Живая душа

Максимов Владимир Павлович

Повести

 

 

Живая душа

В поисках утраченного времени, но не утраченных иллюзий

Повествование в сквозных новеллах

19 июля 2012 года. Четверг. Порт Байкал. 10 часов утра…

Я собирался здесь, на даче, написать маленькую новеллу о том, как одинокому человеку, вдовцу – то есть мне, мой, а точнее наш, сын Дмитрий привозит на эту самую дачу, в Порт Байкал, что у самого истока Ангары, рыжего котёнка – Карасика. Карася Каземировича, Рыжика, которого не с кем было оставить в городе, поскольку Дмитрий со своей женой Светланой собираются отправиться на две недели в Таиланд, в свадебное путешествие.

Сын женился в начале лета нынешнего года, 8 июня.

Женился так же, как и я, в своё время, в 31 год. Только летом, а не поздней осенью, как мы с Наташей, его матерью. И я надеюсь, хочу надеяться на это, что он будет счастлив со своей женой Светланой, как были счастливы мы с Натальей, прожив вместе 29 лет. И как жаль, что она не дожила всего три года до свадьбы Дмитрия…

Суть новеллы должна была сводиться к тому, что вначале отец – то есть я, не очень-то доволен тем, что к его обычным дачным делам и повседневным заботам: с утра после завтрака, в обязательном порядке писать (с ударением на втором слоге, впрочем, на первом тоже – только значительно раньше, сразу после пробуждения, ещё до умывания, готовки завтрака и прочих мелких дел), хотя бы часа два, а после обеда заниматься необходимыми на даче хозяйскими делами…

Не успел дописать фразу – зазвонил, вернее, пропел мелодией польского гимна «Ешче Польска не сгинела, покида ми живы…» мой мобильный телефон, лежащий на столе, рядом с листами, на которых я пишу.

– Привет, дружище! – донёсся глубокий приятный, и какой-то барственный голос поэта (очень хорошего, кстати, поэта) Григория Вихрова, живущего вот уже много лет в Москве, но триумфально начавшего свою творческую деятельность у нас, в Иркутске.

– Гриша, ты в Иркутске, что ли? – обрадовался я.

– Нет, по-прежнему в бестолковой и шумной столице. Просто ещё не ложился. (Я взглянул на будильник, стоящий на столе напротив меня. Одиннадцать. Значит, в Москве – шесть часов утра.) И вот захотелось тебе позвонить, поговорить. Почитать новые стихи, написанные нынешней ночью. Да и соскучился я по тебе, бродяга. Осенью, может быть, выберусь к вам на Байкал с Женькой. (Послышался, показалось что, очень далёкий и неясный женский голос, что-то прошелестевший Грише там, в Москве.) Ну, с Евгенией Михайловной, – поправился он, – ответив на не расслышанную мною фразу. (Многие, в том числе и я, знали, что вторая жена Гриши лет на десять старше его.) – И уже снова мне: – Ну, слушай!

Он прочёл своим бархатным голосом, с искусством прирождённого декламатора, несколько стихотворений, заворожив меня их музыкальностью и необычайной образностью. Особенно мне запомнилась одна строка из последнего стихотворения: «В пятнадцатый день десятой луны тысяча сто сорокового года…» И что-то ещё: «Девушка из династии Сунн…» И сколько-то там минуло в разлуке лун…

– Ну, как? – спросил он, закончив декламировать.

– Здорово, Гриша! – честно признался я. – И по форме, и по содержанию. А ещё у тебя есть хорошая особенность, ты не стараешься читать стихи «с выражением»! Ты читаешь их выразительно.

– Ну и ладненько. Пойду тогда спать. Пока.

…Голос умолк. И из Китая двенадцатого века я снова перенёсся в век двадцать первый, на свою дачу у Байкала.

Итак, мы остановились на том, что дел на даче, как известно, всегда много. А тут ещё прибавится забот: надо будет кормить кота (вопрос – чем?), где-то брать наполнитель для его домашнего туалета. Ибо котёнок он доморощенный и не может, как местные деревенские коты и кошки, справлять свою малую и большую нужду на улице – к лотку приучен. И в этом лотке надо будет потом за ним убирать. Да ещё следить, чтобы он не удрал из дома. В общем, как говорится, и т. д. и т. п.

И как впоследствии он, этот человек, то есть я, понимает, как здорово, что ему привезли это игривое, весёлое, живое существо. И его недовольство сменяется благодарностью. И даже тихой радостью, потому что теперь ему не так одиноко. Есть о ком заботиться. А как приятно видеть, когда кот со всех ног бежит к нему, встречает после прихода с улицы. Ходит кругами вокруг меня, трётся о ногу, ласково мурлычет и всем своим видом даёт понять, что он очень рад возвращению хозяина даже после недолгого отсутствия.

А однажды и вообще он спас меня.

Я оказался один в ночной степи, освещённой таинственным мертвенным лунным светом и яркими большими близкими звёздами. И я бреду по этой степи, не зная куда и зачем. Без всякой надежды выйти к людям. Ибо степь кажется бескрайней. И вот этот одинокий, отчаявшийся человек слышит очень далёкое тарахтение невидимого ему трактора. Идёт на звук и вскоре замечает далёкий, почти на самом горизонте, маленький, трепетный огонёк костра. И уже весело, зная, что он не один в этой ночной чёрной степи, направляется туда – к этому костерку. К людям, к тарахтению трактора…

А открыв глаза, просыпаясь, я понимаю, что всё это видел во сне. Наяву же замечаю ранние солнечные блики на крашеном блестящем полу, проникшие в дом из восточного окна. И слышу, как тарахтит рядом со мной тот самый «трактор», спасший меня в степи – маленький рыжий смешной котёнок, крепко спящий у моего плеча.

«Так вот значит какой “тракторишка” вывел меня к людям, – благодарно думает человек, ласково глядя на спящего котёнка. Живая душа!» – радуется он и гладит кота по шелковистой шерстке. А тот, в благодарность за ласку, ещё в сонной истоме, утыкается прохладным влажным розовым носиком в плечо хозяину. И так они лежат рядышком ещё какое-то время, радуясь наступившему новому дню, солнцу, лету, теплу.

Вот, собственно, и всё, что должно было быть в этой новелле.

Впрочем, нет. Пожалуй, не всё. Должно было быть ещё прощание, вернее, расставание с котёнком.

За несколько дней до моего отъезда с дачи, чтобы не обременять меня ещё и «вывозом живности», за Карасиком приехал сын…

Хотя 19 июля, когда я начал писать новеллу о котёнке, я об этом ещё не знал. Поскольку его Дима увёз 11 августа, в субботу, когда я, по обыкновению, топил баню чудесным солнечным днём.

– Ты, отец, не заморачивайся, – сказал он, выпив рюмку коньяка и заев её долькой лимона. (Сам я перед баней не обедаю, предпочитаю париться натощак.) – Иди спокойно в баню, – продолжил он, с аппетитом хлебая борщ с тушенкой, – а мы с Рыжиком сами до парома как-нибудь добредём. Жаль только, что ты нагрузил меня снова неизвестно чем.

«Неизвестно чем» было: свежая малина в стеклянной банке, пересыпанная сахаром, сушёные грибы, замороженный свежий омуль, завёрнутый в несколько полиэтиленовых пакетов, чтобы остальные продукты не пропахли рыбой, цветная капуста, которой меня угостили соседи по даче и которую я готовить не умею, и сухой, ещё оставшийся у меня кошачий корм. Всё это было сложено в большой пакет.

– Ну, да ладно, – продолжил сын примирительно, чтобы не расстраивать меня, – до той стороны как-нибудь доберёмся. А там, ты говоришь, нас встретит на машине твоя знакомая и отвезёт до дома.

– Встретит, Дима. Я сегодня утром, ещё до твоего приезда, Наталье Афанасьевне звонил. И она договорилась со своей дочерью Олесей приехать за тобой. Они будут ждать вас на той стороне. Подъедут прямо к парому. Так что доставят вас с Карасиком прямо до подъезда

Пообедав, Дима посадил Карасика в спортивную сумку, застегнув молнию с двух сторон так, что посередине высовывалась только голова котёнка с его недоумевающим и немного испуганным взглядом.

Взяв довольно объёмный полиэтиленовый пакет, которым я его снабдил, в одну руку, а сумку в другую, он, простившись со мной, пошёл по извилистой тропинке к калитке нашего весьма просторного участка. И всё это время я видел, как Карасик вытягивает шею и смотрит на меня, стоящего на крыльце дома, очевидно, не понимая, почему расстаются эти два близких любимых им человека.

До конца я тоже этого не понимал, стараясь оправдать расставание необходимыми обстоятельствами жизни. Хотя всё моё существо кричало о том, что единственным необходимым обстоятельством нашей жизни должно быть не разлучение близких душ. Тем более что жизнь так коротка.

Я не выдержал и нагнал их.

– Дима, давай пакет. Я вас провожу.

– А баня? – спросил сын, передавая мне пакет

– Никуда она не денется. Попарюсь сегодня попозже.

Мы шли сначала по тропинке. Потом – по поросшей аптечной ромашкой, с её таким приятным деревенским запахом, забытым в городах, просёлочной дороге. Потом снова – по узкой и крутой тропе, спускаясь к Байкалу. Говорили о чём-то несущественном, о пустяках, не имеющих особого значения. Наверное, так всегда поступают люди, стремящиеся казаться беспечными, чтобы не расстраивать перед разлукой близких людей. Однако я видел, что мои попытки быть беспечным плохо удавались мне. И только Карасишка, выглядывающий из сумки, покачивающейся между нашими ногами, успокоился и уже с нескрываемым интересом наблюдал за пролетающими мимо красивыми бабочками, крутя головой и вдыхая незнакомые ему запахи вольного ветра, когда мы спустились к Байкалу…

– Ну, ладно, до встречи, – свободной рукой приобнял меня сын у парома. – Да не грусти ты так, отец. Ты же через несколько дней приедешь. А мы тебя все будем ждать: я, Карасик, Света. Фотографии тебе из Таиланда покажем. Давай пакет, – протянул он руку и, взяв продукты, вошёл на паром.

Тот медленно и как-то неуклюже, словно с неохотой, стал отходить от причала, и лента тёмной воды, разъединяющая нас, становилась всё шире и шире.

Вернувшись на дачу и отдёрнув сначала кремовую тюлевую занавеску (от назойливых летних насекомых, в основном мух), я по привычке осторожно отворил входную, открывающуюся внутрь дверь, чтобы не ударить ею Карасика, который обычно встречал меня стоя на коврике перед ней, с нетерпением дожидаясь моего прихода: из магазина, из бани ли. А встретив, начинал ластиться, просясь на руки…

За дверью, естественно, никого не оказалось, а дом, несмотря на его небольшие размеры, показался мне вдруг таким большим, гулким и пустым, каким бывает ранним утром сонный безлюдный вокзал. Ни стульев, ни стола, ни кровати в нем как будто бы не было. И только белая печь прочно стояла посреди. Да на веранде, куда я вышел, был широкий рундук, потому что я помню, что, вместо того чтобы идти в баню, подкинуть в печь дровец, улёгся на него и закрыл глаза, мысленно стараясь продолжить строчку, пришедшую мне на ум на обратной дороге: «Чем измерить меру одиночества?..»

«Да, одиночество хорошо только тогда, когда есть с кем им поделиться», – невесело подумал я. И ещё, отчего-то вспоминая роман Михаила Булгакова «Господин де Мольер», прочитанный недавно, я припомнил две строки, сочиненные в связи с этим романом. И которые, наверное, как и предыдущая строка, пришедшая мне на ум на обратной дороге, не станут никогда законченным стихотворением. А так и останутся осколком бытия, просвистевшим мимо. Хотя, и успевшим ранить сердце по касательной.

«Воскреснуть, чтобы снова умереть? Как это, сударь скучно, право…»

Почему после прочтения романа придумались, написались именно эти строки, я ответить не смогу. Что-то вызвало к жизни именно их. А что именно, я не знаю.

Что же касается задуманной новеллы, во всей её простоте, лёгкости, ясности, и даже некоторой незаконченности, как мне виделось в мечтах, то она отчего-то никак не давалась мне. Всякий раз перерастая в рассказ с неведомым для меня сюжетом и неизвестным исходом. И я на следующий день, перечитав написанное накануне, начинал всё сначала. И так было не один раз. Однако снова вместо маленькой новеллы получался объёмный рассказ. Обрастающий подробностями, иногда, как выяснялось позже, совсем ненужными. И тут же появлялись новые, как мне казалось теперь, важные вставки, поспешно записываемые на отдельных листах, уже с иными сюжетными линиями. И вновь я заходил в какой-то творческий тупик, увязая, как в топком болоте, в обилии материала и сознавая своё бессилие от невозможности справиться с ним. От невозможности кратко, чётко и ясно выразить словами свои мысли. «Краткость и точность – вот первые достоинства прозы…», вспоминал я Пушкина, приходя в отчаяние. Меня охватывала паника. И я уже не мог ответить себе на главный для любого пишущего человека вопрос: «Для чего я это, собственно говоря, пишу?» И нужно ли будет хоть кому-то написанное мною? Впрочем, в глубине души я понимал, что любой творческий процесс, в том числе и литературный, не нуждается в оправдании, поскольку не отвечает на вопрос: «Зачем это надо писать?» Он отвечает, как я уже упомянул, на вопрос: «Для чего?» Но вот на него-то я и не находил ответа.

Я прекращал работу. И на следующий день начинал всё сначала, с чистого листа, успокаивая себя фразой знаменитого голландского конькобежца Кейса Феркерка: «Падая и вставая – ты растёшь».

В конце концов я пришёл к мысли, что не стоит бороться с тем, что неотвязно просится на бумагу. Что по сюжету это может быть не обязательно новелла или рассказ. Это может быть повествование из нечётко разграниченных между собою новелл, касающихся темы: «Живая душа». А может быть, и не касающейся данной темы впрямую, поскольку в творческом процессе многое непредсказуемо. Более не предсказуемо, чем в обычной жизни. А ведь на самом-то деле всё необычайно просто. Все мы, каждый человек, страдаем и мучаемся до тех пор, пока не встретим созвучную нам живую душу. Но это, увы, такая редкость. Но зато и такая редкостная удача, если кому-то посчастливится обрести это созвучье близких душ.

Вот об этом я и постараюсь написать, решил я.

И ещё я подумал о том, что любые наши воспоминания – лишь эхо минувших событий. Некий их отзвук. «Поиски утраченного времени», как об этом сказал Марсель Пруст.

Я, например, очень хорошо помню многие свои ощущения, порою и весьма отдалённые теперь от нынешнего дня. Но всегда затрудняюсь, а чаще всего и не могу вспомнить год, когда-то или иное событие произошло. Для меня будто существует только близкое «вчера» и «сегодня». Причём «вчера» может отстоять от «теперь» на много-много лет. И я порою с искренним изумлением думаю: «А где теперь тот любознательный, мечтательный, задиристый, желающий, чтобы всё всегда было по справедливости, мальчик, которым я был. Где он?» Ведь не ответишь же на этот вопрос словами Горького из его романа «Жизнь Клима Самгина»: «А был ли мальчик?» Это было бы слишком просто. И это не было бы правдой, потому что я-то точно знаю, что мальчик был. Я даже иногда, хотя и очень редко теперь, ощущаю его в себе.

Я даже вспомнил, как одна моя знакомая журналистка брала у меня интервью, в конце которого почему-то спросила: «А ты не боишься впасть в детство? Ведь возраст-то уже солидный?»

– Не боюсь, – вполне искренне ответил я, – поскольку я из него никогда и не выпадал…

Может быть, именно из-за всего этого, из-за этих неотступных мыслей мне и захотелось облечь в слова то, что я чувствую и знаю. Тем более что литературные герои зачастую гораздо живее и реальнее наших современников. Ведь даже живущих с нами на одной лестничной клетке людей мы можем порой не знать, ничуть не страдая от этого. А вот князя Андрея, Наташу Ростову из «Войны и мира» Толстого, Дон Кихота, Сервантеса, Ромео и Джульетту, Шекспира – знает почти каждый, даже тот, кто этих книг не читал. Но герои их сами стали реальностью жизни, причём более реальной, чем происходящая вокруг нас жизнь. Ибо литература – это одновременно и лекарство от смерти и напоминание о ней. Помните, как хорошо об этом сказано у Милорада Павича в его чудесной вещи «Вечность и ещё один день»: «Любая смерть есть, в сущности, слово. Все наши смерти, вместе взятые, составляют великое неразгаданное послание…»

И раз есть литература, есть люди, которые, несмотря ни на что, пишут новые, небывалые (в смысле не бывшие прежде) произведения – следовательно, человек бессмертен, как и его живая душа.

Вот и я попробую написать рассказ о своих мыслях и ощущениях. Причём создавая его, мне хочется сделать это с дневниковой точностью. Как это удалось Хемингуэю в его прекрасной книге «Зелёные холмы Африки». Где нет художественного вымысла, а есть только повседневная жизнь, повседневные разговоры…

Сам Хемингуэй написал об этой повести так: «Автор стремился создать абсолютно правдивую книгу, чтобы выяснить, может ли такое правдивое изображение событий одного месяца и страны, в которой они происходили, соперничать с творческим вымыслом».

Попробую и я сделать нечто подобное. Пусть это будет повествование в новеллах, рассказ или маленькая повесть. Жанр здесь не важен. Важно, чтобы всё, о чём я напишу, было точно. С датами, деталями дня, происходящими событиями, какими-то сиюминутными вещами. Как тот, уже включённый в канву повествованья, телефонный разговор с Григорием Вихровым.

Зачем я собираюсь это сделать? Я не знаю. О чём будет рассказ? Теперь уже не ведаю. Надеюсь, что не ведаю пока, имея в голове лишь, некий абрис будущей вещи. И конечно же наивное желание самовыражения, которое сопутствует любому творческому процессу. Будь то писание романов или приготовление борща…

И вновь звонок. На сей раз из Ангарска.

Мой друг, хороший композитор и музыкант Евгений Николаевич Якушенко, для меня просто Женя, радостно кричит в трубку:

– Старик, я стал прадедом!

Выясняется, что у дочери его сына Артёма, прекрасного скрипача с мировым именем, из дуэта «Белый Острог», дочь Наталья, которую я знал ещё совсем маленькой девочкой (тогда Артём со своей первой женой жил ещё в Ангарске, а не в Москве), в четыре часа утра родила мальчика, которого заранее было решено назвать Павлом. («Душа моя Павел, держись строгих правил», – вспомнилось мне откуда-то).

– Представляешь, богатырь, – продолжал орать Евгений, для чего мне приходилось трубку мобильного телефона слегка отодвигать от уха. – Вес – три девятьсот! Рост – пятьдесят семь сантиметров! Мы с Наташкой (жена Жени) пьём за его здоровье! Я – водку «Омулёвку», она – вино. Жаль, что тебя нет, – немного сбавил Женя звук.

– Не рановато начали? – пошутил я, поздравив их с правнуком.

– После двенадцати можно! – бодро ответил Женя. И добавил: – Мы к тебе прикатим денька на два с Наташкой.

Я взглянул на часы, было 12.45.

– Только предупредите о приезде заранее, – начал я, но связь оборвалась. У нас здесь, среди гор, такое частенько бывает.

…Что ж, и мне пора на сегодня закругляться. Тем более что, слава богу, с очередного захода рассказ, кажется, пошёл.

Продолжу завтра.

20 июля 2012 года. Пятница, Порт Байкал. 10.10

Ночью я спал крепко. И мне снилось что-то очень хорошее. Может быть оттого, что не прекращающиеся с понедельника, по сообщениям синоптиков, «кратковременные дожди» наконец-то прекратились. И, гуляя по своему саду сновидений, я даже во сне пытался сохранить что-то заветное в своей памяти. Как хорошо о сне сказано у Владимира Набокова и словно о наших местах:

Когда с небес на этот берег дикий Роняет ночь свой траурный платок, Полушутя даёт мне Сон безликий Небытия таинственный урок.

Проснулся я, да и то с трудом, в половине восьмого, от настойчивого мяуканья Карасика.

Он сидел на шкуре белого оленя, лежащей у кровати вместо коврика, и истошно орал, широко разевая свой розовый ротик.

Его «биологические часы» сработали точно. Он уже привык за время совместного нашего проживания, что я встаю в это время и первым делом кормлю его.

– Каземирыч, ну чего ты орёшь? – Опустив правую руку, я погладил его. И он довольно зауркал. – Сейчас встану, покормлю тебя.

В холодильнике на веранде, куда я протопал босиком, уже со вчерашнего вечера вынутые из морозильной камеры на нижней полочке лежали в прозрачном полиэтиленовом пакете две довольно большие мойвы.

Купленную в магазине рыбу я раскладываю порционно в прозрачные пакеты. Если рыбки небольшие – по три, а если довольно крупные – по две. И храню всё это в общем пакете в морозилке.

На пластмассовой разделочной доске для рыбы я разрезал на небольшие кусочки мойву и положил в чашку Карасика, ходящего вокруг мне кругами от дразнящего его аппетит запаха рыбы. И нужно было видеть, с каким удовольствием он начал поглощать кусочки жирной мойвы.

А я всё в том же наряде, то есть в одних трусах, выйдя из помещения, проследовал по нахоженной росистой тропинке в «домик уединения», скрытый небольшой молодой берёзовой рощицей с несколькими могучими соснами, растущими среди них.

С внутренней стороны двери очень чистого у нас туалета была приделана небольшая картонная табличка с надписью: «Красный уголок».

Вернувшись через некоторое время к дому, я умылся возле уличного умывальника, ощущая не только бодрость от прохладной воды, но и приятную мягкость росистой травы под ногами.

Приезжая на дачу, я каждое утро прохаживаюсь босиком по этому маршруту: до «домика уединения», потом к умывальнику, с его приятно звенящим не то носиком, не то хоботком, и только потом вхожу в дом.

Порою, ближе к Покрову, если я ещё на даче, шагаю, а вернее бегу босиком, иногда уже по выпавшему ночью снегу.

Сегодня, на обратном пути, немного побродив по участку, нашёл в березнячке один гриб. Обычно же я по утрам срезаю для сушки на зиму три-четыре гриба. Но зато сегодня мне попался ядрёный белый гриб!

Возвратившись в дом, я выпил натощак два стакана воды. Помолился у иконок Богородицы и Христа, висящих в восточном углу дома. Приготовил овсянку, поскольку сегодня пятница – день постный. В готовую кашу намыл горстку изюма. Заварил крепкий чай. Отрезал в кружку с чаем дольку лимона…

Позавтракав, вымыл в тазике посуду горячей водой, оставшейся в чайнике, разрезал на небольшие кусочки на разделочной деревянной доске белый гриб, положил его в картонную коробку, которую поставил на печку. Сделав все утренние дела, сел на веранде за чистый стол поработать. Время от времени, наблюдая в своём «шестиканальном телевизоре» (настоящего телевизора у нас в городской квартире нет уже больше года, а здесь, на даче, этой напасти вообще никогда не было) – окне веранды, разделённом пятью вертикальными перегородками на шесть частей, что делается в округе.

На «первом канале» – мой ближайший сосед по имению Женя Серебрянников, а точнее – его дом и видимая часть участка. По возрасту Женя уже давно, конечно же, заслужил право быть Евгением Яковлевичем. Но я его, поскольку мы почти ровесники, по-прежнему зову Женей и даже Женькой. Местные жители прозывают – Канада, с ударением на последнем слоге. И у него мы, кстати, в прошлое воскресенье, в макушку лета, 15 июля, с некоторым опозданием, правда, отпраздновали 110-летие Сергея Яковлевича Лемешева. И сорокалетие одной известной у нас на горе дамы, частенько ранее приезжающей ко мне. А ныне – просто моей приятельницы, с которой прежде мы были очень близки. Но об этом я расскажу чуть позже, поскольку это интересно, с точки зрения почти утраченных иллюзий. И это будет ещё одна неявная новелла сего лоскутного повествования. Тем более что о ней я уже написал в предыдущих, отвергнутых мною потом вариантах рассказа. А в них есть, на мой взгляд, очень хорошие куски. И мне не хотелось бы, чтобы они пропали вовсе.

Итак, мой ближайший сосед по имению вышел пострелять из охотничьего лука.

Стреляет он метров с шестидесяти в щит, собранный из белых кусков пенопласта в центре которого закреплена чёрная граммофонная пластинка так контрастирующая по цвету с белым цветом щита. Размер самого щита где-то полтора на полтора метра и толщиной сантиметров в десять, наверное.

Задача стрелка – попасть не просто в щит, и даже не просто в пластинку, а в синий или красный кружочек бумаги (несколько сантиметров в диаметре) с круглой дырочкой посередине, приклеенной в центре пластинки. И обычно Жене это удаётся.

Даже через стекло верандного окна я слышу, как упруго щёлкает тетива и как с характерным хищным и злым звуком вонзаются в щит стрелы.

Выхожу на крыльцо. Одеваю стоящие там сабо с деревянной колодкой, купленные мной на исходе прошлого века в чудесном городе Таллинне, и иду к соседу, устроив себе небольшой перерыв.

