лидеры движения выдвигаются снизу. Они возникают сами собой. Подобно подполковнику Пепеляеву в Томске, на Урале кипел негодованием и готовностью к борьбе капитан Каппель, а в районах Северного Кавказа сколачивал свой корпус своенравный полковник Слащев – будущее проклятие батьки Махно и организатор обороны Крыма от красных. Готовность к борьбе и деятельный характер этих будущих белых полководцев будут раздражать представителей старого генералитета. И того же Пепеляева будут упрекать за бросок к Перми, названный Лениным «Пермской катастрофой», Слащева – в неуважительном отношении к командованию Вооруженных сил Юга России, а Каппеля – в авантюризме, правда, добавляя, что в результате одной из своих авантюр он захватил в Самаре ни много ни мало золотой запас Российской империи.

– Ваше превосходительство, – продолжал Пепеляев. – Мы просто вынуждены начать борьбу! Томский совдеп собирается взять на учет всех офицеров, находящихся в городе. Цель такого учета, на мой взгляд, самая неблаговидная. Какие-то темные личности выясняют у моих соседей, кто ко мне приходит и что происходит у меня в доме. Я и к вам приехал переодевшись. Позор!

– У вас, подполковник, есть конкретный план действий? – прямо спросил Флуг.

– Конечно, – ни секунды не сомневаясь, ответил Пепеляев.

– Может быть, вы расскажете нам о своих грандиозных планах, господин подполковник? – уже не скрывая своей неприязни к Анатолию, поинтересовался Сумароков.

– План очевиден. Нужно захватить власть в городе. Арестовать совдеп. Сейчас местные большевики заняты формированием отрядов, которые они называют Красной гвардией. Пока они не представляют серьезной силы, но одного-двух месяцев им хватит, чтобы эту силу приобрести.

– То есть вы предлагаете военный переворот? – снова спросил уязвленный Сумароков.

– Именно так, – прямо ответил Пепеляев.

– Но кого вы будете представлять? Какую власть? Может быть, самоличную? – все больше раздражался Сумароков.

– Если вы, полковник, намекаете на наполеоновские замашки в моих высказываниях, то делаете это напрасно. Мне довольно власти над одним-двумя батальонами. Может быть, власти над полком. Но над полком боевым, в котором приказы не обсуждаются и ни о каком полковом комитете речей не ведется.

– Я не уполномочен давать вам никаких рекомендаций, господа, но думаю, что подполковник Пепеляев в главном прав: организованная военная сила сейчас важней всех разговоров.

– Анатолий Николаевич, – вмешался в разговор Адрианов, – а вы осознаете, что такими действиями начинаете Гражданскую войну?

– Она уже началась, Александр Васильевич. И поверьте мне, пощады в ней ни вам, ни мне не будет. Я уже видел всеобщее помутнение в солдатских умах. И это я! Да я молиться был готов на русского солдата! – горячо воскликнул Анатоль. – И что? Я еле ноги унес из своего полка. Больше я бегать не намерен!

Женщины находились в своем, совершенно отличном от мужского, восприятии окружающего мира. Они точно самой душой своей ощущали все то смятение, которое царило на просторах России. И если мужчины метались, бросаясь из крайности в крайность, то они как бы замерли в тревожном ожидании страшных перемен, терзаемые тревогой о судьбе близких людей.

Не так уж много осталось материальных свидетельств, устремлений и простых человеческих чувств, владевших людьми в далеком 1918 году на территории погибающей царской России. Время не раз и не два сметало в небытие как самих людей, так и их мысли и чувства, запечатленные на бумаге. В огне последовавших войн, в больших и малых переломах старого и нарождающегося нового печатное слово попадало под расстрельные статьи, а письма личного характера становились уликами.

«Милые тетушки, – писал из Ростова Суровцев, – ваш племянник согревает себя самыми теплыми мыслями о вас. Облик ваш, светлый и родной, помогает мне в самые тяжкие минуты. Очень много работаю. Верю, что не зря. Целуйте за меня мою нянюшку. И пусть мои душевные объятия дотянутся до вас, и пусть вы почувствуете всю мою нежность и любовь к вам, как я сам чувствую любовь вашу. Ваш Сережа. Ростов-на-Дону. 10 февраля 1918 года».

Если есть она, душа народа, то в душу эту вносили смущение самые различные высказывания со страниц революционных газет: «Пора вырезать под корень всех, чье происхождение является паразитическим по отношению к простому народу. Утопим их в их собственной крови!»

Со страниц редактируемой Адриановым «Сибирской жизни» звучали обвинения большевикам, «которые мнят себя спасителями Родины и революции. И в этом своем самомнении, – продолжал редактор Адрианов, – и теперь бросают на ветер слова злобы и ненависти, как будто их язык от самого их рождения не знал никаких иных слов и призывов; как будто вся Россия населена исключительно врагами, рвущими ее на части... Да где же, наконец, ваш разум и ваша совесть, если вы открыто призываете на гражданскую брань?

Какие уроки нужны еще для вас, чтоб наконец прозреть и остановить эту разрушительную работу?»

Александр Васильевич – наверное, единственный во всей стране – нашел нормальные человеческие слова для бывшего царя и его семьи: «Сибиряки должны с сочувствием и с пониманием отнестись к судьбе бывшего императора. Пусть гражданин Романов станет последним сосланным в Сибирь гражданином России».

Письмо Корнилова, о котором говорилось выше, в первой своей части содержало воспоминания о юнкерской юности генерала и о первых встречах с Потаниным. В остальном его и контрреволюционным-то не назовешь. Контрреволюция была в самом имени генерала. Но именно этому письму было суждено сыграть трагическую роль в судьбе самого Адрианова, который, нарушив все правила конспирации, желал сохранить этот автограф для истории. Письмо фигурировало в его деле как вещественное доказательство контрреволюционной деятельности и через семь с лишним десятков лет было опубликовано. Вот часть этого письма:

«О целях, преследуемых мной и той организацией, во главе которой я стою, Вам подробно сообщит податель сего Василий Егорович Флуг. Мы не принадлежим ни к одной определенной политической партии. Мы выступили под знаменем, под которым могут объединиться все русские люди, все, в ком не умерла еще любовь к родине, кому дороги ее честь и ее будущее и в ком не угасла еще надежда на вероятность спасения России от окончательного развала и немецкого ига. В. Е. Флуг будет представителем нашей организации для Сибири, которая по своему положению, своим естественным условиям и средствам имеет колоссальное значение для осуществления поставленных нами задач. Обращаюсь к Вам как к своему земляку, как к человеку, которого я всегда знал как горячего патриота, с покорнейшей просьбой: не откажите помочь В. Е. Фл. своими советами, указаниями, своим знанием края и тамошних людей. Искренне и глубоко уважающий Вас Л. Корнилов».

«Душа моя, Асенька! Из всех чувств, владеющих мной, только ожидание нашей встречи помогает жить. Скучаю несказанно! Люблю. Целую. Следуя твоим просьбам, заканчиваю стихотворным:

Мы с тобой помолчим в тишине, я лицом в твои кудри уткнусь. Ты до боли прижмешься ко мне, когда я наконец-то вернусь. И пусть свечи, как в сказке, горят — я от встреч всех других откажусь. Пусть знакомые люди простят, когда я наконец-то вернусь. Я, наверно, заплачу. Прости, если я как мальчишка сорвусь. Слишком много придется пройти, пока я наконец-то вернусь И впервые за многие дни налюбуюсь я и нагляжусь. Наконец-то мы будем одни, когда я наконец-то вернусь.

Еще раз нежно целую и обнимаю тебя. Твой Сергей. 10 февраля 1918 года. Ростов-на-Дону».

 

Глава 17. Заместители

1941 год. Июль. Москва

Душная ночь июля 1941 года захватила Москву. Усталые, с воспаленными от хронического недосыпания глазами эти два еще молодых заместителя наркома внутренних дел смогли встретиться только сейчас, когда на востоке уже светало. На западе страны вспыхивали зарницы, но казалось, что это не отблески далеких гроз, а вспышки разрывов бомб и снарядов, растерявшие в своем стремительном полете звук боя. Война незримо заполонила собой столицу. И дело не только в светомаскировке и проклеенных бумагой крест-накрест окнах домов. Москва, как никакой другой город, была непохожа на себя. Большинство городов страны, пребывая в обычной для себя будничной провинциальной суете, внешне почти не изменились. Москва же потеряла праздничность, потускнела. И с потерей этой красочности казалась сама себе покинутой всеми. Столица точно вдруг осознала, что, при всей своей значительности, она еще просто город, населенный пункт на карте, который нужно будет защищать и за который нужно будет еще и умирать, чтобы его защитить. Эвакуация, как гигантский дворник, выметала столичные улицы.

Встретились в кабинете Судоплатова. Хозяин сорвал в комнате отдыха светомаскировку и открыл зарешеченное окно, выходящее во двор. Но свежий воздух, проникавший с улицы, не приносил прохлады. В кабинете была включена только настольная лампа. Павел Анатольевич заметно похудел и изменился за этот первый, сокрушительный и катастрофический, месяц войны. Лицо его было темным от загара, а комсоставовская полушерстяная гимнастерка заметно выцвела от постоянного пребывания под солнцем. На кабинетного работника он был решительно не похож. Он только что вернулся со стадиона «Динамо», где формировались подразделения Особой группы НКВД.

Гость Павла Анатольевича в отличие от хозяина кабинета был бледен и по-штабному нарочито аккуратен и подтянут. За месяц войны он только три раза ночевал у себя дома и, по сути дела, был на казарменном положении. Начальник 1-го управления, руководитель внешней разведки в Наркомате внутренних дел Павел Михайлович Фитин был в таком же звании, как его тезка. И также занял высокую должность с приходом в наркомат нового наркома Берии. Но в отличие от Судоплатова сразу же оказался в числе работников, которых нарком недолюбливал. И основной причиной этой нелюбви оказалась строптивость зама в кадровом вопросе. Фитин воспротивился желанию Берии расставить в отделе своих людей. Мало того, он самым решительным образом выступил против родственника Берии Амаяка Кобулова, заявив, что к работе с агентурой его нельзя допускать в буквальном смысле из-за его неразвитости и малообразованности. Не постеснялся он сказать, что и неистребимый кавказский акцент для любого резидента является недопустимым. А если такой резидент не желает еще и изучать язык страны, в которой работает, то его как минимум нужно гнать поганой метлой.

– Может быть, вам не нравится и мой кавказский акцент? – сузив через уменьшительные линзы пенсне и без того пронзительный взгляд, спросил Фитина Берия.

– Ваш кавказский акцент, как и акцент товарища Сталина, считаю нужным и абсолютно оправданным. Первые лица страны и должны разговаривать с врагами так, чтоб даже мысли не возникало об их желании договориться, – предупреждая подобный вопрос о вожде, ответил Фитин.

Берия, конечно, понимал, что Фитин прав. Никому не придет в голову отправить резидентом в Англию киргиза, а в Швецию – чукчу. И Кобулову в Германии, конечно, не место. Но и Фитин со своей русской прямотой тоже хорош! Нашел время и место для демонстрации своей принципиальности. Однако время диктовало потребность именно в этой, не лучшей черте русского характера – упрямой прямоте. Но именно эта прямота вместо ясности, наоборот, порождала двусмысленность. Сменится время, и будет другой разговор...

– Как работать будем, Павел Анатольевич? – спросил Фитин Судоплатова.

– Думаю, что сначала ты прокачаешь его на предмет берлинского приятеля, – указав на фотографию немецкого генерала, ответил Судоплатов.

Это было то самое фото, которое Павел Анатольевич показывал Суровцеву. То фото, на котором Суровцев сразу же узнал агента еще дореволюционного русского Генерального штаба, а ныне фашистского генерала.

– Так. Принимается. Дальше, – согласился Фитин.

– Потом ты посидишь, послушаешь, как я буду выполнять распоряжение товарища Сталина, а заодно сформулируешь свои соображения по складывающейся ситуации. Ну а потом мы отправим заключенного по месту назначения и еще раз все обсудим.

– Принимается. Выглядишь хорошо. Даже завидно. У тебя, наверное, и аппетит волчий?

– Ты меня, Павел Михайлович, извини, но даже меня иногда выводят из себя твои высказывания. Вот что ты сейчас имел в виду под определениями «хорошо выглядишь» и «волчий аппетит»?

– Ну ладно, не сердись, – примирительно сказал Фитин. – Ничего я такого не подразумевал. У меня в организме что-то такое творится – ни есть, ни пить не могу. Немцы не сегодня, так завтра будут в Смоленске. Меня буквально мутит от этого.

– Так. Фронтовые темы пока сворачиваем. Займемся штабной работой.

– Уж не отправиться ли спать ты предлагаешь?

– Иди ты к черту, – беззлобно отмахнулся Судоплатов. – Ты знаешь, я уже пять месяцев общаюсь с заключенным и должен сказать, что мужик он более чем интересный для нашей работы. Ты, надеюсь, не заподозришь меня в симпатии к белогвардейцам, и образование, и умение держаться у него такое, что и нам можно поучиться.

– А кто спорит, что мы по сравнению с ними кухаркины дети? Но Гражданскую выиграли все же мы! Хотя, конечно, не мы. Руководители нашей партии тоже в своих гимназиях и университетах двоечниками не были. Да и матушки у них все больше из дворянок...

– Я не об этом. Я вот сейчас формирую подразделения Особой группы, а ведь и он занимался тем же самым в семнадцатом году, воюя на стороне белых. Кто его знает, но, может быть, и ты по своему профилю что-то интересное почерпнешь.

– Сводки сегодняшние смотрел?

– Не успел еще. Что-то серьезное?

– Серьезней не бывает. Управление войсками большей частью потеряно. Такое впечатление, что все виды связи повреждены или уничтожены.

Арестованного Суровцева в этот раз сопровождал незнакомый Судоплатову охранник.

– Товарищ майор госбезопасности, арестованный по вашему приказанию доставлен! – отрапортовал конвоир.

– Хорошо. Идите, – ответил Судоплатов. Для себя же отметил, что надо выяснить, куда делись глухонемые охранники. Не на фронт же их отправили? – Прошу вас вот сюда, – указал он Суровцеву на место за столом напротив Фитина.

Павел Анатольевич решил, что так заключенный будет находиться под перекрестными взглядами двух чекистов. И, когда он будет отвечать на вопросы одного из них, другой может контролировать его реакцию на вопросы и на сам предстоящий разговор.

Суровцев и Фитин, не выдавая своих эмоций, пристально посмотрели друг на друга.

– Читайте и расписывайтесь, – сказал Судоплатов и положил перед Суровцевым листок машинописного текста.

Прочитав заголовок на листе бумаги, Суровцев медленно поднял глаза на Судоплатова.

– Читайте, читайте, – проговорил Павел Анатольевич. – Дальше будет еще интереснее.

На первом листке, вверху, крупными буквами было напечатано: «Постановление о прекращении уголовного преследования». Суровцев быстро читал дальнейший текст, выхватывая из него самые важные для себя абзацы. «Ввиду отсутствия состава преступления прекратить уголовное дело в отношении...» – читал он. И так далее, до последней строки с подписью прокурора.

– Расписывайтесь, – стоя рядом с арестованным, сказал Судоплатов и положил на стол другой лист бумаги. Он был вполовину меньше первого.

Следующим документом была расписка, которая заканчивалась словами: «С постановлением ознакомлен». Суровцев поставил подпись.

– И число поставьте.

– Какое? Я хотел спросить, какое сегодня число? – чуть волнуясь, спросил Суровцев.

– Двенадцатое июля 1941 года. Это также подпишите, – несколько изменив тон, продолжил заместитель наркома и положил на стол перед Суровцевым еще два листа машинописного текста с подписями, одна из которых принадлежала Судоплатову, и двумя большими круглыми печатями с изображением герба Советского Союза.

Один из документов, оказавшийся перед Суровцевым, был не чем иным, как «Распиской о неразглашении режима содержания в Управлении исполнения наказаний НКВД СССР». Другая расписка повествовала о том, что он, Сергей Георгиевич Мирк-Суровцев, «обязуется сотрудничать с органами государственной безопасности».

– Не валяйте дурака, – произнес Судоплатов и протянул руку в ожидании.

Суровцев и не собирался ломать комедию. Он без видимого колебания подписал бумагу.

Судоплатов забрал документы и прошел за свой стол. Фитин начал работать с непривычного для себя вопроса, целью которого первоначально было не скрыть истинную причину своего присутствия в этом кабинете, а просто завязать разговор:

– Виновные в вашем аресте понесут заслуженное наказание. Мы надеемся, что вы не озлобились на советскую власть. Что скажете?

– Скажу, что обижаться на власть в моем положении все равно что обижаться на землетрясение или ураган, когда вы находитесь внутри оных, – ответил Суровцев.

«А язык у него моему сродни, – подумалось Фитину, – поганый язык. А ведь тоже знает, что в наше время чем длиннее язык, тем короче жизнь».

– Вы, конечно, понимаете, что дальнейшую вашу судьбу мы не оставим без внимания. Вам предстоит ответственная работа. Надеюсь, вы оцените всю степень доверия к вам с нашей стороны. Мы рассчитываем на вашу искренность, – продолжал уже вслух Павел Михайлович.

– Я понимаю, что так просто вы меня не выпустите на свободу.

– А куда вам идти? – в свою очередь, спросил Судоплатов. – Некуда вам идти, – сам же и ответил.

Фитин не понял сразу, что показалось ему неестественным в поведении заключенного. То, что он воспринял весть о своем освобождении достаточно спокойно, конечно, настораживало, но было еще что-то в нем такое, что он чувствовал и не мог сформулировать. Талантливый руководитель разведки, он обладал интуицией. И сейчас интуиция шептала ему, что арестованный ведет себя как-то неестественно для сложившейся ситуации. И дело тут совсем не в том, что он слишком спокоен. Он в чем-то уверен. И уверенность эта проистекает совсем не из тех причин, которые известны и ему, и Судоплатову. На поверхности лежит то, что арестованный понимает, что за его реабилитацией стоят очень большие начальники. На ум сразу приходило то, что арестант может предполагать о новом интересе к тайне колчаковского золота. Но в том-то все и дело, что скорее всего что-то другое придавало ему уверенность в его дальнейшей судьбе. «Стоп!» – одернул себя Фитин. Он понял, в чем дело. «Заключенный знает о начавшейся месяц назад войне с Германией», – догадался Фитин. По словам Судоплатова, сам он с самого начала войны не встречался с арестованным. Предположить, что он знает это через охрану, просто невозможно. Но он знает! Он никак не среагировал на усталый вид обоих чекистов, а это только слепой не заметит. Он после месяца полного заточения при взгляде на запыленного и загоревшего Судоплатова даже взглядом не отреагировал на его вид. А перемены в людях за этот месяц были столь разительные, что это бросалось в глаза. Обстановка в стране и в армии никого не оставила равнодушным. Уж по крайней мере выцветшая гимнастерка Судоплатова не могла не вызвать заинтересованного взгляда. Нет. К этому явному факту он отнесся как к само собой разумеющемуся. О войне он знает. Точно знает! И уже поддавшись интуиции, как вдохновению, Фитин неожиданно и для себя, и тем более для Судоплатова спросил прямо:

– Вы знаете, где сейчас немцы?

Вздрогнул от такого вопроса не освобожденный арестант, а заместитель наркома и начальник 4-го управления НКВД Павел Анатольевич Судоплатов. Суровцев же почти без паузы ответил:

– Вероятно, под Смоленском.

Чекисты переглянулись.

– И из чего вы сделали такой вывод? – прямо спросил Фитин.

– Из вашего внешнего вида, – точно предлагал мысленно проследовать еще раз путем уже пройденным, ответил арестованный. – Потом, в поведении охраны невольно замечаешь некую нервозность. А иногда наоборот – растерянность.

Фитин не ждал никакого другого ответа, но именно это и добавило в его настороженность чувство близости опасного противника. «Непрост, ох непрост этот недобитый их благородие!» – невольно подумал он. Но Судоплатов и предупреждал, что человек он не простой. Недаром же сам товарищ Сталин вникал в его дело.

– Хорошо. Тогда сразу к делу. Только не переоценивайте свою значимость в свете последних событий, – произнес Фитин и положил перед Суровцевым фото немецкого генерала. – Что вы скажете об этом человеке?

– Ко всему мной уже написанному могу добавить только личные впечатления. Они больше из сферы эмоциональной. Кстати, настоящего его имени я не знал и не знаю до сих пор.

– Мы зато знаем, – в чекистской манере произнес Фитин и сразу же устыдился. «Когда только избавимся от манеры ведения допросов в духе Гражданской войны!» – упрекнул себя начальник разведки. – Называйте этого генерала, как называли до сих пор.

– Хорошо. Пусть будет, как было до революции. Это Вальтер. Его сотрудничество с русской разведкой опиралось на убеждение в том, что война с Россией гибельна для Германии. Степанов в работе с Вальтером рассматривал его не только как источник разведывательной информации, но и как возможного союзника в случае необходимости в заключении сепаратного мира во время войны с немцами. Мне думается, что в нынешней ситуации для этой роли он не подходит. Хотя кто знает. Но я должен вам сказать, что генерал Степанов не тот человек, который забывает знакомства такого рода.

– То есть вы считаете, что Степанов сохранил с Вальтером добрые отношения? – спросил уже Судоплатов.

– Без всяких сомнений! В связи с этим я вижу только один путь наладить контакт с Вальтером. Вас ведь это интересует? – обратился Суровцев к Фитину.

Сергей Георгиевич безошибочно определил, кто из двух чекистов больше интересуется Вальтером.

– Продолжайте, – поощрил его Фитин.

– Я вам предлагаю достаточно непростую схему в разработке Вальтера. На контакт с вами через меня он не пойдет. Шантаж его сотрудничеством с русской дореволюционной разведкой не тот аргумент, чтобы установить надежные отношения. Нужно выходить на Степанова, а потом уже на Вальтера. Но и здесь все не так просто. Кто-кто, а Александр Николаевич Степанов если до сих пор не пожелал дружить с вами, то нет причин ожидать его расположения теперь. Хотя начавшаяся война многое меняет.

– А если предположить, что Степанов готов пойти на сотрудничество с нами? Тогда как? – поинтересовался Судоплатов. Он пока не хотел говорить Суровцеву о предположениях советской разведки о том, что Степанов косвенно давно сотрудничает с Советской Россией. И во время операции «Трест», и позже, при ликвидации Троцкого.

Суровцев размышлял о том же, но по-своему. Если предположить, что Степанов готов пойти на сотрудничество с большевиками, то его план мог достаточно легко осуществиться, думал Сергей Георгиевич. В конце концов, сам он волей-неволей, но уже сотрудничает с чекистами. Возможно, Степанов уже делал что-то такое, о чем не знает он, Суровцев, но зато знают чекисты.

– Вы хотите предложить что-то конкретное? – в свой черед спросил Фитин.

– Да. Мне кажется, я в силах установить контакт со Степановым.

И снова два заместителя Берии переглянулись.

– У вас что же, связь с ним налажена? – то ли удивляясь, то ли угрожая, задал вопрос Фитин.

– Да что вы, право слово! – воскликнул Суровцев. – Вы же не хотите меня в очередной раз в шпионаже обвинить! Я предлагаю следующую схему, – продолжал Суровцев. – Нужно выйти на Вальтера и попросить его о пустяке...

– Продолжайте, – боясь, что Судоплатов может каким-нибудь вопросом сбить арестованного, сказал Фитин.

Но Судоплатов уже вмешался:

– Погодите. Вы только что говорили о контакте со Степановым...

Суровцев вопреки ожиданиям Фитина не только не сбился, но и сократил путь логических построений до минимума:

– Нужно попросить Вальтера передать Степанову привет от меня. Я могу построить послание так, что у Александра Николаевича Степанова не возникнет никаких сомнений в том, что на контакт с ним через Вальтера вышел именно я. Если этот контакт произойдет, тогда можно будет разговаривать и с Вальтером более конкретно.

В кабинете воцарилось молчание. И Судоплатов, и Фитин размышляли над словами Суровцева. Ситуация была непростой. Выигрыш в такой игре обещал быть большим, но и риск был немалый. Иметь агента в Генеральном штабе вермахта! А с другой стороны, это могло означать построение коридора для дезинформации. И за это можно было лишиться головы. Мало того, участие в этой комбинации Степанова усложняло и без того непростую ситуацию. Гражданин США Ник Стивенсон, он же бывший генерал царской армии Александр Николаевич Степанов, судя по информации о нем, не похож на генерала в отставке. А значит, в этой комбинации может присутствовать и разведка другой страны, а то и интересы еще какой-нибудь группы людей. И потом, какую информацию может передать Суровцев Степанову, чтобы русский генерал пошел на контакт? Уж не о золоте ли Колчака идет речь?

– Хорошо. Расскажите по порядку. О чем вы хотели бы попросить Вальтера? Вы говорили о каком-то якобы пустяке.

Менее опытный в агентурной работе Судоплатов только сейчас понял, что надо было выслушать Суровцева до конца, прежде чем перебивать. Но был благодарен Фитину за то, что тот даже взглядом не высказал ему своего неодобрения.

– Вальтера нужно попросить передать привет крестному от крестника. То есть привет и поклон Степанову от меня. Если эта информация пройдет, то должна последовать реакция со стороны генерала Степанова.

– А если не будет никакой реакции? – снова вмешался Судоплатов.

– Значит, Степанов не желает общаться или же Вальтер этот привет не передал. Я правильно вас понял? – ответил за Суровцева Фитин.

– Абсолютно правильно, – согласился Сергей Георгиевич. – Но мне почему-то кажется, что реакция последует. А это будет означать следующее: генерал Степанов, с одной стороны, не возражает против контакта, а с другой – можно будет общаться с Вальтером не на языке шантажа, а на языке партнерства. Почему я еще предлагаю этот путь? Если обратиться к Степанову иначе, а не через Вальтера, то он может воспринять это как провокацию. А так он, конечно, поймет, что я на вашей стороне. Но, главное, он поймет, почему мы обратились к нему таким образом. А также то, что для нас важен контакт именно с Вальтером. И мы не только не пытаемся сами его использовать, но и приглашаем Степанова пойти нам навстречу именно в этом вопросе.

– Но мне кажется, что Степанов может разыгрывать и свою партию через Вальтера, – высказал свое сомнение Фитин.

– В условиях начавшейся войны у вас со Степановым общая партия, – категорично сказал Суровцев.

– А у вас? Вы какую партию собираетесь разыгрывать? – поинтересовался по-юношески горячо Судоплатов. – Может быть, хотите разыграть свою?

– Может быть, для вас это будет и неожиданным, но я ничуть не меньший патриот своей Родины, чем вы. Враг моей страны – мой враг. А другой страны у меня нет. Потом, извините за пафос, я кровь проливал за Отечество! Может быть, для вас это и неожиданно, но нынешняя Россия – это моя Россия. В ней за все эти годы мне жилось несладко, но другой страны я не приобрел. Бывало, что желал ее покинуть, но сложилось так, как сложилось. Я здесь. И я могу ее защищать. Именно так я и понимаю мое нынешнее положение.

– И больше вы ничего добавить не хотите? – без тени иронии спросил Фитин.

– Честь имею! – ответил Суровцев, давая понять, что к сказанному добавить нечего.

– Ну что ж, давайте знакомиться и начинать работать. Зовут меня Павел Михайлович Фитин. С сегодняшнего дня я, как и мой товарищ Павел Анатольевич Судоплатов, являюсь куратором вашей деятельности. Вы, в свою очередь, являетесь нашим представителем там, где вам предстоит работать. Сейчас вас туда отвезут. Где Эйтингон? – обратился он к хозяину кабинета.

Павел Анатольевич, не воспользовавшись телефоном внутренней связи, вышел в приемную. Его помощник куда-то отлучился. А рядом с его столом сидел человек в форме сотрудника НКВД с четырьмя шпалами в петлицах. Судоплатов забрал у ожидавшего охранника пропуск во внутреннюю тюрьму. Расписался на нем. Сделал еще какую-то пометку. Затем спросил:

– Где прежняя охрана?

– Все откомандированы в Куйбышев, товарищ майор госбезопасности.

– Можете идти.

– Есть! – Охранник козырнул и, повернувшись кругом, вышел из приемной.

– Здравствуй, Наум Исаакович, – протянул руку Судоплатов. – Чего не проходишь?

– Да виделись же сегодня, – улыбнулся полковник, но пожал протянутую руку.

– Так это когда было!

– Утром, – продолжал улыбаться посетитель. А входить без спроса за свою «отсидку» разучился. Когда походишь в сопровождении конвоира, начинаешь иначе смотреть на начальство.

– Голова кругом идет. Ну, пойдем, будешь знакомиться со своим подопечным.

Наум Эйтингон был выбран для предстоящей работы с Мирком-Суровцевым совсем не случайно. Только недавно сам освобожденный из тюрьмы по ходатайству Судоплатова, он обладал знаниями, которые могли помочь ему понять психологию вчерашнего арестанта. Но определяющим было другое: в настоящий момент Эйтингон являлся дважды заместителем – Судоплатова, главы Особой группы НКВД и начальника 4-го управления, и Фитина начальника 1-го Разведывательного управления НКВД. С началом войны Эйтингон оказался крайне востребованным для двух управлений и, что особенно важно, устраивал в этом качестве обоих своих начальников. Как бывший агент советской разведки во Франции, Бельгии, как резидент этой разведки в Китае и Испании, как создатель базы разведывательной работы в США, он был незаменим для Фитина. А Судоплатов уже потому хотя бы не мог не уважать Эйтингона и не хлопотать за него, что именно Эйтингон был непосредственным организатором убийства Троцкого. К этому еще нужно добавить, что в двадцатые годы Эйтингон лично разрабатывал, а затем участвовал в поимке известного авантюриста Оперпута, то есть непосредственно ликвидировал савинковское подполье. То самое, которое предположительно также помогал чекистам ликвидировать бывший царский генерал Степанов.

Когда Судоплатов вместе с Эйтингоном вошли в кабинет, то застали следующую картину: Суровцев чертил на бумаге какую-то схему и комментировал кружки и квадратики, соединенные между собой линиями и стрелками, а Фитин заинтересованно слушал.

– Мне кажется, в силу известных вам причин советское руководство вряд ли рассматривало этот компонент. Назовем его по имени страны. Мне кажется, я мог бы быть полезен в этом вопросе. Но мне как минимум нужны списки высших офицеров и генералов. Сами понимаете, речь идет о Министерстве обороны и Генеральном штабе. Хорошо бы также иметь подобный список из Министерства иностранных дел. Опять же соответствующей возрастной категории. Не может быть, чтобы среди них не оказалось знакомых мне имен.

– Это интересно, – ответил Фитин и, несколько раз сложив лист бумаги, исчерченный Суровцевым, спрятал в нагрудный карман гимнастерки. – Ну что ж, вот товарищ, который станет вашим спутником на два ближайших дня, – кивнул он на Эйтингона, с интересом рассматривавшего Суровцева.

Суровцев встал из-за стола. Судоплатов уже новыми глазами посмотрел на своего бывшего подопечного. Нельзя сказать, что он был рад неожиданной реабилитации Мирка-Суровцева. О симпатии тоже не приходится говорить. Но уважение к противнику сейчас превращалось в уважение другого рода. Не то было время, чтоб поддаваться чувствам, но люди есть люди и наличие у них души не отменяет никакой атеизм. И эта душа ведет себя порой самым неожиданным образом, вдруг заявляя о себе своим расположением или же неприятием, когда окружающая действительность требует совсем другого отношения.

– Почему вы до сих пор ни разу не спросили о том, чем вам предстоит заниматься в самое ближайшее время? – поинтересовался Павел Анатольевич.

– Я понял, что у меня есть возможность послужить своему Отечеству. Более того, есть огромное и искреннее желание. Мне сейчас кажется, что я последние годы подсознательно только этого желал и к этому готовился.

– И вы думаете, что готовы к этому? – в свой черед спросил Фитин.

– Генерал, имя которого я сегодня несколько раз вспоминал, в пору моей юности говорил мне многое, что я помню до сих пор.

– Вы имеете в виду генерала Степанова? – давая понять, что от Эйтингона у него секретов нет, спросил Фитин.

– Так точно! – впервые за последние два десятка лет по-военному ответил Суровцев.

– Продолжайте, – кивнул Фитин.

– Офицер разведки не имеет права на провинциальное мышление. Даже если он заброшен судьбой на необитаемый остров.

– Кто бы сомневался, – согласился Фитин. – Ну что ж, ступайте.

Фитин пожал Суровцеву руку. То же самое впервые за все месяцы знакомства сделал и Судоплатов. У Павла Анатольевича было желание что-нибудь сказать на дорогу. Глядя в глаза Суровцеву, он понял, что и тот испытывает похожее желание. Но они просто пристально посмотрели в глаза друг другу и промолчали. Эйтингон взял Суровцева за плечо и так же молча увлек к выходу. Уже в дверях Суровцев все же оглянулся, совсем не в своей манере то ли кивнул, то ли так поклонился и чуть слышно произнес:

– И все же спасибо...

Фитин и Судоплатов некоторое время молчали.

– А знаешь, что он, по сути дела, тебе сказал? – вдруг спросил Фитин.

– Спасибо.

– Вот именно. Ты думаешь, он тебя поблагодарил за что-то? Это не совсем так. «Спасибо» – в русском языке это два слова, слившиеся в одно. То есть «спаси Бог!». Как тебе это нравится? Мне это только что сказал наш подопечный.

– Иди к черту, – беззлобно и второй раз за эту ночь ответил Фитину Судоплатов.

– Ты мне лучше вот что скажи... Откуда он знает о начавшейся войне? В то, что он это установил, как он сказал, по «нервозности охраны», я лично не верю. Кто с ним общался, кроме тебя?

– Мой помощник, но он строго предупрежден. По его словам, арестованный к нему иногда обращался. Три или четыре раза. Просьба была одна: давать ему больше бумаги для его писанины. Вопросники составлял ему я. Ты их видел. Правда, с начала войны ему перестали давать газеты. Это уже я распорядился. Может быть, он поэтому предположил? Потом, охрана у него до последнего времени была глухонемая.

– А сейчас говорящая?

– Я и сам это только что выяснил. Прежних охранников командировали в Куйбышев.

Фитин понимающе кивнул. Там, в районе Куйбышева и в самом городе, проводились мероприятия по возможной эвакуации правительственных и военных учреждений страны в случае угрозы взятия столицы. Фитин, как и Судоплатов, знал об этих сверхсекретных работах на берегу Волги.

– И все же он располагал какой-то информацией. Хотя, как генштабист, он-то знает, что агрессор к нам традиционно идет через Смоленск. Наполеон тоже вышел к Смоленску в середине июля.

– Только через Березину переправился чуть раньше.

– Что ты хочешь? У Наполеона была только конная тяга. Кстати, мне уже передали. Товарищу Сталину нравится сравнение Отечественной войны 1812 года с войной нынешней. Все нравится, кроме эпизода с оставлением Кутузовым Москвы. Но не об этом речь. Наш подопечный, а теперь и наш подчиненный, и вправду не простой. Я с ним в твое отсутствие с минуту только поговорил, и он мне подкинул не на один день информации для размышления. – Фитин похлопал себя по нагрудному карману гимнастерки, в котором находился листок с какой-то схемой, составленной Суровцевым.

– Прямо так серьезно?

– Ты знаешь, он подсказал мне интересную схему, которая была неприемлема до сих пор, но может очень интересно работать в нынешних условиях. Я подумаю, а потом поделюсь. А ты все же проверь, не общался ли он с внешним миром. Я сам иногда поражаюсь, но интуиция меня до сих пор не подводила, – сказал он и сплюнул три раза через левое плечо.

– Суровцев должен находиться под постоянным наблюдением. Глаз с него не спускать. Честно говоря, я как-то не особенно верил, что он может быть интересным для нас.

– А теперь?

– А что теперь? – в свою очередь, спросил Фитин. – Если сам товарищ Сталин и Генеральный штаб им интересуются, то нам остается только признать это.

– Дело не в Генеральном штабе. Дело в маршале Шапошникове. Шапошников и Суровцев знакомы еще по Первой мировой войне. Я, кстати говоря, так и не выяснил подробности их знакомства. Просто руки не дошли. Знаю только то, что встречались они на той войне не один раз.

– Как думаешь, имея такого нового покровителя, будет ли он искренен с нами?

– Я думаю, Эйтингон с ним в этом направлении поработает. Потом, для взаимодействия с нашим Генеральным штабом такой канал не будет лишним.

– Все так, но наш подопечный из тех, кто способен вести свою игру. И потом, не будем забывать, что вопрос об этом чертовом золоте Колчака так и висит в воздухе. А я, как и ты, тоже связываю это со Степановым. А Суровцев, сам видел, как выстраивает схему взаимоотношений со Степановым.

– Действительно, все очень сложно получается.

– Да нет, это как раз нормально. Я когда пришел в разведку, первое время думал, что с ума сойду, а потом понял, что полоумность в некоторых вопросах для разведчика нормальное состояние. Это просто другой способ мышления. И потом, это мышление личности неординарной. А уж банально хитрить и жульничать здесь недопустимо. Не с теми людьми дело имеешь. Ты, случайно, не знаешь историю с Быстролетовым?

Судоплатов слышал о Дмитрии Быстролетове, но знаком с ним не был. Знал только то, что он был репрессирован в 1937 году. Несмотря на это, книга Быстролетова «Легализация и конспирация» оставалась одним из главных учебных пособий для советских разведчиков.

– Рассказывай.

– Когда он работал в Италии, к нему обратились с предложением продать секретные коды итальянцев, а в дальнейшем и других европейских стран. Сумма для разведки была неподъемная. Огромная сумма. Тогдашние начальнички решили сжульничать. Попросили коды для проверки подлинности, скопировали их и вернули. Якобы усомнились в подлинности. А деньги зажилили.

– Ну и что?

– Через неделю итальянцы взяли и сменили все коды. Кинулись искать продавца. Причем и деньги сразу же нашли. Все как по поговорке: «Жадный платит дважды». А где искать? Быстролетов, понятно, приметы продавца срисовал не хуже любого «топтуна», но в отличие от «топтуна» он еще и настоящий художник. И не просто художник, а живописец. И он запомнил, что продавец имел характерный альпийский загар, который золотистого цвета и предполагает красноватый нос. Вот и поехал искать этого продавца в Швейцарию.

– Нашел?

– Нашел в Женеве. Извинился за дураков-начальников, отдал деньги и получил нормальные коды. Позже через него же получил коды и других европейских стран. Я это к тому говорю, что наш Суровцев тоже из таких людей, как Быстролетов. Я не удивлюсь, если он рисует или играет на пианино.

– Он не только играет на многих музыкальных инструментах, но и, вероятно, еще поет, – впервые за несколько дней искренне рассмеялся Судоплатов.

– Вот видишь, – серьезно продолжал Фитин. – Если у разведчика и контрразведчика нет никаких талантов и других ярко выраженных способностей – это потенциальный перебежчик.

– А мы с тобой? – продолжая смеяться, спросил Судоплатов.

– А мы с тобой – инквизиторы.

– Иди ты к черту! – в четвертый раз за вечер, но уже со смехом, сказал Судоплатов.

– Ничего смешного, Павел Анатольевич, не вижу. Инквизитор от латинского слова inquisitio, что означает расследовать и исследовать. Мы же и первое их правило переняли.

– Какое? – удивился Судоплатов.

– Цель оправдывает средства! Это нам от инквизиторов досталось. Я, кстати, попытался Быстролетова вытащить из лагеря.

– Он жив?

– Жив. Но на моей памяти только у тебя получилось вытащить из лагерей Эйтингона.

– Да я, честно говоря, и сам не ожидал.

– Ну все, пошли по своим инквизиторским кельям. Я даже как-то отдохнул у тебя. Придет первая же информация от Суровцева, дай знать. Да... А псевдоним ты ему еще не придумал?

– Поздно.

– Что поздно?

– Товарищ Сталин придумал.

– Да ты что! И что же это?

– Грифон.

– Красиво, – нараспев произнес Фитин. – И опасно, – добавил он кратко и многозначительно.

 

Глава 18. Ледяной поход

1918 год. Март. Станица Ново-Дмитриевская

Всю жизнь Гражданская война ассоциировалась в сознании Суровцева не только с обычными для войны кровью, грязью, с самой смертью, но всегда еще с сыростью и холодом. Часто с морозной погодой. И в Первую мировую тоже были холодные зимы и полные грязи весны и осени... Но вся Гражданская война помнилась именно по эпизодам, насквозь пропитанным холодом. Сырость, холодный ветер и мороз пронизывали всю эту войну. Почему, он и сам не мог себе объяснить. Еще постоянно хотелось есть. А еще заедали, доставали на каждом шагу вши. И холод. Неотступный, постоянный холод. А едва стоило отогреться, как сразу же наваливались вши. А между вшами и холодом всегда сырость. Иногда теплая, иногда холодная, но сырость.

Началось с дождливого осеннего дня в Быхове в 1917 году. Продолжение последовало под Ростовом в конце того же года. В самом начале «Ледяного похода» Добровольческой армии. Совсем не случайно названного походом «ледяным».

Белая гвардия покидала Ростов. Шли колонной. И в этой колонне почти не было солдат. Из низших чинов были вольноопределяющиеся из числа вчерашних мальчишек-гимназистов и юнкера. Приказом по армии всем юнкерам было присвоено первое офицерское звание – прапорщик. Молодые люди химическими карандашами рисовали на своих юнкерских погонах просвет и первые офицерские звездочки. Абсолютное большинство армии теперь составляли офицеры от прапорщиков до капитанов. Тут же шагали полковники и подполковники, стирая ремнями солдатских винтовок золото своих погон. Таким же пешим порядком шли генералы. А еще обоз из раненых, женщин, детей и стариков, по численности составляющий пятую часть этой армии. Это была часть населения, уже испытавшая на себе власть большевиков, а также небольшое количество родственников офицеров.

Советские историки лукаво обходили вопрос численности добровольцев в этот период Гражданской войны. И было отчего скрывать. Пришлось бы объяснять, почему в Добровольческой армии Деникина, угрожавшей Москве всего год спустя, в 1919 году, оказалось более ста тысяч штыков и сабель. Год назад, в 1918-м, Корнилов уводил из Ростова армию, численностью четыре тысячи человек! Можно ли вообще называть это армией? Особенно если помнить, что с ней отступало с тысячу людей так называемого «не боевого элемента». По своей численности Добровольческая армия того периода была всего лишь полком по довоенному штатному расписанию. Четыре тысячи человек. Плюс, еще раз нужно сказать, тысяча людей «не боевого элемента».

Вся эта разношерстная команда, утопая в грязи, насквозь мокрая от снега и дождя, покидала Ростов. Донской фронт рухнул. Со стороны Батайска по отступающим частям била тяжелая артиллерия красных. Стреляли в целом скверно, но несколько раз тяжелые снаряды разорвались в колонне. Хватило и этого. Десяток человек погибли сразу, с кровью и грязью разметанные вокруг огромной воронки. Еще десятка два людей упали ранеными, и неизвестно, сколько тяжело– и легкоконтуженных, качаясь точно пьяные, продолжали идти дальше, с трудом вырывая ноги из непролазной грязи, борясь с тошнотой, вызванной контузией. Падал снег. Многие из числа гражданских лиц шли босяком. Оставив где-то в грязной жиже свою не предназначенную для походов обувь, они с застывшей на лице маской страдания топили ступни ног в леденящем кровь месиве дороги. Убитых не хоронили. И если военные почти равнодушно шли дальше, то гражданские люди и недавние гимназисты метались между убитыми родственниками и знакомыми и продолжавшей свой горестный путь колонной. Сама мысль, что их пытаются уничтожить свои русские люди, многим казалась чудовищной. Чудовищным это и было. И ожесточение против этих, еще вчера своих, соотечественников вытесняло все другие чувства. Почти не утихавший плач женщин и детей заполнял паузы между разрывами снарядов. Ближних и дальних... Этот детский плач и женские стенания терзали и без того оголенные нервы белогвардейцев. Точно предрекая ужас и хаос отступления Красной армии от советских границ летом и осенью 1941 года, в колоннах время от времени слышалось:

– Бог их накажет!