– Ну, как успехи? – спрашиваю, подойдя к нему сзади.

– Гляди, – не оборачиваясь, отвечает он, узнав меня по голосу, и закрепляя на тетиве очередную стрелу.

Целится, натягивает тетиву, отпускает на волю стрелу, и… остатки пластинки: «Хороши у нас в саду цветочки, ещё лучше девушки весной!» как-то весело, с каким-то сухим звуком, разлетаются в разные стороны.

– Силён! – восхищаюсь я и произношу, вытягивая из себя сочинённый тут же, каламбур. – Он, как Диана, метит в цель. Стрела летит в забора щель.

Дело в том, что щит стоит у деревянного забора, за которым – дорога, превратившаяся со временем от ручья, текущего по ней и под ней, в небольшой неглубокий каньон.

– Неправда ваша, батенька, – улыбается, оборачиваясь, Женька, мой однокурсник по охотоведческому факультету, который мы вместе окончили, страшно даже подумать, ровно сорок лет назад.

«Значит, знакомы мы с Женькой уже сорок пять лет! Почти полвека, – подсчитываю я мысленно. – Так и не став, однако, за всё это время друзьями. В лучшем случае, мы просто приятели…»

Возвращаюсь домой.

Но, прежде чем продолжить работу, вернее, снова включиться в то состояние, которое этому сопутствует, рассеяно перебираю взглядом и «другие каналы» своего дачного «телевидения».

На втором – аккуратный, небольшой белый домик (отделанный, модным ныне сайдингом) с красной «черепичной» крышей (металлочерепица). Принадлежит он бывшему байкальскому капитану Юрию Владимировичу Косякову. Все окна в нём сейчас закрыты жалюзи.

Дом этот за один сезон построил (точнее, нанял бригаду строителей, которая сделала это столь быстро) зять капитана из Питера, бывающий здесь крайне редко. И капитан с женой используют теперь участок при доме как огород. Внизу у них, у Байкала, в двухэтажном деревянном бараке есть квартира, но нет земельного участка.

На «третьем канале» виден очень красивый, со множеством пристроек и «неровной вычурностью крыш», как поётся в песне Олега Митяева, ещё строящийся дом академика Гудкова. Крыша из металлочерепицы на основном доме выдержана в цветах российского флага – бело-красно-синяя. В три широких полосы. Пока на стройке тишина.

Зато на «четвёртом канале», у соседей – через «каньон», по-прежнему, впрочем, называемый улицей Горной, Николаевых сегодня оживление. Подъехала одна машина, вторая. По-видимому, у сыновей Галины Алексеевны, живущей на даче с мая по октябрь, Алексея и Николая отпуск или выходные. На их участке теперь три дома: Галины Алексеевны, Лёши, Коли. Дома стоят почти в одну линию, но на разной высоте, поэтому отчётливо видны почти все.

Самый нижний дом – Галины Алексеевны, называется «Дом под кедром».

Из-за этого высокого, красивого дерева они в своё время с Валерием Ивановичем, мужем Галины Алексеевны, и купили этот дом у местного деда – вдовца, собиравшегося уезжать куда-то к детям.

Потом, на их большом участке, поднимающемся в гору, почти на самой её пологой макушке, построился старший их сын Николай. Было это в конце прошлого века.

А потом переехав из Братска в Иркутск, между ними воздвиг свой дом и младший сын Алексей.

В отличие от материнского, обычного деревенского дома, у обоих сыновей дома большие, двухэтажные, красивые.

А жена Коли Катя, дочь Евгении Ивановны Молчановой (отец Евгении был в тридцатые – сороковые – пятидесятые годы прошлого века известным в СССР поэтом, встречался с Горьким) от первого брака (нынче Евгения замужем за поэтом Скифом), прекрасно, как профессиональный гонщик, водит машину по нашей разухабистой и каменистой улице Горной.

А сестра Евгении Ивановны – Светлана Ивановна, к слову сказать, была женой Валентина Григорьевича Распутина. Фактически живого классика литературы наших дней. И дача, где теперь живут Скифы – Володя с Женей, их дочери и дети их дочерей, – была когда-то дачей Распутиных. На ней в своё время Валентин Григорьевич и написал так много прекрасных рассказов, переведённых потом почти на все языки мира. Такие, например, как «Наташа», «Что передать вороне?» и другие…

«Что передать вороне?», по-моему, особенно хорош. Есть в нём какая-то необъяснимая пронзительность, проникающая в тебя и трогающая до глубины души. Печально только, что ни Светланы Ивановны, ни их дочери Марии, маленькой (по возрасту) героини того рассказа, уже нет на этом свете.

Светлану Ивановну отпели в Богоявленском соборе Иркутска в начале нынешнего лета. А Марию, прекрасную органистку, сгоревшую в разбившемся в Иркутском аэропорту самолёте, несколько лет назад отпевал сам владыка Вадим в Знаменском соборе, невдалеке от которого теперь стоит памятник Александру Васильевичу Колчаку работы известного скульптора Клыкова. Памятник поставлен у собора потому, что после расстрела большевиками адмирала его сбросили в прорубь – иордань, прорубленную во льду Ангары к Крещению Господнему. Из этой проруби монахини Знаменского монастыря (прежде это был женский монастырь) брали воду. И произошло это 7 февраля 1920 года…

На «пятом канале», уже снова с нашей стороны дороги, как-то очень грустно, насупившись, с закрытыми ставнями окнами стоит дом Светланы Ивановны Таволжанской, скульптора и жены художника Глеба Богданова. Его уже давно нет в живых. Ёё похоронили месяц назад. А сын Светланы Ивановны, оказавшийся в Израиле, что-то не очень спешит возвращаться в родные места. Туда, где он бегал ещё босоногим мальчишкой, проводя на даче лето.

Итак, обозрев почти на сто восемьдесят градусов окрестности, снова берусь за работу. И вдруг слышу, как сама собой, с противным протяжным скрипом, неспешно начинает отворяться дверь хозяйственного шкафа, в котором у нас хранится посуда, кое-какие продукты и которую, я точно помню, плотно прикрыл, когда вернулся с Женькиного участка. Такоё ощущение, будто дверь кто-то не очень сильный настырно толкает изнутри. «Может быть, гномик?» Через минуту выясняется, что это совсем не гномик. Из шкафа, толкая дверцу головой, выбирается Карасик.

Выбравшись на волю, он какое-то время смотрит на меня недоумённо, словно спрашивая: «А что это ты тут делаешь?» А затем, сладко потянувшись, прогнув спину, начинает точить когти, попеременно, то одной, то другой лапкой, вонзая их в ворс паласа, почти полностью закрывающего пол веранды.

Судя по всему, он спал в шкафу. Причём он сам научился приоткрывать дверцу. Зацепит её снизу коготком и тянет на себя, пока не образуется щель. Открывая же дверцу изнутри, он толкает её от себя. Умный котишка. А спит он обычно в шкафу на нижней полке, на пустых полиэтиленовых пакетах, сложенных в картонной коробке, рядом с небольшим пластмассовым лотком для картошки. Этакая получается там у него безопасная колыбелька.

Вообще у него на веранде три излюбленных места отдыха. Уже упомянутый шкаф. Верхняя ступенька лестницы, ведущей на второй этаж. Обычно он забирается туда, когда я ухожу из дома, и спит, как в норке, под закрытым люком. И – рундук. На мягкой подстилке рундука он любит подрёмывать днём, когда вся веранда залита солнцем.

Поточив когти, Каземирыч подходит ко мне и тихо, почти беззвучно мяукнув, падает «замертво» на спину, рядом с моей табуреткой. Кверху брюшком, с белой мягкой шерсткой на нем. Это означает, что я должен его погладить. И я, прекратив все свои занятия, наклонившись, конечно же, глажу его. И спинку, и брюшко. А он довольно урчит и жмурится.

Глядя на его вальяжную позу, решаю, что и мне, пожалуй, пора отдохнуть. Тем более что времени почти двенадцать. А я обычно работаю с 10 до 12. Больше двух часов уже тяжело. Да и нельзя творческий колодец души вычерпывать до дна. К тому же и дел у меня сегодня, на после обеда, намечено немало. А до обеда надо ещё успеть сходить в магазин – купить, кой-каких продуктов да пивка. Ведь завтра у меня, как обычно по субботам, баня! Да и гости должны приехать.

После обеда, с двух до пяти, я занимаюсь, по обыкновению, хозяйственными делами.

Вчера, например, проредил на участке очень уж загустевшую берёзовую поросль. Причём угадал как раз вовремя. Через неделю после Петрова поста, когда лист на берёзе самый крепкий. Сегодня буду из того, что нарубил вчера, вязать берёзовые веники для бани. Ещё вчера я успел вырубить кусты черёмухи, листву на которых сожрала нынче Горностаевая моль, неведомо откуда нагрянувшая в наши края.

Одним словом, дел на даче всегда хватает.

И это хорошо. А ещё хорошо то, что нет у меня тут никаких грядок. Вот и получается, что обычно я два часа в день пишу и три часа работаю физически. После чего моюсь в бане нагретой в ведре большим кипятильником водой. Готовлю ужин себе и Карасишке. Ужинаю.

Вчера у меня была яичница из двух яиц и двух сосисок, салат из помидоров с луком, чёрный хлеб и стакан красного сухого вина. А Карасю я отварил несколько кусочков минтая с морковкой.

После ужина, вымыв посуду, почистив зубы, иду в дом помолиться.

Молюсь о дорогих своих усопших, список которых всё удлиняется, увы, а список «За здравие» становится короче. Когда молюсь о родных и близких, думаю что, может быть, и о моей душе потом, когда придёт срок, найдётся молитвенник…

После вечерних молитв, обычно уже часов в восемь, расстилаю постель, ложусь и часа два читаю. И это время, когда дневные дела окончены и можно отдохнуть за интересной книгой, я очень люблю. И обычно, когда ложусь в постель, ко мне тут же запрыгивает Карасик, и, устроившись с боку, начинает тарахтеть, как маленький тракторишка. При этом рожица у него от удовольствия становится такая умильная.

Вот такой у меня обычный дачный распорядок дня.

Сейчас я читаю Булгакова – «Театральный роман». «Белую гвардию» уже прочёл…

Ну ладно, заканчиваю. Завтра, а вернее в понедельник, потому что в субботу и в воскресенье я не работаю, коплю впечатления, продолжу.

Поговорим о неутраченных иллюзиях и дожде.

И вот на иллюзиях мне хочется остановиться чуть подробнее. Потому что о них можно сказать и: «Увы, я ещё не утратил свои иллюзии», а можно сказать: «Хорошо, что я их ещё не утратил». Ибо, с одной стороны, иллюзии – это тяжкое бремя. И это так. Безусловно так. Но только с одной стороны… Другая же сторона заключается в том, что иллюзии не являются тяжким бременем. А наоборот, бывают тем лекарством, тем чудесным снадобьем для многих ныне и не ныне живущих и живших. Отнимете у человека его мечты, его фантазии и грёзы – вы его не узнаете… Он сразу же постареет на много лет, поскольку вы убьёте в нём самое лучшее – его надежды.

О дожде же мне хочется поговорить, во-первых, потому что я люблю дождь. И, во-вторых, потому что о нём, о непогоде, об этих серых призрачных днях, так хорошо написал в своей повести «Что может быть лучше плохой погоды…» болгарский писатель Богомил Райнов.

Всё, заканчиваю. Никак не могу остановиться. А написал я сегодня немало для себя. Целых пять рукописных страниц! Обычная же моя норма: полторы-две страницы.

Итак, до понедельника, дорогой мой гипотетический читатель. Тем более что уже первый час дня. Засиделся я сегодня за столом. Может быть, оттого, что писалось, хоть и не очень легко, но всё же без особого напряга.

Карасишка перебрался с паласа на табуретку на противоположный от меня конец стола. Сел там, положив передние лапки как примерный ученик кладёт руки на парту, на узенький подоконник окна и с интересом наблюдает за бабочками и птицами, за которыми в течение почти недельного дождя он наблюдать не мог. Потому что их попросту не было. Видно и им затяжное ненастье не нравится, и они где-то прячутся от него.

23 июля 2012 года. Понедельник. Порт Байкал. 11.40

Сел сегодня за стол в 10.10. И вот, до сего времени вычитывал, делал вставки в уже написанное ранее, что-то выправлял.

На выходные собирался приехать Дима со Светой и с друзьями, но, по-видимому, их испугал начавшийся в субботу с ночи дождь. А приятели сына и его жены хотели разместиться не в двух гостевых наших комнатах на втором этаже, а в палатке.

Одно лето у нас так гостила Димина знакомая по Интернету. Очень славная девушка, приходившая по утрам ко мне на веранду, пока Дмитрий ещё спал на втором этаже, за кипятком.

Когда я предлагал ей жить в доме, она, виновато улыбаясь, словно боясь обидеть отказом, говорила:

– Вы знаете, я всю зиму мечтала на Байкале в палатке пожить. А зима у нас в Архангельске ох какая долгая… – Слова она произносила протяжно, чуть нараспев.

Впрочем, тогда в палатке жить было одно удовольствие. То лето не было таким дождливым, как нынешнее. И ночи в августе, когда она приезжала, были тёплыми.

Я что-то не припомню в этих местах таких затяжных дождей. Не исключено, что нынешнее лето местные жители назовут потом как «Дождливое лето 2012 года». А в такое лето сено заготовить на зиму ещё оставшейся кое у кого скотинки совсем не просто. И в этом для местных основная беда.

Кстати, а впрочем, совсем некстати сегодня ночью, как и все выходные (с небольшими перерывами), лил дождь.

Прозрачная дождевая вода заполнила уже все низины на участке. По тропинкам текут ручьи. А в дорожных колеях, за забором, весело журчат настоящие речушки, устремляющиеся с нашей горы вниз, к Байкалу.

И мне в шуме дождя, когда я работал на веранде, всё чудились чьи-то отдалённые голоса или близкие шаги…

Шаги, впрочем, сегодня действительно были. Меня, несмотря на дождь, навестил поэт Владимир Скиф, поднявшись на нашу гору за грибами. И мы с ним немного посидели на раскладных стульях под навесом над крыльцом. И даже поговорили о чём-то незначительном, сиюминутном. Или, как он сказал, перед тем как уйти: «Помолчали на брудершафт, ну и ладно».

Конечно, мне хотелось бы, чтобы это были шаги той, ещё неизвестной здесь, дамы, которая, как и Володя, не испугавшись дождя, приехала ко мне на дачу в минувшую субботу. Не предупредив заранее, наудачу. Надеясь на то, что в дождь никто не приедет и я буду на даче один. Такая вот нечаянная радость, которую не чаяли мы встретить. И мы с ней провели здесь действительно, несмотря на дождь, два чудесных дня. Тоже посиживая иногда вот тут же под навесом на крыльце в раскладных креслах. Потеплее одевшись, мы любовались, обычно после ужина, чудесным видом на Байкал, на закат. Разговаривали, молчали. Слушали, как дождь неистово стучит по железу крыши над нами, а то вдруг стихает и как будто что-то шепчет, нам двоим о своих сокровенных тайнах. И под этот его славный шепоток о чём-то ведомом только ему – дождю, о чём ему так хочется поведать нам, мне даже, хоть и не сразу, припомнилось стихотворение японского поэта Сётэцу. Родившегося через год после Куликовской битвы (почему-то именно такая аналогия пришла мне на ум, когда я вспоминал его стихотворение и дату его рождения), в 1381 году:

Целую ночь напролёт Он голоса приносит. Здесь ушло в облака Столько людских поколений! Дождь над старой деревней.

Я не стал читать это грустное стихотворение сидящей рядом даме, произнеся его мысленно. А когда она спросила:

– О чём ты задумался? Что-то тебя печалит?

Я, повернувшись к ней, улыбнулся и, как мне показалось, непринуждённо ответил:

– Так, ни о чём. Пустяки. Не обращай внимания. Просто грустно, что тебе завтра уезжать.

– Я ещё приеду… – пообещала она, погладив мою руку, лежащую на подлокотнике кресла.

И в этом обещании была как раз иллюзия, надежда на новую встречу. И грусть от скорого расставания.

В воскресенье я проводил её на четырёхчасовой паром, и совершенно мокрый, потому что на обратном пути, уже, казалось, угомонившийся и уставший от самого себя, дождь припустил с новой силой, вернулся на дачу. И здесь в пустом и тихом доме, стоя у порога и наблюдая, как вокруг меня от стекающей с одежды воды образуется лужа, мне сделалось вдруг так грустно и одиноко. И если б не Карасик – эта живая душа, подошедший ко мне и так смешно, с негодованием фыркнувший на лужицу возле моих ног, то было б и совсем невмоготу.

Переодевшись в сухое, подтерев пол, я стал готовить ужин.

Вернее, мне надо было только разогреть еду, уже приготовленную, с запасом на несколько дней (в том числе и борщом на обеды), уехавшей сегодня дамой. И, разогревая в небольшой сковороде бефстроганов с гречкой (большую сковороду с этим блюдом, отделив от него достаточную для ужина порцию, я поставил в холодильник), я всё думал об этой даме, о наших с ней отношениях, о том, выйдет ли что-то из всего этого… Или, может быть, всё закончиться, как в прошлом году, с той другой, известной дамой?

Пока еда разогревалась на плитке, я сделал ещё салат и налил в жёлтый керамический стакан красного вина. Вчера после бани мы пили с ней вино именно из этих стаканов.

Карасишке сварил кусочки мяса с морковкой – он это блюдо любит, по-моему, даже больше минтая.

Вымыв после трапезы посуду, решил позвонить уехавшей даме. Узнать, как она добралась до дома. И добралась ли уже? Хотя, по времени, должна бы.

Только я подумал об этом, раздался звонок. Звонила она. Её имя и номер телефона высветились у меня на крохотном экранчике мобильного телефона.

Однако не успели мы сказать друг другу и нескольких фраз, как связь оборвалась.

Я собрался уж было соответственно погоде экипировавшись, отправиться звонить на «Фонарь» – это такая горушка над Байкалом, на которой связь всегда устойчива, но снова раздался сигнал телефона. Пришла эсэмэска:

«Володенька, связь пропала. Сообщаю: добралась удачно (Она уехала на пароме в 15.50, а SMS-ка пришла в 18.30), без происшествий. Чем дальше уезжала от тебя, тем более грустно мне становилось. Целую. Твоя Н.»

Дождь наконец-то перестал. Курятся близкие горы. Из-за плавных полукруглых вершин берёз и осин по их склонам они кажутся все в плавных зелёных кудрях или волнах…

24 июля 2012 года. Вторник. Порт Байкал. 10.25

Вычитал написанное вчера. Отнёс Евгению в подарок срезанный утром гриб. И вот (закончилась паста в ручке, которой начал писать этот рассказ16 июля, взял другую), приступаю к новым шагам по невидимой лестнице, неведомо куда ведущей – вверх или вниз. Хотелось бы, чтоб вверх.

Помниться, я обещал рассказать об ещё одной даме. В рассказе их две – известная и неизвестная дама. Однако так и не сделал этого вчера. Не успел.

Надеюсь, что мне это удастся сделать сегодня, поскольку о ней (известной даме) уже было написано в предыдущих вариантах рассказа. И я просто кое-что оттуда включу в канву уже нового рассказа. Итак, фрагменты из предыдущих вариантов рассказа:

«16 июля 2012 года, понедельник. Порт Байкал. 10 часов утра.

По железной крыше веранды, где я пишу (вернее, пытаюсь начать работать над новым рассказом), сидя за круглым столом у широкого окна слева от меня (и которое жена моя Наташа из года в год всё собиралась проолифить, а затем покрыть лаком. Теперь это намереваюсь, правда, с тем же успехом, сделать я), то устало (ибо, с небольшими перерывами, дождь идёт уже третьи сутки), то вдруг озорно и весело, то напористо, как сегодня ночью, не переставая тарабанит дождь.

На веранде чисто, тепло уютно.

Я затопил в доме печь, открыв настежь дверь, чтобы оттуда сюда шло тепло.

Мне слышно, как ровно поёт огонь, как потрескивают поленья (жаль, что у меня нет камина, хорошо было бы ещё и видеть этот чарующий танец огня), как протяжно гудит в трубе. Тяга у меня в печи хорошая. Спасибо местному мастеру Саше Деркачу, что он так удачно сложил печь. Я помню, как это было, уже в конце октября. Пасмурно, холодно, сыро. Я был подручным: просеивал и замешивал глину, подавал Саше кирпичи. А он вёл кладку. Причём делал это всё одной рукой. Вторую он поранил дня за три до того бензопилой. К счастью, не очень сильно. Может быть, от того, что работать мастеру пришлось одной рукой, и труба у печи получилась малость кривоватая. Хотя тяги это не испортило.

Гудение в трубе и треск поленьев немного настораживают и даже пугают Карасика. Для него это новые звуки. И он, чуть ли не ползком, пробирается с веранды в открытую дверь дома. Время от времени, принюхиваясь и прислушиваясь к чему-то, прекращая движение.

Однако любопытство в конце концов берёт верх и, подобравшись к печной духовке с открытой дверцей, он, примерно на расстоянии полуметра от неё, привстаёт на задних лапках и вбирает в себя, втягивая носом, тёплый воздух, исходящий из тёмного её чрева. А потом, успокоившись, и вовсе ложится на мягкую подстилку раскладного кресла, стоящего напротив неё, и блаженно засыпает в токах тёплого воздуха, исходящего от печи и открытой духовки.

На горе, где стоит моя дача – ни души.

Кругом только мокрая, прибитая дождём зелень травы и притихшая зелень листвы деревьев, не колышимая даже лёгким ветерком.

Из трубы у моего ближайшего соседа по даче Женьки Серебрянникова вяловато поднимается в серое небо белый игривый дымок.

Труба с этой стороны его дома каминная. Значит, он топит камин. И, возможно, лежит или сидит перед ним на большой упругой и мягкой одновременно шкуре бурого медведя, которого добыл на Камчатке, глядя на огонь и слушая свой любимый джаз. А может быть, в тиши читая книгу…

Да, именно эта мысль – о читающем человеке, читателе вообще, пусть даже гипотетическом. О том, что кто-то, возможно и неведомый тебе, прочтёт впоследствии эти строки, которые, если, конечно, мне хорошо удастся это сделать, переживут и меня, и нашего рыжего, как это не прискорбно, кота Карасика, который, съев утром две своих положенных мойвы, сейчас так сладко спит, перебравшись уже на мягкую подстилку рундука. Видимо, у печи ему стало жарко.

Рундук этот – для обуви, дров и прочих некаждодневных вещей, я сделал лет пять назад по просьбе жены, у задней, скошенной, как крыша мансарды, стенки веранды, за лестницей, ведущей на второй этаж, где у нас две гостевые комнаты.

Правда, когда народу бывает много, рундук служит ещё одним дополнительным спальным местом. Но об этом чуть позже. Это будет ещё одна скрытая новелла: «О рундуке и его обитателях»…

А вчера у нас тут на горе, в отличие от сегодня, было весьма многолюдно и, пожалуй, даже весело…

Написал это, и отчего-то вдруг вспомнилась Димина фраза: «Мне никогда не бывает скучно. Разве что в большой компании…»

В субботу мы все – трое более-менее постоянных обитателей этой части горы. Женя Серебрянников, отчаянный путешественник, объездивший весь мир. Поработавший в своё время, и на Камчатке, и на Командорских островах. Обошедший на яхте почти все моря и океаны. С недавнего времени предпочитающий проводить зиму на Филиппинах и так объясняющий это своё предпочтение: «Надоели долгие холода. И особенно жуткие здесь – декабрь и январь». На лето же он снова возвращается сюда – на Байкал. «Тянет, как магнит железо», – говорит. Женя давнишний разведенец и давно уже убеждённый холостяк.

Я – вот уже более трёх лет вдовец.

И – Александр Станиславович Маджаров, также близкий наш сосед. Профессор классического университета, а не какого-нибудь там ПТУ (профессионально-технического училища), ставшего в одночасье, в 90-е годы прошлого века, то «университетом», то даже «академией» какой-нибудь. Много сейчас таких развелось. Правда, образование там по-прежнему, как в ПТУ, а диплом университетский. А институтов и вообще ныне почти не осталось. Все метят выше…

25 июля 2012 года. Среда. Порт Байкал. 9.55.

Сел сегодня за стол в 9.35. По обыкновению, вычитал написанное накануне. И понял, что я снова ничего не написал об известной даме. Ну, да напишу ещё. Не доходят у меня до неё руки.