Рядом с Суровцевым шагал подполковник Неженцев. Последняя должность его в царской армии была «помощник старшего адъютанта Разведывательного отделения штаба 8-й армии. То есть он был помощником Мирка-Суровцева в армии», которой на тот момент командовал сам генерал Л. Г. Корнилов. В мае семнадцатого года, не без участия своего непосредственного начальника Мирка-Суровцева, Неженцев подал Корнилову рапорт с предложением сформировать при штабах армий и корпусов ударные отряды из добровольцев. В июне 1917-го он сформировал 1-й Ударный отряд и, командуя им, выступил в его составе в августовском наступлении на Петроград. Произведенный за удачные действия в подполковники после Октябрьского переворота, он официально распустил свой уже 1-й Ударный Корниловский полк и негласно приказал его чинам пробираться на Дон. 50 офицеров и 450 солдат этого полка теперь шагали вместе со своим командиром. При оставлении Ростова это, была, пожалуй, самая боеспособная боевая единица Добровольческой армии.

– Сергей Георгиевич, у вас не бывает ощущения нереальности всего происходящего? – спросил Неженцев. – У меня лично такое ощущение, что все, что происходит с нами, похоже на кошмарный сон. А если говорить точнее, то мне иногда кажется, что душа отлетела и смотрит на происходящее откуда-то со стороны и сверху.

– Вы, Митрофан Осипович, поэт и лирик больше меня, – отвечал Мирк-Суровцев. – Я думаю несколько иначе. Все нас окружающее в последние месяцы – есть кошмар, происходящий наяву. И обусловлен этот кошмар событиями, от нас не зависящими. А вот рассудок и сама душа не желают этого принять.

– Я помню ваши слова о том, что мы воюем с преступниками. Потому и не следует перегружать себя понятиями о сострадании и милосердии к неприятелю.

– Я еще добавлю смущения в вашу душу, дорогой Митрофан: мы с вами тоже преступники. И сдается мне, что эта война не кончится до тех пор, пока обе стороны не обескровят друг друга. Пока преступники не уничтожат преступников. А затем израненный победитель и, вероятно, раскаявшийся преступник начнет думать, что ему нужно делать, чтоб не допустить подобной войны снова. Боюсь, что нам с вами до этого не дожить.

Тяжелый снаряд протяжно то ли выл, то ли гудел в небе. Наконец тяжело брякнулся о землю где-то позади колонны. Офицерам показалось, что сначала земля качнулась под ногами, а затем до них долетел оглушительный гром. Взрывная волна тупо толкнула в спину. На самом же деле этот грохот, имеющий большую скорость распространения, ударил как будто сверху, заставив сгорбиться и втянуть голову в плечи. Потом мелкие, неожиданно теплые ошметки грязи, разогретые пламенем взрыва и осколками, полетели в разные стороны. Сквозь гул, стоявший в ушах, до живых долетали стоны и крики раненых. Вопли женщин и крик детей перемежались с отрывистыми командами командиров:

– Подтянись! Не останавливаться!

Бегло и делово осмотрев себя, оба офицера даже взгляда не бросили на место недавнего взрыва.

– Скотина все-таки человек, – неожиданно произнес Неженцев. – Не меня, и ладно...

– Я вам больше того скажу, – глупо улыбаясь, ответил Мирк-Суровцев. – Хорошо, что не меня...

Оба были готовы рассмеяться. Сам человеческий организм требовал как-то сбросить напряжение. Но, улыбнувшись, они замолчали и разошлись в разные стороны.

– Не растягиваться! – протяжно скомандовал Неженцев и, ускорив шаг, стал быстро отходить от Мирка-Суровцева вперед, вдоль колонны своего малочисленного полка.

Сергей не стал догонять своего приятеля и бывшего подчиненного. «Не жилец», – вертелось в голове одно только слово. В который раз за последние пять лет это слово всплыло в подсознании при взгляде на еще живого человека. «Все же солдат – существо Божье, – продолжал размышлять Мирк-Суровцев, – для солдата, как ни для кого другого, необходимо, как это ни странно, именно смирение перед будущим. Неженцев заметался. Добром такие вещи не заканчиваются». Для себя он определил свое поведение на войне как «смиренное служение». Служение предполагало смелость и беспощадность к неприятелю, а смирение было для него неким признанием своей незначительности в этом мире. Признание себя только малой частью чего-то более ценного. Вспомнился спор с Пепеляевым. Анатоль с обычной для него горячностью кричал:

– Я не желаю быть чьим-то рабом! В том числе и рабом Божьим!

– Не желаешь, и черт с тобой! – ответил ему Суровцев.

Анатоль неожиданно для себя самого и для Суровцева вздрогнул и перекрестился. Быть с чертом ему явно не хотелось! Как ни странно, но в истории русского воинства великие полководцы были набожны. Легенда говорит, что Александр Невский перед предстоящей схваткой с крестоносцами находился в душевном смятении. Кресты на щитах немецких рыцарей не могли не вызвать у него сомнений в своей правоте. В посте и молитве просил князь Господа укрепить его и открыть ему тайну такого противостояния христиан. В конце концов, по той же легенде, после поста и молитвы князь произнес библейское: «Не в силе Бог, а в правде!» И адмирал Ушаков, и Суворов, и Кутузов, осознавая греховность своего ремесла, именно у Бога искали правды. Оправдание можно найти всегда и везде. Правда же только у Всевышнего, Творца. Потому они, наверное, и становились победителями неприятельских полководцев, что обоснование своих действий находили на Небесах. Они, великие флотоводцы и полководцы, в отличие от того же Наполеона не были подвержены гордыне. Хотя Суворов и произнес однажды: «Мы русские – с нами Бог!»

Бой у станицы Ново-Дмитриевской дал название первому кубанскому походу Добровольческой армии. «Ледяным походом» назвали его историки белогвардейские. К тому времени остались позади сотни верст негостеприимной, непролазной донской земли. Еще в Ростове, анализируя обстановку на Дону, Кубани и на всем Северном Кавказе, Шульгин, Савинков и Суровцев предоставили военному совету ВСЮР подробный секретный доклад об обстановке на юге России. Из доклада явствовало, что донское казачество еще не представляет для себя всю меру опасности красного наступления. В это же время казачество кубанское и терское уже испытало на себе все прелести большевистского правления. Дело в том, что части бывшего Кавказского фронта, противостоящие во время войны Турции, имели в своем составе много солдат из числа так называемых иногородних. Так называли в казачьих областях все не казачье население, которое проживало не только в городах, но и в станицах. Теперь эти иногородние, дезертировав полками и дивизиями с позиций, вооруженные и озлобленные, бросились разоружать казаков и делить казачью землю. Но так пока было только на Кубани и Тереке, а Дон еще ожидало создание комитетов бедноты и комитетов по разделу казачьей земли. Ожидало то, что осталось в истории страны под названием «расказачивание». Во время похода по донской земле добровольцы с боями входили почти в каждую станицу, громя отряды Красной гвардии, захватившей их накануне при полном попустительстве казаков. А уже утром следующего дня донские казаки начинали шнырять по станице и в ее окрестностях в поисках того, чем можно поживиться после вчерашнего боя. Банально мародерствовали. Затем заполняли станичный майдан и начинали митинговать. Резолюции таких митингов имели главным тезисом одно: «Сами с усами! Никто нам не указ! Власть – советам казачьих депутатов! Нам и советы создавать не надо. У нас сход – совет!» Вот такие резолюции на своих митингах в то время принимали на тихом Дону. И напрасно командование Добровольческой армии пыталось доказать донским казачьим атаманам и старшинам, что большевики церемониться с ними не будут. Где там!

Один человек из числа казачьих лидеров Дона осознавал весь трагизм положения. Это был покончивший с собой атаман войска Донского Алексей Максимович Каледин. Атаман не смог пережить переход на сторону красных некоторых казачьих полков. Накануне своей гибели на заседании донского правительства он заявил о «бесцельности продолжения борьбы и сопротивления». Его же преемник атаман Краснов позорно ввязывался в союз с немецкими оккупантами, завладевшими почти всей Украиной и теперь стоящими перед порогом Кавказа – Доном. Протрезвление придет. Но придет оно поздно. Да и протрезвев от иллюзий на короткое время, уже стоя на подступах к Москве, донское казачество, опять со своим «сами с усами», преисполнилось желанием вернуться на милый сердцу Дон. Протрезвление атамана Краснова – талантливого беллетриста перетекло в сотрудничество с нацистами. Вот тебе и беллетристика!

Весна на Кубани выдалась холодной. Была середина марта 1918 года, но стояла погода, свойственная скорее поздней осени. Днем заливали дожди, к вечеру подмораживало, ночью вдруг возвращался зимний холод. Какие муки испытывали усталые, изможденные длительными переходами люди! Какие душевные муки терзали души неопределенностью, которая казалась уже безысходностью! Ледяная вода дождя не текла – она пронзала тонкими струйками тело. Попадая за воротник, она прострелами пробегала по спине, стекала по ногам в разбухшие сапоги. И эти без того неподъемные от налипшей грязи сапоги постоянно пополнялись водой, стекавшей с тела.

* * *

Пользуясь особым, теплым отношением к себе генерала Маркова, Суровцев по собственной инициативе выдвинулся вперед с пятью всадниками. Четыре офицера – два пехотных поручика и два таких же пехотных подпоручика – были неважными кавалеристами. Случись им рубиться с настоящей кавалерией, при первых же взмахах настоящих конников руки и головы этих всадников полетели бы под копыта лошадей, которые тоже были не кавалерийские. Лошади были куплены у казаков еще на Дону за большие деньги. И продавались донцами по принципу «на, Боже, что нам негоже».

К полудню большими хлопьями повалил снег. Суровцев подошел к реке и занялся поисками переправы, острая необходимость в которой, понимал он, возникнет сразу же при подходе основных сил. Несколько раз он и его спутники пытались перейти на другой берег. Продрогшие и замерзшие не меньше, а даже больше людей лошади, фыркая и, казалось, съеживаясь, раня ноги острыми осколками льда, отламывали ледяные забереги бурной реки, не раз и не два входили в воду. С большим трудом Суровцев отыскал брод. Он оказался рядом с разрушенным мостом. Трудно было даже понять – то ли его сломали люди, то ли сама разлившаяся река снесла мост своим половодьем.

На берегу, занятом неприятелем, их обстреляли со стороны небольшого хутора из трех-четырех хат. Дым из печных труб и манил, и дразнил, и злил одновременно. Тело с новой силой терзал холод. Ледяные объятия одежды рождали страшное ожесточение и злобу на врага. Сил для атаки было недостаточно. Не хватало еще нарваться на настоящую кавалерию. Суровцев повернул свой малочисленный отряд назад к реке. На противоположном берегу уже другие конные добровольцы тщетно искали брод. Они в точности повторяли то, что два часа назад проделывали полковник Суровцев и его подчиненные.

На своем берегу он застал передовые части офицерского полка генерала Маркова и самого генерала, который еще издали понял, что брод найден.

– Ваше превосходительство, разрешите доложить, – обратился Суровцев к Маркову.

– Сергей Леонидович, брод в ста метрах выше по течению реки, справа от разрушенного моста. Глубина до полутора метров. На том берегу хутор. Судя по плотности огня, обороняют его силами численностью примерно около взвода. По всему берегу аванпосты. Есть пулеметы. Продвинуться вглубь счел преждевременным ввиду важности сведений о найденной переправе, – доложил Суровцев.

– Благодарю вас, полковник, – крепким рукопожатием ответил обычно крайне сдержанный на похвалу генерал. – Вот что, голубчик, моим именем соберите, сколько найдете, конных и захватите мне этот хутор.

И снова мучительная переправа на неприятельский берег. Лошади, отдуваясь и фыркая от холода, спешили выбраться на противоположный берег. Всадники сколь ни пытались поднять ноги выше уровня воды, все равно цепляли ее сапогами. Боль, порожденная ледяным холодом, схватывала коленные суставы. Кое-кто, точно желая быстрее прекратить свои мучения, или погибнуть, или же быстрее добраться до тепла, ринулся в реку пешим порядком. Ледяной поток прошел от носков сапог, через голенища, через причинное место прямо к горлу. Добровольцы, кто по пояс, а кто и по грудь, оказались в воде. Смельчаки выдыхали последний теплый воздух из своих тел. Дышали на выдох. «На издохе», – подсказывает русский язык. Точно ошпаренные кипятком, а не ледяной водой, люди выскакивали обратно на берег.

Атаковали хутор под сплошной завесой снегопада наскоро собранной конницей. Атаковали как-то по-волчьи. Молча. С единой мыслью: поскорее добраться и убить всех, кто там находится. Хотелось быстрее оказаться в тепле и в несказанном уюте казачьей хаты. Не было ни сил, ни желания кричать «ура». Не доскакав пятидесяти метров до хутора, Суровцев вместе с убитой под ним лошадью полетел в грязь со снегом. Перепачканный с головы до ног, встал, но не сразу пошел к хутору, где уже начинался бой, а некоторое время постоял, глядя на умирающее животное. «Надо пристрелить, чтоб избавить от мучений», – почти буднично подумал он. Подошел. Вынул из кобуры револьвер. Вставил ствол в ухо животного и выстрелил. Эта была уже пятая за войну лошадь, павшая под ним. По сути дела, эти благородные животные пять раз за последние годы спасали его от смерти. Бой был скоротечный. Красногвардейцы стали выбегать из теплого жилья, когда боевое охранение было подчистую изрублено наступавшими. Выскакивая из хат, одеваясь на ходу, они попадали под белогвардейские пули. Ожесточение достигло такой силы, что ни одного, даже раненого, пленного к приходу Суровцева уже не было. Самой отборной бранью перепачканный весенней грязью Сергей разразился в адрес подчиненных. Но отнюдь не милосердие вызвало гнев молодого полковника. Сведения! Сведения, будь они неладны! У кого теперь узнать, сколько сил у неприятеля? Кто скажет, чего ожидать при дальнейшем наступлении?

– Всех коней к мосту, полк переправлять верхом и на крупах! – отдавал приказания генерал Марков.

Папаха генерала странным образом сохраняла свою белизну среди окружающей крови и грязи.

По двое на одной лошади люди медленно переправлялись через реку. Попытались перетащить артиллерийское орудие, но, точно взбунтовавшись, кони опрокинули пушку. Брань. Вопли. Задержка переправы. Новая беда. Вражеская артиллерия начала обстрел. Разрывные снаряды, в то время их называли артиллерийскими гранатами, ложились по снежному полю. По реке вставали столбы ледяной воды. Крики раненых людей. Ржание лошадей.

«У костра из обломков телеги пытаются отогреться полтора десятка добровольцев. И никакой обстрел не может их отогнать от слабого, при таком снегопаде и сырости, огня. Вражеский снаряд разрывается точно посередине костра. Головешки, искры и растерзанные взрывом человеческие тела разлетаются по окружности от небольшой дымящейся воронки. Вопли, стоны и крики раненых», – вспоминал очевидец об этой переправе.

– Ведь наш же брат, офицер, руководит огнем, – заметил помощник Маркова полковник Тимановского.

– Яйца этому брату оторвать бы! – хлестко бросил Марков.

Полк генерала Маркова, по численности, как уже говорилось, равный батальону, оказался в полном одиночестве перед станицей. Конница, направленная в обход с правого фланга, не смогла переправиться через реку. Отряд генерала Покровского, который должен был атаковать станицу с юга, вообще не двинулся с места. Он «счел невозможным двигать по такой дороге и в такую погоду свой отряд».

– Авиатор! – с самыми матерщинными эпитетами ругал его Марков.

Генерал Покровский действительно вступил в Гражданскую войну, будучи летчиком и в звании капитана.

– Погода у него нелетная!.. – И следовала еще более отборная генеральская брань.

Снег падал на землю, а души убиенных, казалось, поднимались ему навстречу. И то ли хлопья снега, прикасаясь к душам, издавали этот особенный звук, то ли ангелы, шурша крыльями, принимали страдальцев в свои владения, но наступающие сумерки были наполнены каким-то странным звуком, возникавшим от соприкосновения живого с неживым. И неживой снег был, казалось, живым, и живые люди были почти мертвецами. Сводно-офицерский полк генерала Маркова, шмыгая носами, утирая то ли слезы, то ли сопли, лежал перед занятой красными станицей. Лежал, стуча зубами и затворами, тщетно пытаясь согреться хлопками одиночных выстрелов, которые обрывались выкриками батальонных и ротных начальников:

– Прекратить стрельбу!

– Ага! Сейчас все брошу и прекращу! – крикнул поручик Новотроицын. – Вообще, господа, рекомендую с... под себя... На короткое время согревает...

– Постыдитесь, поручик, – попытался урезонить говорившего пожилой полковник из запасных. – Здесь же сестрица, – посмотрел он на сестру милосердия Вареньку, переползавшую по цепи.

Варенька то перевязывала, то закрывала глаза убитым, наскоро прошептав слова молитвы.

– А ваш геморрой, господин полковник, вас не согреет ни при каких обстоятельствах, – огрызнулся Новотроицын. – У меня есть пара белых, парадных, перчаток. Я вам их подарю... Берёг для парада...

– Зачем они полковнику? – спросил кто-то из цепи.

– Геморрой подержать! – гогоча во все горло, выкрикнул Новотроицын.

Вся цепь рассмеялась.

– Новотроицын! – выкрикнул Мирк-Суровцев.

– Чего изволите, ваше высокоблагородие?

– Николай, – уже по имени обратился к нему Суровцев, – побереги задор для атаки.

Новотроицын не унимался.

– Я остатки задора потратил бы на какую-нибудь сестрицу, милую сердцем, – опять вызвав смех, выпалил поручик.

– Соблаговолите встать, поручик, и следовать за мной, – встав и сам подойдя к Новотроицыну, сказал Сергей Георгиевич.

– Соблаговоляю, – изрек Новотроицын и тоже встал, что было небезопасно ввиду близости неприятеля.

Они отошли на десяток шагов от передовой цепи. Трижды разжалованный за войну, трижды раненный и тяжело контуженный сокурсник Мирка-Суровцева по Павловскому военному училищу поручик Новотроицын дерзко глядя полковнику в глаза, спросил:

– Что, равнять собрался? Не советую. – Винтовка оказалась с примкнутым штыком не на уровне груди Суровцева.

Он не был «почти святым» по определению. В отличие от «почти святых» в Гражданскую войну Новотроицын вступил сразу бандитом. Несколько пуль просвистело рядом.

Суровцев шашкой отбил в сторону винтовку Новотроицына и рукояткой «нагана», зажатого в другой рукой, ударил поручика в ухо. Привыкший к постоянному противостоянию с начальством, Новотроицын не ожидал таких действий со стороны полковника. Он охнул от неожиданности. Удар был сильным, и поручик увидел небо где-то далеко вверху. Но и сам Суровцев не ожидал от себя такого поступка. Юнкерами они не раз пробовали силы в кулачном бою. Физически более сильный Новотроицын не раз и не два был бит своим более ловким, дерущимся одинаково быстро с обеих рук сокурсником.

– На пленных руку набил, – процедил поручик сквозь зубы.

– Сейчас еще получишь, если будешь продолжать в том же духе. Разоружить! Сопроводить за мной, – громко приказал Суровцев двум бывшим юнкерам.

Два юнкера, теперь уже новоиспеченные прапорщики, подхватили Новотроицына под руки и поволокли следом за Мирком-Суровцевым. Длинная пулеметная очередь резанула наугад со стороны станицы. Суровцев, не пригибаясь продолжал шагать прочь от передовой цепи, а два юных прапорщика тащили за ним поручика Новотроицына, который, безвольно повис на руках конвоиров и зачерпывал сзади голенищами сапог мокрый снег...

– Ох, ох! – продолжал ерничать Новотроицын. – Да вам, право, в трактире служить половыми, а не в армии. Руки прочь! Я не пьян!

Еще один, такой же, как Суровцев, помощник командира Сводно-офицерского полка полковник Тимановский, обратился к Маркову:

– Ваше превосходительство, Сергей Леонидович, надеюсь, у нас самосуда не будет?

– Николай Степанович, полковник Суровцев, как помощник по строевой части, обещал мне держать дисциплину. Он ее и держит.

– И сам же ее нарушает. До рукоприкладства между собой дошли, – посетовал Тимановский.

Генерал Марков промолчал, занятый другими, более для него важными мыслями.

– Возвращайтесь в цепь, – приказал Мирк прапорщикам. – А ты, любезный, вставай. Если желаешь сатисфакции, я к твоим услугам сразу после боя. А сейчас я тебе предлагаю или застрелиться, или возглавить атаку, которая нам предстоит.

– Слушай, Мирк, а ты не боишься во время атаки моей пули? – вытирая разбитые губы, спросил Новотроицын.

– Вот и согрелся, – улыбнулся Мирк. – А то с... под себя... Я с тобой пойду плечом к плечу. Или ты до сих пор не понял, что твои выверты вредят всему нашему делу? Мальчишки на тебя смотрят. От того, как мы себя ведем, зависит, как будут себя вести они. Ты ведешь себя недостойно. И я из-за тебя туда же...

– Ну-ну! Варенька бедная чуть не ус... от моей лексики... У тебя курить есть? – вдруг неожиданно спросил он, зная, что Мирк не курит, но носит с собой портсигар, всегда набитый папиросами. Они были ему нужны во время допросов пленных – как правило, людей курящих.

Закурив, Новотроицын, как это бывало с пленными, обмяк, и прежняя задиристость слетела со всего его облика. Он знал эту дурацкую черту своего характера: всегда пробовать на прочность характер начальства. Но знал и то, что дисциплинированный и аккуратный Мирк-Суровцев, при всей своей воспитанности, мог за себя постоять, и владел таким запасом сквернословия, что ему, Новотроицыну, и во сне не снилось. Это-то и раздражало поручика. Мирк показывал ему пример, как надо себя вести, чтобы во всем быть успешным. Умом Новотроицын все понимал, но сделать с собой ничего не мог. И с любым другим он ввязался бы в дуэль. Но не с Мирком-Суровцевым. Стрелял его сокурсник отменно, так же и фехтовал.

– Ладно, – произнес он. – Дай еще пару папирос. Что-то и правда несет меня сегодня. Пойду-ка извинюсь и перед Варенькой, и перед полковником-старпером. А то убьют и слова доброго никто обо мне не скажет.

– Марков перед боем просил тебе передать, чтобы ты принимал роту вместо убитого полковника Козлова. Но как тебе теперь что-то поручать?

– Слушаюсь.

– Что ты за человек такой?

– Сам не знаю. Несет...

* * *

Суровцев подошел к Маркову:

– Ваше превосходительство, прошу извинить меня за произошедшее. У нас с поручиком особые отношения еще с военного училища. Пришел вестовой из Партизанского полка. До ночи они не успевают переправиться.

– Ну вот что. Ждать некогда. В такую ночь без крыши над головой все погибнем в поле. Идем в станицу. К бою! – хрипло крикнул Марков. – Примкнуть штыки! Проверить ружья! За мной!

Как многие генералы, Марков называл винтовки ружьями. Это было что-то вроде генеральского шика. Мол, мы еще помним время, когда винтовок и не было.

– Варенька, буду жив – я вас изнасилую! Берегите геморройщика! – прокричал вдруг Новотроицын.

«Точно – контуженый», – подумал Сергей. Но на этот раз никто не смеялся.

– В цепь! Новотроицын! Ведите роту левее. Ориентир – колокольня. Объект атаки – красный штаб! – выкрикнул Суровцев.

– Слу-ша-юсь, – сдавленным от холода горлом произнес поручик.

В сгустившихся сумерках снежный заряд скрыл цепи наступавших добровольцев от глаз обороняющихся сплошной завесой снегопада. Стреляли красные много и почти бесполезно. Более опытные воины, добровольцы и не думали стрелять попусту, неумолимо продвигаясь за Марковым, белая шерсть на папахе которого, заледенев, уже не растопляла падающий снег.

Снегопад с новой силой наполнил наступающие сумерки тоннами пушистых снежинок. Стало совершенно непонятно, где красные и где свои. В радиусе одного метра еще можно было ориентироваться, но, зрительно потеряв соседа справа и слева, сделать это не представлялось возможным. Выручали штабные офицеры, которые скорее по привычке, чем по надобности, имели при себе компасы. Суровцев был рядом с Марковым. Взглянув на компас и взяв азимут, он указал рукой в левую сторону. Там звучало приглушенное снегопадом «ура!» добровольцев. Это Новотроицын вел свою роту. Там же, за снежной стеной, в нескольких метрах от них строчил пулемет. Дошли до отрытых в полный рост окопов, наполовину залитых водой. Складывалось впечатление, что ими ни разу не воспользовались. Это было еще и потому странно, что и справа и слева стояла яростная стрельба. «Не иначе как нужно ожидать вторую линию обороны», – думал Сергей.

– Не стрелять! – приказал Марков, опасаясь, что при такой видимости можно перестрелять своих.

Ведомая Марковым цепь шла на приближающийся стук вражеского пулемета, который, почти не умолкая, наугад бил в сторону роты Новотроицына, наступавшей где-то поблизости.

На пулеметное гнездо вышли с фланга. Так получилось, что с тыла, поскольку пулеметчик развернул свой «максим» в сторону уже своего правого фланга. Не успели Марков и Суровцев приказать брать пулеметчиков живыми, как раздалось несколько выстрелов прямо в спины обороняющимся красногвардейцам. Второй номер пулемета как-то по-детски вскрикнул и, чуть приподнявшись, сразу припал к земле. Раненый первый номер, матерясь сквозь сжатые зубы, обернулся. Это был небритый мужик гренадерского роста, а судя по качественной солдатской шинели и папахе, и на самом деле бывший гренадер. Суровцев, не обращая внимания на его брань и стоны, рывком перевернул неожиданно легкое тело второго номера.

– О Господи! – вырвалось у него. – Женщина!

Толстая русая коса женщины вывалилась из-под мохнатой казачьей папахи, упавшей на снег.

– Дожили, – глядя на красивое молодое и уже безжизненное лицо убитой женщины, произнес Марков. – С бабами воюем. Кто-нибудь берите пулемет и продолжайте движение. Николай Степанович, – обратился он к Тимановскому, – ведите людей. Вероятно, есть еще одна линия окопов.

– Есть! – отвечал тот.

Генерал присел на какой-то ящик.

Хладнокровный Суровцев между тем, расстегнув шинель на груди раненого, молча опустошал его карманы. Красногвардеец попытался вяло сопротивляться, но тут же получил кулаком по зубам.

– Лежи уж теперь, дурак!

Пока Сергей изучал документы пулеметчика, тот бессвязно что-то бормотал, но, кроме матерщины, ничего нельзя было разобрать из его речей, которые, собственно говоря, и не особенно интересовали генерала Маркова и полковника Суровцева.

– Ну и что? – прикурив предложенную ему Суровцевым папиросу, стуча от холода зубами, спросил генерал.

– Все то же, ваше превосходительство. Рядовой одной из частей бывшего Кавказского фронта. Само собой, дезертир. Два мандата – от полкового комитета и от какого-то комиссара с инородной фамилией. Придумали же название. И произнести-то неприлично. Мандат... Я так понимаю, вас в Ново-Дмитриевской человек триста? – обратился он к раненому. – Правильно? Еще одна линия окопов есть? – И снова поток брани в адрес добровольцев сдавленно полился из уст раненого красногвардейца.

Марков швырнул недокуренную папиросу в сторону, встал и молча двинулся на шум боя. Впереди с новой силой занималась перестрелка. Поднялся и Суровцев. Он осмотрел окопчик в поисках оружия, но винтовки пленных уже унесли добровольцы. И, уже не обращая внимания на раненого, двинулся за Марковым. Красногвардеец, ожидавший скорой расправы, ошалело замолчал, но спустя несколько секунд неожиданно поднялся на ноги и так же неожиданно крепким голосом стал кричать вслед Маркову и Суровцеву:

– Чуете, сучары, недолго вам землицу топтать! Поквитаемся ишо! Отольются вам наши слезоньки! Выпустим ишо вам кишки!

И снова отборный солдатский мат... Суровцев обернулся. Непроизвольно сорвал с плеча винтовку. Он уже прокрутил в голове событие, которое должно сейчас произойти. Вот он вскинет оружие и, почти не прицеливаясь, выстрелит. С такого расстояния попадет точно в середину лба. Солдат отбросит руки в стороны и замертво упадет на спину с распластанными в стороны безжизненными руками. Дрожащий от холода Марков продолжал идти прочь, занятый какими-то только одному ему известными мыслями. Суровцев тряхнул головой, точно сбросив с себя неприятное видение. Только теперь он снова ощутил дрожь во всем теле и почувствовал на себе жутчайший холод от заледеневшей одежды. Стуча зубами, с трудом проговорил:

– Замолчи! Тебе еще похороны предстоят, дурак. Кто она тебе? Невеста? Жена? Дурак, – еще раз повторил он и, не оборачиваясь, пошел за Марковым, взяв наперевес винтовку.

Раненый солдат сразу сник, посмотрел на мертвую молодую женщину, обессиленно опустился рядом и заплакал. Он вдруг стал гладить ее по голове, приговаривая сквозь рыдания:

– Любушка! Любушка моя!

Русский человек, давясь рыданиями, сидел рядом с убитой. А двое других, таких же русских, шли прочь. «Все равно кто-нибудь добьет», – подумал полковник о красногвардейце. И тут же забыл о нем.

Снегопад точно выполнил свое предназначение, помогая наступавшим добровольцам в этом бою. Свинцово-серое небо нависло, казалось бы, в нескольких метрах над землей. Быстро наступили сумерки. С другой стороны станицы в нее ворвалась белая конница. Их вел в атаку сам главнокомандующий Лавр Георгиевич Корнилов. С жалкими остатками Текинского полка, а также с другими кавалеристами он прорвался к майдану. По всей станице завязались рукопашные бои. Пленных в таких стычках почти не бывает. Были небольшие очаги сопротивления, которые быстро и беспощадно подавлялись остервеневшими от злобы и холода белогвардейцами. Запылали несколько стогов, и уже при их пламени продолжались многочисленные расправы. Время от времени слышался надрывный собачий лай, за которым следовали одиночные выстрелы, обращающие лай в предсмертный визг убитых животных. Испуганно мычали коровы и блеяли овцы. Гоготали домашние гуси. Кудахтали испуганные пальбой и взрывами куры.

Добровольцы уже прочесывали станицу: врывались в хаты, обшаривали надворные постройки, выволакивали на улицу захваченных в плен красных – как правило, иногородних красногвардейцев. Местные казаки во время боя сидели по своим хатам. Теперь же, почувствовав, на чьей стороне перевес, стали выходить на свои подворья. С единой целью – не допустить разграбления своего имущества. Иногда происходили стычки между добровольцами и казаками, но носили они характер словесный.

– Что ж вы, господа казаки, отсиживаетесь? – с горечью спрашивали офицеры.

– Будет с нас, ваше благородие! Мы свое отвоевали! Пущай другие повоюют.

Тут же указывали, где искать укрывающихся красных. Иногда следовали с добровольцами как проводники. Находили прячущихся красноармейцев. Если встречали сопротивление, то следовала быстрая расправа. В редких случаях к пленным приставлялась охрана. Впрочем, эта же охрана, дождавшись пока непосредственный начальник отойдет подальше, вершила самосуд. И никакие просьбы о пощаде не спасали несчастных. Особенно неприглядно проявили себя юнкера и «вольноперы», как их называли в армии. Большинство из них были из числа бывших гимназистов и студентов. Впрочем, студентов было все же мало. Прошедшие германскую войну офицеры более остро чувствовали гиперпреступность войны Гражданской. Они обычно самоустранялись от расправ и казней. Но и среди них уже было немало таких, которые имели личные счеты с большевиками. Такие мстили. Были и откровенные садисты. Этим само убийство безоружных людей доставляло удовольствие. Молодежь же ввязывалась в расправы над пленными, как правило, по юношескому недомыслию. Они еще не успели избавиться от самого любопытства к чужой смерти. Точно желая самоутвердиться, они готовы были убивать кого угодно и сколько угодно. Первобытный инстинкт убивать других, чтобы дольше уцелеть самому, всецело захватывал особенно молодых людей. Суровцев с ужасом отмечал, что подобного отношения к захваченным в плен вражеским солдатам в русской армии ранее никогда не было. Подсознательно каждый солдат всегда знал, что и сам он может завтра оказаться в плену. Гражданская война предполагала издевательства, мучения и неминуемую смерть для пленных как с одной, так и с другой воюющей стороны.

– Господа, не стреляйте, – раздался из темноты терзаемый волнением молодой голос.

– Прошу вас, не стреляйте, господа!

К небольшой группе добровольцев вышли два человека в военной форме без погон.

– Кто такие? – спросил Сергей Георгиевич.

– Мы офицеры, оказались здесь случайно, – продолжал неизвестный.

– Господин полковник, – более спокойно обратился второй военный, – нас с прапорщиком помимо нашей воли втянули в этот бедлам. Позвольте представиться. Капитан Самойлов.

– Сдайте оружие. Вашу судьбу будет решать военно-полевой суд.

– Да-да, мы понимаем. Только выслушайте. Все большевистское командование и комиссар укрылись здесь неподалеку, в станичной школе. Идемте, мы укажем дорогу.

Один из новоиспеченных прапорщиков, перевозбужденный боем и первым в своей жизни убийством себе подобного, попытался отнять у капитана Самойлова винтовку. Ноздри его усыпанного веснушками носа раздувались от возбуждения.

– Отставить, господин прапорщик! – окриком одернул его Суровцев. – Двигаться рассыпным строем. Ведите, капитан.

Молча подошли к школе. Окна бревенчатого здания, хорошего, вероятно привозного, леса, были темны. Прапорщик, до этого отнимавший у сдавшегося офицера винтовку, первым бросился к школе. Послышался звук разбиваемого оконного стекла. Затрещали выстрелы, а с крыши поверх голов наступающих ударил пулемет. Пули засвистели над головами офицеров.

– Перебежками вперед, марш! – скомандовал Суровцев, торопясь вывести подчиненных в «мертвую» для пулемета зону.

Но беспорядочная стрельба из окон школы делала свое дело. Раненный в живот веснушчатый прапорщик, взвыв от боли, корчился на снегу. Несколько человек, в основном из числа молодых людей, упали замертво. Крики и стоны раненых заполнили все звуковое пространство между выстрелами. Откуда-то появился в сопровождении взвода солдат вездесущий Новотроицын. «Скорее всего прибежал на шум боя, – понял Сергей. – Все правильно. Ему и было приказано атаковать штаб. А штаб оказался здесь».

– Эх, студенчество! Сено тащите! – орал поручик. – Что б вы без меня делали, охламоны?! Поджигай дом!

«Все правильно. Все правильно», – думал Суровцев. Но в отличие от бывшего сокурсника он успел подумать и о том, что заново отстроить такую же станичную школу будет непросто. Бывалый вояка Новотроицын сунул в руки Суровцева две ручные осколочные гранаты:

– На! Долбанем, перекрестясь!

Точно такие же гранаты остались в руках у поручика. Офицеры разошлись в разные стороны и, точно договорившись, раз за разом вырывая предохранительные чеки, бросали «лимонки» в окна школы. После каждого броска прижимаясь к стене между оконными проемами, они разошлись в разные концы вдоль стены дома. Вылетели остававшиеся до сих пор целыми оконные стекла. Вопли и стоны вырывались из здания. Запылало принесенное под стены сено. Какой-то прапорщик бросился было к крыльцу в несколько ступенек. Суровцев успел подставить ему подножку. А когда тот упал, полковник за шиворот оттащил молодого офицера в сторону.

– Куда! – прохрипел Сергей.

Несколько выстрелов из окон и через затворенные двери красноречиво объяснили, что спешить некуда. Из окон продолжали стрелять, но теперь уже не так часто. От подожженного сена занимались огнем углы школы. «Нет, такую школу теперь неизвестно когда казаки построят, – опять подумал о своем Суровцев. – Такой добротный лес на Кубани и в мирное-то время не просто было найти. Это не Сибирь». Стрельба из окон резко прекратилась. Сизый дым сильней и сильней потянулся из оконных проемов под крытую железом крышу.

– С поднятыми руками, по одному выходи! – прокричал Суровцев.

По всему чувствовалось, что внутри здания решали, что им делать дальше. Было слышно, как люди закашливаются от дыма.

– Пулемет на дверь! Кто надумает прорываться – пусть лучше сам стреляется, – вставил свое слово Новотроицын. – Выходи, пока я добрый!

– Не стреляйте, – откашливаясь и давясь дымом, крикнул кто-то из разбитого окна школы. – Выходим!

Поддерживая раненых, из охваченного пламенем здания вышли человек десять красногвардейцев. Уходила горячка боя. Становилось невыносимо холодно от ледяного обмундирования. Жар пожара растоплял лед на шинелях добровольцев. Кое-кто даже снимал их и в парящих гимнастерках и бриджах пытался согреться, подойдя на несколько шагов к жаркому пламени. Мысли тушить пожар ни у кого даже не возникало.

– Господи! Господа! Как больно, – выкрикивал лежащий на земле умирающий рыжий прапорщик. – Скажите, господа, я не должен умереть? Ну что же вы молчите, господа? – заплетающимся языком спрашивал он. – Господи!

Добровольцы угрюмо окружили пленных.

– А-а-а-а! – закричал один из недавних юнкеров и, бросившись к пленным, ударил одного из них штыком в лицо.

Пленный со стоном закрыл лицо руками и рухнул на колени.

– Отставить истерику! – крикнул Суровцев.

Обезумевшего офицера товарищи схватили за руки. Отобрали оружие. Он тщетно пытался вырваться и, давясь рыданиями, кричал:

– Всех!.. К стенке!.. Всех!.. Они!.. Они!.. Всех!.. Всех!..

Обратившись к Самойлову, Суровцев спросил, указывая на пленных:

– Кто из них старший?

– Его здесь нет, – отвечал тот. – Где ваш командир?

– Кончился командир, – ответил один из красноармейцев. – Убило его.

– Быстро вы, ваше благородие, со своими снюхались, – произнес один из пленных, обратившись к Самойлову.

Он презрительно плюнул перед собой и отвернулся. Красноармеец был явно из рабочих, как и еще несколько человек из числа плененных.

– Ты еще поговори, поговори у меня, – хищно улыбаясь, заметил ему Новотроицын. – А вот кто комиссар, я сам вижу. Угадал? – спросил он человека в кожаной куртке. – Да вы, милейший, сама скромность на общем фоне. Сережа, – обратился он к Суровцеву, – вот ты не нам чета, малограмотным. Скажи, почему у краснозадых в комиссарах чаще всего жиды?

Антисемитские настроения в среде белогвардейцев были необычайно сильны. Как носитель не только русской, но и немецкой фамилии, Суровцев испытывал понятную неловкость в обсуждении национальных вопросов. Новотроицын, будь он неладен, знал это. Потому и спросил. И что он, Мирк-Суровцев, мог ему ответить? Раздражение на поручика обратилось на комиссара-еврея. И нет бы этому комиссару промолчать. Он точно не понимал, с кем имеет дело. Он стал говорить, характерно картавя «эр».

– Я требую отвести меня к вашему старшему командиру, – проговорил комиссар, и языки пламени пожара, отражаясь, плясали в стеклах его пенсне.

– Да, да, да! Плинеплименно, товалищ, – картаво передразнил комиссара поручик. – Сейчас все блосаем и бегом к главнокомандуюсему.

Безошибочно угадав в Суровцеве человека более уравновешенного, к тому же старшего по званию, комиссар продолжал, обращаясь к Сергею:

– Я требую от вас достойного обращения со сдавшимися вам людьми.

– Он требует! Вы слышали, господа? Эта жидовская морда еще и требует! – не унимался поручик.

– Я прошу оградить меня и моих товарищей от оскорблений, – так же, как и Новотроицын, не унимался комиссар.

– И все же, как говорит один из лидеров сионизма, «ее стоит быть музыкантами на чужой свадьбе. Тем более когда хозяева и гости уже разошлись», – процитировал Суровцев когда-то поразившее его высказывание сиониста Жаботинского.

– Браво, полковник! Золотые слова, – продолжал свою игру Новотроицын.

– Всех под замок до утра, – распорядился Суровцев и быстро пошел прочь.

– Ваше высокоблагородие, – вслед ему крикнул Самойлов, – а что с нами?

– Поступаете в распоряжение поручика Новотроицына.

Выждав, когда Суровцев отойдет на приличное расстояние, Новотроицын неожиданно четко и сдержанно стал отдавать распоряжения:

– Займитесь ранеными. Я так понял, вы перебежчики, – обратился он к Самойлову. – Оружие сдать! Считаю, что пока оно вам не потребуется. Хотя нет. Подождите. Всем по возможности переодеться в сухое обмундирование.

– Где его взять? – спросил кто-то.

– Раздевайте пленных, бестолочи! – продолжал распоряжаться поручик.

– Но, – снова попытался заговорить комиссар.

– Никаких «но»! Раздевайтесь, – уже приказывал Новотроицын.

– Товарищи, – хотел было обратиться то ли к пленным, то ли к офицерам комиссар.

– Ну что ты будешь с ним делать, – картинно посетовал поручик. – Этот ваш, – сказал он Самойлову.

– Я вас не понимаю!

– Преподадим студенчеству основы штыкового боя. Делай раз!

Новотроицын еще раз ударил штыком пленного, до этого раненного в лицо. Этот пленный стоял, закрыв окровавленное лицо руками, и не видел ничего. Но, точно почувствовав опасность после слов поручика, он успел лишь взглянуть на него. И тут же, застонав от новой боли в груди, он точно привстал на носках, приподняв плечи и хватая ртом воздух.

– Делай два, – продолжил Новотроицын. Перевернув винтовку, он ударом приклада сбил уже дважды раненного человека с ног. – Три! – крикнул офицер и ударил сверху вниз сбитого с ног человека, у которого сразу после страшного удара штыком, пронзившего его насквозь, началась предсмертная агония. Ноги и руки его судорожно дергались в разные стороны. – Чего стоим, мух ловим, господа?! – со страшным, перекошенным от злобы лицом спросил Новотроицын стоящих в нерешительности офицеров. – Штыком коли! – как на занятиях по рукопашному бою, скомандовал он.

Один из офицеров ударил штыком стоящего напротив него пленного. Тот, застонав, ухватился за ствол винтовки.

– Ну что такое, мать вашу?! – становясь почти безумным, вскричал Новотроицын. – Первый закон штыковой атаки... Не в грудь, не в живот... В лицо! В лицо! В лицо! Никому не стрелять!

Он несколько раз подряд до жути точно ударял штыком в лица пленных.

– В лицо! Иначе штык потом не вытащишь из него! – орал он. – На! На! На! В пузо потом... Добитие!.. Приклад!.. Делай два!..

Белогвардейцы молча, с яростью бросились на пленных. Точно торопясь, точно боясь, что им не достанется убийства, они, отталкивая, тесня друг друга, кололи пленных штыками. Самойлов, до конца не осознавший отведенной ему роли, не смог ударить комиссара по-настоящему. Боевой офицер, он не мог поднять руку на безоружного человека. Комиссар увернулся и, раненный в бок кем-то из офицеров, пронзительно закричав, вырвался. Он сбил нескольких нападавших и бросился со всех ног бежать в ту сторону, в которую пошел Суровцев.

– Господин полковник! Господин полковник! – кричал он на бегу.

– Ну-ну. Да-да, – сквозь зубы проговорил поручик. – Не бегал я еще за тобой... Как же, как же!.. Сейчас, сейчас...

Передернув затвор трехлинейки, в одну секунду прицелившись, он выстрелил в спину убегающему комиссару. Тот, сделав еще несколько шагов на подгибающихся коленях, упал в перемешанный с грязью снег. Не прошло и минуты, как все было кончено. Груда безжизненных тел кроваво парила при минусовой температуре воздуха. Снегопад прекратился полностью.

«Начинали Гражданскую войну почти святые. Заканчивали ее почти бандиты», – писал о гражданской войне бывший депутат Государственной думы, затем один из организаторов Белого движения, он же организатор разведывательной деятельности ВСЮР – Василий Витальевич Шульгин. И это в равной мере относится как к белым, так и к красным. Кто теперь разберет, что было вначале? Вырезанные ножом кровавые звезды на спинах красноармейцев или кровавые погоны на плечах добровольцев! «Пленных не брать!» Такой приказ был отдан по обе стороны фронта. Да и невозможно их было брать. Не хватало продовольствия, чтобы прокормить своих солдат. Белые перешли на так называемое «самообеспечение». Они в отличие от красных не заявили о реквизициях, но отнимали съестные припасы, если не могли договориться полюбовно. Но здесь, на Кубани, в отличие от Дона их принимали все же как освободителей.