Дождя, слава богу, нет. Хотя, как это ни странно, я, по-видимому, человек дождя. Люблю его. Конечно, если он не двухнедельный. Прав был Парацельс, утверждая, что: «Всё лекарство. И всё яд. Мера всему цена». В том числе и мера природным явлениям: жаре, дождю, холодам, снегопадам, ненастьям…

«Отчего душе моей сродни – пасмурные дни? Отчего люблю песок сыпучий с тёмною полоской у воды? Запах торфа, грозовые тучи. В дюнах цапли тонкие следы?» – вот вспомнилось из Игоря Шкляревского, моего любимого поэта. Наверное, потому что и я всё это люблю. Осеннее ненастье, грустное серое небо, улетающих на юг печальных журавлей, бодрящую прохладу коротких осенних дней. И этот неповторимый, грустный, мокрый запах увяданья…

Сейчас на радиостанции «Маяк» прослушал десятичасовые новости, в которых не было почти, как и обычно, впрочем, ничего особо нового.

Где-то в детском саду несвежими овощами отравились дети. Об автомобильных, авиационных и прочих авариях, отравлениях недоброкачественными продуктами питания говорят каждый день…

А вот уже что-то близкое к нашим Палестинам:

«В Бодайбинском районе Иркутской области посёлки Перевоз и Кропоткино остались отрезанными от мира. Затяжными дождями там размыло дороги, а взбухшие реки сорвали мосты, ведущие к этим населённым пунктам…»

«Двухлетний малыш на юго-западе Москвы выпал из окна шестого этажа, когда нанятая родителями няня отправилась готовить обед…»

«В Ставропольском крае, у подножия горы Машук, найдено тело разыскиваемой девятилетней Ани Прокопенко. Следствием установлено, что девочка была изнасилована, а затем убита…»

«В Шотландии опрошено 77 тысяч человек. Две трети из них высказались за принятие закона о легализации однополых браков…»

«Чемпион мира по самбо Расул Мирзаев принёс в суде извинение родителям девятнадцатилетнего студента Ивана Агафонова, скончавшегося год назад от его удара, полученного им в центе Москвы возле ночного кафе…»

«Омск прислал машину гуманитарной помощи Крымску, пострадавшему от наводнения…»

«Сегодня день памяти поэта и актёра Владимира Высоцкого. Спектакль, посвящённый ему, покажет нынешний руководитель Театра на Таганке Валерий Золотухин, давнишний друг и коллега актёра по сцене этого прославленного театра…»

Мне вспомнился 1980 год. Моя первая двухнедельная туристическая поезда за границу, в Германию (тогда ещё ГДР – восточная часть страны, ставшая самостоятельным государством после второй мировой войны) и Польшу. И как я через две недели возвращался ночным поездом из Варшавы в Союз.

Утром, 25 июля, на Белорусском вокзале меня встречал мой друг, журналист, работающий тогда в журнале «Советский экран», Андрей Данилов. И первое, что он сказал, после того как мы обнялись:

– Высоцкий умер. – И после недолгой паузы: – У меня есть пропуск для прессы, можем пойти на Таганку на церемонию прощания. Марина Влади из Парижа прилетела. Да и все актёры театра там будут во главе с режиссёром Любимовым… Если хочешь, конечно, – добавил он.

– Не хочу, Андрюха. Не хочу его видеть мёртвым.

– Ну, как знаешь. Мне-то всё равно придётся идти.

Встреча наша с давнишним другом оказалась, таким образом, с горчинкой.

Но, оставшись в Москве ещё на какое-то время, чтобы хоть что-то успеть посмотреть из Олимпийских игр, начавшихся когда я был ещё в Польше и проходивших тогда в Москве, я эту горечь очень быстро рассеял, посещая различные соревнования и чувствуя этот бодрящий дух соперничества, дух Олимпиады. Да и не было, честно говоря, у меня особой горечи. Ведь человек умер от своего же порока.

А через несколько дней Андрюха (я жил в Москве у него) принёс машинописную толстенную рукопись стихов Владимира Высоцкого, которая называлась «Нерв». Под этим названием она потом и вышла отдельной книгой. И помню, как я изумился беспомощности большинства стихов, их несовершенству, их какой-то поспешности, что ли…

Во всяком случае, меня они почти не тронули. Хотя, наверное, с класса десятого я был знаком с магнитофонными (тогда ещё катушечными) записями песен Высоцкого. И от этого многие напечатанные в рукописи тексты знал наизусть. И помню, как они мне нравились в песнях. Точнее сказать, нравились песни. Ибо в них присутствовало некоторое неповторимое сочетание своеобразного, с хрипотцой, голоса, часто оригинальной музыки, и блестящего актёрского исполнения. Стихия напора в них была точно.

Вообще, я думаю, что Высоцкий, прежде всего, прекрасный актёр. Вспомните его великолепные роли в фильмах: «Короткие встречи», Киры Муратовой; «Вертикаль», Станислава Говорухина; «Служили два товарища», «Место встречи изменить нельзя», да и «Маленькие трагедии», даже… Потом, он очень хороший бард и исполнитель своих песен. Но он, увы, всё-таки, как мне кажется, не поэт. Или, так скажем, весьма средний поэт…

Обычно, прослушав новости на «Маяке», волны которого только и ловятся у меня на даче, я выключаю радиоприёмник.

Хотя прежде, в конце 60—70-х годов двадцатого века, я так любил эту радиостанцию. Ей, кстати, в нынешнем году 1 августа исполняется 48 лет.

Сколько раз, сидя в каком-нибудь занесённом по самую крышу снегом зимовье, посреди неохватного глазом, даже с вертолёта, зелёного моря тайги, на очередной «Промысловой практике» я слушал вечерами по транзисторному радиоприёмнику «Маяк».

Раз в полчаса передавали новости. Они, в отличие от нынешних – в основном негативных, были по большей части позитивны, даже можно сказать оптимистичны! А после новостей, до следующего их выпуска, минут двадцать пять звучала хорошая музыка.

С некоторых пор (я даже не заметил, когда это точно произошло, скорее всего, с середины восьмидесятых годов прошлого века, когда в стране разразилась, как заразная болезнь, так называемая «Перестройка») «Маяк» превратился в некий клуб «говорунов-смехачей» обоего пола, обсуждающих порой придуманные ими же, несущественные проблемы. Такие, например, как: «Своевременная эрекция», «Последние разводы в шоу-бизнесе», «Свобода слова и свобода Интернета»…

Причём разговор ведут, часто перебивая друг друга, два-три ведущих, постоянно хохочущих над своими же, чаще всего пошлыми, шутками. И говорят-то они, в основном, на неком сленге, а не на нормальном русском языке. И во что бы то ни стало стремятся рассмешить ещё и слушателей. Будто это и есть их основная задача, чтобы вместе с ними хохотала вся страна.

Одним словом, сборище трепачей, несущих какой-то несусветный бред, слушать который нормальному человеку просто невмоготу. «Мир вывихнул суставы», – говорил о подобных вещах Шекспир. Я же от себя добавлю: «Кроме всего прочего, миновала эпоха героев. Настала эпоха лидеров…» А лидер тем и отличается от героя, что ради своей выгоды пройдет не только по трупам конкурентов, но и своих друзей.

Но я отвлёкся.

Итак, 14 июля, в субботу, Александр Станиславович Маджаров, как я уже говорил: профессор, историк, примерный семьянин, бард… Несколько песен у него написано и на мои стихи. Особенно ему удалась, на мой взгляд, та, в которой есть слова: «Никогда никуда не хочу уезжать. А всегда возвращаться хочу, приезжать…» Эти стихи, ставшие затем песней, я когда-то посвятил своей жене Наташе в книге «Памяти солнечный зайчик»…

Пожалуй, Сашу можно назвать ещё и художником. Ибо он создаёт из подобранного им на берегу Байкала (во время рыбалки) подручного материала: камешков, стекляшек, деревяшек, обточенных волнами, чудесные картинки – инсталляции. И ещё, может быть, он в какой-то мере литератор, поскольку пишет песни не только на чужие стихи, но и на свои собственные. Пишет и рассказы.

Кроме того, он ещё ведёт на городском радио придуманную и осуществлённую им передачу «Мелодии моей души». Очень интересно рассказывая в ней о великих певцах и композиторах. Таких, например, как Фридерик Шопен, Исаак Дунаевский, Лидия Русланова, Александр Вертинский, Леонид Утёсов, Пётр Лещенко, Клавдия Шульженко, Марк Бернес, Муслим Магомаев, Валерий Ободзинский, Джо Дассен, Майя Кристалинская…

Список можно было бы продолжить, но и из перечисленных имён видно, что создатель и ведущий данной радиопередачи обладает незаурядным эстетическим и музыкальным вкусом. Поскольку в представленном перечне имён нет ни одного из кумиров нынешней, увы, весьма низкопробной эстрады. Да и концерты современных звёзд шоу-бизнеса (точнее было бы сказать, шоу-зверинца) могут запомниться не голосами, а разве что телом. Особенно это свойственно безголосым, в большинстве своём, нынешним певицам. И я заметил, что чем меньше у «певицы» таланта и голоса – тем больше в её представлении «обнажёнки». Хоть чем-то надо же со сцены выделиться, и если не пленить, то хотя бы ошарашить публику. Вот и удивляют – телесами да «подтанцовкой» ещё. С кривляющимися рядом, с так называемыми певцами, заходящейся в каком-то неистовстве массовкой подпевал и подтанцовщиков…

Очередная, более чем часовая передача, в трёх частях, записанная на радио Александром Станиславовичем, была посвящена Сергею Яковлевичу Лемешеву. Вышла она в конце июня к 110-летнему юбилею певца, родившемуся 10 июля 1902 года.

Причём автор проекта «Мелодии моей души» долго колебался, о ком сначала сделать передачу: о Лемешеве или Викторе Цое, у которого в этом году тоже юбилей. Ему исполнилось бы пятьдесят.

Пересилил всё же Лемешев.

О нём Саша и заговорил со мной, навестив перед обедом.

Мы сидели на ступенях крыльца, смотрели на Байкал и неспешно говорили о том о сём. Вернее, в основном говорил Александр, а я прилежно слушал:

– Представляешь, и центральное телевидение, и основные радиоканалы лишь вскользь упомянули о юбилее Лемешева. Зато о Цое трещат с утра до вечера. Но согласись, что это отнюдь не равнозначные фигуры?

В знак согласия я кивал головой. Хотя согласия особого Саша от меня и не требовал, продолжая говорить:

– Цой, конечно, талантливый человек, но Лемешев-то – глыба! Давайте соберёмся сегодня и, хотя бы с опозданием, отметим его юбилей. Заодно можем и передачу о нём послушать. Я диск с собой из города прихватил. Как ты?

– Саша, ты же знаешь, что я по субботам топлю баню. Женька, насколько мне известно, тоже собирается баню топить. Во всяком случае, я видел, что он ходил в лес за пихтовым веником. Так что не хотелось бы эти два мероприятия совмещать. Удовольствия ведь надо не сжимать, а растягивать по возможности. Давай послушаем твою передачу завтра. Тем более что она совсем не короткая.

– Можно и завтра, – как-то спокойно согласился Александр. – К тебе, кстати, на выходные никто не приедет?

– Надеюсь, что нет. Вчера звонила одна знакомая, кстати, в том числе и тебе по прошлому году, дама. Спрашивала, не могу ли я приютить её с подругами на два дня? Одна из подруг балерина из Киева, а не какой-нибудь там тебе «зубной техник», как было у Остапа Бендера в «Золотом телёнке». А вообще их собиралось, вместе с ребёнком, прибыть шесть человек! Получилось бы почти по две дамы на брата. Но я отказал.

– Почему?

– Потому что невозможно, Саша, как говаривали философы, дважды войти в одну и ту же реку. Посоветовал им устроиться внизу, в гостинице «У ручья».

– Анна, что ли, собиралась приехать? – догадался он о ком речь.

– Ну да…

– В прошлом году мы с Женькой думали, что у вас всё сладится. Особенно когда её очередные весёлые подруги уехали и вы остались вдвоём…

Я не стал ничего отвечать, и мы ещё какое-то время посидели на крыльце молча. А потом отправились к Женьке, договариваться на завтра. Тем более что компьютер, на котором мы могли бы прослушать передачу, был только у него.

Женька легко согласился с нашим предложением: устроить небольшой выпивон и обед вскладчину, предупредив, однако, что к нему на выходные должна приехать «знакомая тётенька», медсестра из той больницы, где он лежал по весне с какой-то болячкой.

– Скоро уж пойду к парому, встречать её. А потом в баньку свожу, да веничком пихтовым, для приятного телесного аромата, отхожу как следует. Кстати, она наполовину тунгуска, – не без гордости добавил он. – Экзотика, мужики! – даже зажмурился Женька от своих предчувствий. – Думаю, Аюна нам не помешает. Человек она тихий, спокойный, не в свои дела не лезет. Тем более что для неё у меня вся ночь. А для вас – весь день.

– Не перетрудись, дружище, при таком-то круглосуточном графике, – пошутил я.

– Постараюсь, – хитро улыбнулся он. И добавил: – Так что чисто мужской компании не получится, уж извиняйте, мужики.

Договорились встретиться назавтра в час дня. Предварительно купив пива, хлеба, овощей и копчёного омуля. Дабы, неспешно попивая одно и поедая другое, с ещё большим удовольствием слушать песни в исполнении Лемешева, с необходимыми комментариями Александра Станиславовича, «нарытыми» им для передачи из разных и обычно малоизвестных, источников…

26 июля 2012 года. Четверг. Порт Байкал. 10.30

В девятом часу, когда я готовил завтрак (батон, масло, сыр, колбаса, кофе, несколько долек чеснока, салатик из помидор, лука, огурцов), с того берега позвонил мой шурин Саша и сообщил, что они с его приятелем Лёшей везут мне доски – сороковку, которые я давно заказывал для прожилин забора. Ещё он известил, что на восьмичасовой паром им попасть не удалось – было слишком много машин. Так что приедут одиннадцатичасовым. Не знаю, как они заберутся на гору? Всю ночь опять лил дождь. Дорога раскисла.

Узнав о приезде гостей, решил обойти участок и собрать им в подарок грибов (поскольку уезжают они сегодня же четырёхчасовым паромом), чтобы они дома их поджарили с картошечкой! Изумительная вкуснятина!

Минут за пятнадцать собрал 22! гриба. Подосиновики, подберёзовики, два белых и один маслёнок, вылезшие после ночного дождя. Да всё ядрёные такие!

10.40. Начну вычитывать то, что написал, а вернее переписал, из написанного вчера. Там шесть с половиной страниц. Переписывать всегда ведь легче, чем писать. А я вчера, в основном, переписывал из ранее написанных вариантов.

Кстати, вчера так напахался после обеда за три с половиной часа, делая в доме черновой пол. В полусогнутом состоянии, на карачках работал под полом уже сделанным, беловым (хорошо, что хоть люк я в нём в своё время оставил), что уснул в половине девятого вечером, чуть ли не с книгой в руках. А сегодня проснулся, и то с трудом, почти в восемь, а не в половине восьмого, как обычно. Проспав, значит, больше одиннадцати часов.

11.40. Снова позвонил Саша. Они уже переправились на нашу сторону. Пойду их встречать. Потом буду кормить. А потом будем разгружать доски. Только бы они забрались сюда…

27 июля 2012 года. Пятница. Порт Байкал. 9.25

Заметил, что сегодняшнее число и номер страницы, на которой пишу, совпадают. Может быть, это добрая примета и писаться будет легко? А то вчера ведь так ничего почти и не сделал.

…15 июля, в воскресенье, с утра, как обычно, я пошёл в строящийся неподалёку от моего участка храм Преображения Господня.

Верхний придел, сооружаемый из брёвен, ещё строится. А нижний – сложенный из кирпича, уже готов. В нём-то и проходят субботние (вечером) и воскресные (утренние) службы.

По дороге к храму, до которого от моей калитки не более ста шагов, я вспомнил, как с молебна и закладного камня, кажется в 2006 году, начиналось его строительство. И как мы с Наташей радовались тому, что рядом с нами будет церковь.

А какое-то время спустя, мы ходили с ней на первую службу, девятнадцатого августа, лет пять, наверное, назад, в день храмового праздника – Преображения Господня.

Тогда ещё стояли только недостроенные до конца, кирпичные стены первого этажа, с пустыми оконными проёмами, в которых синело летнее небо. Не убраны были и строительные леса. А кое-где из утрамбованной ногами глинистой земли торчала арматура. Но день был такой чудесный, яркий, солнечный, не жаркий. И совсем старенький батюшка, отец Николай, из храма, расположенного на другой стороне озера, в посёлке Листвянка, в своём светлом облачении, у импровизированного амвона, казался таким нарядным и торжественным! И народу собралось немало. В основном, писатели и художники, живущие летом здесь в Порту Байкал, называемом, с лёгкой руки журналистов, любящих всевозможные сравнения, «Иркутским Переделкино».

Были на той службе и телевизионщики из Иркутска и Слюдянки, снимающие весь процесс первой литургии.

И небо над нами было такое синее-синее, глубокое-глубокое, бесконечное. И, глядя в эту бесконечность, легко верилось в вечность. И в этом бесконечном, вечном небе надо всеми нами, не на такой уж большой высоте, плавно, неспешно, парили два коршуна. И отчего-то казалось, что оперение у этих больших птиц, было белое.

– Да, а Геночку-то нашего сегодня уже похоронили, – услышал я негромкий голос за своей спиной.

Обернувшись, узнал колоритного, с седой опрятной бородой, серебристыми волнистыми густыми волосами и голубыми, как это небо, глазами художника и писателя Валерия Нефедьева («Как я его сразу не заметил?»), прибывшего на праздник на автобусе из Иркутска вместе с телевизионщиками.

Я сразу понял, что он говорит о поэте Геннадии Гайде, моём соседе по дому в городе. Последние года два Гена болел – рак. И всё равно, всё это – его уход, было хоть и ожидаемо, но неожиданно тем не менее.

– Как умер?! – тоже шепотом спросил я, не придумав, ничего нового. И не дожидаясь ответа, продолжил: – Я же звонил ему и Денису (сын Гайды, священник из Питера, ухаживающий за ним в последние дни) несколько дней назад. Они собирались ко мне на дачу приехать на недельку. Погостить. Подышать свежим воздухом.

– Не приедут теперь, – как-то нехотя ответил Валера, неотрывно глядя на красиво и гордо парящих в небе птиц…

Значит, первая служба, судя по дате смерти Гайды, была в 2008 году.

А может быть, я что-то перепутал. И, возможно, это была вторая служба в недостроенном храме. Потому что точно помню эти праздничные литургии, среди стен без крыши, которых было две. И ничто ещё тогда не предвещало чёрного для меня 2009 года, когда не стало и Наташи.

На службе в храме я и встретил всех дам, намеревавшихся накануне остановиться на выходные у меня.

Именно об этом просила меня Анна, позвонив дня за два до нынешних выходных и сообщив, что к её лучшей подруге Татьяне, «с которой мы были у тебя, помнишь, в прошлом году, приехала из Киева её свекровь».

– Бывшая балерина, между прочим, – не давая мне вставить даже слово, продолжала Анна. – И очень хороший, кстати, интересный человечек. Мать мужа Татьяны Руслана. Мы хотим показать ей «Кругобайкалку» (старая железная дорога, идущая вдоль Байкала от Порта Байкал – если двигаться на восток – до Слюдянки). В субботу на воскресной электричке мы приедем из Иркутска в Слюдянку, а оттуда – в Порт. И нам там надо будет где-то переночевать одну ночь, – по-прежнему, слышал я в мобильном телефоне приятный, неторопливый, но без пауз, голос Анны, когда-то так нравившейся мне.

Я сидел на верхней ступени лестницы (люк, открывающий вход в коридорчик гостевых комнат второго этажа, был откинут), где связь была более устойчива.

– А сколько вас будет? – перебил я Анну.

– Пять или шесть человек, – невинным голосом ответила она. Я, Татьяна, её сын Гриша, ты его тоже должен помнить, мы с ним и Татьяной к тебе приезжали. Правда, он сейчас здорово вырос. Почти молодой человек. Лидия Александровна, – по-видимому, вспомнив о моём вопросе, продолжила она. – Сестра Татьяны Наталья и подруга сестры Света.

«Всё как всегда, – подумал я. – Лучшая подруга Таня, не лучшая подруга Зина или Клава, а с ними чей-то ребёнок, которого я должен помнить, потому что он гостил у меня с мамой!»

– Вино, еду, постельное бельё мы привезём с собой, так что тебе никакой мороки с нами не будет, – закончила Анна, мажорно.

– Аня, – проговорил я в наконец-то образовавшуюся паузу, но в отличие от Анны, без всякого мажора и энтузиазма, – ты же знаешь, мне столько человек не разместить. У меня только пять стационарных спальных мест для гостей, учитывая и рундук на веранде.

– Ничего страшного, – оптимистично подхватила она. – У тебя же, насколько я помню, в двух комнатах на втором этаже по две кровати в каждой. Таня с Гришей на одной улягутся, он всё-таки ещё не такой здоровый парень. Свекровь – в комнате с ними на второй. А мы трое, вповалочку – в соседней комнатке устроимся. Или кого-то, по жребию, отправим спать на рундук. Да я и сама могу там примоститься. Ближе к тебе буду (когда-то я серьёзно воспринимал её слова). Вернее, к твоей запертой в дом двери. Ты же в дом никого не пускаешь, – кокетливо закончила Анна распределение мест. Хотя, конечно же, помнила, что в доме мы с ней тогда и жили, когда остались одни. В первую неделю осени. И это была осень на двоих. И баня – на двоих. И – кровать…

Когда-то мы были очень близки с этой девушкой. Несмотря даже на более чем двадцатилетнюю разницу в возрасте…

Тогда, в их первый приезд ко мне на дачу, я уже более года был вдовцом. И никак не мог избавиться от постоянно гнетущей меня тоски по жене. Которой мне так недоставало. Наверное, так же калеке, до конца дней его, недостаёт, может быть, и когда-то очень давно, отрезанной руки. И любая вещь напоминающая мне о ней: собранные на берегу Байкала во время нашей прогулки маленькие цветные камешки, положенные потом в пустую солонку, так и оставшуюся стоять на столе; книги, с её карандашными пометками; берестяной «обруч» для волос – вызывали у меня душевную тоску. В такие минуты мне казалось, что уже закрывшаяся было рана открывалась вновь, причиняя мне прежнюю боль.

И тут, на излёте лета, приехала Анна с Татьяной, её сыном Гришей и ещё какая-то их подруга, имени которой я не запомнил. Но зато запомнил, что у неё был просто шикарный бюст, который она старалась не очень-то и скрывать под назойливыми одеждами. Как удачливый игрок не скрывает, что у него имеется козырный туз.

Ещё помню, что последний день лета, 31 августа, пришёлся тогда, кажется, на воскресенье. Точно, воскресенье, потому что накануне была баня. Сначала парились дамы, а потом мы с Гришей.

И тот субботний день, помнится, был очень тёплый. И когда мы вышли из бани, на полянке уже стоял стол и две лавки. Над углями костра неподалёку, источая дразнящий аромат, румянились на шампурах большие куски мяса, перемежающиеся луком и дольками помидора. Красное вино было в тёмных бутылках, водка, пиво, зелень. Да, широко решили девушки отметить банный день! И помнится ещё, что после долгого застолья, в сумерках, когда полянка, на которой мы расположились, освещалась уже только светом из окон близкого дома и веранды, я отправился спать, оставив гостей у догорающего костерка одних. И как ещё долго потом в открытую, с сеткой от насекомых, форточку окна в доме были слышны песни, распеваемые неугомонными дамами. А иногда вдруг наступала тишина, и через какое-то время слышался их дружный и весёлый смех.

Но я отвлёкся. Итак, в последний день лета, после отнюдь не раннего завтрака, мы все отправились на Белые камни. Вершина скалы у истока Ангары. Оттуда открывается чудесный вид на Байкал, на его противоположный берег, такой близкий здесь, и быструю Ангару, и Шаман – камень, торчащий из воды на середине реки, стремящейся к Енисею, прочь от старика – Байкала. Помню, что мы все уселись на эти тёплые от солнечного света камни и любовались просторным видом, открывающимся сверху.

– Владимир, у тебя же есть стихи, посвящённые последнему летнему дню. Прочти, пожалуйста, а я запишу это всё на камеру мобильника. Только прочти с выражением, как ты можешь, как вчера нам читал, – попросила Анна.

– Аня, стихи надо читать не с выражением, а выразительно, – ответил я. Отчего-то вспомнив, как мы с ней вчера, в комнате на втором этаже, первый раз поцеловались. Оттуда ей вздумалось полюбоваться звёздами, и она попросила меня проводить её, когда я уже засобирался уходить в дом спать.

– А то ещё грохнусь где-нибудь на лестнице спьяну! – смеясь, проговорила она. – Поскольку, наверное, стакана два вина я сегодня под шашлыки выпила, а для меня это очень большая доза.

И как это было неожиданно для нас обоих. И трепетно и волнующе. Этот первый, такой ещё робкий, разведывательный поцелуй…

– Ну, читай выразительно, – согласилась она, пребывая в какой-то несвойственной ей глубокой задумчивости.