И еще одно ранение пришлось испытать теперь уже полковнику Мирку-Суровцеву. И снова он был ранен в плечо. В то же самое правое плечо, что и в первом своем бою, в таком казавшемся теперь далеким 1914 году в Восточной Пруссии. И снова он потерял сознание. Как вообще с такой непереносимостью боли можно было выбрать военное ремесло! Но так уж сложилась жизнь.

Утро следующего дня он встретил в уютной казачьей хате. Он сразу и не сообразил, где находится. Он был переодет в чистое нательное белье. И первое, что пришло на ум, – надо бы прежде вымыться и побрить все тело, прежде чем переодеваться. Вши не заедали, как это было прежде, когда оказывался в тепле. Но он ощущал их на всем теле. Превозмогая слабость от потери крови, он вспомнил, что по поручению Маркова занимался эвакуацией раненых добровольцев и обоза с покинутого во время атаки берега реки. Вспомнил, что в очередной раз столкнулся с Новотроицыным. Поручик нарушил его приказ охранять до утра пленных. Впрочем, – понимал Суровцев, – это вряд ли могло изменить их судьбу. Вспомнил, как Новотроицын задирал подпоручика Романа Гуля. «Вы, Гуль, из всех нас самый настоящий голубчик. Гуль-гуль-гуль», – дурачился он, точно подзывал голубей.

«Почему запоминаются, казалось бы, ненужные детали?» – думал Суровцев. Но спустя многие годы он поймет, что вот эти детали окажутся самыми важными. И спустя два десятка лет жизнь снова столкнет его с Новотроицыным. И, вспоминая Ромочку Гуля, он вспомнит еще и то, что у Гуля был младший брат, с которым тот вместе вступил в Добровольческую армию. Но Роман Гуль к тому времени будет уже не восторженным прежним поручиком, а литератором, едва ли не первым, кто прикоснется к теме Гражданской войны. А кем станет Новотроицын, читателю еще предстоит узнать.

Приходя в себя, Сергей Георгиевич вспомнил, как погиб пожилой полковник из запасных, который во время самого боя находился вместе с сестрой милосердия Варенькой, помогая ей ухаживать за ранеными. Он до самой своей гибели так и приговаривал: «Господи! Сколько страданий!» В той стычке полковник погиб и был ранен сам Суровцев. Что было потом, он не знал и не помнил. Навестивший его полковник Неженцев рассказал, что красных истребили, а его, раненного, перенесли в эту хату.

Суровцев был глубоко тронут теплым отношением к себе со стороны своих товарищей и командиров. Едва вышел Митрофан Неженцев, как пришел сам генерал Марков в сопровождении полковника Тимановского.

– Перепугали вы нас, голубчик. Лежите, не вставайте, – начал разговор генерал Марков. – Как вы себя чувствуете?

– Ничего страшного, ваше превосходительство. Рана не серьезная.

– Красных разбили начисто. Истребили их несчетно. В основном пленными, – сообщил Тимановский.

– События последних дней подтверждают вашу правоту в маршруте нашего похода, – точно размышлял вслух Марков. – Надо идти дальше, в глубь земель Кубанского казачьего войска. В Ново-Дмитриевской казаки ведут себя не так, как на Дону. На Дону были и не казаки как будто, а мелкие лавочники. Вспомните, как приходилось покупать у них каждый патрон. И при этом еще и торговаться. Будь моя воля, я бы приказал их пороть. А вооружение и продовольствие не покупать, а реквизировать, как это делают большевики.

Надо признать, что в первый период войны белые действительно покупали у населения продукты. Так же все от генерала до рядового получали денежное довольствие.

Средних лет казачка – хозяйка хаты молча поставила на стол самовар. Положила рядом с постелью Сергея чистую казачью одежду – рубаху и шаровары.

– Надень пока мужнино, ваше благородие. Твою одежу я в баньку отнесла. Выпаривать все надо.

«Странное повторение, – подумал Сергей, – снова ранение в то же плечо и снова переодевание в казачий костюм...» Но какая пропасть пролегла за эти годы между ним нынешним и тем порывистым выпускником академии, которым он был прежде. Какая же пропасть пролегла между тем ощущением необходимости своего ремесла и этим вшивым абсурдом Гражданской войны!

– Стыдно признаться, господа, все наше воинство, включая генералитет, завшивело выше всякой меры, – угрюмо сказал Марков, точно прочтя мысли Суровцева.

События этого утра разворачивались для Сергея Мирка-Суровцева весьма неожиданно. Едва Марков, Тимановский и он разместились за столом вокруг самовара, как в сопровождении уже знакомой нам сестры милосердия Вареньки и своего адъютанта в дом вошел сам генерал Корнилов. Лавр Георгиевич собственной персоной. Офицеры и генерал Марков встали. Главнокомандующий был явно не в духе. Первым он обратился к Суровцеву:

– Как вы себя чувствуете, голубчик?

– Вполне сносно. Могу воевать.

– Это хорошо, – присаживаясь к столу, задумчиво произнес главнокомандующий.

– Сергей Георгиевич, – по-детски надув губки, недовольно вмешалась Варенька, – кто вам разрешил сменить повязку? И кто так перевязывает?

– Мы ему говорили, – поспешил заявить Тимановский.

– Не волнуйтесь, Варвара Петровна, как вы могли заметить, у меня это уже второе подобное ранение. Опыт подсказывает, что так заживает быстрее, – отвечал Суровцев.

Беседа за самоваром не клеилась. Было видно, что Корнилов пришел не просто навестить раненого офицера, а за чем-то другим. Нервозность и без того порывистого генерала оказывала неприятное влияние на всех собравшихся. Это чувствовал и сам Корнилов. Не допив чай, он резко встал. Так же резко, взмахом руки приказав всем не вставать, отправился к выходу. Просунув руки в рукава шинели, поданной ему адъютантом, произнес, обращаясь только к Суровцеву:

– Через полчаса жду вас у себя.

Не сказав больше ни слова, вышел.

– Не в духе главнокомандующий, – заметил Марков. – Не иначе как с утра переругался с Алексеевым. Бедный Деникин между ними как между двух огней. Можете себе представить, иногда Алексеев с Корниловым общаются письменно. А Деникин как почтальон ходит от одного к другому.

Едва Корнилов вышел, как с улицы донеслись звуки мощных взрывов. Это красные начали обстрел станицы. Вслед за обстрелом последовала попытка выбить добровольцев из Ново-Дмитриевской.

* * *

Разговор с Корниловым состоялся только через два часа. Бледный, с ватными ногами Суровцев чувствовал себя неважно. Корнилов еще раз спросил:

– Как вы себя чувствуете?

– Готов выполнить любой ваш приказ, – ответил Сергей Георгиевич.

– Вот что, голубчик. Как я не хотел с вами расставаться, но дело того требует. Вам предстоит долгая дорога в Сибирь. Я не отправил вас туда с генералом Флугом. Я отказал полковнику Лебедеву в его просьбе отправить вас в Сибирь с ним, а теперь пора и вам собираться.

Полковник Дмитрий Антонович Лебедев отбыл в Омск месяц назад. Суровцев лично фабриковал документы как генералу Флугу, так и полковнику Лебедеву – будущему военному министру правительства адмирала Колчака.

– С этой минуты вы становитесь полномочным представителем ВСЮР в Сибири, – продолжал Корнилов. – Как вы знаете, генерал Василий Егорович Флуг не справился с возложенными на него поручениями. У нас нет ясного понимания событий, происходящих на востоке державы. Вам вместе с полковником Лебедевым, находящимся сейчас в Омске, предстоит организовать надежную связь – это во-первых. Во-вторых, при удачном стечении обстоятельств возникнет насущная необходимость координировать действия всех антибольшевистских сил. Теперь подойдите сюда, – пригласил Корнилов к столу, покрытому, как скатертью, большой военной картой. – В ближайшие дни и недели мы должны взять Екатеринодар. Кубанское правительство боится, что наша Добровольческая армия поглотит все их Вооруженные силы. Но деваться им некуда. Так оно и будет. Я не собираюсь командовать автономными, краевыми армиями. С частями кубанских воинских формирований наша численность вырастет, по моим расчетам, до десяти тысяч штыков и сабель. Вы сами докладывали, что на оставленном нами Дону ширится сопротивление красным. Со взятием Екатеринодара, обеспечив себе надежный тыл, весной и летом мы развернем наступление на Дон. Думаю, что теперь пополнение нам и на Дону будет обеспечено. Почему я вам это говорю? Что хотите там делайте, но весной в Сибири должно состояться крупное выступление против большевиков. С возвращением в Донскую область ВСЮР будут наступать на Москву. Было бы замечательно, если бы к тому времени советской власти в Сибири и на Урале уже не существовало.

Казалось бы, приказ был отдан и нужно было уходить, но Суровцев подсознательно чувствовал, что Корнилов хочет еще что-то сказать. Потому полковник далеко не сразу произнес обычный в таком случае вопрос:

– Разрешите идти?

– Нет. Есть еще одно дело. Я испытывал и продолжаю испытывать неприятное чувство, когда вспоминаю о своем участии в работе военной масонской ложи. За последнее время ко мне несколько раз обращались люди из братства. Я послал их ко всем чертям и сказал, что не желаю иметь никаких дел с этими господами, – рубил фразы Корнилов. – Между тем, с одной стороны, я нарушаю данную мной масонскую клятву, а с другой – не имею права доверять судьбу нашего дела решениям людей, мне неизвестных. Вы понимаете, о чем я говорю? Я хорошо помню ваши выразительные взгляды, когда в Быхове я риторически произнес: «Кто нам мешал выступить против Временного правительства не летом, а еще весной?» Вот эта клятва и помешала. А до этого я так же впрямую был причастен к наводнению столицы запасными частями, которые составили основную силу во время февральских событий. Все это лежит грузом на душе, как и самоубийство генерала Крымова, истинной причиной которого я считаю именно невозможность совместить масонскую клятву с присягой. К тому же с присягой уже свергнутому своими руками государю. Пусть и с опозданием, но я хочу вас спросить. Что думала обо всем происходящем контрразведка? Как человек, близкий к генералу Степанову, вы могли бы многое мне объяснить.

– Ваше превосходительство, ни мое положение, ни степень моей осведомленности не позволяют дать глубокую оценку происходившего тогда и происходящего теперь. Я вступил в ложу по приказу Степанова с единственной целью: иметь сведения о лицах, входящих в ложу, чтобы потом, анализируя их служебную деятельность, делать выводы.

– И каковы эти выводы? – Корнилов пристально посмотрел на Суровцева.

– Они вам известны. Деятельность масонов направлена на подрыв самодержавия, а значит, российской государственности.

– То есть существует масонский заговор против России?

– Нет. Существует политический заговор так называемых республиканских демократий против любой самодержавной монархии. В том числе и германской монархии, заодно с монархией нашей. Мировое масонство – инструмент этого заговора. Существует заговор интересов, заговор капитала против всех стран, в которых его деятельность ограничивается самодержавной властью. Генеральные штабы этих стран ведут постоянную работу против вероятного противника, учитывая все средства. Это же понятно. Масонство – это игры для взрослых, в которых никто из участников не знает правил. Известно одно: «играющий по неизвестным ему правилам – проигрывает». А все игры делятся на четыре группы: игры досуговые, то есть игры свободного времени, вроде невинного преферанса, игры развивающие, дидактические и сюжетно-ролевые. Масонство предлагает каждому то, что лично ему подходит. Простите за гуманитарное отступление.

– Нет. Очень любопытно. Сюжетно-ролевая игра... Очень любопытно. Мне предложили именно это. Господи, – неожиданно воскликнул главнокомандующий ВСЮР Лавр Георгиевич Корнилов, – какие же умные головушки рождает наша земля! Я не могу вам присвоить генеральского звания по причине отсутствия генеральской должности. Голубчик, я вас прошу, переживите это кровавое время! Через двадцать лет вам не будет еще пятидесяти! Переживите, пожалуйста, всех нас!

 

Глава 19. Любовь и революция

1918 год. Апрель – май. Томск

Асе все же нравилось наступившее время. Революция в Томске пока не ассоциировалась с Гражданской войной, с голодом и разрухой. Первые ужасы для Сибири начнутся через месяц.

Но пока был апрель. Весна уже растворилась в воздухе. И если люди старшего поколения, обремененные заботами и тревогами за судьбы своих близких, казалось, не замечают весну, то молодые люди просто весной жили. Весна, юность и революция! Многим это казалось прекрасным и романтичным. Плохо Асе было только оттого, что рядом не было Сергея. Она ходила на митинги, пытаясь безрезультатно разобраться в политических течениях. Из речей ораторов трудно было что-нибудь понять. Все говорили о свободе, о равенстве и братстве. И совсем уж было непонятно, почему они, эти партии, между собой еще и враждуют. Она постоянно ходила в университет, где, по слухам, с нового учебного года будут принимать на учебу не только юношей, но и девушек. Еще декретом Временного правительства в Томском государственном университете открывались новые факультеты. Там, в университете, профессура теперь читала лекции, которые могли посещать все желающие. Ася хотела учиться. Женских курсов, оконченных с отличием, ей было мало. Работа в приюте супругов Милюленок не занимала много времени, и вторая половина дня у Аси была свободной.

Длительное отсутствие Сергея Асю уже начинало раздражать. Вместо того чтобы бросить все и приехать домой, как это сделал Анатоль Пепеляев, ее Сергей где-то неизвестно с кем и неизвестно за что воюет. А она? О ней он подумал? Неожиданно она вдруг осознала и испугалась того, что если ее жених, сейчас полковник, дослужится до генерала, то она будет генеральшей. Генеральши в ее понимании – это подурневшие, полные и вздорные женщины преклонного возраста, окруженные многочисленными не только детьми, но и внуками. Ей стало казаться, что если она станет генеральшей, то на следующий день превратится именно в такую толстую, вздорную и неприглядную. Перед глазами был пример Нины Гавронской, теперь Пепеляевы, занятой заботами о детях, хлопочущей по хозяйству. Ася, казалось, наглядно видела превращение жены подполковника в генеральшу. Нет! Быть похожей на нынешнюю Нину она не хотела.

Было еще одно смутное, не поддающееся объяснению и пониманию новое свойство ее личности. Она становилась взрослой женщиной. Пробудившаяся в ней чувственность требовала развития. Она никогда никому, даже себе, не призналась бы, что хочет мужчину, но это было так. Нет, она не хотела кого-то случайного. Она хотела именно Сергея. Но этот Сергей предпочитает ей службу и долг. Кому службу? Какой долг? Революция в стране. Некому служить, думала она. Пепеляев тоже хорош. Издергался сам. Издергал бедняжку Нину. Собрал вокруг себя таких же оказавшихся не у дел офицеров, и что-то обсуждают. Неясно что решают, вместо того чтобы просто трудиться и приносить пользу себе и людям. Почему у нее не возникает вопроса, что делать? Потому что она занята делом! Вот и все.

С этим моряком она познакомилась после лекции в университете. Это был не офицер. Простой матрос. Она обратила на него внимание не из-за привлекательной внешности. Это присутствующие барышни, не стесняясь, бросали взгляды на высокого широкоплечего блондина с вьющимися волосами, выбивающимися из-под бескозырки. Нет, Ася тоже отметила, что моряк привлекателен. Но любознательность слушателя поразила. Моряк постоянно задавал вопросы лекторам и почти не пропускал лекций. Причем, это было понятно, спрашивал он не для того, чтобы обратить таким образом на себя внимание. Он внимательно слушал объяснения. Он, как настоящий студент, конспектировал лекции, тогда как большая часть присутствующих просто слушала. А в тот день моряк, так его теперь называла про себя Ася, стал спорить с профессором.

– Вы, молодой человек, – обращался к нему профессор университета, – весьма фривольно рассуждаете об истории. Историческая наука не терпит двусмысленности. И дело историка прежде всего заключается в том, чтобы узнать и понять самому, а затем и поделиться своими знаниями исторических фактов с обществом.

– Заметьте, профессор, именно с обществом, – сильным от природы голосом говорил моряк. – А если общество имеет классовый характер, то и историческая наука тоже классовая. Из этого вытекает, что и история носит характер классовый. Для вас Степан Разин – разбойник, а Емельян Пугачев – самозванец, а для народа они оба революционеры.

– Меня, и не только меня, поражает то, с какой легкостью вы уподобляете бунтарей революционерам, а также то, что вы считаете народом только менее образованную часть населения России, – поставленным, интеллигентным голосом отвечал профессор.

– Я малообразован только потому, что, не окончив гимназии, пошел трудиться, чтобы дать возможность учиться младшим в семье. А потом был отправлен воевать за интересы той части общества, которую вы называете просвещенной и образованной, – гремел на всю аудиторию моряк.

– Хорошо, молодой человек, – не смутившись, продолжал профессор. – Ваши рассуждения совершенно логично и неминуемо приведут вас к выводу, что нужно переписать историю. Я согласен, что историческая наука – часть господствующей идеологии. Но кто вам сказал, что у бунта есть государственная идеология? Какая идеология в русском бунте? «В бессмысленном и беспощадном бунте», говоря словами Пушкина.

Дальше моряк и вовсе поразил Асю. Он не стал в запальчивости продолжать спор, как это делают ораторы на нынешних митингах, а вдруг сказал, точно пристыдил профессора:

– Я, как и все присутствующие, пришел сюда не митинговать. Меня куда больше интересует соотношение исторических взглядов Карамзина и современных нам историков.

– Кого именно из современных историков вы имеете в виду? – примирительно улыбаясь, спросил профессор.

Как настоящий профессор, он с готовностью прощал студентам, а теперь и вольнослушателям, все, что угодно, при наличии у последних жажды знаний.

– В этом контексте меня интересуют Ключевский и Соловьев, – сказал моряк.

Ася рассеянно слушала оставшуюся часть лекции. Взгляд ее невольно возвращался к красивому моряку. Ей было ясно, что это очень непростой моряк. Внешне он был как все другие моряки – молодым человеком, подчеркнуто независимым, даже развязным и разухабистым. Но его речь говорила о начитанности и непростом пути самообразования, которым он, вероятно, шел. Кто такие эти современные историки Ключевский и Соловьев, сама Ася не знала. Новым для нее оказалось и слово «контекст».

Она в задумчивости вышла из главного университетского корпуса и вместе с другими пошла по дороге, с двух сторон окруженной деревьями, посаженными тридцать лет назад. Место это очень громко называли Университетской рощей. Называли скорей иронично. Трудно было представить, что этот искусственный молодой лес, состоящий из самых разнообразных деревьев, произрастающих на территории страны, когда-то станет настоящей рощей. Вдруг кто-то сзади взял ее за руку. Ася вздрогнула и обернулась. Перед нею стоял тот самый моряк. Но вел он себя иначе, чем на лекции. Нагловато улыбаясь, без тени смущения он разглядывал девушку. От него пахло табаком. Она невольно опять вспомнила о некурящем Суровцеве.

– Мадмуазель, позвольте представиться, вольный альбатрос революции Павел Железнов! – моряк протянул крепкую мужскую ладонь.

Асе нравилось, что за последний год люди стали общаться без лишних церемоний, но сама она весьма робко протягивала руку при знакомстве. Опять же Сергей при встрече всегда целовал ей руку. И только наедине они сразу же бросались в объятия и сливались в настоящем поцелуе. «И опять, и снова Сергей!» – с раздражением подумала она. И, точно назло своим мыслям о женихе, протянула моряку руку в ответ.

– Ася, – неожиданно громко для себя и для моряка представилась она.

– Что-то и вправду есть в тебе мелкопоместное и мелкодворянское. Тургеневское что-то. Действительно Ася.

Она в очередной раз поразилась начитанности этого моряка. Но прежде всего поразило это странное сочетание несовместимого. С одной стороны, он был явно не глупым человеком, но с другой стороны, манеры его были именно матросские – простоватые, грубоватые, широкие, как клеш матросских брюк.

Но он как-то очень естественно, за минуту разговора, приучил ее к обращению на ты, которое могло покоробить любую барышню того времени. Почему-то из его уст это не звучало грубо. Они весь вечер бродили по весеннему Томску. Ася еще и еще раз убеждалась, что моряк не только хорош собой, но и умен и начитан. Как выяснилось, он окончил только пять классов гимназии, а остальное, как он выразился, «добирал сам». И это Ася тоже поняла. Ей нравилось, что он внимательно слушает ее. Если на работе она обучала детей и подростков, то сегодня неожиданно для себя получила взрослого благодарного ученика. Знания Железнова носили бессистемный характер, и если сравнивать с Сергеем... «Опять Сергей!» Ася, не понимая почему, снова разозлилась на Суровцева. И тут же устыдилась сама себя. Она гуляет по Томску с абсолютно незнакомым молодым человеком, да еще и с матросом, правда, не под руку, как с кавалером, но все равно гуляет. А Сергей, может быть, сейчас в опасности. А вдруг он ранен? А вдруг он... Она заспешила домой:

– Мне пора.

– Проводить тебя ты мне, конечно, не разрешаешь?

– Знаете, Павел, – опять перешла на вы Ася, – я думаю, мы и так позволили себе достаточно много революционного за сегодняшний вечер.

– А что может быть прекраснее любви и революции?

– Не провожай меня, – неожиданно для себя сказала Ася и, резко повернувшись, быстро пошла прочь.

Железнов стоял и любовался стройной фигурой девушки, которая уходила от него, но которая обязательно вернется, он был уверен. А потом вдруг пронзительно, по-матросски засвистел и громко, на всю улицу, так что шарахнулись в сторону и без того испуганные его свистом извозчики и лошади, закричал:

– Ре-во-лю-ция! Любовь!

Ася оглянулась. Железнов сорвал с головы бескозырку и помахал ею в разные стороны, так, как машут матросы, прощаясь с родным берегом. Это в его понимании значило, что они обязательно скоро встретятся.

Они и встречались. После лекций в университете Железнов провожал Асю домой. Что-то невообразимое творилось в душе молодой женщины. Как это бывает в юности, она не могла отделить любовь от влюбленности. Отсутствие житейского опыта добавляло смятения в душе. Она, казалось, любила Сергея, но она знала его, он был ей понятен. Железнов же увлекал ее именно своей непонятностью. Он был совсем из другого, незнакомого ей мира. Но главным было то, что она впервые в жизни ощутила свою власть над мужчиной. Ощутила ту пресловутую женскую силу, секрет которой в слабости и незащищенности женщины и которая единственная способна сломить даже самого сильного. Она ощутила свою власть над Железновым. Это было неожиданно, и это ей нравилось. Такой власти над Суровцевым она не имела. Подсознательно она уже делала выбор в пользу более послушного ей Железнова. Ей становилось не важным то, что она его мало знает. Важным было то, что она может влиять на его поступки и действия, тогда как Суровцев был ей неподвластен. А значит, девушке пришлось бы или целиком довериться Сергею, что противоречило ее характеру, или же конфликтовать с ним, что тоже было не в характере Аси. Но решать все вдвоем, как было до сих пор, становилось невозможным. Да и как довериться человеку, у которого на первом месте непонятный ее уму и сердцу долг Отечеству и честь офицера. Она все же была купеческой дочкой с достаточно практичным умом. Ей даже стало казаться, что Суровцев ее не любит. И разве он стал бы прислушиваться к ее мнению, если б разговор коснулся, например, его службы?

У Железнова закончился отпуск по ранению. Стоило Асе просто высказать свое мнение о том, что ему, при нынешнем развале армии и флота, нет смысла возвращаться по месту службы, и он остался в Томске. Остался. И в этом была своя правда. Сплошным, непрерываемым потоком из развалившейся русской армии возвращались солдаты. Их и дезертирами-то язык не поворачивался назвать. Отречение царя освободило их от присяги – это во-первых. Во-вторых, слишком много стало желающих подвести их под присягу новую.

Без жарких объятий, без единого поцелуя между Асей и Павлом Железновым установилась близость влюбленных. Чувство вины перед Сергеем не давало ей покоя. Она безмерно была благодарна ему. Не будь Сережи, она, наверное, так и осталась бы на всю жизнь если не немой, то заикой. Страшно было даже вспоминать, как это было жутко и непреодолимо.

Томск был губернским, но все же небольшим городом. Многие видели Асю и Железнова вместе. Услужливо одни рассказали купцу Кураеву о странных прогулках его дочери с каким-то, страшно сказать, матросом. Другие не преминули высказать свое мнение тетушкам Сергея об их предполагаемой невестке. Пепеляевы также узнали о встречах Аси и Железнова. И все это только подтолкнуло едва влюбленных молодых людей в объятия друг друга. И первый их жаркий и страстный поцелуй сделал их одним целым, отделив от остального, враждебного к ним мира.

– Вот что, доченька, – сердито выговаривал дочери Тимофей Прокопьевич Кураев, – по большому счету мне все равно, кто будет отцом моих внуков. Ты не глупа и, думаю, способна выбрать достойного мужа. Но меня беспокоит другое... Будущее моих внуков. Сергей, на мой взгляд, не лучшая кандидатура в мужья, но он мне хотя бы понятен. А чего ожидать от какого-то матроса?

Знал бы отец, что именно эта непонятность и простота одновременно прежде всего и увлекла его дочь в Железнове.

– Ну что ты опять молчишь? Кстати, я считал и продолжаю считать, что именно благодаря Сергею ты когда-то опять стала говорить.

И это тоже было понятно Асе. И это же больше всего ее мучило. Невольные слезы потекли по ее щекам.

– Ну ладно. Довольно, – проговорил Кураев. – Все равно ты привыкла все делать по-своему, и я, как всякий отец, всегда на твоей стороне. Ступай и успокойся. Не хватало еще, чтобы ты опять впала в меланхолию.

Это молчание и эти слезы живо напомнили Тимофею Прокопьевичу о не столь давней беде, даже горе, которое пришло в семью после памятного пожара.

Был разговор на животрепещущую тему и между тетушками Сергея.

– Знаешь, Мария, – задумчиво говорила Маргарита Ивановна, – я даже рада, что все так закончилось. Эта девочка мне никогда не нравилась.

– Я, ты знаешь, тоже не в восторге от нее, – отвечала Мария Александровна. – Но все еще только начинается. И самое страшное то, что неизвестно, когда и чем все это закончится.

– Заметь, она совсем перестала к нам заходить. Стыдно, наверное.

Страсти кипели и у Пепеляевых.

– Ничего я в этой жизни не понимаю, – как всегда громко, вещал Анатолий, оскорбленный до глубины души таким отношением к своему другу. – Это надо додуматься! Барышни предпочитают матросню русскому офицерству! Вместо боевого офицера, красавца, умницы – рядовой матрос! Получите! Встречу на улице, морду разобью!

– Как ты его узнаешь, интересно? – попыталась урезонить мужа Нина.

– Слава Богу, не так много матросов шляется по городу. Буду бить морду всякому моряку, который попадется!

– Погоди, не кипятись. Сергей ей не муж. Они даже не помолвлены.

– Задета не только честь Суровцева, но и моя. Он мой верный товарищ! Ну, Аська! Ну... – Не найдя приличного слова, он только махнул рукой. – Убить ее мало!

Железнов оказался взрослым мальчишкой. Если Суровцев, воспитанный в военных учебных заведениях, отличался сдержанностью в проявлении чувств, то Павел Железнов был весь как на ладони. На его лице можно было прочесть все чувства. Он напоминал Асе львенка. В нем Ася чувствовала будущую, еще не сформировавшуюся до конца львиную силу. Близость с ним оказалась тоже иной и незнакомой. Если Сергей был более нежен и приводил ее к высшему пику блаженства через череду сумасшествий, то с Павлом она испытывала это сумасшествие и блаженство почти сразу, при первых минутах близости. И они без сил замирали в объятиях друг друга. Это было не хорошо и не плохо. Это было просто иначе, чем с Сергеем. Как у многих молодых женщин, у Аси возникала и такая греховная мысль: если из них двоих сделать одного человека, то это был бы идеальный любовник. Сергей был более изощренным в любви. Но никто не мешал Асе сделать из Павла все, что она захочет. Тем более что он во всем был ей послушен и покорен.

– Ты во всем прилежный ученик, – шептала она ему в постели.

– Но согласись, и самообразование приносит свои плоды, – отвечал он улыбаясь.

Ася непринужденно смеялась, запуская тонкие пальчики в светлые кудри возлюбленного. Шептала:

– Ты львенок. Мой львенок.

На свои деньги Ася сняла опрятную и аккуратную комнату недалеко от университета в доходном доме по улице Александровской. Там она и поселила Железнова. Плохо было только то, что почти рядом, на улице Дворянской, жили тетушки Сергея. Объяснения с ними было не избежать, но она, как могла, оттягивала эту неприятную для нее минуту. Уроженец Екатеринбурга Железнов полюбил Томск. В другое время он бы съездил к родителям, но сейчас он просто не хотел расставаться с Асей. Встречались они сначала только днем, но со временем Ася все чаще стала оставаться ночевать по этому адресу. Наконец стала здесь просто жить, все реже навещая родителей.

В один из солнечных апрельских дней Железнов, который безрезультатно ходил по городу в поисках работы, явился на квартиру необычайно радостный и возбужденный. В руках у него был сверток, в котором оказался набор продуктов.

Но не это поразило и расстроило Асю. Через плечо моряка на тонком длинном ремешке болталась деревянная кобура с тяжелым «маузером».

– Что это? – спросила она, кивнув на оружие.

– «Маузер», – как ни в чем не бывало ответил Железнов.

– Изволь объясниться.

– Я нашел работу, – улыбаясь, сообщил моряк.

Он хотел поцеловать Асю, но та, вытянув вперед руку, отстранилась.

– С сегодняшнего дня я работаю в губернском ревтрибунале, – сообщил он.

– Павел, ты с ума сошел!

– Напротив.

– Хорошо. Рассказывай.

– Да разговор давно уже был. Я по политическим взглядам, как ты знаешь, анархист.

– Дурачок ты, а не анархист.

– Я не хочу с тобой ссориться. Если будешь перебивать, то я не буду с тобой разговаривать.

Ася вдруг поняла, что переоценила степень своего влияния на Железнова. На милого львенка он сейчас не был похож. Не походил он и на льва. Скорее напоминал голодного волка. Милая ее сердцу улыбка в секунду превратилась в хищный оскал.

– Контра зашевелилась. В городе зреет офицерский заговор, – продолжал Павел. – У меня сегодня был серьезный разговор сначала в совете, а потом в трибунале. Разговор был об объединении всех революционных сил и партий. Большевики понимают, что одни в случае опасности не справятся с контрреволюцией. Сама знаешь, сколько в Томске одних только офицеров! И регистрироваться, сволочи, не желают. Но и так понятно, что их здесь тысячи три, не меньше.

Ася знала. Она лучше Железнова знала, что зреет офицерский заговор. Кто-кто, а она-то знала, что тот же Пепеляев не сидит сложа руки. Но зачем Павел влезает в политику? Короткое счастье, осветившее ее жизнь, последний месяц заслоняли грозовые тучи революции. И уж совсем выбила ее из колеи та простая мысль, что где-то далеко, на юге России, Сергей Мирк-Суровцев воюет в составе Добровольческой армии против большевиков, на службу к которым сегодня поступил Павел.

– Я больше ничего не хочу от тебя слышать. Или ты бросаешь эту, с позволения сказать, работу, или же мы расстаемся.

– Вот как! – искренне удивился Железнов. – Да, да, я так понял, что ты вспомнила своего полковника?

– Ничего-то ты не понял, – вяло возразила Ася, лишь подтвердив этим предположение Железнова.

– Мне наплевать и на твое социальное происхождение, и на твое прошлое, – сказал он, сбросив с плеча кобуру на длинном ремешке. Также на пол упали тяжелый матросский бушлат и бескозырка.

Железнов без какого-нибудь усилия подхватил ее на руки и хищно впился в ее губы. Напрасно пальцы Аси терзали матросскую тельняшку на спине Железнова. Он был неумолим. И Ася с каждой секундой чувствовала, что непреодолимое желание близости заполняет ее, не оставляя ей никакого другого пути, кроме как навстречу его силе. И уже другое, всеобъемлющее желание отдаться мужчине заставило ее позабыть обо всем.

Оргазм был быстрым и единственным, как всегда было у нее с ним. И с Сергеем он был сильным, но почему-то перед таким же по силе оргазмом следовала череда оргазмов меньших. Она так и не поняла, что ей нравится больше. Она просто теперь забыла, как это было с Сергеем. Она не видела его целый год. Слезы заливали ее лицо.

– Ну что ты? Что? – искренне тревожась, спрашивал Железнов.

– Ничего, – отвечала она.

– Да нет! Еще как чего! Явится сюда твой бывший женишок, я ему его офицерские потроха враз выпущу!

Даже если бы и попыталась, Ася не смогла бы объяснить ему все то, что творилось в ее душе. Она вдруг поняла, что вовсе не она, а он имеет над ней почти безграничную власть, и осознала весь трагизм создавшегося положения. Двое мужчин, которых она любила, по отношению друг к другу были врагами. И она каким-то женским чутьем поняла, что враги они смертельные и вряд ли примиримые. К ревности и соперничеству между ними неминуемо прибавится нечто совсем невообразимое и страшное – революция. А в затылок революции уже дышала Гражданская война, которая вот-вот отодвинет революцию в сторону и заставит всех жить по своим, самым бесчеловечным и кровавым законам.

Томская губернская ЧК и ревтрибунал в тот период времени существовали скорее номинально. Как уже говорилось, были аресты и обыски. Самым громким был арест некоторых делегатов Чрезвычайного сибирского областного съезда, провозгласившего автономию Сибири. Но их, подержав в тюрьме незначительное время, всех отпустили по домам. Были и экспроприации ценностей у буржуазии, но пока не было массовых расстрелов. И происходило это отнюдь не из гуманных побуждений. Томские большевики отдавали себе отчет, что советская власть в Сибири неустойчива, осознавали, что начни они арестовывать офицеров, и в городе поднимется мятеж. Да и куда их всех сажать и чем в тюрьме кормить? А расстреливать всех подозрительных пока никак нельзя. На заседаниях комиссии и трибунала кипели споры, но даже ярые сторонники репрессий отступали перед здравым смыслом большинства. Революционный трибунал и его председатель Исай Наханович выносили смертные приговоры, но до публикаций целых списков расстрелянных в местной прессе еще не доходило.

В стане контрреволюции также царила нерешительность. Анатолий Пепеляев настаивал на скорейшем вооруженном выступлении против большевиков, тогда как другой руководитель офицерского подполья, полковник Сумароков, выступал против позиции Пепеляева, причем скорее из личных мотивов так как лидером среди офицеров был младший его по званию подполковник Пепеляев. Простая зависть к Анатолию как тогда, так и позже будет двигать Сумароковым в не лучших его поступках. Анатоль же просто выходил из себя. В организации было около шести сотен офицеров, но они бездействовали благодаря Сумарокову и еще нескольких близких к нему людей.

– Мы дождемся того, что у нас отнимут личное оружие, как это сделали в европейской России, а потом будем кусать локти, когда начнут попросту расстреливать, – возбужденно убеждал Пепеляев.

Надо сказать, он был недалек от истины. Такие планы у томских чекистов были. Сил не хватало. Почему они и привлекали к своей деятельности всех сочувствующих советской власти, в числе которых оказался и анархист Железнов.

По утрам подмораживало. А в один из дней в середине апреля вдруг снова выпал снег и огромный, полутораметровый, градусник на стене центральной городской аптеки показал горожанам, что на улице минус двадцать. Томичи вновь надели валенки и шубы. В то утро Ася была уже в приюте. Железнов, пришедший вчера под утро, снова отправился в ЧК. Пепеляев еще спал. Тетушки Суровцева собирались на службу – одна в университет, другая в технологический институт.

Обшарпанный, избитый в пути невзгодами и бедами прошедшего 1917-го и наступившего 1918 года железнодорожный состав из пяти вагонов мерно стучал колесными парами по стыкам рельсов и точно проваливался в занесенную снегом котловину, окруженную тайгой. Многие стекла в вагонах были выбиты, и окна забиты едва поструганными досками. Пулевые отверстия в обшивке вагонов красноречиво указывали на то, что не раз и не два за последнее время эти вагоны обстреливали из винтовок и пулеметов. Солнце уже касалось верхушек могучих столетних кедров, возвышающихся над остальными деревьями.

– Как ты, Саша? – спросил Суровцев у Соткина, который только что открыл глаза.

Тот ничего не ответил и только мутным взглядом больного человека посмотрел на Мирка-Суровцева, который за время пути с Кубани в Сибирь отрастил бороду. Теперь трудно было даже предположить в этом бородатом солдате полковника Генерального штаба. И Соткин сейчас точно силился понять, кто перед ним. Потом он снова закрыл глаза и уронил голову на грудь.

– Ишь, как его мотает, сердешного, – произнес дедок, сидевший в купе напротив Суровцева и Соткина. – Не испанка ли у него? Пылает весь. Аж пар от него идет!

Суровцев ничего не ответил. Неожиданная болезнь Соткина была совсем некстати. Но предвкушение встречи с любимой заслоняло все неприятности и казалось достойной наградой за все испытания и опасности последних месяцев. Даже раненое плечо, казалось, совсем не болело. Казалось, даже колеса вагонов повторяют имя любимой: «А-ся, А-ся, А-ся». За окном с шумом замелькали пролеты железнодорожного моста через речку.

– Ну вот и Ушайка. Скоро Томск II, – прокомментировал словоохотливый дедок. – Вот и морозы такие стояли, а ведь не замерзла речка. Ох, сколько золотишка здесь бывалоча намывали, – сказал он вздыхая.

– А теперь что, не моют? – поинтересовалась крестьянка средних лет, сидящая рядом с дедом. – Куда золото делось?

– Повыгребли все. Можно и сейчас намыть, да это баловство одно. Да и лихие люди не дремлют. Узнают, что моешь золотишко, или у реки подкараулят, или в дом ночью вломятся. А по нынешним временам, так и вовсе по одному подозрению через муки кончить могут.

Состав начал медленно подниматься по другому склону котловины. Слева было замерзшее озеро, а вдалеке, на возвышении, в лучах восходящего солнца ярко алели одинаковые здания из красного кирпича, которые в ту пору в Томске именовали Красными казармами. Паровоз дал длинный гудок. Он точно вздохнул и с новыми силами потащил состав в гору. Колеса теперь медленнее, но по-прежнему настойчиво твердили: «Ася, Ася, Ася!..»

Судьба свела Суровцева и Соткина под Царицыном, на какой-то безызвестной станции. Суровцев примкнул к эшелону с солдатами, возвращавшимися домой с Кавказского фронта. В эшелоне распоряжался полковой комитет и выбранный им командир штабс-капитан Россомахин. Туда и доставили задержанного полковника Мирка-Суровцева. Трудно сказать, чем могло закончиться для переодетого в солдатскую форму полковника это задержание, если бы в одном из членов комитета и заместителе командира полка он не узнал своего бывшего подчиненного по германской войне Соткина. Соткин поручился за него перед комитетчиками, не сказав, естественно, что Суровцев офицер, и притом в больших чинах. Необычным в этом путешествии было еще и то, что они ехали на восток с полком полного состава. Как и Соткин, выпускник той же школы прапорщиков в грузинском городе Телав, штабс-капитан Петр Афанасьевич Россомахин один из немногих, если не единственный, командир полка армий Западного фронта, который умудрился вывезти в тыл весь полк вместе с оружием и снаряжением, что оказалось большим подарком для большевиков. В Пензе полк влили в ряды 1-й Красной армии. Здесь пути Суровцева и Соткина разошлись с путями Россомахина. Разошлись, чтоб встретится снова уже через год. Но всему свое время...

В пути было много чего. И стычки с красногвардейскими заслонами, желавшими разоружить дезертиров, и захваты паровозов. И эти осточертевшие Сергею митинги с похожими друг на друга ораторами и с неизменным «Да здравствует революция!» и «ура!». В Омске эшелон, с которым они следовали на восток, все же разоружили, но Суровцев и Соткин со стрельбой и последовавшей неудачной погоней за ними избежали этой участи.

Суровцев решил не выходить на станции Томск I, а проехать до Томска II, где было меньше шансов встретить красногвардейский патруль. Потом, там, рядом, в Красных казармах, находился офицерский госпиталь, начальником которого был знакомый Суровцева, полковник медицинской службы с простой фамилией Иванов. С ним когда-то познакомил Сергея брат Анатоля – Аркадий Пепеляев, тоже офицер медицинской службы. Надо было показать Соткина врачам. Что с ним? Испанка у него или же это тиф? И то и другое было смертельно опасно. Причем опасно не только для самого больного, но и для окружающих. А потом к тетушкам, затем в баню и к любимой Асе. Он даже не соскучился. Он истосковался по ней! Колесные пары вагона после паузы сказали ему еще раз «Ася» и замерли без движения. Даже двадцатиградусного мороза Сергей, казалось, не чувствовал из-за предвкушения жаркой встречи.

– Испанка, – сквозь марлевую повязку на лице произнес доктор Иванов страшный диагноз Соткина. – Хорошо, что морозы вернулись. Хоть ненамного, но это должно сбить эпидемию. Оставляйте своего товарища здесь. Я положу его в офицерскую палату. Лично прослежу, чтобы уход был надлежащим. А вам советую не стесняться и есть чеснок. Средство, проверенное народом веками. Я лично в день по три головки съедаю. А теперь главное. Вам нужно сегодня же встретиться с Пепеляевым. Нам очень не хватает решительных боевых офицеров. Ну да он вам все объяснит, а мне позвольте откланяться, мне нужно работать.

Оставив товарища на попечение врачей, Суровцев поспешил домой. Нужно ли говорить, что радостного дня возвращения у Сергея не получилось.

– Нянюшка, не обнимай ты меня. Завшивел твой Сергей Георгиевич сверх всякой меры. После бани обниматься будем.

Едва только взглянув на заплаканное лицо своей няни, Сергей понял: что-то случилось. Он встревоженно стал расспрашивать о тетушках.

– Слава Богу, живы и здоровы, – отвечала, вытирая слезы, Параскева Федоровна.

– Ася? Что с ней? – встревожился Сергей.

– Вы уж, Сергей Георгиевич, не спрашайте меня. Я и сказать-то, как правильно, не знаю.

– Больна? Да, говори же, нянюшка! Что ты меня терзаешь?

– Здорова. Кавалер у нее появился. Да я и сама толком не знаю. Дождись тетушек.

Как ни странно, Суровцев испытал даже облегчение. Навидавшись смертей и ужасов войны, он чуть было не подумал, что с Асей произошло нечто непоправимое. Но облегчение было секундным. Осознание произошедшего события произошло мгновенно. Густая, темная и липкая волна ревности и отчаяния накатила на него и накрыла с головой. Сердце с нещадной силой погнало кровь по жилам, и уже в висках, казалось, вот-вот лопнут сосуды. Лицо пылало от жара. Он со всей очевидностью понял, что все сказанное няней правда. Он пошатнулся и, точно боясь потерять сознание, присел на стул у стола. Сильная боль проснулась в недавно раненном плече. Кружилась голова. Муки ревности он испытывал и раньше. Но это беспричинная, обычная для военного человека ревность была сущим пустяком по сравнению с нынешним штормовым ударом судьбы. Зная Асю, он понял, что произошедшее событие вряд ли случайно. Все более чем серьезно. Он невольно связал обрушившееся на него несчастье с нынешним смутным, кровавым временем. Этого не могло с ним произойти еще год назад. И если бы не эта проклятая революция, то все могло бы быть совершенно иначе!

Несмотря на свой двадцатипятилетний возраст, более соотносимый со званием поручика, он был полковником. Он и поступал как полковник. В какие-то минуты он стал совершенно другим человеком. Справившись с яростью, подавив обиду и жалость к самому себе, он выстроил прочный заслон злобе и ненависти, которые с бандитской яростью рвались к нему в душу. На стул сел один человек, а встал уже совершенно другой. Где-то, как раз посередине груди, осталась неизъяснимая горечь потери и разочарования. Он даже физически, казалось ему, чувствовал ее. В горле тоже стоял ком горечи. «Ася, Ася», – только и повторял он про себя дорогое имя. «За что же так?!» Это была единственная фраза, мысленно обращенная к ней.

– Нянюшка, – грустно и нежно улыбаясь, обратился он к Параскеве Федоровне. – Что же ты даже чаю гостю не предлагаешь? Намотался твой Сергей Георгиевич по городам и весям, – сглотнув комок в горле, продолжал он, – иному и за целую жизнь столько не наколесить.

– Да и впрямь, Сергей Георгиевич, – спохватилась няня, – совсем я что-то очумела. Сейчас, сейчас, миленький. Покормлю тебя. Потерпи.