И ещё я вспомнил, что стихотворение, которое Анна просила меня прочесть и которое было напечатано в книге «Сестра моя, Осень» (там, наверное, она его и углядела), было написано аж в 1972 году. Анна тогда, пожалуй, только родилась. А я после окончания института служил, вернее, проходил трёхмесячную военную подготовку в унылой степной местности – Читинской области. В Оловянинском районе, недалеко от села Безречное. Там у меня на шее выскочил чирей, и сержант – солдат-срочник, отправил меня в госпиталь, который находился километрах в двух от нашей единственной казармы, стоящей в степи возле тоже единственной, старой берёзы, выросшей когда-то очень давно у стены казармы, с её подветренной стороны. Народу на приём к врачу было немало, и я вышел из тесного коридорчика, где на стульях сидели люди, не желающие выходить под дождь во двор госпиталя, договорившись, что меня крикнут, когда подойдёт моя очередь. Помню, что я присел на корточки у дощатого забора, огораживающего небольшой пустырь с беседкой, прилегающий к бараку госпиталя, весь заросший полынью. Ещё помню, что нам уже выдали шинели. Хотя как там у поэта?

И листья ещё не истлели, И шапка ещё не нужна, но всё-таки выйти в шинели вчера приказал старшина. Мне так она впору сегодня под дождиком этим сквозным, и пахнет зимой прошлогодней, и потом, ещё не моим.

И вот, я сидел у серого сплошного забора, не желая пробираться через сплошные заросли полыни к беседке, в серой солдатской шинели, вдыхая запах полыни и радуясь несильному, едва моросящему дождю, сбивающему с травы серую пыль, и тому ещё, что в шинели мне было тепло. И вдруг, среди этого пасмурного неласкового дня, я вспомнил, что нынче 31 августа, последний день лета. И что уже в конце сентября нам присвоят звание лейтенантов и мы вернёмся домой… И тут же, на подобранной у забора и, как ни странно, почти сухой пачке «Беломора», разорвав её, на внутренней стороне, где не было рисунка, я написал карандашом, огрызок которого всегда лежал у меня в кармане гимнастёрки, это вот стихотворение:

Августа последний день. Завтра лето кончится. Ну а людям всё равно Ещё лета хочется. Ещё хочется тепла, И любви нечаянной. Ветер в тополях разлит Музыкой прощальною… День последний не спеши. Дай ещё нам света. Здравствуй, осень. Здравствуй, грусть. До свиданья, лето…

Это стихотворение я и прочёл там, на Белых камнях…

Вечером того же дня Татьяна уехала в город. Ей надо было завтра, 1 сентября, вести Гришу в школу, на торжественную линейку. С ней укатила и пышногрудая Зинаида (наконец-то вспомнил, как её звали), которая так и не сумела уговорить меня сделать ей после бани массаж позвоночника. «Чтоб от шеи и аж до самого копчика, хотелось бы всё промять, а то спина порою что-то плохо слушается, – говорила она кокетливо, нараспев. – Тем более что девки наши, знаю уж, парильщицы так себе, через полчаса выскочат из бани. А я вас там, на полочке дождусь. Вы наверняка сможете сделать хороший массаж, руки-то у вас вон какие сильные. Ну, а за труды сии тяжкие я вас уж как-нибудь отблагодарю», – весело уговаривала она… Увы, ей в понедельник надо было на работу, и значит, тоже надо быть в городе. А то, глядишь, до чего-нибудь и договорились бы…

Помню, как, перед тем как отправиться на паром, Татьяна (наотрез отказавшаяся, чтобы мы провожали её: «Что это вы вниз с нами потащитесь, а потом опять на гору. Сами дойдём, не маленькие».), лукаво улыбаясь, напутствовала нас с Анной:

– Вы только тут себя без нас хорошо ведите. А вы, Владимир, Анечку не обижайте. Она у нас девушка славная и доверчивая.

– Не обижу, не волнуйтесь, – пообещал я.

Как только гости скрылись за калиткой, мы поднялись на второй этаж и начали целоваться. Причём с такой поспешностью, таким жаром, такой неутолённостью, будто два влюблённых человека наконец-то встретились после тягостной долгой разлуки. Губы подолгу не хотели размыкаться. И руки искали рук. И мне подумалось в тот дивный миг, что, может быть, Господь сжалился надо мной, послав эту девушку, с которой мы были едва знакомы. Встречаясь до этого ежегодно, раза три, наверное, лишь на днях рождения нашей общей знакомой, очень весёлой и компанейской женщины Жанны Богдановой, диктора Иркутского городского радио.

– А знаешь, что ты меня однажды спас? – шепотом спросила Анна, когда мы уже спустились в дом и, тоже поспешно, расположились там на кровати.

– Каким это образом? – искренне удивился я, чувствуя к этой прильнувшей ко мне всем телом девушке, превосходившей меня по росту, просыпающуюся влюблённость и нежность. Будто чувства мои вдруг очнулись от долгого летаргического сна и стали реагировать на действительность, не утопая больше, как в трясине, в беспросветной и вязкой тоске, сосущей моё сердце, словно леденец.

Тем более что это была первая, самая приятная, стадия влюблённости, когда ещё не ощущаешь себя пленником завладевшего тобою чувства. И когда предстоящее расставание совсем ещё не тягостно. Ибо после него остаются такие приятные воспоминания, а продолжение дальнейших отношений почти не мыслится.

На полу играли бледные лунные блики. Было тихо и хорошо. Наверное, оттого что спокойно.

– Я лежала в больнице, – продолжила Анна наш неспешный ночной разговор, – и мне было так плохо. Обнаружился застарелый аппендицит, готовый в любую минуту лопнуть. Отчего исход предстоящей операции был не ясен даже врачам, а уж мне-то тем более. И мог быть разным, в том числе и «с летальным исходом», как пишут в медицинских заключениях, когда пациент отправляется на тот свет. И тут Жанна, навестившая меня перед операцией, дала мне почитать твою книгу «Предчувствие чудес».

– Хорошая книга, – чувствуя лёгкую приятную усталость после той бури чувственных неистовств, которая только что улеглась в нас обоих, вставил я. – И издатель её выпустил очень хороший – Гена Сапронов, царствие ему небесное.

– Так вот, я читала её и перед операцией и после. И чувствовала, как во мне что-то меняется к лучшему. Появляется не надежда, а твёрдая уверенность о том, что всё будет хорошо. И мне самой от этого становилось так хорошо и спокойно, – машинально водя указательным пальцем по моей не слишком волосатой груди, говорила Анна. – Я тебе потом несколько восторженных эсэмэсок отправила, после операции, когда пошла на поправку. Мне Жанна твой номер мобильного телефона дала. Но не на одну из них, увы, ответа так и не получила. Ты что, их не читал? – приподнялась она на локте, заглядывая мне в лицо.

– Читал, – ответил я.

– А почему тогда ничего не ответил?! – с ещё большим изумлением спросила она. – Тебе же это должно было быть, по идее, приятно, что у тебя появился новый, да ещё такой восторженный читатель?

– Я не умел. Да и сейчас не умею писать и отправлять эсэмэски. Я ведь, по сравнению с вами, молодыми, просто какой-то шерстистый носорог, вытаявший из вечной мерзлоты. И для меня мобильный телефон (который мне когда-то почти насильно купила моя жена Наташа, «чтобы не был на даче оторван от нас и от внешнего мира») – это лишь приспособление, по которому я могу с кем-то поговорить, нажав при вызове известную мне кнопку. Остальные его функции мне неведомы.

– Тундроид! – развеселилась Анна. – А я-то не на шутку обиделась. Думаю, такие хорошие рассказы! И такой чёрствый человек их пишет.

Склонившись ко мне, отчего я почувствовал упругость её небольшой, такой соблазнительной груди и бархатистость кожи, она поцеловала меня долгим нежным поцелуем. Ответить на который у меня уже просто не было сил.

– Спишь? – снова приподнявшись на локте, спросила Анна.

– Задрёмываю, – продираясь сквозь пелену сна, ответил я.

– Ну, давай будем спать.

Она снова всем телом прильнула к моему боку. И, взявшись за руки, мы уснули, не желая расставаться даже во сне.

30 июля 2012 года. Понедельник. Порт Байкал. 10.10

Сегодня проснулся в 7 часов. Начал работать в 9.35. Вычитал предыдущий фрагмент, написанный 27-го, в пятницу. Пятница у древних римлян считалась днём Венеры, богини любви

А сегодня, кстати, месяц, как я приехал на дачу. Это было 30 июня, в субботу. Поэтому, открыв в доме ставни, я сразу же стал топить баню, чтобы не нарушать субботнюю традицию…

А нынешние выходные, приехав ближе к вечеру в пятницу, у меня гостили Дима и Света.

И после бани, 28 июля, мы с ними справляли мои именины. Ведь это день «Равноапостольного великого киевского князя Владимира – крестителя Руси».

А днём в субботу, до бани, я в тот день неожиданно получал ото всех подарки.

Маджаров, которого я навестил, отправившись за пихтовым веником в лес, подарил два банана и персик.

– По банану вам с Димой, а персик Свете, – сказал он, кладя дары в пакет.

Саша Деркач – местный житель, встретив меня в магазине, куда я отправился за пивом, и, узнав, что у меня именины, затащил к себе домой. Благо домик его недалеко от магазина. Выдал литр козьего молока (он держит козу) и дал одного малосольного омуля.

– Да, Саша, – пошутил я, – подарочек у тебя такой, что если всё это употребить одновременно – трёхдневная свистуха точно будет обеспечена.

– Ничего, организму зато прочистишь, – улыбнулся он. – Я вот уже полгода не пью, – без плавного перехода переключился он на главную свою тему, – так он у меня теперь такой прочищенный, будь здоров!

Академик Гудков, мимо старой дачи которого я проходил (она теперь принадлежит его дочери Миле) и с которым я остановился поздороваться, завёл в дом. Налил себе и мне по рюмке водки и угостил на закуску… мороженым, достав его из морозильной камеры холодильника.

А вечером приехавшие соседи по даче, Пётр, его жена Светлана, дочь Лиза и малолетняя, недавно родившаяся у них Аня, пришедшие навестить меня, и узнав об именинах, быстренько отправили Лизу домой, и она через какое-то время принесла довольно большой остаток брусничного пирога.

Вручив пирог и пожелав мне всего хорошего, соседи откланялись, а мы сели ужинать, радуясь тому, что наконец-то остались одни. Тем более что от большой сковороды, поставленной на стол на специальную металлическую подставку, так аппетитно пахло грибами и жареной картошкой. Грибы Света собрала днём на нашем участке.

И только мы приступили к еде, разложенной Светой по тарелкам, и пригубили по нескольку глотков «Каберне», как с весёлыми шутками и смехом на веранде появилась моя давнишняя приятельница Нина Максименко. Тренер по стрельбе из лука, с которой мы в 1993 году принимали участие в велопробеге «Пекин – Париж». А рядом с ней нарисовалась и Людмила Адаскина, её подруга, главный бухгалтер областного спорткомитета. Они приехали на Байкал на выходные, остановились в гостинице «У Ручья», но, вспомнив о моих именинах, решили подняться на гору, прихватив с собой бутылочку «Медовухи», куриные котлеты и черёмуховый торт.

– Мы пришли тебя поздравить! – хором, как пионеры на линейке, проговорили они.

– Ну, пришли, так садитесь, – ответил я. – Мы как раз приступаем к трапезе. Молодцы, что пришли.

Вечер прошёл очень хорошо и весело. Но всё-таки совсем хорошо стало, когда мы остались втроём, вернее вчетвером: я, Дима, Света и Карасик, которого они зовут Рыжик…

Вчерашний, воскресный вечер был уже не таким весёлым, как субботний. Все разъехались. И мы с Карасишкой снова остались одни. «Ох уж, эта пытка расставанья с близкими людьми»… Грустно… И это ещё в лучшем случае.

А сегодня чувствуется, что загрустил и наш котишка. Всё ходил, искал повсюду Диму, у которого провёл на руках или коленях почти два дня. К тому же Дмитрий его спаситель. Это он подобрал его года два назад, на городской набережной, совсем малюсеньким, слабым котёнком, который от истощения и пищать-то уже не мог. А только разевал беспомощно розовый ротик, глядя на ноги проходящих мимо людей. Голову он от слабости тоже поднять не мог, а потому не видел, что кто-то на ходу пьёт из бутылки или банки пиво, кто-то поглощает чипсы или ест мороженное. Проходившие мимо люди смеялись, шутили и никому не было дела до беспомощного маленького – не больше мячика для большого тенниса – бездомного рыжего котёнка, без сил лежащего у парапета набережной, моля о помощи, беззвучно разевающего ротик…

И его счастье, что и Дмитрий гулял в этот день по набережной.

«Как же я мог его не подобрать, – оправдывался потом передо мною сын, – всё-таки живая душа».

И сегодня Рыжик – эта живая душа, так и оставшийся по своим повадкам и поведению котёнком, а не вальяжным, ленивым котом, то забирался на второй этаж, смешно перебирая лапками на ступенях лестницы, то устремлялся в дом. При этом он время от времени жалобно мяукал, принюхивался к оставленным Димой тапочкам, ложился на них. А потом, найдя оставленную на кресле в доме футболку сына, улёгся на неё и уснул…

Итак, мне осталось жить на даче ещё три недели.

19 августа, в храмовый праздник местной церкви, я уеду в город. Поскольку уже 20 августа мы с Н., которая здесь для всех числится «Неизвестной дамой», отправляемся до 12 сентября в Туапсе, к её тёте. Отдохнуть, позагорать, покупаться вЧёрном море. Причём в оба конца мы едем поездом, в двухместном купе! Туда пять дней и обратно столько же. Благо, что билеты куплены в оба конца. Так что здесь на даче я смогу появиться только после 17 сентября, когда вернусь в Иркутск.

Причём уже второй раз летом я не буду присутствовать на храмовом празднике.

Года два назад меня уговорил «прервать моё дачное безвылазное сидение» «на пару дней» Андрей Григорьевич Румянцев, профессор Литературного института имени Горького, народный поэт Бурятии. И просто хороший поэт. Сообщив, что нас пригласили в Кутулик на празднование какой-то его некруглой годовщины, а заодно и на очередной день рождения рано ушедшего из жизни драматурга Александра Вампилова, прожившего в этом посёлке все детские и юношеские годы, вплоть до поступления в Иркутский госуниверситет, где тогда учились ставшие впоследствии известными всей стране писателями Валентин Распутин, Ким Балков, Виталий Зоркин, Юрий Скоп, Вячеслав Шугаев и другие.

– Тебя, – уточнил Андрей Григорьевич, – приглашают, поскольку ты родился в Кутулике, а меня как однокурсника Вампилова. Кстати, Кутулику в этом году 235 лет, – добавил Румянцев – и администрация посёлка решила приурочить празднование посёлка к дню рождения Сани (Вампилов родился 19 августа 1937 года, а за два дня до своего 35-летия утонул в Байкале, в 1972 году.) Машина будет, – продолжал Андрей Григорьевич завлекать меня по телефону, зная, как я не люблю летом уезжать с дачи, даже на несколько дней, особенно если пишется. У меня обычно так: раз заехал – раз выехал. И всё лето здесь, на горе. – Так что и туда привезут, и обратно доставят. Даже конные бега грозятся для почётных гостей устроить! А мы с тобой там почётные гости, как заверил меня глава поселковой администрации, мой старинный приятель, кстати. Соглашайся.

Ну, я и согласился, тем более зная бурятское гостеприимство.

И всё было именно так, как говорил Андрей Григорьевич. И бега тоже были (во второй ручке закончилась паста, взял третью). И мы с Румянцевым даже поставили ставки на лошадь по кличке Авантюрист. Пологая, что в наше время именно люди такого склада и добиваются в жизни успеха и власти. Отчего же тогда и лошади с подобным именем не прийти к финишу первой.

К счастью, мы оба ошиблись, а потому и проиграли, поскольку у лошадей всё ещё было по старинке. Как в добрые старые времена. И победы поэтому у них доставались лучшим.

Однако пора вернуться к основному сюжету повествования.

Итак, следующий отрывок, из ранее написанного:

…Через какое-то время, мы с Анной оба крепко уснули. И я чувствовал, что продолжаю глупо и счастливо улыбаться даже во сне. И, с одной стороны, уже полусонным нетвёрдым сознанием я ощущал себя почти счастливым, а с другой стороны – в какой-то мере предателем по отношению к Наташе, хоть и ушедшей в мир иной. «Но ведь Бог не есть Бог мёртвых, но Бог живых, ибо у него все живы». И мы ведь с нею были венчаны. И я даже подписал ей свою книгу «Формула красоты», вышедшую незадолго до нашего венчания в Богоявленском храме, так: «Наташе, в день нашего венчания 22 июля 2001 года, в первый год третьего тысячелетия. Ибо венчание – это когда хочется быть с любимым человеком не только при жизни, но и после оной…»

Наташа отчего-то всегда просила подписывать ей мои новые книги.

– Зачем тебе это? – как-то спросил я её.

– А я про тебя, когда буду на «пензии», мемуар напишу, – почти серьёзно ответила она.

И ещё, хоть и во сне, я всё же чувствовал, что стройные ноги Анны значительно длиннее моих. Впрочем, ни разница в росте, ни в возрасте не казались нам в те дивные минуты чем-то существенным, способным как-то образом повлиять на наши отношения.

А потом, после первой сентябрьской недели, проведённой вдвоём, во время которой она не раз шутила: «Если не можешь жениться на мне, то хотя бы удочери, чтобы нам не надо было расставаться». Она уехала, и я остался один.

Чего-чего, а одиночества у меня в последнее время всегда бывало в избытке. Были, конечно, и частые звонки, и длинные эсэмэски, приходившие от неё по нескольку раз в день. Но разве всё это, даже голос, с его таким приятным, необычным тембром, могут заменить присутствие близкого человека?

А когда в начале октября мы встретились в городе, всё было уже как-то не так. По-другому. И я вдруг понял, что та неистовая недельная гроза, закружившая нас на даче в тёплые сентябрьские дни, когда казалось, что вот она, «Осень на двоих» в чистом виде, как это прекрасно описано в очень светлой и лиричной повести ещё одного нашего не очень дальнего соседа по даче Владимира Жемчужникова, ушла куда-то. Как уходит по громоотводу в землю электрический заряд, исчезая там бесследно. И никаких больше искр между нами, ни от соприкосновения рук, ни от соприкосновения губ, не возникало. И губы и руки будто омертвели и уже не принадлежали нам.

«Что-то кончилось…» – это уже рассказ Хемингуэя, который так точно сумел описать даже не увядание, а внезапное, ничем не объяснимое порою, исчезновение любви. Или пусть даже влюблённости, уходящей навсегда, в никуда…

Анна всё никак не могла определиться со своей прежней привязанностью к женатому человеку, о котором я узнал, уже вернувшись в город. И когда звонила, говорила:

– Понимаешь, я не могу его выкинуть из сердца. А он не может расстаться с женой, потому что она стала калекой после автомобильной катастрофы, когда за рулём был он. И с тобой я тоже не могу и не хочу расставаться, – уже начинала она разводить очередную мокрень. И мне порой казалось, что её слёзы, так они были каждый раз неостановимы и обильны, вот-вот начнут капать из трубки моего домашнего телефона и замочат мне ухо. – Я тебе очень благодарна за ту чудесную неделю на Байкале. Я даже думала, что она окончательно излечила меня от моей ненормальной любви…

Однако быть лекарством от любви, пусть даже сильнодействующим, мне не хотелось

К тому же во время наших нечастых теперь встреч Анна стала воспринимать себя порой по отношения ко мне неким бесценным, очень капризным и очень дорогим к тому же подарком. Но драгоценных подарков я, во-первых, ни у кого не просил. Даже у Судьбы. А во-вторых, драгоценностей я не люблю. Может быть, поэтому вскоре Анна стала для меня как все. Вернее, как многие мои знакомые, долгие или не очень. И с трудом уже верилось в то, что была и страсть, и влюблённость, и нежность (именно в такой последовательности). Хватило, оказывается, всего нескольких эпизодов и нескольких встреч в этом осеннем стылом городе, чтобы всё предыдущее развеялось и улетучилось, как дым.

И теперь, разговаривая с ней по мобильному телефону, я её именно так и воспринимал. Как свою приятельницу, не более того.

– Нет, Аня, не получится, – ответил я, уже окончательно, на её настойчивый, несколько раз произнесённый уже до этого вопрос: «Смогут ли они у меня остановиться?» – Ко мне должны приехать гости, с которыми мы договорились заранее, – соврал я.

– Жаль, – обескураженно и как-то беспомощно, что так было несвойственно ей, – ответила она. – У тебя там, на горе, так здорово. Такой вид чудесный. Придётся в гостинице в посёлке устраиваться. Где кругом коровы, коровьи лепёхи, с соответствующими запахами, собаки, грязь и люди…

Людей она поставила в конце своего перечня. После коров, собак, «лепёх» и даже грязи. Ибо только человек может так нагадить другому человеку, что никакому животному и не снилось.

– А у меня сегодня день рождения, – не очень весело сказала Анна, когда мы после службы вышли из храма и остановились неподалёку от него, пока её подруги, задержавшись в свечной лавке, покупали там какие-то книги. – И хотя ещё очередной прожитый год это не повод для веселья, но тебя я видеть рада. Буду считать, что это мне подарок к дню рождения. А то могли бы ведь и не встретиться вовсе.

В тоне её голоса, во взгляде, в каком-то кротком, поведении проклюнулось что-то от той, прежней Анны. И я, испугавшись этого наваждения, узнавания её желанной и любимой, чуть грубовато спросил:

– И сколько же тебе стукнуло, если не секрет?

– Посчитай. Ты старше меня на двадцать три года. Когда я родилась – ты уже закончил институт. Впрочем, мне ещё «не стукнуло», как ты выразился, потому что я родилась в двенадцать часов дня.

Мысленно я подсчитал, что ей, значит, сорок лет. А вслух, стараясь быть непринуждённым и весёлым, сказал:

– О, сударыня, значит, вам не менее ста лет! Ибо я уже такой древний.

– Обидеть хочешь? Или так, беззлобно, шуткуешь? – совсем не раздражённо, а скорее устало спросила Анна.

– Комплимент хотел сделать, – ответил я. – Поскольку после ста – уже вечность. А для вечности ты весьма неплохо выглядишь.

– Когда-то ты говорил, что я выгляжу очень хорошо, и даже сногсшибательно.

– Ну, когда-то… Мало ли что было когда-то….

– А ты не меняешься, – внимательно взглянув на меня, сказала Анна. – Всё такой же.

– Какой?

– Загорелый. Мускулистый. Веселый. Глаза блестят и голубеют.

Не знаю, говорила ли Анна правду. Сама она, надо сказать, за то время, что мы не виделись, изменилась. И, увы, не в лучшую сторону.

В углах рта появились скорбные складки. Бездонный, как казалось прежде, омут зелёных глаз уже не был опасен и не выглядел таким уж бездонным, словно обмелел. И в эти обмелевшие глаза теперь не страшно было заглянуть. И ещё чувствовалась в ней некая преждевременная усталость, словно мы с ней обменялись возрастом.

– А ты, Аня, что-то неважно выглядишь, – с искренним сочувствием сказал я. – Работы много?

– Много. Причём часто бестолковой, совсем ненужной, – с каким-то безразличием ответила она. – Но, впрочем, наверное, дело не в этом. А в том, что радости жизни не стало. Вот в чём беда. – Послушай! – вдруг оживилась она. – Сегодня ведь макушка лета, его середина, некий, так сказать, Рубикон. А «лето – это маленькая жизнь…», как поётся в песне Олега Митяева. У нас есть вкусная еда, вино. Надеюсь, ты не будешь возражать, если мы отметим мой день рождения у тебя? Не хочется, понимаешь, устраивать праздничный обед в гостинице с видом из окна на неказистые деревенские сараи и общественный туалет. Тем более что ты сказал, что к тебе никто не приехал. Посуду мы потом всю перемоем и всё приберём, не беспокойся, – поспешно проговорила Анна, по-видимому, уловив в моём лице недовольство.

– А я и не беспокоюсь. Я вообще в последнее время стараюсь ничем особо не озадачиваться, – ответил я. – Но, увы, при всём моём желании, собраться у меня не получиться. Потому что в час дня мы собираемся у моего соседа Евгения Яковлевича Серебрянникова отметить 110-летний юбилей Сергея Яковлевича Лемешева. Если ты с ним договоришься о своей компании – присоединяйтесь. Думаю, он возражать не будет.

– А ты не смог бы с ним поговорить?

– Нет. Это ведь не моя территория…

31 июля 2012 года. Вторник. Порт Байкал. 10.50.

– …Ты как будто сердишься на меня за что-то, – задумчиво проговорила Анна. Раздражённо махнув рукой своим спутницам, уже вышедшим из храма и какое-то время стоящим в некотором отдалении от нас на зелёной, заросшей душистой аптечной ромашкой дорожке, ведущей в деревню, и всем своим видом словно показывающим, как им надоело её ждать. И взмах её руки в данном случае мог означать только одно: «Идите. Я догоню». – Я вроде бы этого не заслужила, – увидев, как её подруги побрели вниз, вновь обернулась ко мне она.