Няня трогательно и смешно, суетливо, точно молодая девушка, заспешила на кухню. Взгляд Суровцева упал на телефонный аппарат. Телефонная связь появилась в доме уже без него. После секундного раздумья он подошел к телефону и снял трубку.

– Слушаю вас. Пятнадцатая, – сказал приятный девичий голос.

«Надо полагать, в городе теперь сотни абонентов телефонной связи», – привычно проанализировал Суровцев один лишь тот факт, что на телефонной станции работает не менее пятнадцати телефонисток.

– Здравствуйте, барышня. Соедините с квартирой генерала Николая Михайловича Пепеляева.

– Минуту. Соединяю, – ответила барышня.

Сергей звонил на квартиру к отцу своего друга, но трубку, к его удивлению и радости, снял сам Анатоль.

– Алё, – на французский манер сказал Анатоль. – У аппарата, – добавил он, скорее уже по-военному.

В другое время Суровцев не преминул бы разыграть друга, но душевное состояние совсем не располагало к шуткам.

– Суровцев на проводе. Я в Томске.

– Во! Ни черта себе! – раздалось в телефонной трубке. – Сережка, здравствуй, родной! Ты у своих? Сейчас беру извозчика и еду к тебе.

– Здравствуй, Анатолий. Не спеши. Мне себя в порядок привести надо.

– В задницу порядок! Сейчас же еду! – почти прокричал Анатоль и, вероятно с силой, бросил трубку.

– Разъединяю, – как-то обиженно произнесла телефонистка.

Душевное состояние Суровцева в этот приезд было критическим. Все валилось из рук. От Пепеляева он узнал подробности об Асе и ее избраннике.

– Сволочь чекистская! Откуда только они такие взялись, не понимаю, – говорил ему Пепеляев. – Ты-то что собираешься делать?

– Мне нужно в Омск.

– На черта тебе в Омск?

– У меня поручение от главнокомандующего ВСЮР. А я оттуда еле ноги унес. Придется возвращаться теперь.

– Что это за ВСЮР?

– Вооруженные силы юга России. Привыкай к новым названиям. Вы когда выступать думаете против Советов?

– Я хоть сейчас готов, – не раздумывая ответил Анатолий. – Беда, Сережа, в том, что в наших рядах нет единодушия. Ты, значит, тоже считаешь, что пора?

– Я считаю, что давно пора! Должен заметить, что вы в Сибири пока не представляете, что это такое – диктатура пролетариата. Это в конечном итоге физическое уничтожение всех непролетариев. И в первую очередь – офицеров. Солдатские самосуды на фронте – это сущие пустяки по сравнению с тем, что творится в европейской России и обеих столицах. Офицеров расстреливают уже без суда и следствия. В Омск я заезжал, но, как уже говорил, еле ноги оттуда унес.

– Что так?

– Красные разоружали наш эшелон. Мы с моим фронтовым товарищем не дались им в руки. Пришлось отстреливаться и от погони уходить. Выручило то, что автомобиль на фронте научился водить. Потом как-нибудь расскажу. Мой товарищ сейчас в госпитале у нашего общего знакомого Иванова. Навестишь его. Он заболел в пути. Испанка. Ему надо было ехать дальше на восток, но в таком состоянии не доехал бы. Иванов сказал, что лучше его оставить в госпитале. Что еще? Мне нужно встретиться с Потаниным. Думаю это сделать через Александра Васильевича Адрианова. Хотелось бы встретиться и с членами твоей организации. Кстати, чем тут занимался генерал Флуг? Корнилов крайне им недоволен.

– Честно говоря, я рад, что именно ты приехал в этот раз от Корнилова. Болтовней занимался Василий Егорович Флуг.

– Бери все в свои руки и поднимай офицеров! И не смотри ты на меня как солдат на вошь. Ничего сверхъестественного я тебе не сказал.

– Ты изменился очень. Глядя на тебя, я вдруг не только понял, но и осознал, что я младше тебя по званию.

– Да прекрати ты. Обгонишь, еще и не раз, – без тени сомнения произнес Суровцев. – А когда станешь генералом, я к тебе в начальники штаба попрошусь. Возьмешь?

Пепеляев порывисто обнял друга.

– Да отпусти ты! Я весь вшивый до крайности. Силищи в тебе сколько!

– Да если вместе воевать будем, мы хоть черта разобьем! – оторвав друга от пола, заявил Пепеляев.

Ровно через восемь месяцев корпус генерала Пепеляева, выстроившись на линии Екатеринбург – Лысьва – Калино, поведет наступление на Пермь. Захватив станцию Калино, корпус расколет пополам части 3-й Красной армии и обратит ее в бегство, а затем вместе с войсками генерала Войцеховского войдет в Пермь. С чертями они неплохо справлялись. Но там же, под Пермью, и позже под Вяткой судьба их сведет уже с почти настоящими дьяволами – Сталиным и Дзержинским.

* * *

Встреча с Асей состоялась через день после приезда Суровцева, которому удалось сохранить в тайне свое пребывание в городе. Спустя годы он сам поражался тому, что у него хватило ума, находясь в те дни в Томске, остаться незамеченным. Тетушкам также строго-настрого было наказано скрывать его приезд. Мало того, он, точно предчувствуя грядущие потрясения, изменил внешность. Солдатская борода превратилась в интеллигентскую бородку клинышком. Во внутреннем кармане элегантной тройки лежал паспорт на имя поляка, коммерсанта Вацлава Годовского, и сфабрикованный собственноручно мандат Омского совдепа за подписью его председателя. В другом кармане был «наган», с которым он не расставался в течение уже нескольких лет.

Представившись хозяевам, у которых квартировала молодая пара, двоюродным братом Аси, он без труда нашел с ними общий язык. Посетовал, что его «кузина» совсем забыла родителей и не появляется дома.

– Вот уже несколько дней в Томске, а увидеться не могу. Решил сам навестить перед отъездом, – не моргнув глазом, солгал он.

Его провели в комнату квартирантов. Гостеприимно напоили чаем. Уважительное отношение к семье Кураевых проекцией легло и на него. Все же «родственник» самого Тимофея Прокопьевича – золотопромышленника и коннозаводчика.

Изучая обстановку комнаты, Сергей не раз и не два останавливал взгляд на большой двуспальной кровати. Из-за этой кровати, в которую постоянно упирался его взгляд, ожидание становилось мучительным. Но уехать, даже не взглянув на свою, теперь уже бывшую, невесту, он не мог. Прождав около часа, он собрался было уходить, когда услышал звонок дверного колокольчика. Затем до него донеслись приглушенные голоса на первом этаже. Услышав легкие, но нарочито неторопливые шаги женских ног по ступеням лестницы, он скорее почувствовал, чем понял, что это Ася. И так же, как в день приезда, сердце его, точно мощный насос, рывками погнало кровь по всему телу. Он даже ослабил одной рукой узел галстука, который стал, подобно удавке, душить его.

– Я сразу поняла, что это ты, – не поздоровавшись, с порога сказала Ася.

– Здравствуй. Да, это я, как видишь.

– Рада видеть тебя живым и здоровым.

Несмотря ни на что, он не мог не любоваться ею. Казалось, она стала еще более красивой. Собственно, так оно и было. Он знал ее совсем девочкой, затем барышней-подростком, потом привлекательной девушкой. И вот перед ним была молодая и очень красивая женщина. До безумия знакомая, до сумасшествия желанная и непоправимо теперь чужая.

– Пожалуй, что можно и уходить. Я по-прежнему люблю тебя. Этот недуг мне только и остается, что доверить времени и Богу, – сказал Суровцев, и теперь уже бледность стала заполнять его лицо. «Странная схожесть с боем. Сначала волнение, а затем кажущаяся замедленность происходящего и холодное спокойствие», – подумал он, все более бледнея.

– Подожди, – порывисто вырвалось из уст Аси.

Она тоже видела перед собой другого, прежде незнакомого ей мужчину. За год разлуки с ней он стал другим. И этот другой, теперь мало ей знакомый Сережа нынешний, нравился больше, чем тот, с которым она рассталась год назад. Он стал по-мужски красив. А ничем не заменимое и достаточно редкое человеческое качество, называемое благородством, буквально исходило от него. Она вдруг явственно поняла, что такого мужчины, у нее никогда в жизни больше не будет. Она не желала с этим мириться и потому не хотела так резко и безвозвратно расставаться.

– Подожди, – повторила она. – Ты даже представить не можешь, что ты для меня значил и значишь!

– Это уже не столь и важно, – ответил он.

– Твои стихи у меня постоянно переписывали все знакомые барышни, – совсем невпопад сказала Ася.

Суровцев грустно улыбнулся в ответ:

– Послушай и такие стихи. Это верлибр. Слушаешь?

– Да.

– Каждый мужчина должен уметь сказать себе без истерики и надрыва. Просто, как поставить диагноз: «Эта женщина меня больше не любит!»

Он встал. Подошел к ней. Нежно взял ее руку и так же нежно поцеловал в поклоне ее холодные пальчики.

– Прощай, – тихо произнес он, выпрямившись.

Несколько секунд он смотрел своими голубыми глазами в ее зеленые, точно старался их запомнить. Затем весьма обыденно повернулся и вышел, оставив женщину одну. «Это не так! Точнее, не совсем так!» – хотелось крикнуть Асе в ответ на его слова. Но своим поведением он не оставил ей ни одного шанса что-то изменить. Он оказался неожиданно цельным человеком. Он не устраивал сцен ревности, не упрекал ее и даже ни разу не повысил голоса. Мало того, признался в любви и при этом ушел. Ушел, и это было ей понятно, навсегда.

Вечером на квартире тетушек Сергея был обыск. Руководил им Павел Железнов. Вел он себя неожиданно корректно. Спросил и о племяннике, но, как показалось обеим тетушкам, скорее для порядка, чем с желанием найти и арестовать Сергея. Так оно и было, потому что накануне ему было сказано самым безапелляционным тоном: «Если ты хотя бы пальцем тронешь моего бывшего жениха, я от тебя уйду навсегда. Так и знай!» Сам факт этого обыска и дальнейшие события говорили о том, что у чекистов был свой агент в офицерской организации. Они знали о человеке, прибывшем в Томск с юга России.

На смену апрелю пришел май, и 29-го числа подпольная организация офицеров под давлением Анатолия Пепеляева решилась на вооруженное выступление с целью свержения власти большевиков. Действия мятежников отличались такой неорганизованностью, что трудно было даже представить. Захватить ключевые объекты города, такие как телеграф, телефонная станция, вокзалы, они не смогли. Выступили не одновременно. Везде их встретили ружейным и пулеметным огнем. Потеряв одного человека убитым и более десятка ранеными, офицеры отступили. Но и большевики не смогли уничтожить организацию.

Через день, 31 мая, на всем протяжении Транссибирской магистрали от Пензы до Владивостока восстал против большевиков многотысячный Чехословацкий корпус.

Сформированный из военнопленных стран – союзниц Германии, корпус предполагалось использовать на европейском театре военных действий против Германии. По условиям Брестского мира корпус должен был двигаться во Владивосток, оттуда во Францию и уже в составе союзных войск вступить в войну с Германией. По требованию немецкого посла Мирбаха кровавый истерик русской революции Троцкий отдал приказ разоружить чехов. Так называли и венгров, и румын, и сербов с хорватами, которые были в составе корпуса. Чехи подчинились, оставив на каждый эшелон по 150 винтовок и несколько пулеметов. Этого Москве показалось мало. Последовал приказ остановить все эшелоны, разоружить чехов окончательно и водворить в концентрационные лагеря. Не захотелось чехам в лагеря. Не поняли они Совет народных комиссаров, и за несколько дней от советской власти в Сибири остались, как говорится, рожки да ножки...

Томские большевики, в основном начальство, не дожидаясь второго выступления офицерского подполья, погрузились на два парохода и отбыли в неизвестном направлении. С одним из этих пароходов покинул город и чекист Павел Железнов. Как моряк, он был одним из ответственных за эвакуацию по воде.

После переворота Пепеляев занял должность начальника Томского гарнизона и приступил к формированию Средне-Сибирского корпуса. Командуя созданным им корпусом, за три летних месяца он с боями проделал путь в три тысячи верст от Томска до Забайкалья, где на станции Оловянной соединился с казачьими частями атамана Семенова. Среди 3793 офицеров, составлявших 58 процентов от общей численности этого соединения, был и Александр Александрович Соткин. Вместе с Пепеляевым он проделал этот путь, и судьба его сделала очередной резкий поворот.

 

Глава 20. Обратный путь

1941 год. Июнь. Томск

Трудно сказать, чем могли бы закончиться для Соткина и Ахмата эти события начала лета. В течение недели в Томске было арестовано не менее десяти человек из руководства города, а также несколько работников городского управления НКВД. В городе работала большая группа сотрудников краевого управления НКВД, специально прибывшая из Новосибирска в Томск. По городу прокатилась волна арестов, как это было в 1937 году. Также было проведено несколько крупномасштабных облав и таких же масштабных обысков в Заисточье и Черемошниках. Два самых криминальных и неблагополучных района города были прочесаны чекистами и милицией несколько раз. Томичи сначала думали, что пошла еще одна волна репрессий, но спустя неделю в городе опять заговорили о золоте Колчака.

Как это было двадцать лет назад, Александр Александрович Соткин почувствовал, что его снова, как волка, обложили со всех сторон. Уголовный мир очень быстро связал аресты, облавы, обыски, а также разговоры о золоте с появлением в Томске Соткина. Соткин понял, что уголовники его сдадут органам без зазрения совести, чтобы купить относительный покой. И кровавый разговор с ворами был впереди. Но всем скоро будет не до мифического золота. Ну нашли слиток у кого-то из начальства! Ну опять было изъято при обысках сколько-то золотых монет царской чеканки! Кто сказал, что это и есть легендарное золото адмирала Колчака? Мало, что ли, коммунисты-руководители понахапали за прошедшие годы? Цыгане. Уголовники. Да мало ли к кому в руки могло попасть большое количество золота! Всполошились. Нашли повод.

Уже засобирались восвояси новосибирские чекисты. Вновь назначенные, вместо арестованных, чекисты томские занялись другими делами, вздрагивая при любом воспоминании о проклятом золоте, поиски которого в очередной раз стоили жизни их товарищам. Но и Соткину нужно было как-то устраивать и решать свою дальнейшую судьбу. Он выполнил поручение Суровцева, но был абсолютно убежден, что на этот раз бывшему генералу-белогвардейцу вырваться из рук чекистов не удастся. Лубянка не то место, из которого, как говорится, с чистой совестью на волю. Будь ты хоть трижды святым, а оттуда не выйдешь! «Сатана там правит бал», – мысленно пропел музыкальный Соткин эпитафию Мирку-Суровцеву словами бессмертной оперы Гуно. Затем, вспомнив о репрессированных за эти дни чекистах и должностных лицах, со зловещей улыбкой добавил: «Люди гибнут за металл...»

В то утро Соткин вооружился двумя «наганами», взятыми у Ахмата. Положил револьверы и запас патронов к ним в ящик с плотницким инструментом. Устроившись с помощью своей сожительницы Надежды в жилищно-коммунальный отдел плотником, он за последний месяц уже примелькался в не столь большом городе. Вид мастерового человека с деревянным открытым ящиком в руках не вызывал ни у кого подозрения. Кто бы мог подумать, что на дне его, под набором долот, рубанками, ножовкой и пилами, под гвоздями, обернутыми в замасленные тряпицы, в таких же тряпицах покоится оружие и патроны к нему. Побрился и помылся с утра. Надел свежее белье. Как перед боем. Так он встречал утро 22 июня 1941 года, воскресенье.

Интересное свойство человеческой памяти. Два дня того десятилетия все очевидцы всегда вспоминают как солнечные и безоблачные. Но если весенний день 9 мая 1945 года остался в памяти как солнечный день долгожданного окончания войны, то летний, воскресный день 22 июня 1941 года, день начала этой войны, тоже запомнился как солнечный. Человеческая память непроизвольно зафиксировала четыре последовавших военных года как годы пасмурные, малосолнечные, с очень холодными зимами. В Томске 22 июня, говоря языком метеорологов, была переменная облачность, о чем неоспоримо свидетельствуют сделанные в тот день на улицах города фотографии. Между тем очевидцы продолжают утверждать, что был солнечный день. Соткин смотрел на мир трезвыми глазами реалиста и циника. День для него был пасмурным.

Надежда – уже знакомая нам буфетчица из чайной и сожительница Александра Александровича – завела оладьи. Она выглядела очень счастливой. Она и была счастлива. С появлением в ее жизни Соткина Надя изменилась даже внешне. Похорошела. Мало того, из ее жизни пропал ненавистный участковый милиционер Лугинецкий. Будучи женщиной неглупой, она связывала его арест и исчезновение с твердым обещанием своего нового любовника избавить ее от постыдного сотрудничества, попросту говоря – от доносительства на всех, кто посещал чайную. Но что самое важное, от измотавшей всю душу и тело еще более постыдной обязанности удовлетворять мужские потребности милиционера. Она не забыла два криминальных аборта, которые ей пришлось делать из-за этой скотины. Аборты в стране были запрещены. Правда, деньги для этого участковый милиционер дал. Но чего стоили эти криминальные, без всякой анестезии аборты женщине! А Соткин всего лишь попросил ее сказать участковому, что она якобы слышала разговор двух пьяных посетителей о каком-то золоте полярника. Что к чему – и не сразу поняла-то она. К ней потом явились какие-то двое в военной форме. Спрашивали. Она слово в слово повторила то, что говорила Лугинецкому. «Да, были какие-то два мужчины. Да, говорили. Да, передала Лугинецкому. Да, именно так один и сказал: „золото полярника“. Да какие приметы? Два шаромыги... Ни до, ни после тех двух пьяниц не видела». Если появятся, то сразу же пообещала сообщить куда следует. Надежда в отличие от более эрудированных чекистов, конечно, не знала, что адмирал Колчак был не только врагом советской власти, но и полярным исследователем. Как и не могла знать то, что на квартире Лугинецкого при обыске нашли несколько золотых монет царской чеканки. Предположительно это были монеты из спрятанного белогвардейцами клада.

– Куда вы, Александр Александрович? Оладушки сейчас подойдут, – обратилась она к сожителю. Она обращалась к нему на вы, подчеркивая свое уважение, признательность и самые нежные чувства. Она была влюблена. Мало того – беременна. И точно знала, что беременна именно от Соткина. И впервые в жизни ей хотелось родить ребеночка. Она еще не сказала этого ему. Точно боялась сглазить.

– Пойду калымну... Деньги на дороге не валяются. Перегородки замастрячу. Семья на две семьи делится... До вечера не жди, – закурив папиросу, отвечал Соткин.

– Да вы бы хоть в воскресенье отдохнули, Александр Александрович, – не желая расставаться с возлюбленным, не отпускала его Надежда. – Или уж подождали бы. Я вам с собой оладушек заверну.

Завтракать Александр Александрович не хотел по той простой причине, что боялся получить пулю в живот на сытый желудок. Фронтовой опыт не забывается. А мысль о том, что стрелять сегодня, возможно, будут и в него, он допускал. Ему предстояла встреча с опасными, бывалыми людьми. Соткин поцеловал женщину в щеку, от чего она вся вспыхнула изнутри. Никогда до встречи с ним не было у нее такой реакции на мужские прикосновения. Да и мужчин таких, обходительных и при этом сильных и надежных, она не встречала.

– Да вы скажите хотя бы, когда вернетесь, – с придыханием попросила женщина.

– Не потеряюсь, – улыбнулся Соткин. Он осознавал свою мужскую власть над этой женщиной. Она нравилась ему, но занозой в сердце сидела любовь к другой. К Алине. Между тем он чувствовал, что и это любовь. Просто другая. По крайней мере относился он к Надежде нежно и даже бережно. – Не скучай, милая, – поцеловал он ее в другую щеку и вышел.

Женщина, подойдя к окну, провожала взглядом стройную широкоплечую фигуру Соткина, шагавшего по переулку. Она расплакалась. Но это были слезы радости. Ей было хорошо оттого, что она наконец-то встретила в жизни своего мужчину. Совсем иначе она плакала бы, знай, что сам Александр Александрович допускал мысль о том, что, возможно, сегодня он не вернется к ней. Чтобы не навлекать на нее беду. Все будет зависеть от исхода встречи, которая ему предстояла.

Путь Соткина лежал в центр города. Он прошел мимо Белого озера. Прошел Соляной площадью мимо чайной, в которой работала Надежда. У бывшего губернского суда бросил взгляд на статую Немезиды с мечом в руке и без весов, отломанных чекистами. Свернул в переулок, снова свернул и вышел к Воскресенской церкви. Храм был, как теперь стало принято говорить, «перепрофилирован». Красивейшее многометровое здание с ростральными колоннами постройки конца восемнадцатого века господствовало над городом. Оно, казалось, задевало своими куполами облака. Верхний крест храма был наклонен в сторону. Несколько лет назад, при большом стечении горожан, этот крест пытались сдернуть с помощью стального троса, прикрепленного к трактору. Трос лопнул. «Видать, ангелы небесные обрубили», – зашептались в толпе. Вторая попытка свергнуть крест оказалась не только тщетной, но и трагической. Лопнувший трос убил одного из рабочих. Охотников осквернять святыню в тот день больше не нашлось. «Государственный архив Сибири и Дальнего Востока», – гласила вывеска на церковных воротах. Соткин остановился. Не снимая кепки, чтоб не привлекать внимания, он про себя прочел «Отче наш». Набожным его назвать было нельзя, но молитвы он знал и всегда их произносил, когда приходилось или воевать, или принимать трудные решения. Мысленно перекрестился, чтоб также не привлекать внимания, и пошел вниз по Воскресенскому взвозу, к центру города. Что-то изменилось в облике города. Как человек наблюдательный, Соткин это понял. Вернее, почувствовал. Но, еще не зная о начале войны, как и абсолютное большинство населения страны, он не мог понять, в чем дело. И лишь пройдя почти весь город, спускаясь в район Заистока, он понял, что для воскресного утра на улицах было слишком много автомобилей. Поскольку частных авто тогда не было, а ездили только служебные машины, то можно было предположить, что произошло что-то экстраординарное. Несколько раз по улице проносились мотоциклисты, что тоже было необычно для утра воскресного дня. Не один раз он встречал на своем пути военных и спешивших куда-то милиционеров. «Не по мою ли душу засуетились?» – подумал он. Причины беспокоиться у него были, но все же он понял, что произошло что-то значительное и сейчас не до него. А это и хорошо.