– Аня, ты очень славная девушка. И, поверь, я к тебе совсем неплохо отношусь. Но я больше не люблю тебя, вот в чём дело. Впрочем, как и ты меня, наверное. Следовательно, – я старался говорить искренне, – не стоит больше блуждать в саду былых сновидений, в котором нам обоим было когда-то хорошо. Ведь невозможно дважды войти в одну и ту же реку, как утверждают философы. Всё в прошлом, в мире иллюзий. Причём, надеюсь, что утраченных.

– А я сегодня с утра творчеством занималась, – словно не слушая меня и глядя теперь на синюю ширь Байкала, снова невесело проговорила Анна, достав из кармана лёгонькой куртки и передавая мне сложенный вчетверо тетрадный листок бумаги. – Пообещай только, что прочтёшь, что там написано, когда мы уедем?

– Обещаю. И даже, как юный пионэр, торжественно клянусь! – попробовал я хоть немного разрядить обстановку. – Ну, я пошёл. Мне ещё надо до визита к Женьке успеть супчик какой-никакой сварганить.

– Пойдём вместе. Попробую переговорить с твоим соседом.

У крыльца моего дома мы расстались. Анна пошла дальше, а я вошёл в дом.

Готовя на веранде супчик – на завтра и послезавтра и… в общем, насколько хватит, я увидел в своё «телеокно», как через короткое время, возвращаясь от Женьки, Анна перешла с его участка на мой (между нами нет забора), собрала на небольшой полянке крохотный букетик ромашек и, подойдя к веранде, постучала сухой веткой в высокое окно, до которого рукой было не дотянутся.

Я вышел на крыльцо.

– С Евгением Яковлевичем мы обо всём договорились. Так что наша компания присоединяется к вам, – доложила Анна.

– Хорошо. Значит, ещё увидимся, – бодро ответил я.

– Это тебе, – протянула она букетик из нескольких ромашек.

– Почему мне? – удивился я. – День рождения ведь не у меня.

– Да ты посмотри, какие они красивые! – проговорила Анна.

«Вот именно. И не стоило их рвать. Пусть бы себе росли», – подумал я.

– На них, кстати, можно погадать, – продолжила она.

– Положи, вон там, – показал я на две доски, служащие мне верстаком. – У меня сейчас руки грязные. Только что картошку мыл, а она вся в присохшей глине, – объяснил я Анне.

Она положила ромашки на край доски и, опустив голову, побрела по тропинке к калитке.

* * *

После весёлого, более чем трёхчасового застолья у Евгения Анна, её спутницы и «тётенька» Евнения, оказавшаяся очень славной, спокойной женщиной, отправились на паром. Женька изъявил желание их проводить, попросив нас с Сашей дождаться его «для продолжения банкета».

– Тем более у меня для вас есть сюрприз, – сказал он, заговорщицки улыбнувшись.

После отбытия всей компании мы с Сашей уселись в раскладные кресла на большой открытой веранде (благо, что дождь в очередной раз прекратился) и, лениво переговариваясь, стали любоваться чудесным видом на Байкал, его ближайшими и дальними мысами, сейчас курящимися, будто печи в ненастье в деревне, когда из труб почти всех домов валит белый дым.

– А я сегодня перед обедом по областному радио в рубрике «Минуты поэзии» стихи твои слышал. Хорошие стихи, – неспешно, с паузами, проговорил Саша, всё так же неотрывно глядя на Байкал. – И стих об Анне я сразу понял о ком.

– О ком? – тоже лениво спросил я.

– Ну, ясно дело, о сегодняшней Анне, Снегирёвой. Я же помню, как у вас тут два года назад всё захороводилось. Светились оба, как свежеиспечённые блины. Это потом уже, позже между вами какая-то чёрная кошка, похоже, пробежала.

– Нет, Саша, ты ошибся. Этот стих был написан очень давно. Ещё в прошлом веке, в Германии. И когда я писал его, я думал не об Анне Снегирёвой, а об Анне Невзоровой, моей давнишней доброй приятельнице, работающей тогда на областном радио. С которой у меня никогда и ничего в амурном плане не было. Да ты и сам её знаешь. Ты ведь у неё в программе на радио тоже записывался, как мне помниться.

– Да, – ответил Саша, – было дело. И, немного помолчав, добавил: – А наизусть это стихотворение не помнишь? Прочти, если сможешь.

– Попробую, – не стал я возражать. Тем более что многие свои стихи я действительно знаю наизусть:

Дни поздней осени туманны… (И смуглы, аж до черноты). И у моей подруги Анны Сквозят осенние черты. И в сумерках – из фиолета — Я с грустию припомню вновь. Как ярко полыхнуло лето. Мгновенна как была любовь. Осенняя моя подруга… На кухне с Анной пьём чаи. Она мне – про любовь, про друга… Я ей – про беды про свои… И вдруг, галантно распрощавшись, Я в темь шагну. Исчезнув вновь. Шепча под нос себе сонеты Про нереальную любовь. Но, сам себе противореча, — Я буду ночью вспоминать: Как светел локон. Смуглы плечи. Как широка её кровать!

– Да, – снова проговорил Саша будто нехотя, когда я, не торопясь, с некоторой даже ленцой и хрипотцой в голосе, прочёл этот стих. – Наверное, неосуществлённая любовь – самая лучшая, – сделал он неожиданный вывод. И мы оба в очередной раз надолго замолчали.

– Впрочем, и про нынешнюю Анну у меня есть стихотворение. Правда, написанное в соавторстве с Александром Сергеевичем Пушкиным.

– Можешь прочесть?

– Могу. Слушай:

«Я Вас любил…»

Любовь ещё быть может? Не может быть. Надежды больше нет. «Но пусть она Вас больше не тревожит», — Как некогда уже сказал поэт. «Я вас любил безмолвно, безнадежно…» Как много в этом мире вечных тем. «Я Вас любил так искренне, так нежно…» И вот, представьте, не люблю совсем.

– Злоё стихотворение, – помолчав, проговорил Саша. – Пушкин добрее тебя.

Развивать дальше эту тему мне не хотелось, и я ничего не ответил ему. А тут вскоре наше затянувшееся, но не тягостное, впрочем, молчание, когда каждый думает о чём-то своём, может быть сокровенном, прервал вернувшийся примерно через час после его ухода со всей компанией, разрумяненный от быстрой ходьбы и подъёма на нашу горку, Женька. Весело улыбаясь и потирая руки, он предложил:

– Ну что, мужики, на троих?!

Он быстро прошёл в дом, и мы последовали за ним. Во-первых, потому что немного продрогли от почти часового сидения на открытой всем ветрам веранде, а во-вторых, потому что стал снова накрапывать дождь.

Откуда-то из шкафа, за печкой, Женька извлёк наполовину недопитую бутылку рома.

Мы не торопясь, за разговорами, выпили по несколько рюмок действительно очень хорошего, привезённого нашим радушным хозяином с Филиппин, рома. Почти доели оставшиеся салаты и картошку. Посудачили всласть и об уехавших дамах, каждая из которых была по-своему, хоть чем-то, да хороша…

Расстались мы уже под вечер. И когда я вернулся к себе, вспомнил про записку Анны. Достал из кармана рубашки сложенный вчетверо листок бумаги и, сидя у окна на веранде, прочёл:

«Иркутская область. Порт Байкал, жара, июль…

Какой красивый и дивный уголок природы! И здесь из-под пера писателя Владимира Максимова выходят в жизнь его рассказы и стихи! (После прочтения этих строк мне сделалось как-то неловко, будто мне льстили прямо в глаза. Но потом я подумал, что, может быть, она тоже успела услышать передачу «Минуты поэзии» и решила, что стих про Анну написан о ней. И это раззадорило её на написание подобной записки.) В них всё: и боль, и радость, и вечная любовь. (Какое заблуждение! Не бывает никакой вечной любви. И никогда не было. И если женщина – или мужчина – говорит вам, что будет любить вас вечно – это означает только то, что он – она – будут любить вас, пока будут любить.) Любовь к человеку, к травинке, к собаке. (Это явно об украденной нынешней зимой, пока он был на Филиппинах, Женькиной собаке Асе, «хозяйке горы», которая присутствует во многих моих рассказах.) И как у него хватает её на всех?! А очень просто: любить только себя – грех. Свет и доброта нашего поэта – залог настоящего таланта и успеха!

15 июля 2012 года. Воскресенье. Анна С.».

Дочитывал я записку уже с таким чувством, будто она была написана не обо мне, а о ком-то постороннем, незнакомом и в общем-то не очень симпатичном, стереотипном человеке.

«Ну, что ж. Излишне восторженно, на мой взгляд. Во многом, пожалуй, неточно. Но, может быть, искренне. Тогда это извиняет автора», – подумал я, положив записку на стопку бумаг, предназначенных для будущих, ещё не начатых литературных произведений. Тем более что нынешнее повествование, подходящее уже к логическому завершению, я надеялся закончить к концу недели. Чтобы с понедельника приняться за новую вещь, надеясь написать за дачный сезон хотя бы ещё два рассказа.

Один, с условным названием «Экзамен по научному коммунизму», я здесь уже написал. А этот – «Живая душа» с самого начала пробуксовывал и двинулся только с третьего раза, измотав меня. И я отчего-то вспомнил, как сын, когда я уже приехал сюда, дождавшись в городе их возвращения с острова Ольхон на Байкале, куда они отправились с друзьями дня через два после Диминой свадьбы, позвонил и сказал, что они со Светой привезут мне Рыжика. Карася Каземирыча, потому что теперь они уже отправляются в Тайланд, в свадебное путешествие, тоже на какой-то остров, но совсем безлюдный и крохотный.

Вспоминая это, я отчего-то вспомнил вдруг и про ромашки Анны. Вышел на улицу и увидел, что они совсем завяли…

Фрагмент из написанного ранее, который можно было назвать «Новелла о рундуке»

Я пишу за круглым столом на веранде, а Карасик спит себе безмятежно на мягкой подстилке на рундуке метрах в двух от меня…

На этом рундуке, в своё время (это было ещё при Наташе), наверное, лет семь назад, спала хорошая знакомая моих друзей, славист и переводчик из Швейцарии, приехавшая к нам с ними. И сразу же облюбовавшая именно это спальное место.

– Он широкий и твёрдый. Как раз то, что нужно для моей спины, – объяснила она свой выбор.

И когда я по утрам заваривал на веранде кофе, мы обычно вели с Шан, а именно так звали нашу гостью, литературные беседы. Она просыпалась раньше меня. И выходя на веранду, я видел, что занавеска, отделяющая рундук, уже откинута и Шан, умытая и причёсанная, сидит за столом с книжкой Льва Николаевича Толстого.

Кажется, это были «Севастопольские рассказы».

Шан вообще считала, и это было её твёрдое убеждение, что в России существовало и доныне существует только два писателя – Лев Толстой и Фёдор Достоевский. Все другие – просто лишние. Ведь всё, что требовалось сказать о жизни, да и о смерти тоже (вспомните «Смерть Ивана Ильича» Толстого), эти двое уже сказали. А большего ничего для познания мира и себя в нём человеку и не надо.

Может быть, поэтому, отгостив на Байкале неделю (наши общие друзья только привезли Шан к нам, вернувшись в тот же день в Иркутск и пообещав встретить её у причала парома на той стороне, когда она будет уезжать), она перед самым отъездом деликатно, но всё же с плохо скрываемой брезгливостью попросила меня подарить ей какую-нибудь мою книгу.

– Возможно, я что-то смогу перевести. – Словно извиняясь за свою брезгливую гримасу, скрыть которую ей не удалось, примирительно сказала она. – Но не обещаю быстро и наверное, – поспешно добавила Шан, поймав мой ироничный взгляд.

Я подарил ей: «В то лето…» (Подзаголовок книги был «Повествования прошлого века», речь в книге шла о веке двадцатом.) И уверен, что книга эта, скорее всего, даже не доехала до Швейцарии. А если и доехала, то стоит или лежит где-нибудь на полке в кухне, между банками с какой-нибудь диковинной снедью. И не потому, что книга плоха, а потому что это Максимов, а не Толстой или Достоевский.

Хотя книга не просто неплоха, она получилась, на мой взгляд, даже очень хорошей. Может быть, поэтому её тираж в тысячу экземпляров в наше-то нечитающее время разошёлся за три месяца! И в ней есть несколько очень достойных, дорогих мне рассказов. Да и повесть «Мы никогда уже не будем молодыми» – тоже хороша.

Впрочем, я на свой счёт особых иллюзий не питаю. И, возможно, именно поэтому в один из вечеров, когда мы ужинали с Шан на веранде вдвоём, запивая еду (яичницу, поджаренную с сосисками) красным вином, перелитым мной из тетрапака в графин, на её вопрос «Являюсь ли я известным в России писателем?» я искренне, с долей горькой иронии, впрочем (ибо люди почти перестали, увы, читать книги), ответил, что: «Я широко известен в узких кругах своих единичных читателей».

Шан наморщила лоб, поскольку даже для неё, прекрасно владеющей русским языком, этот каламбур был, пожалуй, всё же, сложноват. И чтобы объяснить ей сказанное, мне пришлось продолжить:

– Мир, как известно, мал, а Россия велика. Поэтому при нынешних небольших тиражах книг и очень немногочисленных читателях о всероссийской известности речи быть не может почти ни у кого из пишущей не в Москве и Питербурге братии. Именно поэтому я более-мене известен здесь у нас, в Сибири. И, судя по всему, совершенно неизвестен за её пределами.

Но, по-видимому, и это объяснение было для неё не совсем простым. Особенно: «Мир мал – Россия велика», потому что она выслушала меня как-то отстранённо, не улыбаясь, сдвинув брови к переносице. И я не уверен, что она до конца поняла меня.

Молча запив мои разглагольствования несколькими хорошими глотками вина, она только и сказала, что:

– Угу… – А, поставив бокал на стол, добавила: – Вино хорошее. Испанское? Чилийское?

– Российское. Краснодарский край…

А года два назад (Наташи уже не было) на этом рундуке снова спала дама, только теперь не из Швейцарии, а из Питера. И снова знакомая наших знакомых. Правда, на сей раз рундук был облюбован ею не из-за проблем с позвоночником, а из-за проблем с избыточным весом. И нежеланием, в связи с этим, подниматься по лестнице в гостевые комнаты. Хотя во время её приезда одна из них была свободна.

1 августа 2012 года. Среда, Порт Байкал. 9.40.

Наступило моё любимое время. «Месяц Цезарей – август», – как сказал о нём, кажется, Мандельштам.

За окном веранды туман. Из шести моих нижних каналов (поскольку рама веранды разделена ещё и одной горизонтальной перегородкой, посередине) «телевизионных» каналов (на шести верхних, симметричных нижним, всегда только небо и вершины зелёных гор, таких разноцветных осенью) показывает поэтому только один. Первый. Виден бок Женькиного дома, отстоящий от моего шагов на пятьдесят и – сарай, гараж, баня – всё под одной крышей, но с разными высотами.

И сегодня ночью, когда я по малой надобности выходил из дома на крыльцо, было тоже туманно и тепло. Туман полноводной рекой или вылезшим из горшка великана тестом медленно и плавно плыл по дороге и над ней, заполняя всё пространство этого нашего маленького каньона. И с другого берега этой белой реки высвечивали в ночи размытым светом три янтарных квадрата окон ближней ко мне, из всех трёх на её усадьбе, дачи Галины Алексеевны Николаевой. Да ещё на нашей полянке у дома светил, в непричёсанных космах тумана, будто живой светлячок, фонарь на солнечных батареях, привезённый в свое время на дачу Наташей.

И потом, когда я вернулся с крыльца, пожурчав с него не очень упругой струёй, снова в дом, и снова уснул, мне приснилась Наташа. И мы что-то делали с ней вместе. Кажется, читали. Как это частенько бывало при нашей неторопливой жизни здесь, на даче.

Если погода позволяла, мы после ужина выходили на открытую веранду перед крыльцом и, сидя на раскладных стульях, читали там. А если дни были уже не такие длинные или моросил дождь, мы читали, и обсуждали прочитанное за круглым столом на веранде. Боже, какие это были счастливые, как я сейчас понимаю, минуты…

Однако пора вернуться к нашей гостье из Петербурга.

… – Мне туда, наверх, лезть не с руки, при моих-то габаритах, пояснила она своё решение устроиться на рундуке. – Да и вряд ли я смогу протиснуться в ваш люк, – добавила она, критически взглянув наверх и поставив свои дорожные сумки рядом с рундуком, под лестницей ведущей на второй этаж.

А меня её слова о протискивании в люк натолкнули на воспоминание о том, как действительно однажды художник Лев Борисович Гимов, тоже летом живущий на своей даче в Порту, решил написать мой портрет «за работой» (а писал я тогда до обеда, уж не помню, почему, в свободной комнате на втором этаже) и даже не попытался протиснуть в этот люк, приготовленный им и натянутый на подрамник внушительных размеров холст. Пришлось его на второй этаж транспортировать через окно, с улицы, подставив лестницу.

– А здесь, на веранде, хорошо. Просторно, прохладно… – продолжила дама из Питера обосновывать свой выбор данного места отдыха. – Дайте мне только что-нибудь свое новенькое, если есть, почитать. Мне Софья Михайловна (Соня Ефремова – для близких друзей. Софья Михайловна – для студентов ЛГУ и всех остальных. Ныне уже, впрочем, не Ленинградского, а Санкт-Петербургского государственного университета, доктор биологических наук. Моя добрая приятельница – аж с 70-х годов прошлого века, когда я тоже занимался наукой и учился в аспирантуре Зоологического института в Ленинграде) давала мне в Питере некоторые ваши вещи почитать. Мне они понравились. Есть в них и искренность, и доброта, и чистота. Редкие для нынешней литературы качества. Я даже в гимназии у нас, которую основал, кстати, не кто-нибудь, а сам Жорес Алфёров (крупный учёный, физик, лауреат Нобелевской премии), некоторые ваши рассказы с ребятами разбираю. И, похоже, они им тоже нравятся. Особенно вот эти два: «За шторой с этой стороны…» и «Морозный поцелуй». Может быть, оттого, что герои в этих рассказах очень молоды. Фактически, их ровесники.

Я дал ей свою крайнюю на тот момент и очень горькую для меня книгу: «Куда всё это исчезает?..», вышедшую к 18 апреля 2010 года, к первой годовщине ухода в мир иной жены моей Наташи.

В книгу были включены повести и рассказы, как-то связанные с нашей семьёй, из уже вышедших ранее книг. Например, повесть «Пристань души», в которой рассказывалось, как мы с двадцатимесячным сыном Димой предприняли поездку по осеннему Байкалу на моторной лодке нашего приятеля Вити Егорова… Были и новые рассказы, написанные ещё при Наташе, и в какой-то мере о ней. Такие как: «Фонарь на солнечных батареях»… Было там и эссе: «Прости, прощай…», написанное уже после жизни Наташи – здесь на Земле. (Я верю, что она живёт и ждёт меня где-то там, на небесах, в неведомых нам далях. Ибо человек всегда получает именно то, во что он свято верил. Она – верила в бессмертие души.)

На этом написанные прежде варианты данного повествования заканчивались следующей записью о начале работы над рукописью:

«16 июля. 12.30. За два с половиной часа я написал более трёх рукописных страниц! Невиданные для меня темпы.

Дождь уже почти перестал. И лишь редкие, кажется большие и твёрдые, как горошины, капли изредка ударяют по железу крыши. К дымку, поднимающемуся из трубы Женькиного камина, присоединился клочками витающий белый туман закурившихся близких зелёных гор, лениво отделяющийся от мокрых, изумрудного цвета, полукруглых вершин деревьев.

Ну, что ж, продолжу завтра ткать нить повествования с неведомым доселе мне сюжетом».

Ну вот а сейчас я пишу уже на 53-й странице. И тоже до сих пор не знаю точно, что же у меня, в конце концов, получится.

А потом, после написания вещи, будет первая вычитка. Потом переписывание вычитанного текста набело. Введение чистового и ещё раз вычитанного текста в компьютер (прежде компьютер заменяла печатная машинка «Унис де люкс», или попросту «моя Унис», купленная в Москве на первый приличный гонорар). Вычитка и правка введенного текста уже в компьютере. Распечатка вычитанного текста на бумаге. Вычитка распечатки, правка. И тогда, может быть, если удастся вложить в слова то, что я чувствую, что-то получится. То есть что-то вечное. Или хотя бы достаточно долговременное, интересное не только мне и моим знакомым, но и совершенно незнакомым людям. Поскольку в этом рассказе будет тогда отражено живое время уже исчезнувшего в никуда високосного года третьего тысячелетия, с его сиюминутностями и размышлениями о темах вечных: душе, жизни, смерти, любви, утрате или не утрате иллюзий и поисках утраченного времени…

А потом надо будет у неведомых и часто почти недосягаемых гипотетических спонсоров изловчиться добыть денег, убедив их в том, что литература ещё кому-то нужна. И если повезёт, то можно будет издать книгу, состоящую из новых, никому ещё неведомых рассказов. На написание которых, впрочем, уйдёт ещё года два-три. После чего и этот рассказ, и другие, доселе пока ненаписанные, а только вызревающие где-то в глубине души, возможно, прочтёшь и ты, мой неведомый читатель…

Продолжу завтра. Надо идти в магазин. У Карасишки закончился минтай. Да и время уже 11.30. Пишу почти два часа. Устал.

2 августа 2012 года. Четверг. Порт Байкал. 10 часов утра.

Туманное утро. Или как там у Ивана Сергеевича Тургенева: «Утро туманное. Утро седое…»

Да, как и вчера, туман как будто поглотил не только окрестности, но и звуки.

Не слышно птиц, кузнечиков. Всё словно спряталось и замерло в ожидании чего-то.

Из тумана шагах в десяти от веранды выглядывает, с крупными бриллиантовыми каплями на иглах, вершинка невысокой пушистой сосёнки. И от этой игольчатой зелёной пушистости, унизанной сверкающими чистыми каплями, на душе становится как-то спокойно, и даже радостно, несмотря на то что сегодня день рождения мамы, которой уже девять лет нет на этом свете. И я помню, как здесь, на даче, готовя сборник стихов «Памяти солнечный зайчик», написал второго августа первые строки будущего стихотворения: «Мамин день рождения, без мамы, я уже второй встречаю раз. Попросив у Господа покоя для души её. И памяти – для нас…»

Мама умерла 11 апреля 2003 года. Ей было 77 лет, а мне 55. Но как горько, помню, плакалось. И каким виноватым, из-за того, что бывал порою с ней небрежен, груб, невнимателен, чувствовал я себя. И эти обильные слёзы, конечно, очищающие душу, помочь уже, увы, ничем не могли…

А вот молилось сегодня за усопших с утра очень хорошо. Не формально, как бывает иногда. И как-то очень светло. Ведь души их нуждаются в наших молитвах.

А ещё сегодня 82-я годовщина воздушно-десантных войск (это я из новостей по радио сведения почерпнул). И день Ильи или Илии – пророка. Значит, почти обязательно будет дождь. Ну и пусть!

И ещё отчего-то (из-за тумана, наверное) с утра вспоминается Беломорье.

Так же вот, помнится, как моя сосёнка, выглядывала вершина тёмно-зелёной ели, растущая среди огромных валунов, недалеко от домика, где я тогда живал летом на Беломорской биологической станции Зоологического института.

И ещё припомнилось, как я играл на этой биостанции в бильярд… с вороной. Её там никто не гонял, кроме собак сторожа – финна, которые, впрочем, обычно сидели на привязи у его домика, стоящего недалеко от причала. И поэтому ворона почти перестала бояться людей.

Большой бильярдный стол с выцветшим от солнца зелёным сукном стоял под навесом, на открытой просторной веранде, в нескольких десятках шагов за столовой, почти на краю биостанции. И на этой веранде отчего-то было всегда пустынно. И мне это нравилось – отсутствие людей. Я приходил туда в свободное от работы время поразмышлять в тиши. А заодно и погонять большие жёлтоватые (тоже ставшие таковыми от солнца) бильярдные шары, оттачивая меткость удара и глазомер. И как только раздавались первые удары кия по шару, невесть откуда прилетала ворона. Кося недоверчивой чёрной бусинкой глаза в сторону кия, она сначала садилась на доходящий до пояса бортик веранды. А через какое-то время перелетала на бортик стола, крепко держась за него своими цепкими лапами с длинными когтями и время от времени прохаживаясь по нему как-то боком, туда-сюда.

Она всегда с нескрываемым интересом наблюдала за движением шара по выцветшему сукну стола. А когда шар падал в лузу, неуклюже переступая лапами, добиралась до сетки, в которую он свалился, и с недовольным видом, будто даже покряхтывая, очень стараясь, тянула клювом сетку вверх, до тех пор, пока шар снова не выкатывался на стол. В этот момент она довольно крякала, вытягивая шею и продолжала внимательно следить за игрой.

И всё начиналось сначала. Поэтому выиграть у этой вороны было невозможно.

И там, за бортиком веранды, ели тоже стояли в белых юбочках из тумана.

И ещё вспомнилась биостанция Ленинградского университета, которая была значительно бедней нашей и размещалась в бараках бывшего рыболовецкого колхоза, на одном из ближайших к нашему мысу Картеш островов. Помню, что у университетской биостанции, тогда не было даже электричества. И, приезжая туда, ты как будто попадал из века двадцатого в век девятнадцатый. Поэтому вечерами в одной из комнат на втором этаже огромного барака из почерневших брёвен, с длинным гулким коридором, мы (я, аспирант Зоологического института, приезжающий время от времени для совместных экспериментальных работ с работниками ЛГУ со своей биостанции; Соня Ефремова, тогда ещё молодой, подающий надежды, кандидат наук: и её весёлая студентка Наташа) собирались на общей кухне, в которую выходили двери двух комнат, занимаемых в этой части барака нами. В одной жили Соня с Наташей, в другой – я.

Нажарив с картошечкой белых грибов, собранных недалеко от дома, мы садились ужинать при свете керосиновой лампы. Соня доставала из шкафчика пузатенькую, из прозрачного стекла, колбочку с разведённым спиртом, настоянным, кажется, на можжевельнике. Отчего цвет у этого крепкого напитка был зеленоватый. Металлические рюмочки у нас были очень маленькие. И за время ужина мы могли выпить по две-три таких рюмки, в прямом смысле этого слова, зелёного зелья.

А после ужина, будто находясь внутри большого тёплого жёлтого шара света, исходящего от керосиновой лампы, Соня начинала читать нам вслух, мысленно переводя с французского, какую-нибудь новую повесть Франсуазы Саган или Анны Прейдаль, ещё не переведённую на русский язык даже журналом «Иностранная литература».

Помню, что Франсуаза мне нравилась гораздо больше Анны. А Соня с Наташей нравились вообще. Тем более что на острове нас было только трое. Да ещё штук пять закрытых на висячие замки бараков. И как говорил поэт, да ещё при моей-то ветрености, «Я мог бы запросто влюбиться, но…». Но я уже был нешуточно влюблён. И не далее как несколько дней назад, в «почтовый день», перед тем, как отправиться на университетскую биостанцию на вёсельной лодке, для заранее согласованных с шефом совместных работ, получил от любимой девушки очень нежное письмо, заканчивающееся словами: «Где ты пропадаешь? И зачем?» И если на вопрос «где?» я мог ответить достаточно точно, то на вопрос «зачем?» вряд ли. Потому что это уже философский вопрос. А на философские вопросы отвечать всегда не просто. Слишком много в них разных нюансов.

Воспоминания цепляются одно за другое, как звенья цепи. И эту цепь из воспоминаний о ранее прожитом можно вытягивать, кажется, до бесконечности. Поэтому вернёмся всё же к нашей гостье из Питера.

Когда я утром попытался тихонечко выйти на веранду, дверные петли дома противно и протяжно «заскрипели» и я в очередной раз вспомнил о том, что собирался их смазать ещё несколько дней назад. Осторожно прикрыв второй раз проскрипевшую дверь, я уловил за шторой, отделяющей рундук, какое-то шевеление.

– Извините, я вас, кажется, разбудил? – проговорил я в сторону шторы. – Всё забываю смазать в доме дверные петли. Вот они и скрипят, как ненастроенная скрипка.

– Вы меня не разбудили, Владимир Павлович. Я не спала. Я почти всю ночь читала вашу книгу. Правда, дочитать всё же не успела.

Через минуту из-за шторы, с всклокоченными волосами и каком-то цветистом халате, появилась наша гостья. Не помню, как её звали. Летом у нас на даче, особенно при Наташе, всегда бывало много гостей отовсюду. Да и без Наташи какое-то время было так же. Инерция приездов знакомых, малознакомых, совсем незнакомых, но знакомых наших друзей сохранялась ещё долго. Поэтому, для простоты повествования, назовём гостью, скажем, Елена Ивановна.

– Я сейчас умоюсь, приведу себя в порядок и буду с вами разговоры говорить за чашкой кофе, – решительно произнесла она. – Вы ведь кофе собирались пить? – уточнила она.

– И завтракать, – добавил я.

– Вот и хорошо. Вместе позавтракаем. У меня есть отличный намолотый из зёрен кофе и сыр.

Вернувшись на веранду (поскольку умывальник летом, а прочие удобства круглогодично у нас на улице), розовощёкая, причёсанная, пышущая здоровьем и оптимизмом, Елена Ивановна, положив на стол сыр и кофе, от которого по веранде распространялся дурманяще приятный аромат, решительно заявила:

– Владимир Павлович, я сегодня уезжаю. Книгу дочитать не успею, поскольку мне хочется ещё и окрестности осмотреть. Поэтому вы мне должны её подарить.

Меня особенно резануло слово «должны», поскольку не далее как вчера, побывав в посёлке, я дважды услышал почти то же самое. Сначала в магазине «У Жанны», где одна из её продавщиц, очень молоденькая симпатичная девушка с белозубой улыбкой и постоянным круглогодичным байкальским загаром, тоже попросила, вернее, как-то загадочно потребовала подарить ей книжку, «в которой есть рассказы про портовских».

– Мне наша библиотекарша Оксана об этом сказала, вы ведь им книжку подарили, что там много есть чего о наших жителях. Вот и мне стало интересно, вдруг там и про меня что-то написано, – кокетливо улыбнулась она, продолжая глядеть на меня доверчиво и просто своими синими глазами.

Я понял, что речь шла о книге «Предчувствие чудес», вышедшей в 2008 году у очень хорошего издателя Геннадия Сапронова. Именно эту книгу я и подарил некоторым своим здешним знакомым, прототипам героев повестей и рассказов. А также отдал по одному экземпляру в школьную и поселковую библиотеки. Тем более что большинство из этих рассказов и маленькая повесть «Такое вот Хироо…» были написаны в прежние годы (ещё при Наташе) здесь в Порту. И многие местные жители в книжке действительно узнаваемы.

– Вера, подари мне батон колбасы и булку хлеба, – в тон весёлой продавшице ответил я.

Она искренне удивилась такому моему наглому предложению, даже не поняв, по-моему, почему я его сделал. Перестав улыбаться, она растерянно ответила:

– Я не могу. Это не моя колбаса, а Жаннина.

Чтобы не обижать славную наивную девушку, я примирительно сказал:

– Вот и я, Вера, тоже не могу подарить тебе книжку, хотя она и моя. Просто, во-первых, бесплатный труд безнравственен, а, во-вторых, у меня её здесь на даче просто нет. Если будешь в Иркутске, сможешь купить её в любом книжном магазине «Продалита». («Продалитъ» – сеть магазинов по всей области по продаже литературы). Они у меня несколько пачек брали. И, кажется, она вся ещё не разошлась. Тем более что стоит книга, которую я писал пять лет, не дороже килограмма колбасы.

– У! Так дорого! – искренне изумилась Вера.

Ну что я мог ей на это ответить?

Приблизительно такой же диалог, правда, с благоприятным для меня исходом, состоялся у меня и с едва знакомым, и уже (с утра!) «изрядно датым» местным рыбаком, когда я вышел из магазина и направился в фельдшерский пункт, вспомнив, что у меня на даче не обнаружилось лейкопластыря, который здесь всегда необходим.

– Ты слышь, Палыч, – тормознул меня рыбак недалеко от магазина. Сам он, по всей видимости, направлялся именно туда. – Книжку-то мне свою чё не даришь? Про наших коренных жителей (да, быстро по деревне разносятся вести). Да и про нас, рыбаков, чё-нибудь напиши! У нас ведь доля ой какая опасная. Можно сказать, каждый день по краю жизни ходим.

– Может быть, по краю бездны? – уточнил я. Ибо Байкал – это, несомненно, бездна, почти такая же, как Космос.

– Ну, бездны, один хрен, – легко согласился рыбак Коля, бывший моторист судна «Комсомолец Бурятии», ржавеющего теперь уже несколько лет у одной из причальных стенок Порта. – Ты же писатель? – уточнил он на всякий случай.

– С ударением на каком слоге? На первом или на втором? – решил пошутить я.

– Да какая, хрен, разница! – запальчиво проговорил он. Но, о чём-то поразмыслив, добавил: – Не понял, ты это на чё намекаешь?

– Да ни на что, Коля, не обращай внимания. Хотя разница между пИсателем и писАтелем всё-таки есть, согласись.

– Да какая, хрен, разница! (Видно, любимый продукт это у Коли – хрен), – снова запальчиво проговорил он и уже более спокойно, продолжил: – Я ведь книжку у тебя не просто так прошу. – Я ведь её про-чи-таю, – нараспев, по слогам, проговорил он последнее слово. А тебе за это рыбки дам. Омулька там, хариуса… Бартер, так сказать, – без запинки произнеся иностранное слово, закончил рыбак очень заманчивым для меня предложением.

Кстати, одну свою книгу в этом году я здесь, в Порту, уже сумел обменять на литр сухого красного, качественного, краснодарского вина «Каберне». Обмен произошёл с хозяйкой магазина «Ручеёк», расположенного по пади Баранчик, чуть выше его впадения в Байкал. Я ей книгу – она мне литр вина в тетрапаке.

Вдохновлённый предложением Коли, даже двумя заманчивыми предложениями, во-первых, о прочтении книги, а, во-вторых о том, что я смогу её обменять на несколько «хвостов» свежей байкальской рыбы, и пообещав ему книгу выдать, я отправился в фельдшерский пункт.

Продав мне упаковку сантиметровой ширины лейкопластыря, фельдшерица, дама средних лет, с усталым лицом, как и продавшица Вера, попросила меня подарить ей книжку «Предчувствие чудес». Причём без какого-либо бартера и оговорок.

Может быть, вспомнив эти два халявных вчерашних предложения, я и ответил своей гостье не очень вежливо:

– Елена Ивановна, вот если бы вы пришли, скажем, в мастерскую к художнику и попросили подарить вам понравившуюся картину. Как вы думаете, что бы он вам ответил?

И тут же, спохватившись и вспомнив наш уговор с сыном именно об этой книге, «Куда всё это исчезает?..», я примирительно добавил: – Впрочем, я вам её, конечно, подарю. Мы договорились с сыном о том, что кто не может эту книгу купить, но хочет её прочесть, в память о Наташе мы её дарим.

Кстати, Вере с фельдшерицей я, возвратившись на дачу, тоже решил в ближайшее время книги подарить. Просто их действительно в потребном количестве у меня сейчас не было.

– Я куплю, – поспешно отреагировала Елена Ивановна на мои слова о художнике и картине. – Сколько она стоит?

Мне почему-то всегда неловко называть цену книги, даже по её себестоимости. И чувствую я себя в этот момент каким-то крохобором. Но что же делать, если последние годы наш авторский гонорар издательства выдают писателям, как правило, их же произведениями.

– Двести рублей, – сказал я смущённо.

– Вот, – протянула она мне две тысячи, двумя банкнотами…

3 августа 2012 года. Порт Байкал. Пятница.9.50.

Ура, завтра баня! Конец трудной недели

Третий день с утра и посёлок, и Байкал внизу скрыты туманом. А с обеда обычно солнечно. Мне нравиться такая погода. Может быть оттого, что пишется…

Но вернёмся в день вчерашний, к нашим товарно-денежным отношениям с питерской гостьей.

– Елена Ивановна, – ответил я. – Вы меня не поняли. Я сказал двести рублей, а не две тысячи.

– Берите, берите. Поверьте мне, книга того стоит, – по-прежнему протягивая деньги, проговорила она.

Спустившийся несколько минут назад на запах кофе со второго этажа мой шурин Саша, староста уже действующего, но всё ещё продолжающего строиться в Иркутске Петропавловского храма, гостивший в это время у нас с внуком Димой, с явным удовольствием попивая кофе, с весёлым любопытством наблюдал за нашим диалогом, превратившимся в затянувшуюся паузу.

– Но я не могу взять за книгу такие деньги. Это как-то неприлично, по-моему, – не очень, впрочем, решительно сказал я.

– Тогда сделаем так, – опустила Елена Ивановна протянутую через стол белую пухлую руку с деньгами. – Брат вашей усопшей жены, которой и посвящена эта книга, кажется, служит старостой в каком-то храме? Вот ему мы деньги и отдадим, если вы не возражаете? Как пожертвование от вас с сыном. И пусть он за упокой души вашей Натальи молится какое-то время. Сколько сам сочтёт нужным..

Она протянула деньги Саше. И он, чуть помедлив и взглянув на меня, взял их. И, отчего-то не то крякнув, не то покряхтев немного, положил деньги в карман тёплой байковой, в клеточку рубашки, поблагодарив Елену Ивановну словами: «Спаси Бог».

В тот же день, после обеда, Елена Ивановна отбыла.

А я, встретив днём Машу Николаеву, которая разрабатывала дизайн обложки этой книги, рассказал ей о невиданном «гонораре», полученном за нашу книгу от заезжей гостьи из Питера.

– Но ни тебе, Маша, ни себе я не могу из этого «гонорара» взять и десятки. Ибо весь он пошёл на пожертвование строящегося храма, – объяснил я ей суть дела.

– Ну, что ж, хорошо, что на храм. Значит, хотя бы по одной песчинке добрых дел нам с вами, Владимир Павлович, прибавится, – улыбнулась Маша своей доброй, слегка застенчивой улыбкой.

И мне от её улыбки стало как-то очень легко и хорошо!

Ну вот, пожалуй, уже все неясные, как нынешний туман, новеллы, разграничить которые чётко невозможно, поскольку они сквозные. И нередко часть одной можно встретить в другой. Это как закрученная спираль ДНК, несущая всю информацию о человеке. Или как крепкий канат, сотканный из отдельных нитей и жгутов.

Однако, на мой взгляд, в этом повествовании, тем не менее, ясно прослеживается несколько новелл, вошедших в него. О котёнке, неизвестной даме, известной даме, о Беломорье, о рундуке и его обитателях, о моей жене Наташе, о местном «телевидении», о последнем дне лета… И все они, хотя события многих из них отстоят от нынешних на годы, а порою и десятки лет, вправлены в раму современности. С её ежеминутными, часто назавтра забываемыми, событиями.

Не знаю, удалось ли мне сплести достаточно прочный канат, при помощи которого, как якорь, из морских глубин можно вытянуть утраченное время, судить уже не мне, а тебе, мой дорогой и пока ещё, по-прежнему, гипотетический читатель.

И ещё одно несущественное, а так, к слову, добавление. Чтобы написать это повествование в новеллах, в 62 рукописных страницы, не считая черновых набросков и всевозможных вставок, порой составляющих по нескольку отдельных страницах, мне понадобилось три шариковых ручки и полмесяца работы. И даже, с учётом ещё предстоящей и, конечно, не быстрой работы над этим текстом, вроде бы не так уж много всего затрачено на эту вещь. Но к этому надо прибавить ещё и всю мою до сей минуты прожитую жизнь. Потому что без личного и подчас очень горького опыта и предельной искренности ни один хороший рассказ написан быть не может. А если и возможно это сделать (технически), то это будет рассказ человека, в лучшем случае, с душой, вычитанной из книг. А в худшем – с душой, высмотренной из телевизора или компьютера. То есть это будет холодный, мёртвый текст, не трогающий никого. Поскольку живую душу будет в нём не отыскать.

А именно о живой душе мне и хотелось вам поведать, неведомые мои будущие читатели.

16 июля – 8 августа 2012 г., Порт Байкал.

Март – апрель 2013 г., Иркутск.

Январь 2016 г., Иркутск

 

В одном провинциальном городе

Маленькая повесть

Это была не самая светлая полоса в моей жизни. И казалось, конца этой широченной, почти беспросветной полосе не будет… Пожалуй, стать совершенно чёрной ей мешало лишь два обстоятельства: моя молодость и природный оптимизм, замешенный на солидной доле иронии ко всему и всем, не исключая самого себя.

А началось всё в предзимнем, сыром сером Петербурге, где я учился в аспирантуре. Неожиданно для всех, кто меня знал, я после удачной переаттестации на третий, заключительный, учебный год, за которым, как правило, следует защита кандидатской диссертации, руководствуясь какими-то неясными, даже себе самому, предчувствиями, вдруг написал заявление с просьбой об отчислении. Выпадая, таким образом, в осадок, вернее, практически в никуда. Наверное, так может выпасть космонавт из обжитого уже корабля в открытый, леденящий, враждебный всему живому космос.

«Обжитие» же моего «корабля» состояло в следующем. Окончив охотоведческий факультет Иркутского сельхозинститута и проработав после этого два года стажёром-исследователем в единственном в стране, впрочем, как и оконченный мною факультет, Лимнологическом институте на Байкале, я дерзнул послать заявку на поступление в аспирантуру. В один из лучших в Российской академии наук институтов – Зоологический, расположенный на стрелке Васильевского острова. Почти напротив – Эрмитаж, правда, на другом берегу Невы. Попасть с левого берега на правый, или наоборот, можно было перейдя не такой уж длинный Дворцовый мост… Хотя тогда, отослав по почте заявку на единственное вакантное место в столь престижном институте, я этой географии ещё не ведал. Как не знал и того, что на место это, по сходной со мной теме, были поданы заявки ещё двух соискателей. Один из них только что окончил Московский, а второй – Ленинградский университет.

На собеседовании в ЗИН, как сокращённо именовался Зоологический институт, куда были вызваны все претенденты на желанное место, в октябре, я в первый и, как впоследствии оказалось, в последний раз увидел своих конкурентов. Симпатичных, с некоторым не особо скрываемым чувством превосходства по отношению ко мне, провинциалу, молодых людей.

Узнав, что я окончил периферийный институт, они отошли в сторонку, наверняка тут же исключив меня из претендентов на столь заманчивую вакансию. В их глазах так и читалось: «Подумаешь, какой-то Иркутский сельхозинститут… Смешно, ей-богу, брать в расчёт подобное учебное заведение. И на что только люди надеются, непонятно…»

В сумеречном, длинном и высоком коридоре мы ожидали вызова в кабинет, где заседала приёмная комиссия. То сидя на старомодных стульях, стоящих вдоль стены с двух сторон массивной и тоже очень высокой двери, с прикреплённой рядом с ней блестящей металлической табличкой «Директор Зоологического института, академик Николай Александрович Скорлато», то в томлении прохаживаясь и с нетерпением («Скорей бы уж!..») ожидая, когда нас по одному начнут приглашать в кабинет.

По немногочисленным репликам моих конкурентов, тихо переговаривающихся, диалог их, похоже, сводился к следующим любезностям: «Если бы я не родился в Питере, я бы хотел родиться в Москве…», «А если бы я не родился в Москве, я бы хотел родиться в вашем прекрасном городе…», чем изначально, с самого рождения, подчёркивалась исключительность обоих. И, может быть, поэтому я мысленно, в сердцах, отвечал этим шептунам: «А вот если бы я не родился в Сибири, то и вообще б родиться не хотел».

Время от времени я подбадривал себя тем, что биологию у нас на факультете (а именно по этому предмету – «Общая биология» и предстояло собеседование) преподавали очень хорошо. К тому же на многочисленных промысловых и учётных практиках в тайге я изучил эту самую биологию не только теоретически – на лекциях профессора Василия Николаевича Скалона, но и практически, прощупав, так сказать, почти каждую косточку: будь то норка, соболь, колонок, таймень, сохатый ли…

Первым вызвали питерца.

Минут через пятнадцать-двадцать он вышел из просторного и, как увиделось в раскрытую дверь, светлого кабинета порозовевший и крайне возбуждённый.

– Ну, как? – нетерпеливо спросил его москвич.

– Там половина академиков, по чьим учебникам мы учились! – ответил явно довольный собой соискатель.

Москвич хотел спросить что-то ещё, но массивная двустворчатая дверь легко, несмотря на всю свою монументальность, отворилась, вновь брызнув в коридор жёлтым солнечным светом. На пороге, придерживая створку рукой, появилась миловидная, строго одетая (белый верх – тёмный низ), по-видимому, секретарь аттестационной комиссии, девушка с листком бумаги в свободной руке.

– Сальников Борис Моисеевич, – неторопливо, дикторским голосом прочла она и, ободряюще улыбнувшись вдруг побледневшему соискателю, добавила: – Проходите, пожалуйста.

Пока дверь была открытой, я успел рассмотреть просторный, покрытый зелёным сукном, овальный стол, сидящих за ним и чему-то улыбающихся, в основном седовласых, мужчин и миловидную даму средних лет, с гладко зачёсанными русыми волосами.

«Значит, меня почтенная публика решила зажевать на десерт», – констатировал я, продолжая прокручивать в голове невесть откуда прилетевшую ко мне неполную строфу стихотворения, концовку которого я вспомнить никак не мог.

Все битвы проиграны. Все до одной. Какой же я, милая, к чёрту, герой?! Не стоик, не стоит меня утешать…

Силясь вспомнить последнюю строку, я всякий раз начинал мысленно прокручивать стихотворение сначала.

– Ветров Игорь Владимирович, – буднично, как мне показалось, произнесла вновь появившаяся на пороге девушка, выпустив из кабинета явно обескураженного москвича и с заученной улыбкой, пропуская меня, продолжила: – Проходите, пожалуйста…

Почему мой будущий руководитель Владислав Вильгельмович Винберг (лаборатории которого и предназначалось вакантное место), доктор наук, директор Беломорской биологической станции (ББС) на мысе Картеш, где летом мы в основном и работали, присутствующий на аттестации с правом решающего голоса, выбрал именно меня, я за два года работы с ним так до конца и не понял. И не потому, что он был скрытным человеком, а потому, что я этим вопросом просто никогда не задавался. На биостанции, правда, поговаривали, что шеф как-то высказался по этому поводу: «Мне не нужна была ещё одна голова – мне и своих мозгов хватает. Мне нужны были ещё одни руки… Так это было или нет – не знаю. Я старался об этом особо не размышлять, тем более что работа у нас шла хорошо. Две статьи в престижных научных журналах, на основе проделанных за два года экспериментов, в соавторстве с шефом, были уже опубликованы. Оставалась самая малость – успеть за третий год аспирантуры закончить кандидатскую диссертацию и защитить её, предварительно опубликовав хотя бы ещё одну научную статью. Оформлением материала, вернее, доведением его до нужного блеска, у нас занимался преимущественно шеф. Я же «гнал эксперименталку», тем более что мыслей всевозможных, очень интересных и порою совершенно неожиданных у моего патрона было действительно хоть отбавляй. «Идеальный симбиоз», – говорили о нас в институте…

– По окончании аспирантуры какое-то время поживёшь в аспирантском общежитии. Комнату я за тобой оставлю, – рисовал мне радужные планы шеф после длившейся не менее полутора часов переаттестации на третий год аспирантуры. – А там – защитишься, в моей лаборатории тебе местечко сыщем… Ну, может быть, какое-то время поживёшь безвылазно на ББС. А там, глядишь, женишься на какой-нибудь питерской барышне с квартирой – и все проблемы будут решены. Тем более что с нашими, к сожалению, стоит признать, увы, худосочными девицами у тебя проблем, насколько мне известно, никаких, – подмигнул мне обычно немногословный мой руководитель, бодро шагая по коридору. Ведь только что состоявшаяся переаттестация, – из-за разногласия каких-то, плохо понятных мне школ и направлений, – была более успешной для него, чем для меня. – Ты же у нас, – обернулся он ко мне, едва поспевающему за его широким, уверенным шагом, – «крепкий сибирский мужичок». Знаешь этот анекдотец?

Мы уже подошли к нашему отделу «под крышей», чем-то, может быть, скошенным потолком напоминающему мансардное помещение, на третьем этаже.

– Не знаю, – устало, не в тон шефу ответил я.

– Ну, что ты! Тебе его надо знать! – сделал он нажим на слове «надо». – Слушай! – Шеф остановился у высокого окна, глядящего на Неву.

Я, немного поразмыслив, присел на широкий невысокий подоконник, нарушая субординацию и безразлично глядя то на реку, то на чересчур оживлённого шефа, а он, опершись плечом о стену, в идеально сидящем на нём добротном костюме, начал рассказывать анекдот про крепкого сибирского мужичка.

– Одного дипломата как-то спросили: «Объясните, что такое челночная политика?» «О, это просто! – ответил тот. – Например, я хочу, чтобы между Россией и Западом были хорошие отношения. Что я для этого делаю? Забираюсь куда-нибудь в глушь. Нахожу там крепкого сибирского мужичка и спрашиваю его: “Не хотели бы вы жениться на дочери Рокфеллера?” «Да на хрена она мне сдалась? – отвечает тот. – У нас и своих девок хватает!» «Но она – миллионерша!» – парирую я. «Ну, тогда это меняет дело», – почесав затылок, отвечает крепкий сибирский мужик.

После этого я отправляюсь в Европу – к управляющему ведущим швейцарским банком и спрашиваю его: «Вы хотели бы иметь директором одного из самых престижных ваших банков крепкого сибирского мужичка?» «А для чего он нам? – наверняка спросит меня управляющий. – У нас экономисты высочайшего класса на эту должность в очередь стоят». «Но он зять Рокфеллера», – добавляю я. «О, это меняет дело! – восклицает управляющий.