Знаком района Заисточье была Красная мечеть, так же, как и Воскресенский собор, перепрофилированная. Мечеть перепрофилировали под ликероводочный завод. Черный юмор большевиков всегда присутствовал при переименованиях и перепрофилированиях. Минарет мечети уже снесли. Соткин свернул налево и пошел по какой-то улице. Раньше район был заселен томскими татарами. Теперь, после перетрясок, укрупнений и подселений, здесь творилось что-то невообразимое. Близость к центру Томска обусловила появление в бывших купеческих особняках государственных, советских учреждений. С ними соседствовали одноэтажные дома простых людей. Все утопало в зелени. Тополя и американские клены соседствовали друг с другом. Дом, который интересовал Соткина, находился в конце улицы Татарской. Не останавливаясь, Александр Александрович на ходу доставал из ящика с инструментами оружие. Освободив его от тряпок, он засунул один из револьверов в широкий карман брюк. Другой «наган» затолкал за пояс сзади, под пиджаком. Спустя минуту он крепким кулаком застучал в двери двухэтажного особняка, поделенного советской властью на восемь семей. Шесть семей с детьми и стариками, в том числе бывшие хозяева, ютились на втором, бревенчатом этаже, а две семьи проживали на первом, кирпичном, так называемом цокольном. Соткин продолжал стучать в дверь одного из двух подъездов первого этажа.

– Кто там? – кратко спросил сонный голос из-за двери.

– Плотники мы. Плотники, – ответил Александр Александрович.

– А-а-а, – промычали из-за двери.

Щелкнула щеколда. Дверь отворилась. На пороге стоял Гусь. В растянутой майке, весь в разнообразных татуировках царских и советских времен, в трусах до колен, почему-то называемых в народе семейными. Всегда можно поражаться точности уголовных кличек. Гусь получил свое прозвище, или, говоря современным уголовным языком, погоняло, за врожденную привычку двигать шеей в разные стороны. Увидав что-нибудь, он этой шеей бросал доверенную ей голову вниз, а затем плавным, волнообразным движением вперед и вверх. Затем возвращал голову в исходное положение. И так почти всегда и при каждом взгляде, в какую бы сторону ни смотрел. Он был умен, несмотря на свой неумный облик. Соткин когда-то ему заметил, что он-де не Гусь, а жираф. Только никто об этом не знает.

– И чего? И куда? И чё? – водя длинной шеей, задавал вопросы Гусь.

– Я хрен бы знал! – воскликнул Соткин в ответ. – Веди, где и что городить!

– Погодь, Сота, – полушепотом ответил Гусь. – Прикинусь...

«Переоденусь», говоря нормальным языком. Вот еще пример клички-погоняла – Сота. Кличка Соткина проистекала отнюдь не от фамилии, а от названия пчелиной ячейки – «coт». Соткин был частью чего-то. В лагерях он был известен еще с начала двадцатых годов двадцатого века, потому что ему удавалось каким-то образом решать вопросы на свободе, находясь за колючей проволокой. То есть был частью, или сотом, какого-то «пчелиного сообщества». За это уголовники его уважали и боялись. «Сота больно жалит», – сказал один из старых бродяг. Вот так и прилипло – Сота. Соткин, как конокрад, мог выдержать побои если не деревни, то хутора. Представьте себе, как била конокрада деревня! Барак лагерный как может бить? Соткин справлялся с бараком. Вычислял лидеров и расправлялся с ними. А потом воевал. Побеждал. Драка от войны очень сильно отличается. Есть места, где дерутся, а где воюют. Соткин всегда воевал, как на войне.

– Сота, ты впрямь городить? А может, тапочки вязать кому идешь? Белые... Так это не к Водяному. Лучше не связывайся. На хазе он. С ним еще трое. У тебя карман оттопырен. Вынут шпалер, – частил словами Гусь. – Я твое добро ко мне помню. Потому прямо тебе глаголю.

Вор Водяной, встреча с которым предстояла Соткину, проживал рядом. Это был бывший каретник безвестного купца-татарина, которому когда-то принадлежали весь этот особняк и усадьба при нем.

– Гусь, так и скажи Водяному. Пришел, мол, Сота. Маляву тиснули. Сота отшлифоваться пришел...

– Усек, – долговременно кивнул Гусь и пошел к каретнику.

Долго стучал. Долго кивал, отвечая на вопросы из-за двери. Дверь открыли. О чем-то вполголоса поговорили. Гусь вернулся к Соткину.

– Сан Саныч, может, завещание намалявишь? – поинтересовался любопытный Гусь. – Против совести не попрешь, как ни крути. Тебе здесь молебен заказывают. За упокой души...

– Разгребу, поди, – спокойно ответил Александр.

– Ну смотри. Я до дома слетаю да минут через десять подгребу.

Соткин несколько минут стоял перед закрытой дверью. Было ясно, что к его встрече хозяева готовятся определенным образом. Приготовился и Александр Александрович. Поставив ящик с инструментами у двери, он вынул из-за пояса и из кармана один и другой револьверы. Встал в стороне от двери. Стал ждать. Как это не раз бывало на войне, перед атакой, весь организм стал подобен сжавшейся пружине, а первоначальное волнение сменилось холодной, расчетливой яростью. Щелкнула щеколда, мягко, без скрипа отворилась дверь.

– Входи, Сота. Гостем будешь, – произнес грубый мужской голос из темноты дверного проема.

Соткин молчал, стоя в стороне от двери. Крепкий, мускулистый мужик в два шага вышел на крыльцо.

– Ты в прятки играть, что ли? – только это он и успел сказать.

Страшный косой удар рукояткой «нагана» по переносице. Кости раздробленного носа вонзились в мозг говорившего. Он не успел взвыть от боли. Не менее страшный удар ногой в живот оборвал стон, отбросил вышедшего человека к стене и согнул пополам. И еще один смертельный удар по седьмому позвонку на шее. И еще раз для верности в основание черепа. Тяжелое тело безжизненно рухнуло на крыльцо. Оглянувшись по сторонам, Соткин втащил мертвое тело в подобие прихожей, скорее похожей на тамбур, стараясь не испачкаться кровью. Он убрал с крыльца ящик с инструментами. Закрыл входную дверь на щеколду. Свет из крошечного оконца едва-едва освещал пространство. Глаза Соткина, привыкая к полумраку, различили какие-то ведра, стоящие на полу. Здесь же был нехитрый хозяйственный инвентарь в углу и пустая рассохшаяся кадка. Рядом обитая войлоком дверь. Александр Александрович рывком ее отворил.

Он сразу попал в помещение, служившее кухней и столовой одновременно. Два дверных проема вели в разные комнаты дома. У печки, скрестив руки на груди, стоял рослый мужчина. При виде Соткина, вооруженного двумя «наганами», руки его непроизвольно поползли вниз.

– Ну-ну! Обвисни. Вольно, вольно, Щуплый, – недобро улыбаясь, проговорил Соткин.

Уголовник по кличке Щуплый бросил вопросительный взгляд на человека, сидящего за столом, который, как казалось со стороны, ничему не удивился. Это был сам пахан Водяной. Кличку свою он получил за большие, навыкате, водянистого цвета глаза. Водяной медленно опустил, а затем поднял веки – получилось, что медленно кивнул не головой, а глазами.

– Да ты, Сота, совсем, гляжу, забурел, – спокойно произнес Водяной, будто ничего необычного и не произошло.

Зная, что преданный Щуплый будет защищать Водяного до последней возможности, Александр Александрович точно спровоцировал телохранителя. Он на секунду повернулся к Водяному, точно желая сказать ему что-то. Этой секунды хватило Щуплому, чтобы выхватить нож и метнуть его в Соткина, который был готов к нападению. Шаг в сторону с разворотом – и выстрел. Финский нож почти наполовину вонзился в деревянную оштукатуренную стену. Одновременно с этим револьверная пуля пробила череп Щуплого. Даже не оглянувшись на убитого, плавно, как кошка, Соткин подошел к Водяному и приставил горячий от выстрела ствол «нагана» ко лбу.

– Говори, – спокойно приказал он.

Но его сейчас заботила не предстоящая речь Водяного, а тот четвертый человек, о котором предупредил Гусь и который был где-то в доме и теперь, вероятно, приходил в себя от произошедшего.

– Ты крутую волну по Томску поднял, Сота. Правильно люди говорили, мутный ты, – сглотнув слюну, сказал Водяной.

Напряженным слухом Александр Александрович уловил едва слышный скрип половиц в одной из комнат. Кто-то крался в кухню-столовую. Желая скрыть эти едва слышные поскрипывания половиц, Водяной громко продолжал:

– Ты же понимаешь, что правила тебе не избежать при таком раскладе? Давай-ка присядь да побазарим. Спрячь шпалера, спрячь от греха подальше.

Соткин мягко отстранился от Водяного.

– Все, все спрятал, – приговаривал он, убирая один из револьверов в карман и медленно опускаясь на корточки. – Вот и нет шпалеров. – Соткин с корточек плавно лег на спину ногами к комнате, из которой раздавались едва слышные шорохи.

Рука с «наганом» была вытянута в направлении дверного проема. Секунда – и в проеме возник Милашка, молоденький вор и сожитель Водяного. Милашка с «браунингом» в руке только и успел просквозить взглядом по кухне-столовой. Рука с пистолетом, следуя за взглядом, описала ровную линию над головой Соткина. Выстрел Александра Александровича отбросил молодого педераста обратно в комнату, из которой он только что вышел. Пуля попала в сердце. Бывалый Водяной попытался было встать из-за стола, но такой же опытный Соткин опередил его. Рывком, со спины он вскочил на ноги и кулаком свободной левой руки отправил Водяного обратно на табурет в углу за столом.

– Значит, сдал меня, паскуда? – усаживаясь напротив Водяного за стол, спросил Соткин.

– Ох и натерпишься ты, когда братва тебя на ремни резать начнет.

– А я тебя даже в живых оставлю, если расскажешь, что конкретно про меня легавым настучал. Или не стучал, скажешь?

– Ты контрик, потому греха на мне нет. Закон наш знаешь. Вор с политикой не вяжется. А ты, раз с золотом Колчака связан, то всяко-разно – контра. Лучше сам расскажи про рыжье. Расскажи. Мы же не чекисты. Поделишься золотишком, глядишь, и простится тебе все. Ведь ты же беляк гольный!

По воровским понятиям уголовный мир страны не считал зазорным сотрудничать с органами, если дело касалось осужденных по политическим статьям. Осужденный по статьям уголовным Соткин не подходил под категорию политических, но разговоры о его прошлом среди воров велись. В конце концов все пришли к выводу, что Соткин сел в тюрьму по уголовной статье лишь для того, чтобы избежать статьи еще более страшной – «бандитизм». Впервые в России такая статья появилась после Гражданской войны. Потом исчезла, чтоб появиться уже в новой России. При такой юридической квалификации после революции людей расстреливали на месте при малейшем подозрении, не доводя дело даже до видимости и подобия суда. Но бандит есть бандит. Бандиту в отличие от «честного вора» терять нечего. И с такими людьми даже уголовники предпочитали не связываться, если он, этот человек, воровские «законы» признает и уважает.

– Поделись, Сота. Поделись рыжьем. Сколько его? Поди, и тебе и мне хватит. Много золота Колчак припрятал? Тебе одному столько всяко-разно не переварить.

– Эх, Водяной, Водяной. Полвека ты прожил, а таких вещей не понимаешь. Не твоего ума это золото. И не моего ума, по совести говоря. Оно мне-то всю жизнь искалечило, провались оно пропадом, а скольких оно угробило и еще угробит, и думать страшно.

Кто-то стучал в двери с улицы. Водяной не без надежды посмотрел в окно, но входная дверь была в стороне и ничего не было видно. «Гусь стучится», – понял Соткин. План дальнейших действий сложился сам собой. Жестокий и коварный план. Читатель уже понял, что автор при всем желании не может писать о Соткине как о «рыцаре без страха и упрека». Соткин встал и отправился открывать дверь. Выходя, боковым зрением уловил непроизвольное движение Водяного в направлении мертвого Милашки. Активный гомосексуалист Водяной даже на воле предпочитал мужчин женщинам, что в уголовной среде часто воспринимается как должное при наличии хотя бы слабого влечения и к женщинам.

– Это я... Гусь, – раздался голос из-за двери.

– Входи, – тихо приказал Соткин и, втащив Гуся в помещение-тамбур, сразу закрыл за ним дверь.

– Ну что тут? – спросил шепотом Гусь.

– Хорошо тут. Душевно, – улыбаясь в полумраке, ответил Александр Александрович. Гусь споткнулся о мертвое тело.

– Сан Саныч, грех-то какой!

– Праведник нашелся. Твое дело телячье. Обосрался и стой! Жди, когда подотрут!

Он опять рывком распахнул дверь и с силой втолкнул Гуся в комнату. Раздались выстрелы. Как и предполагал Соткин, за время его отсутствия Водяной вооружился «браунингом» убитого любовника Милашки и, не жалея пуль, стрелял наудачу. Отсутствие боевого опыта сделало свое дело. В горячке Водяной даже не соображал, в кого стреляет. Соткин же, опять выпустив всего одну пулю из «нагана», наповал сразил Водяного. Без какой бы то ни было паузы он вытер рукоятку своего револьвера носовым платком и вложил его в еще горячую руку мертвого Гуся. «Это, конечно, лишнее», – подумал он о стертых отпечатках пальцев. Но уроки Мирка-Суровцева он помнил и проверил жизнью. Хладнокровно оглядев страшную картину учиненной им бойни, с другим револьвером в руке он отправился сначала в одну, а затем в другую комнату. Больше в доме никого не было. Аккуратно переступая через трупы, чтобы не наступить в кровь, прихватив ящик с плотницкими инструментами, он вышел из дома. Мирно пели птички. Звук выстрелов вряд ли кто-нибудь слышал, но кровь на крыльце красноречиво говорила о том, что в доме разыгралась драма. На кровь слетались мухи. Примерно через час или два, а может быть, и позже, сожительница Гуся хватится благоверного. Возможно, и до завтрашнего дня никто убитых не обнаружит. Гостей к Водяному всегда ходило не много.

Не прошло и получаса, как сам он был в гостях у Ахмата, который жил неподалеку, в том же Заисточье. Сидели по-турецки на полу. Жена приятеля накрыла на стол. Принесла кувшин с водой. Полила гостю на руки, чтобы он, не вставая из-за стола, вымыл руки. Молча удалилась, унося таз и глиняный кувшин. Ахмат после объятий при встрече не проронил и слова. Ждал, когда заговорит гость.

– Один «наган» возвращаю. Спрячешь. Но послезавтра или среди недели опять заберу. Веревочки, что могли на тебя вывести, я обрубил. Думаю пропасть до конца лета из города. Поеду к староверам, на север. Поди, не прогонят, – сообщил он, отломив кусок теплой лепешки, запивая ее чаем.

Ахмат, по обыкновению, ничего не спрашивал.

– Где ты такой вкусный чай берешь, Ахмат?

– Татарин без хорошего чая не татарин, – улыбнулся хозяин. – А прятаться тебе надо, это так. Правильно говоришь, Сашка. Но прятаться надо не до осени. На год, на два надо...

Несколько часов спустя, смастерив по заказу Ахмата этажерку, Соткин отправился домой. Возвращался он другой дорогой. Он шел в направлении Новособорной площади, переименованной в площадь Революции сразу после того, как был снесен красавец Троицкий кафедральный собор. Поднимаясь в гору от Заисточья, он точно так же, как и сегодня утром, поймал себя на мысли, что что-то необычное происходит в городе. С ним вместе в направлении площади шло еще немало людей. Тогда как навстречу никто не шел. Александр Александрович несколько раз хотел прямо спросить, куда идут эти люди, но, не желая привлекать к себе внимания, молча продолжал идти вместе со всеми.

Площадь была заполнена жителями Томска. Здесь проходил какой-то митинг. Едва он поравнялся с угловым зданием клиники медицинского института, как путь ему преградил милиционер, заинтересовавшийся ящиком с инструментами в руках Соткина. «Как это я „наган“ догадался у Ахмата оставить», – похвалил себя Александр Александрович. Между тем милиционер, положив руку на кобуру, приказал:

– Стоять! Кто такой? Что в ящике?

Соткин чуть было по лагерной привычке не снял с головы перед начальством кепку – это его выдало бы с головой как недавнего заключенного советского лагеря, – но вовремя сообразил, что он теперь не заключенный, а законопослушный гражданин Страны Советов.

– Плотник я, товарищ милиционер. А в ящичке инструментарий мой.

– А ну покажи, – не снимая руки с кобуры, приказал милиционер.

Александр Александрович стал выкладывать прямо на брусчатку свои инструменты. Служитель правопорядка остановил свой взгляд на небольшом топорике.

– Так ты что же, так с топором и по городу ходишь?

– Дак а как иначе? У меня вот и нож имеется. В нашем деле как? То подтесать, то подстругать требуется. А по какому случаю митинг, товарищ милиционер?

– Ты что, с луны свалился? Или пьяный?

– Да я вообще не потребляю, товарищ милиционер.

– Война, дурило, – неясно чему радуясь, с улыбкой сообщил милиционер. Ему нравилось, что хоть кому-то он сегодня мог первым сообщить эту весть. – В общем, дуй отсюда, пока я тебя не забрал. Топор и нож оставь. Не положено.

– А с кем война-то? – протягивая милиционеру нож и топор, спросил Соткин.

– С Германией. С кем же еще, – многозначительно ответил постовой, раздумывая, не отобрать ли заодно и ножовку у этого придурка. «В хозяйстве сгодилась бы...» Решил не отбирать. Начальство отметит его бдительность за конфискованные топор и нож. А вот за ножовку и на смех поднять может. – Уйди с глаз моих! – рявкнул он на Соткина.

Соткин не заставил себя упрашивать и пошел мимо молчаливой толпы, над которой возвышались портреты членов ЦК ВКП(б) и лично товарища Сталина. Взглянул на часы, прикрепленные к телеграфному столбу перед бывшим зданием Управления путей сообщения: без четверти двенадцать. На трибуне перед толпой появились руководители города. Кто-то заговорил в рупор:

– Товарищи! Через пятнадцать минут будет передаваться заявление советского правительства по случаю вероломного нападения фашистской Германии на Советский Союз. Слово предоставляется...

Соткин уже не слушал, кому предоставляется слово. Мысли в его голове носились невообразимым вихрем. Радоваться этому известию, как его недавний собеседник-милиционер, он не мог. Хотя он-то имел на это причины. Теперь, он уверен, никто серьезно не будет заниматься кровавой разборкой между уголовниками. Но война есть война. И ему, и всем в стране жить отныне по другим законам. Но что касается других, то за них все и так решат. А вот как быть ему? Ему, который не может доверить свою судьбу ни случаю, ни тем более руководству страны, которая его не уничтожила потому только, что он изначально вывел себя за скобки общества строителей социализма.

Десять дней спустя один из воинских эшелонов Сибирской стрелковой дивизии увозил старшину 364-го полка Александра Александровича Соткина на запад. Он и сам не мог точно определить причины своего поступка. Тут было и понятное желание исчезнуть из города, чтобы скрыть свои преступления, и желание просто бежать куда глаза глядят и от своей неразделенной любви к Алине, и от Надежды, которую не любил он сам и которая решила от него рожать. Хотелось сбежать и от этого проклятого золота, которое только прибавляло ему ненужных забот и потрясений. Чувства патриотизма он не испытывал. От новой власти он получал только пули и лютую ненависть. Но неожиданное чувство сопричастности к своей несчастной Родине захватило и его. Он из любопытства зашел на призывной пункт. И там, в стенах военкомата, глядя на очередь из молодых добровольцев из числа вчерашних выпускников томских школ, испытал горькое чувство одиночества. Ему захотелось примкнуть хоть к какой-то части общества, которое в массе своей собиралось отражать страшный удар врага. Он понял, что его место среди этих пацанов, необученных, плохо представляющих, что такое война. Большая часть которых никогда не увидит своих матерей. Он вдруг осознал, что он нужен прежде всего им. Мужчины постарше были сдержаны, а эти мальчишки нарочито громко смеялись давясь табачным дымом, учились курить и наперебой спорили о том, успеют ли повоевать или же война закончится до их прибытия на фронт. Ноги сами привели его в первое, командирское отделение военкомата. Здесь, в отличие от второго, солдатского отделения, очереди не было. Поистребили большевики своих командиров. Чего уж говорить об офицерах старой, еще царской армии! Трехминутный разговор с начальником отделения. Еще через минуту он стоял перед командиром дивизии. Здесь же были комиссар, начальник штаба, начальник особого отдела и заместитель комдива по тылу. Особист поинтересовался статьями, по которым отбывал сроки бывший командир эскадрона царской армии. Соткину показалось, что и его враньем о неучастии в Гражданской войне военный чекист не особенно интересовался. Рассказ о перенесенном в начале 1918 года тифе также, казалось, не вызвал больших сомнений. «Потому и не воевал ни на чьей стороне», – пояснил Соткин. Врать было тем проще, что тиф он действительно перенес, а о своем возвращении на фронт он не собирался рассказывать. Заместитель по тылу подвел черту под разговором:

– Скажи-ка, драгун, кто нам сейчас враг, кроме немца?

– Вошь, холод и плохая кормежка, – не раздумывая ответил Соткин.

– Отдайте его мне. У меня нет ни одного подчиненного с боевым опытом.

– Ты опять о валенках и полушубках? – хмуро проговорил особист. – Да разобьем мы немца еще до осени. А ты что скажешь? – уперся он взглядом в Александра Александровича.

– Да что говорить? Бить немца надо, а там видно будет. А запас задницу не тянет.

– Я забираю его к себе, – тоном, не терпящим возражения, заявил заместитель комдива по тылу.

— Забирай, – согласился комдив.

– Под личную ответственность, – добавил военный чекист.

Эшелон остановили на подъездных путях крупной станции.

– Из вагонов не выходить! – проходя вдоль состава, целиком состоявшего из теплушек, кричал какой-то младший политрук из политического отдела дивизии.

Молодые солдаты, наспех прошедшие курс молодого бойца, наперебой спрашивали:

– А долго стоять будем, товарищ политрук?

– А что за станция?

– Город Омск, – в который раз отвечал политрук.

Последний раз Соткин был здесь двадцать с лишним лет назад. Память непроизвольно стала выдавать картины из прошлого...