Затем я отправляюсь в Америку, к самому Рокфеллеру. Встретившись с ним, задаю ему вопрос: «Вы хотели бы выдать свою дочь замуж за очень богатого человека?» «Да зачем? У нас и так список претендентов на её руку в полкилометра. И притом все они очень богатые люди». «Но данный претендент – управляющий ведущим швейцарским банком», – как бы ненароком вставляю я. «Ну, тогда это меняет дело», – чуть поразмыслив, отвечает Рокфеллер.

А дальше всё уже совсем просто. Я встречаюсь с дочерью Рокфеллера и спрашиваю её, хотела бы она выйти замуж за управляющего крупнейшим швейцарским банком. «Да зачем он мне? Я и так не знаю, куда деваться от поклонников». «Но он крепкий сибирский мужичок», – выбрасываю я свой козырь. «О, тогда это меняет дело!» – радостно восклицает дочь Рокфеллера. И дело сделано!

Шеф весело хохотнул рассказанному анекдоту, который мне очень смешным не показался, хотя бы потому, что мне стало искренне жаль крепкого сибирского мужичка. Впрочем, идя вместе с шефом, я понимал, что основной причиной такой несвойственной его весёлости был не только что рассказанный анекдот, а закончившаяся буквально несколько минут назад, после нешуточных дебатов, аттестация, после которой его «за хорошее руководство аспирантом» похвалил сам академик Скорлато. Часть похвалы бумерангом, «за упорство и трудолюбие» и уже от моего патрона, в его ответном слове «высокому собранию» и директору института досталась и мне. Однако я, в отличие от моего шефа, радости особой не испытывал. Более того, чувствовал, что мне надо что-то серьёзно и безотлагательно обдумать. Хотя что именно, я этого наверняка ещё не знал.

– Ну, ладно, я к себе, – кивнул мне на прощание шеф, уже распахивая дверь кабинета, сбоку от которой на медной дощечке были перечислены все его научные регалии. – Дня через два – зайди, обсудим статью в Гидробиологический журнал. Экспериментальные данные, надеюсь, у тебя уже приведены в порядок?

– Они в полном порядке, сэр, – браво доложил я, вытянувшись во весь свой не могучий рост.

– А насчёт женитьбы действительно подумай, – в дверях остановился шеф, снова обернувшись ко мне и, кажется, совсем не обратив внимания на мой экстравагантный ответ. – Дело это серьёзное и крайне необходимое. А если ещё женитьба удачна – то и подавно. Как там у Пушкина: «…Кто в двадцать лет был франт иль хват, а в тридцать выгодно женат…» Вот об этом, о выгоде своей, и подумай.

– Да мне до тридцати ещё три года, – вяло парировал я.

– Лермонтов в двадцать семь уже погиб на дуэли, – отрубил мой патрон, закрывая за собою дверь кабинета.

Немного постояв и словно не решив, что делать дальше, я снова уселся на широкий прохладный подоконник единственного в коридоре нашего отдела высокого окна и стал неотрывно смотреть на тревожную, коричневатую, неспешно несущую свои воды Неву, тоже припомнив Пушкина.

«Над омрачённым Петроградом дышал октябрь осенним хладом…»

И действительно, чувствовалось, что на улице холодно, ветрено, сыро. И послеобеденное время скорее походило на ранние, отнюдь не октябрьские, а декабрьские сумерки. Отчего казалось, что больше обычного в этой фиолетовой «жиже» призывно, янтарным светом, блистали и манили к себе окна Эрмитажа, где я сегодня в Рыцарском зале в пять часов вечера должен был встретиться с аспиранткой Ленинградского государственного университета Еленой Тучкиной, с которой был знаком уже около года.

Обычно именно там время от времени я назначал свидания своей очередной девушке (большинство из которых тоже были аспирантами из различных городов и республик необъятной «империи» – СССР). Знакомился я с ними или в нашем институте на какой-нибудь научной конференции, или в аспирантском общежитии. А в Рыцарском зале любил назначать встречи, потому что он мне нравился больше других залов Эрмитажа какой-то своей необычайностью. Словно на машине времени ты перенёсся вдруг на несколько веков назад и оказался среди рыцарских доспехов и мечей, с помощью которых бесстрашные воины прокладывали себе путь к славе. В этом просторном гулком зале почти всегда бывало тихо, немноголюдно, торжественно. И в то же время как-то протяжно одиноко, даже если ты был здесь не один, а с очаровательной спутницей. И это одиночество внутри тебя навевало некую элегическую грусть, отчего хотелось говорить только «высоким штилем». А глядя на конного рыцаря, мечталось ускакать куда-то далеко, в жаркие страны. Пусть даже в Палестину, ко Гробу Господню, дабы, совершив сей подвиг, уверенно просить руки дамы сердца…

Елена Тучкина, в отличие от иных моих знакомых, являлась коренной петербурженкой и жила где-то недалеко от нашего института, тоже на Васильевском острове. И думая о ней, я почему-то вспомнил Бродского.

«Ни креста, ни погоста – не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать», – так, кажется, у него. А тем не менее последнее его пристанище – Венеция…

Елена самозабвенно любила свой город, свой Васильевский остров и жизни в другом городе себе не представляла, считая подарком судьбы появление на свет именно здесь, среди гранита набережных и изысканных зданий Растрелли и других великолепных архитекторов. Она была худощава, подвижна, мила, остроумна и очень интеллигентна, но я её, как, впрочем и других моих нечастых, мимолётных подруг, – увы, не любил. Мне бывало с нею хорошо, спокойно, порою даже очень хорошо, совсем не скучно. Но не более того, поэтому представить её рядом с собой на всю жизнь я не мог. Не исключено, что приблизительно так же о наших отношениях думала и Лена. Хотя одна фраза при нашей предыдущей встрече в кафе, кажется, выдала её: «…и запомни, что из Питера уехать я ни при каких обстоятельствах не смогу, да и не хочу. Впрочем, и ты вроде бы тоже здесь собираешься осесть? Так что особых разногласий у нас, надеюсь, на этот счёт не будет». Возможно, это была лишь оговорка, а не просчёт ситуации наперёд, как увиделось мне. А может быть, просто тогда было выпито немало вина?..

Несомненно, Елена была лучшей из всех моих тогдашних знакомых, но и в ней чего-то для меня недоставало. Вернее, не для меня, а для такого сумбурного непредсказуемого чувства как любовь, когда теряешь голову и не стыдишься делать глупости. Голова моя была, к счастью, несчастью ли, на месте, и делать прекрасные глупости я не спешил. А все эти предыдущие переборы с дамами, которые, как выяснилось, заметил даже мой шеф, в конечном счёте, значит, были не более чем экспериментом по выяснению совместимости двух, абсолютно различных порою личностей.

Как правило, расставаться со своими знакомыми я старался без истерик и трагедий, если даже отношения наши заходили далеко…

К тому же мне тогда казалось, а может быть, так оно и было на самом деле, что я уже был всерьёз влюблён в очаровательную девушку Маргариту Оленину. Ведь именно Олениной, правда, Анне Алексеевне, Пушкин в 1828 году посвятил чудесное стихотворение: «Ты и Вы». Поэтому от одного только произнесения этой фамилии на меня, казалось, веяло нетленной патриархальностью славной старины, где предполагалась порядочность и где «нравственность», если верить Неккеру, «была в природе вещей». А если ещё добавить, что Маргарита почти не умела грустить и была к тому ж непредсказуема, то очень приблизительный её портрет будет именно таков.

Я с нетерпеньем ждал от неё писем. И сам писал ей довольно часто. Гораздо чаще, чем она мне. Стараясь с юмором описывать моё житьё-бытьё здесь, в Северной столице. И этот «почтовый роман» был моей сокровенной тайной от коллег, да и кого угодно, в которую никто не допускался. Хотя я чувствовал, вернее, понимал умом уже тогда, что вместе нам, пожалуй, не быть, несмотря на то, что Маргарита отвечала взаимностью на мои чувства. Однако также легко она отвечала взаимностью, правда, до меня, и тем, о ком я знал, а возможно, и многим другим, о ком я не ведал. В народе это называется любвеобильностью. Действительно, угадывалась в ней какая-то предельность во всём. Словно она проживала всякий раз свой последний в жизни день. Ей постоянно недоставало веселья, карнавала, новых ощущений и чудес! Она всё время боялась чего-то не успеть. Наверное, девушку с такими задатками в полной мере мог бы устроить только волшебник, каковым я, увы, не являлся. И тем удивительнее было то, что из многочисленных своих поклонников она явно выделяла именно меня, порою даже в кругу знакомых, когда мы бывали вместе, нарочито подчёркивая это. И нередко, что греха таить, мне это нравилось и льстило самолюбию. Порою во время какой-нибудь весёлой дружеской пирушки в нашем родном городе (куда я приезжал на каникулы или просто прилетал на два-три дня на какой-нибудь праздник), когда Маргарите чаще, чем другим присутствующим дамам, отпускались комплименты подвыпившими приятелями, а кавалеры из-за соседних столиков ресторана подходили «пригласить даму на танец», она рассеянно поднималась со стула, глядя куда-то вдаль или внутрь себя, клала руку на плечо пригласившего её… И вдруг, как будто припомнив что-то очень важное, вместо того чтобы идти танцевать (а танцевать она любила), оборачивалась ко мне, брала под руку, слегка потянув к себе, и, мило улыбаясь растерянному кавалеру, произносила: «Я танцую с ним» или: «Нам пора. Всем – пока!» Внезапно покинув обескураженных друзей, надев в гардеробе плащи, мы, будто торопясь куда-то, выходили под осенний дождь и прямо на крыльце ресторана начинали целоваться с таким неистовством, словно через миг нам суждено будет на веки вечные расстаться. И непонятно было, то ли это дождь струит по нашим лицам, то ли слёзы от краткости жизни, от невечности любви, от предстоящей разлуки, перенести которую казалось немыслимым делом.

Вспомнив про зонт, Маргарита раскрывала его, и мы, прижавшись друг к другу, шли по освещённым жёлтым светом промытых дождём фонарей улицам, с таинственно блестевшим под ногами бездонной чернотой асфальтом, не задумываясь о том, куда бредём. Иногда, ещё плотнее прильнув ко мне и горячо и щекотно дыша в ухо, Рита шепотом произносила: «Идём ко мне. Родители на выходные уехали на дачу… В нашем распоряжении вся ночь и половина дня. Я люблю тебя…» – И уже громче, будто искренне возмущаясь: «А почему ты мне об этом никогда не говоришь?! О том, что безумно любишь меня?!»

Пожалуй, «безумно» было бы самым точным словом в наших отношениях. Но, тем не менее, эти минуты с Ритой были самыми лучшими. И порою даже казалось, что мы составляем нечто единое, неразделимое, целое.

А на следующий день, ближе к полудню, когда мы раза два после бессонной ночи успевали позавтракать, я, оставляя в просторной квартире дремлющую Маргариту, бредя домой, с неизменной грустью думал: «И это всё? И это называется счастьем? И неужели так называемая “всепоглощающая любовь” и есть цель жизни? Но почему ж тогда кроме звенящей пустоты, какой-то выпотрошенности, после этих действительно безумных ночей во мне как будто ничего не остаётся?» Вопросы были без ответов, потому что уже к вечеру я начинал грустить о Маргарите и, словно почувствовав мою грусть, раздавался телефонный звонок.

– Привет, – тихим, несвойственным ей голосом, говорила Рита. – Ты уже успел соскучиться по мне? Если да – приходи на пирожки со щавелем. Мама их настряпала целую гору. А после ужина можем пройтись…

Надо отдать Маргарите должное – она всегда, при любых обстоятельствах, была со мной честна. И её горячие безудержные поцелуи, и слёзы раскаяния, когда она рефреном повторяла лишь: «Прости меня… Только теперь я поняла, что кроме тебя мне никто не нужен…», всегда исходили, казалось, из самого сердца.

И я прощал её, потому что любил. Однако в глубине души всё-таки представлял семейную жизнь не как постоянно извергающийся вулкан и не как бушующий океан, а как спокойную гавань, в которой можно укрыться от житейских бурь. И когда после двух месяцев пребывания в родном городе я улетал в Ленинград, то испытывал, по большей части, даже некоторое облегчение. Ибо в таком накале, в котором жила моя подруга, я жить не мог. Порою мне казалось, что мы просто испепеляем друг друга. Рита всегда провожала меня до аэропорта и бывала в такие минуты тиха, молчалива, говорила негромким голосом и, не отпуская мою руку, просила только об одном: «Возвращайся как можно скорее. Я буду тебя ждать и буду с радостью зачеркивать в календаре каждый прожитый без тебя день. Ты же сможешь прилететь на Новый год, как в прошлый раз?..»

В такие минуты я понимал, что по темпераменту мы абсолютно разные люди. Я, например, не особо страстный человек. И мне нередко доставляло гораздо большее удовольствие, скажем, играть в футбол, чем «играть в любовь». Ибо в первом случае я испытывал чисто физическую, ничем не замутнённую радость, а во втором – к приятным ощущениям отчего-то добавлялись и угрызения совести, когда говоришь самому себе: «Не то я делаю, не то…» Ведь я, пусть даже ненароком, не давая никому никаких обещаний, всё-таки обманывал кого-то (и в первую очередь, может быть, самого себя) иллюзией любви. Более того, после особо бурных интимных отношений с понравившейся девушкой я словно видел перед собой только зияющую, никуда не ведущую пустоту. Не в первый раз осознав простую истину – без искренних чувств любые отношения между мужчиной и женщиной только физиология. И мог ли я требовать верности от Риты, когда и сам порой бывал неверен ей? В своих рассуждениях я, в конце концов, запутывался и приходил к одному бесспорному выводу, что моим идеалом являются отнюдь не Ромео и Джульетта Шекспира с их безумной молодой и безудержной страстью, а старосветские помещики Николая Васильевича Гоголя, с их размеренной неспешной жизнью. И в этом случае мне, конечно же, больше подходила Елена Тучкина – потомок славного рода мелкопоместных дворян. Однако, и увы, меня, как мотылька к огню, неудержимо тянуло к Маргарите – этой яркой, взбалмошной, всегда неожиданной девушке, прогуливаясь с которой я нередко ловил завистливые взгляды проходящих мимо мужчин на себе и восторженные на ней.

В её последнем довольно сухом и почти лишённом присущих ей эмоций письме «о делах, заботах, учёбе в университете, погоде» в самом конце вдруг прорвались такие строки: «Я устала тебя всё время ждать. Я устала всё время быть без тебя. Я не знаю, что я могу без тебя натворить… Пожалуйста, скорее приезжай. Ведь я старею, меняюсь ежеминутно. И такой, какая я сегодня, уже никогда не смогу быть. Когда ты получишь это письмо, я стану старше минимум дня на три, а то и на неделю. А я не хочу проживать дни без тебя… До-свидания. Пока ещё твоя. Марго-Рита».

Именно так, через дефис иногда, перед принятием каких-то важных для неё решений, она писала своё имя. Выходило и Марго, как я иногда в шутку называл её, и Рита, словно это были два разных человека. Впрочем, все мы в себе нередко носим таких разных людей. Недаром же Фёдор Михайлович Достоевский говорил: «Широк русский человек. Слишком даже широк. Я бы сузил».

Воспоминание о Маргарите, желание как можно скорее увидеть её, больше всего сейчас занимало меня, сидящего с вытянутыми ногами, почти во всю длину его, на широком подоконнике, прохладу которого я ощущал как холод безнадёжности. Даже выкрашенная, как и подоконник, белой краской стена в нише окна, о которую опирался спиной, казалась чуть теплее дерева.

Дело в том, что каникулы мои закончились чуть больше месяца назад, а следующие – предполагались только будущим летом, да и то навряд ли. Ведь надо будет заниматься доведением до логического конца диссертации. А значит, уехать из Питера я, скорее всего, не смогу, поскольку нужен будет прямой и достаточно частый контакт с шефом.

И тут передо мной вставал простой на первый взгляд вопрос, порождающий, в свою очередь, череду других вопросов: «А надо ли мне вообще защищать кандидатскую диссертацию? Надо ли мне заниматься наукой? Моё ли это дело? Хочу ли я служению ей посвятить всю свою жизнь?..» Утвердительных, уверенных ответов на все эти вопросы я не знал. Более того, смутно угадывал в себе иную потребность – мне всё чаще и всё больше хотелось заниматься литературным трудом, попытавшись перенести на бумагу всю неповторимую полноту жизни, присущую каждому человеку с живою душой.

Мои многочисленные наброски, сотканные из самых разнообразных эпизодов: таёжных, морских, а то и из необычных житейских ситуаций – всё это настойчиво просилось стать чем-то более самостоятельным, чем просто дневниковые записи, которые я вёл и которые теперь мне представлялись лишь пунктиром, вешками, штрихами, увы, не отражающими до конца всю полноту событий… Наверное, вот так же опытный энтомолог «фиксирует», пришпиливая булавкой к картону, очередной редкий экземпляр бабочки с необычайно красивым узором на крыльях, превращая живое в неживое – в экспонат, в часть своей коллекции. Но этот экспонат не может объяснить, как жила бабочка, где она летала, какие любила цветы. Поэтому и мне виделась совсем иная задача, диаметрально противоположная: из мёртвого, вернее, уже минувшего, создать живое. И чистый лист бумаги манил, но и страшил меня. Ибо его белую девственную поверхность я должен был заполнить чёрными знаками, знаками судьбы, жизни. И ответственность за качество этой новой жизни, за новую сотворённую реальность будет впоследствии нести единственное существо в мире – автор. То есть я сам, поскольку в данном вопросе помочь никто не может. Помощи не докличешься ниоткуда. Ведь цель творчества до конца не ясна. Я стоял у Рубикона, но перейти его, как это в одночасье сделал храбрый Александр Македонский, не решался. И очень часто белый лист обычного формата, вещь совершенно безобидная, часто вызывал у меня неотвратимую боязнь, так и оставаясь «белым безмолвием». Порою даже более опасным, чем приполярная тундра где-нибудь на Таймыре. Где я бывал и где так явственно ощутима беспомощность и одиночество любого человека. Особенно в предчувствии пурги. Когда с сосущей сердце тоской осознаёшь, что вся надежда теперь только на собак. На их выносливость и ум, на их врождённое чутьё, на волю к жизни… Они и согреют под снегом в случае нужды, и вывезут потом к становищу аборигенов, к их конусообразным ярангам из оленьих шкур, от которых сверху отделяется дымок, быстро тающий в низком сером небе.

Я понимал, конечно, что материализация порою весьма хаотичных мыслей, превращение их в литературный текст и есть самое сложное, сродни волшебству – из ничего создающему Нечто, и что без дара Божия здесь не обойтись. Но именно писать, создавать образы мне больше всего в глубине души и хотелось. Пусть даже постоянно ощущая неподатливость Слова – «сопротивление материала», порою более стойкого, чем гранит, противящийся скульптору в превращении глыбы в изящную статую. И в конце концов мне реально хотелось увидеть свои преобразованные мысли и чувства, ставшие художественным текстом.

Одним словом, я не был до конца уверен, что у меня в этом деле хоть что-то получится. И фактически изменением судьбы, в случае неудачи, готов был расплатиться за своё непростое решение.

«Ну что ж, попробую, рискну! Пока ещё не поздно. Пока ещё не засосала окончательно “трясина науки”. Пока я ещё относительно молод. Пока ещё мое желание не перетёрлось в пыль, не стало трухой прошлогодней листвы. А вдруг да получится!.. Ведь, в конечном итоге, воплощённое в жизнь призвание и есть настоящее счастье. Ибо работа – это единственное, что тебе никогда не изменит. Тем более что жизнь так скоротечна. И не стоит её разменивать на мелкую монету, на пустяки».

На сегодняшний день у меня вышло уже несколько книг. И размышляя ныне о том начальном периоде, отдалённом от нынешнего на три десятка лет, я вспоминаю о нём как о самом тревожном, трудном, неустойчивом, но в то же время как и о самом дорогом, поскольку во мне, я это чувствовал, вызревали тогда неясные ещё и мне самому образы, выстраивались сюжетные линии будущих рассказов и повестей – самых первых, самых дорогих и желанных. И в этой лёгкой тревоге, в угадывании и предчувствии будущего, обязательно очень счастливого, было что-то отрадное и утешительное для моей мятущейся души. Приблизительно такое же, как бывает в пасмурный, дождливый скучный день, придавленный тяжёлыми «свинцовыми» тучами, когда вдруг средь этой сырой серой массы возникнет лоскуточек голубого неба. И неожиданно ярко, и даже как-то игриво, блеснёт луч солнечного света. И всё преобразится, заиграет, заискрится бриллиантами капель, разулыбается. И река, и синяя заплатка неба где-то в вышине, и деревья и травы.

Иногда я чётко видел, представлял только какую-нибудь побочную, не главную деталь будущей вещи, способную уместиться в одной лишь фразе, например такой: «Куда всё это исчезает и… зачем?» Но по внутреннему, чуть тревожному и в то же время сладостному волнению я уже понимал, что из этого может что-то получиться. И не просто что-то, а то, что будет волновать не только меня, но и других людей, которые прочтут рассказ.

И этой «закваски» – моих былых и нынешних впечатлений, опыта, мне должно хватить – я очень на это надеялся – на всю оставшуюся жизнь. «Надо только начать. Так сказать, броситься в воду – иначе никогда не научишься плавать», – размышлял я. Но начинать, как представлялось мне, главное дело жизни «по остаточному принципу», параллельно основной, пусть даже «не пыльной» научной работе, я не хотел. Вернее, не представлял, что можно совместить эти, на мой взгляд, несовместимые вещи: безупречную логику мыслей, основанных на опыте, и – безудержный полёт воображения, не скованный ничем, хотя также опирающийся на опыт, только иной. Не полученный экспериментальным путём результатов, а жизненный. Отчего-то я тогда не осознавал до конца, что именно так – выкраивая время от основной работы, дающей пропитание, мне и придётся потом долгое время заниматься ремеслом, которое дохода никакого не даёт. Конечно, я предполагал уже тогда, в начале своих литературных опытов, что писательское ремесло предполагает одиночество, ибо ценные мысли вызревают в тишине. Но то, что писательское ремесло (в то время когда мне вздумалось им заниматься) станет ещё и нищенским, никак не поощряемым ни государством, ни толпой, не ведал. Да и кто бы мог предугадать, что «в самой читающей стране мира» в последней четверти двадцатого – начале двадцать первого века писатель, «властитель дум», превратится в ничто, в люмпена, не имеющего никаких привилегий и прав, а «массовый читатель», в большинстве своём, просто перестанет существовать, присосавшись, подобно пиявке, к экрану компьютера или телевизора, ставшего для обывателя новой реальностью. И что писателю, как и во все времена, останется только одно неотъемлемое право – создавать «нетленку», несмотря ни на какие перипетии и обстоятельства жизни. Но, даже написав хорошую книгу, литератор, в подавляющем большинстве случаев, особенно если это малоизвестный автор, будет самостоятельно, поскольку государственных издательств почти не осталось, добывать деньги на публикацию, хотя бы и мизерным тиражом, своего произведения. А предполагаемые спонсоры, к которым литератор вынужден обращаться, обычно смотрят на него – «дармоеда», занимающегося не приносящим дохода делом, в лучшем случае, как на дурака. В худшем, как на престарелую проститутку, давно «вышедшую в тираж», но всё ещё пытающуюся понравиться клиенту, от воли которого зависит дать ей денег или прогнать вон.

* * *

Ровно в пять часов вечера я был в Рыцарском зале Эрмитажа. Любуясь конной композицией средневекового воина, я иногда поглядывал на дверь, поджидая Елену, которая на заранее назначенные встречи обычно не опаздывала.

Ожидая её, я вспомнил, как мы познакомились на какой-то конференции «молодых учёных», проходившей в нашем институте. У нас обоих на этом солидном мероприятии были небольшие доклады. Довольно успешно отчитав их, мы как-то очень легко на одном из перерывов познакомились, почувствовав взаимную, ничем не объяснимую, приязнь друг к другу. С первых минут нашего знакомства я стал выделять Елену из всех своих приятельниц и чувствовал, что тоже нравлюсь ей. Хотя и угадывал некоторую её настороженность по отношению ко мне. Наверное, это было следствием того, что никаких признаний в своих чувствах я ей не делал, и она, пожалуй, не понимала до конца ни меня, ни моих намерений вообще и относительно неё в частности. В Елене мне многое нравилось, но иногда я ощущал внутри себя какое-то глухое раздражение её прямо-таки рафинированной, «приторно-сладкой», на мой взгляд, интеллигентностью, которая, по-видимому, у неё была врождённой, унаследованной от многих поколений предков, исконных петербуржцев…

Краем глаза, не поворачивая головы в её сторону, я увидел, как она стремительно вошла в зал. Остановившись возле широко распахнутых, высоких и, казалось, очень тяжёлых массивных двустворчатых дверей с блестящими медными ручками, она окинула взглядом зал и, улыбаясь, направилась ко мне.

– Привет! – прерывисто дыша, проговорила она, приблизившись. Я обернулся, сделав вид, будто только что заметил её. А она весьма непринуждённо поцеловала меня в щёку: – Извини, что опоздала… Зато у меня для тебя есть, надеюсь, приятный, сюрприз!

– Привет, – отозвался я, взглянув на часы. – Ну, пять минут опоздания для такой красивой (здесь я немного преувеличил) девушки, как ты – сущие пустяки. Я тут, пока пребывал в ожидании, даже стих про тебя сочинил. «Пред вами Тучкина Елена, как рыцарь, преклоню колено!» – продекламировал я, изобразив какое-то немыслимое па и действительно преклонив колено, поцеловал её бледную изящную руку, тем более что в зале мы были одни, если, конечно, не считать молчаливых, напыщенных «рыцарей» в зловеще блестящих боевых доспехах с опущенными забралами.

– Да вы, сударь, я гляжу, истинный кавалер! – ещё больше разрумянилась Елена. – А я-то, грешным делом, вначале приняла вас за стремянного этого грозного великана.

– Уж если я и являюсь чьим-то слугой, так только вашим – родник моего сердца и отрада моих очей, – продолжил я дурачиться.

– Кажется, о слугах я ничего не говорила?

– Но, согласитесь, милая дама, что стремянной не может быть другом рыцаря, и уж тем более его господином. В лучшем случае – боевым товарищем.

– Фу, какой ты, Игорь, подробный! – капризно надула она свои прелестные губки. И тут же, улыбнувшись вновь открытой приветливой улыбкой, продолжила: – Угадай, какой у меня для тебя сюрприз?

– Ты раньше всех успела узнать, что мне присудили Нобелевскую премию в области биологии за открытие гена любви.

– Я серьезно спрашиваю.

– Теряюсь в догадках, моя чаровница. Хотя несколько версий у меня имеется, – всё никак не мог я отделаться от шутливого тона. – Не исключено, что ты решила подарить мне меч и рыцарские доспехи. Меч, чтобы разить врагов, а латы – чтобы быть неуязвимым для стрел Амура, этого проказника, вытворяющего с людьми бог знает что… Есть у меня и более смелые предположения. Ты выиграла по лотерейному билету, добровольно-принудительно распространяемому профкомом, кучу денег и решила купить яхту, чтобы отправиться на ней в тёплые края. Кстати, могу предложить свою кандидатуру в качестве матроса, кока или массажиста.

– Над последней заявкой я подумаю. Хотя какие у вас всё меркантильные предположения, мой друг. Впрочем, о тёплых странах: вдвоём, да ещё на яхте – это заманчиво… Однако сюрприз мой несколько иного свойства. Не из сферы материи, а, скорее, из сферы духа.

– Надеюсь, не святого?

– Не богохульствуй, Игорь, – серьёзно ответила она и, порывшись в сумочке, вынула оттуда два билета в театр, торжественно приподняв их над головой. – Вот, смотри, что я достала! В БДТ премьера «Тихого Дона», в постановке самого Товстоногова! В главных ролях Олег Борисов и Светлана Крючкова, начинающая, но, говорят, очень талантливая актриса. Как считаешь, заслужила я за это поцелуй?

– И не один, а как минимум, дюжину, – ответил я и вознамерился поцеловать Елену в её вновь капризно надутые губы. Увы, в сей самый миг в зал начала вливаться припозднившаяся группа «организованных иностранных туристов», сопровождаемая громко вещающим гидом-переводчиком, коим оказалась миловидная девушка, быстро прошедшая на середину зала с длинной указкой. Подождав, пока пёстро одетая группа выстроится перед ней полукругом, она начала рассказ по-немецки, время от времени тыча указкой, как копьём, в панцирь нашего конного рыцаря и стоя у морды лошади, только с противоположной стороны.

Обогнув круп боевого коня и миновав группу рослых немцев и немок, внимательно слушающих миниатюрного экскурсовода, мы потихонечку вышли из зала.

– Теперь ты мой должник, – не сумев скрыть вздох разочарования, произнесла Елена в длинном, гулком, празднично освещённом коридоре, в котором вдоль стен на своих стульях у открытых дверей в другие залы подрёмывали аккуратненькие седовласые старушки – смотрители музея, сами уже давно превратившиеся в его экспонаты.

– Да отслужу я, боярыня, не сумлевайтесь, – попробовал развеять я в том числе и свою досаду от предвкушаемого, но несостоявшегося поцелуя. Тем более что с Леной мы ещё ни разу по-настоящему не целовались.

– Игорь, не паясничай, пожалуйста. Тебе это не идёт, – немного раздражённо отреагировала она на мою шутку. – Давай встретимся завтра в половине седьмого у театра. Хорошо? – уже более примирительно произнесла она. – И не сердись на меня, пожалуйста. Просто день сегодня был довольно трудный. Возилась со статьёй, которую шеф уже третий раз заворачивает. А ведь у меня, как и у тебя, последний год аспирантуры, и надо успеть подготовить «дисер», – перешла она на аспирантский сленг, что делала крайне редко. – Проводи меня до метро. У нас сегодня ужин с родственниками, и мне надо быть дома к семи. Да, и возьми билеты – они должны быть у мужчины. В общем, встречаемся завтра, как договорились. Хорошо?

– Хорошо, – не очень вежливо ответил я.

– Ты всё-таки обиделся, – с сожалением произнесла Елена. И мы молча продолжили путь, теперь уже спускаясь к гардеробу по широкой мраморной лестнице, заканчивающейся в просторном, хорошо освещённом вестибюле дворца с его парадными высокими дверями с изящно изогнутыми линиями внутреннего каркаса – хорошо отполированного коричневатого цвета дерева, обрамляющего толстое стекло, сквозь которое была видна тёмная, почти чёрная Нева. И, колеблемые лёгкой рябью воды, плавающие в ней большие круглые плафоны светящих мягким жёлтым светом «одноногих» фонарей, широко «шагающих» вдоль гранитной набережной на своих высоких, словно у цапель, «ногах».

Их свет, цепочкой уходящий вдаль вдоль набережной, заманчиво блистал яичными желтками, и ни глянцевая чернота воды, ни темнота промозглого осеннего вечера не в силах были поглотить его. И это отчего-то вселяло надежду, что всё будет хорошо.

Ветер снаружи, и особенно у реки, куда мы подошли зачем-то, перейдя улицу, был пронзительный, колкий, холодный, с чувством хозяина забирающийся под наши плащи.

– Знаешь, лучше проводи меня до остановки троллейбуса – это ближе, – попросила Елена, беря меня под руку, свободной придерживая поднятый ворот плаща.

Обогнув угол здания, мы вышли на Дворцовую площадь, где ветер уже не был так свиреп. Перейдя её, поднырнули под арку Генерального штаба и, миновав телеграф, оказались на Невском проспекте. Тут ветер был уже не властен. Но, несмотря на это, не оставляло ощущение, что он успел просвистать нас насквозь, выветрив всё самое хорошее и теплое, с чем и ради чего только и стоит жить…

Я вспомнил вновь о Маргарите, её письме. Однако вспомнил уже как-то вяло, отстранённо, словно о чём-то постороннем, очень давнем, почти забытом, мало трогающем сердце. Так бывает, когда «непереносимые» детские обиды со временем становятся смешными.

На следующий день, прямо с утра, чтобы не передумать, я написал заявление с просьбой об отчислении меня из аспирантуры по собственному желанию. Весь день затем отражая «атаки» увещевающих меня, предлагавших не пороть горячку и закончить аспирантуру, доказывающих и аргументирующих свои доказательства, что я поступаю глупо. И что если я не полный идиот, то должен заявление своё из канцелярии побыстрее, пока ему ещё не дали ход, забрать и забыть о нём как о страшном сне…

Вечером, в половине седьмого, мы встретились с Еленой у театра, уже на дальних подступах к которому толпа любителей театрального действа, к которым я себя не причисляю, с горящими глазами «стреляла» у прохожих, двигающихся в направлении БДТ, лишние билетики. Несмотря на моё скептическое отношение к театру, к его какой-то, на мой взгляд, ненатуральности, спектакль действительно был хорош. Однако восторги Елены, перехлёстывающие прямо-таки через край, казались мне всё же чрезмерными. И чтобы не портить вечер ни ей, ни себе, я не стал говорить о принятом мною сегодняшним утром решении. Тем более что в конце недели я был зван на родительскую дачу – «на закрытие сезона», «отжимки», с домашним вином из черноплодной рябины – «производство отца» и «очень вкусными мамиными голубцами».

– Ты только торт какой-нибудь купи или цветок. Тогда ты им стопроцентно понравишься, – проговорилась Лена, и я окончательно понял, что мне пора домой.

Смотрины в мои планы не входили. Я очень хорошо относился к Лене, тем более что человеком на самом деле она была славным, но всё-таки я не любил её. И это было главным.

В конце недели в аэропорту Пулково, ожидая посадки в самолёт, я написал ей – не то короткое письмо, не то пространную записку, в которой извинился за невозможность, в связи со срочным отъездом, побывать у них на даче и познакомиться с её родителями, а также попытался объяснить свой нелогичный с точки зрения «здравого смысла» поступок с аспирантурой. В конце подсластив «пилюлю» фразой, в которую тогда почти что верил: «Лена, ты замечательный человек, и я тебя почти люблю. Но я тебя, поверь, не стою. До свидания, а может быть, прощай».

* * *

В родном городе я оказался никому не нужен. Вернее, не нужен я стал советской науке. А ещё точнее – родному институту, который направлял меня в аспирантуру и который ожидал меня лишь через год остепенённым специалистом. Без учёной же степени мне могли предоставить только должность лаборанта или, в лучшем случае, инженера…

Почти полгода я промыкался в поисках работы по академическим учреждениям. Где-то сразу получал отказ: «Тема работы не по нашему профилю». Где-то – предложение, на которое я, после двух лет аспирантуры в Питере, так же, как и в родном институте, согласиться не мог – не позволяла гордость. «У нас вакантно место лаборанта», – обычно слышал я ответ в очередном отделе кадров. А на мой вопрос: «В чём заключаются его обязанности?» получал исчерпывающую информацию: «Пробирки мыть. Причём очень тщательно. Оклад, конечно, небольшой – зато есть реальная перспектива роста…»

В свободное от хождения по институтам время, которого у меня теперь было предостаточно, я успел перечитать массу книг из домашней библиотеки и ясно понял, что никакого триумфального въезда на белом коне в литературу у меня в ближайшее время, по-видимому, не предвидится. Более того, может быть, это «ближайшее время» будет отодвинуто от сегодняшнего на многие-многие годы. Через шесть месяцев, почти постоянно ощущая свою незначительность и ненужность, испытывая угрызения совести по поводу того, что в двадцать семь лет (Лермонтов к этому времени уже на дуэли погиб, успев стать классиком русской литературы. Прав был мой шеф!) сижу на шее у родителей, я заработал язву двенадцатиперстной кишки и наконец-то понял, что работу мне надо искать в иных, не научных, более грубых сферах. Это во-первых. И, во-вторых, не стоит постоянно поддаваться унынию. Жизнь, несмотря ни на что, всё-таки продолжается. И надо постараться из негатива извлечь позитив.

Стоит сказать, что родители не докучали мне своими советами и за безделье не корили, видимо, понимая, что с их сыном происходит что-то необычное, судьбоносное. Хотя, конечно же, вздыхали украдкой – я это замечал – от моей непутёвости, в глубине души наверняка жалея, что я бросил аспирантуру, где у меня всё складывалось так удачно. Да мне и самому теперь поступок мой казался странным, необъяснимым, лишённым смысла.

С Маргаритой, о которой я так часто думал перед возвращением домой, отношения стали какими-то постными, будто мы внезапно впали в летаргический сон и никак не можем проснуться, а встречи – редкими. Возможно, это происходило оттого, что я, казалось навсегда, утратил свой природный оптимизм и веру в неизбежную удачу. Мой внутренний стержень, так долго до того удерживающий независимую гордую осанку, теперь как будто бы слегка прогнулся, не выдержав тяжести неразрешённых житейских проблем, свалившихся на мои плечи.

Порою, особенно во время весёлой дружеской пирушки, мне начинало казаться, что я всё тот же, прежний. Что вот ещё немного, и я смогу распутать этот гордиев узел. Но, заглядывая в глубину своего сердца, я видел там ужасающую разруху и чувствовал безмерную тоску. Я сознавал, что потерял себя, но как найти – не знал. Может быть, оттого, что перспективы впереди вырисовывались теперь весьма туманные, в отличие от чётких и прямых (как его проспекты), имеющихся в Питере. И, самое главное, я начинал осознавать, что становлюсь неинтересным даже самому себе.

В конце концов, в начале февраля, по протекции отца моего давнишнего приятеля, я устроился в СМУ «Водстрой» буровиком.

– Работа у нас не из лёгких. Особенно зимой. Но зато и заработки – будь здоров! – подбадривал меня мастер участка Судаков после прохождения всех формальностей, намереваясь отправить в недоукомплектованную бригаду, работающую на какой-то отдалённой кошаре в Усть-Ордынском Бурятском автономном округе.

На этой, забытой богом и пустующей зимой степной кошаре требовалось пробурить почти двухсотметровую скважину, чтобы добыть необходимое количество воды для стад овец, пасущихся там летом.

– Значит так, – продолжал инструктировать меня мастер, – до Олоя доедешь с автостанции, рейсовым автобусом. А там километров пять-шесть в сторону Хазаргая, или на попутках, или пешком. Метрах в двухстах от дороги увидишь буровую вышку и синего цвета балок. Там твоя бригада и стоит. Бригадир – Мельник Михаил Сергеевич. Мужик основательный. Один из лучших в нашем управлении. По три скважины в месяц, если не сильно глубоких, даёт. Оттого и заработки у них высокие. Хотя, конечно, контингент разный бывает, – счёл нужным Судаков осведомить о наболевшем, – текучесть кадров на буровых страшная. Но ты, паря, не унывай, – вновь подбодрил он. – В бригаде Мельника ты за один месяц столько получишь, сколько за два года в своей аспирантуре не видал. Одевайся только потеплее. Вишь февраль-то свирепый какой нынче выдался. Ватные штаны, телогрейку, валенки получил? – спросил он, критически оглядывая мою зимнюю куртку на синтепоне, в которой я «гарцевал» в Питере. – Куртёшки там такие – на тараканьем меху – не спасут, – сделал он категорический вывод и, ещё раз оглядев меня, добавил: – Чё-то не нравится мне твой кислый вид. Давай-ка вот что лучше сделаем. Через пару дней в эту бригаду пойдёт машина с соляркой. Она тебя к месту и доставит. Ничего, вчетвером пока поработают – не впервой! – возвысил он голос. – А то мне тебя одного пока отпускать страшновато. Не дай бог околеешь ещё где, в степи. СМУ мне этого не простит. Из тебя, может быть, – криво улыбнулся он, – при твоей-то учёности! – глядишь, в скором времени хороший мастер участка образуется. Подучишься на курсах буровых мастеров в Ростове и сам будешь бригадами командовать, – не веря самому себе, закончил мастер. И, уходя уже куда-то по делам, добавил: – Значит седьмого, через два дня, жду тебя в конторе к восьми утра.

* * *

Шофёр, с которым мы выехали в бригаду, был под стать погоде, сумрачен и неразговорчив. И только когда мы миновали неприглядные пригороды, он разжал зубы, спросив:

– Снизу не сильно дует?

– Всё нормально, – попробовал я быть оптимистом, чувствуя себя в ватных штанах и телогрейке неуклюже и как-то раздуто.

Шофёр мельком взглянул на меня и, видимо, не поверив моему мажорному тону, заговорил раздражённо:

– Сколько раз говорил я им – надо утеплить к зиме кабину! А, впрочем, как ни утепляй – толку мало. Ездим на старье, которое давно пора менять! Не дай бог, где на трассе заглохнешь – пропадёшь. У нас, так вот, один в прошлом годе, тоже в феврале, тормознулся в степи… Пытался паяльной лампой в кабине греться, да, видно, заснул. Ну, вместе с машиной и сгорел.

Снова плотно сомкнув губы, он стал неотрывно смотреть на уходящую за дальние холмы дорогу, чёрный асфальт которой белыми языками вылизывала бегущая впереди машины быстрая позёмка.

– А ты чё всё молчишь? Рассказал бы чего интересненькое, – не поворачивая головы в мою сторону, произнёс шофёр.

– В этот день, пятьдесят восемь лет назад, в Иркутске, без суда и следствия, большевики расстреляли адмирала Колчака. А тело сбросили в прорубь на Ангаре, недалеко от Знаменского монастыря, который мы часа полтора назад проехали, – озвучил я свои мысли.

Шофёр с любопытством взглянул на меня и, отвернувшись, опять замолчал.

«День начался очень весело», – мысленно прокомментировал я ситуацию и попытался в продуваемой, как щелеватый скворечник, кабине хоть немного подремать. Кажется, мне это удалось, потому что я вновь полностью вернулся к действительности, только когда мы свернули с трассы на гравийную дорогу и машину начало нещадно трясти.

– Скоро приедем, – увидев, что я открыл глаза, успокоил шофёр. – Километров двадцать, не больше, осталось. Дремли пока, чего тебе, – вздохнул он о чём-то своём и снова умолк, неотрывно глядя на дорогу.

Я взглянул на часы. Было начало двенадцатого. «Значит, мы в пути уже больше двух часов». Посмотрел в боковое стекло. Теперь ветер крошевом снега зло, словно песком, швырялся с моей стороны. Кругом лишь степь, что была и час тому назад, когда я задремал. Заснеженные белые просторы и вплетающийся в монотонный, убаюкивающий шум мотора разбойничий посвист ветра. «Не дай бог в такую погоду остаться в степи одному». От одной только этой мысли меня пробрал озноб.

Миновав какую-то ещё не до конца рассыпавшуюся, кажется, совсем уж нежилую – если б не дымы из труб, неопрятным тёмным пятном притулившуюся у склона горушки деревеньку, издалека увидели ажурную мачту буровой, чем-то отдалённо напомнившую мне Эйфелеву башню. А когда подъехали поближе, я разглядел и синий балок. Из его полукруглой крыши метра на два вверх торчала ржавая железная труба. А из неё, коптя белёсое небо, валил, как из разогнавшегося паровоза, густой дым.

– Вот собаки! Солярку жгут. Лень им дровец сухих заготовить. Хотя откуда здесь в степи дрова, да ещё сухие. С собой разве что привезти, – подъезжая к самому балку и заглушив мотор, определил ситуацию водила.

Из вагончика на шум подъехавшей машины никто не вышел.

– Спят, что ли? – удивился шофёр, соскакивая с подножки кабины на землю и направляясь к балку. Я последовал за ним.

В полумраке вагончика на верхней полке среди засаленных ватных одеял обнаружилось некое шевеление.

– Есть кто живой?! – громко спросил шофёр. – Вставайте, соляру вам для дизеля привёз!

С верхней и нижней полки показались две головы. По торчащим во все стороны немытым волосам было видно, что они давно не видели гребня.

– Ну, чё орёшь-то? Отдыхать людям мешаешь, – недовольно произнёс же свесивший с верхней полки ноги в дырявых носках щуплый мужичонка.

В вагончике было жарко, а запах в нём стоял настолько специфический, что меня в первые минуты чуть не стошнило. Угадывалось, что настоян он был на какой-то слежавшейся, с прелью уже, материи, солярке, развешенных на проволоке около трубы отнюдь не первой свежести портянках и рабочей одежде, давно, по-видимому, скисшем супце, водочном перегаре, табачном дыме и ещё на чем-то таком, для чего в моём словарном багаже слов не находилось…

Представив, что именно здесь мне предстоит жить, я почувствовал слабину в ногах. И мне тут же захотелось осесть прямо на грязный, давно не метённый пол, крепко обхватить голову руками – чтобы уже больше ничего не видеть и не слышать – и завыть, как воют бабы навзрыд от безысходного горя.

– Вот, пополнение вам привёз, – указал водитель на меня, окаменело стоявшего у двери. – Принимайте солярку по-быстрому. Мне ещё надо в дальнюю бригаду успеть да назад к вечеру вернуться.

В этот момент шофёр вдруг представился мне единственным спасителем. И если бы он не ехал дальше, а сразу возвращался в город, я уговорил бы его взять меня с собой, не оставлять здесь. Мне казалось, я клещом готов был вцепиться в рукав его телогрейки и не выпускать его до самого Иркутска…

С какой-то нежностью я вспомнил широкую мраморную лестницу Зоологического института, ведущую наверх в наши кабинеты, и улыбчивых научных сотрудников в белых халатах, встречающихся на ней и приветливо здоровающихся с тобой. Увы, теперь всё это было для меня недостижимо…

«Для чего и на что я всё это променял?! Ради чего – фактически, изменив судьбу – решился на такой шаг?! Ведь не исключено, что я никогда не стану писателем. Ничего же путного пока ещё мной не написано. Так, лишь намётки, заготовки чего-то неясного, неопределённого даже для самого себя. Зарисовки предчувствий или «Бред надежд», как я называл это нечто, просящееся на листы бумаги, а иногда и на случайные листки, когда воспоминания из глубин памяти настойчиво требовали выхода. Но ведь ни одного настоящего рассказа у меня ещё нет. Да, есть несколько удачных стихотворений, с десяток, не более. Однако удачными-то они представляются только мне да некоторым моим знакомым. Но ведь знакомые мои, приятели в большинстве своём не литераторы. В лучшем случае – биологи… На что я надеялся? На свою непреклонную волю, которой в глубине души всегда так гордился? Так нет её уже, видно, этой непреклонной воли! Она могла произрастать, как выяснилось не так давно, только в тепличных условиях… Зачем я собственными руками, своим глупым бездумным поступком сломал собственную жизнь?!» Я чувствовал, что близок к истерике. И все эти горькие, быстро отрезвляющие мысли о реальном положении дел с невероятной быстротой пробегали передо мной, не оставляя теперь даже слабого лучика надежды на что-то хорошее там, впереди.

«Только не раскисать. Не размазываться зелёной соплёй по стенке. Надо уметь держать удар. Надо переупрямить судьбу».

– Где бригадир? – вывел меня из ступора громкий, какой-то упругий голос шофёра.

– В город уехал – наряды сдавать за пробуренные скважины, – всё ещё сидя на верхней полке и беспечно болтая ногами, ответил верховой мужик, почти касаясь своей чёрной пяткой, видимой в дыре носка, лица сидящего ниже здоровяка, безучастно наблюдавшего за всем происходящим и время от времени всей пятернёй скребущего голову.

– А чё дрыхнете, не работаете? – уже как-то лениво, спросил шофёр.

– Дак бригаду надо пополнить! Недокомплект, – зычным голосом вдруг встрял в разговор здоровяк, неспешно вставая со своего рундука и в одних трусах и майке подходя к печке, бок которой был раскалён докрасна. Поставив на неё железный закопчённый чайник, продолжил: – Один от нас сбёг. Трудностей испугался. (Как я тогда завидовал этому неизвестному!) Вот бригадир и отправился в управление, чтобы заодно ещё и человека два-три добыть. Нас с мастером оставил – шурф копать, да забуриваться приказал.

– Ты, значит, мастер? – уточнил шофёр у сидящего на своём «насесте» мужика.

– Ну, я, – нехотя ответил худощавый, неожиданно легко спрыгнув с верхней полки.

На его впалой костлявой груди с сероватой кожей, в глубоком вырезе, видимо, большой для него и далеко не свежей майки виднелись наколотые синеватые купола собора Василия Блаженного во всей их витиеватой красе. А на предплечьях, когда он подошёл поближе, я успел разобрать две «классические» надписи для людей, которые не разминулись с зоной: «Нет в жизни счастья» и «Не забуду мать родную».

Первую надпись я готов был сделать у себя немедленно, причём на самом видном месте, например, на лбу. Подобно тому, как каторжанам ставили на нём клеймо.

– Костя! – неожиданно игриво выбросил он в мою сторону жилистую, судя по всему, сильную руку, пальцы которой были все в наколотых перстнях.

От неожиданности я непроизвольно отступил на полшага назад.

– Да не боись ты, мы интеллигенцию не обижаем, правда? – весело улыбнувшись почерневшими зубами, подмигнул он напарнику, не опуская руку.

– Игорь, – ответил я придя в себя и ощутил, как и предполагал, сильное и цепкое рукопожатие.

– Нам тут сорока на хвосте принесла – ты вроде как большим учёным был, – снова весело ухмыльнулся мастер. – Небось, тяжелее авторучки давненько ничего не держал? Мы тебя тоже сильно напрягать не станем. Сёдня шурф начнём долбить. Тебе, как особо грамотному, доверим наиболее тонкие и точные приборы: кувалдометр и ломперметр. Ими будешь работать, – весело рассмеялся он, сверкнув золотой фиксой. А здоровяк, одевающийся у рундука, отчего-то нахмурился.

– Ну, ладно, хватит лясы точить, – вдруг устрожился шофёр. – Давай кажи, мастер, куда соляру сливать. И парня без нужды не задирай, – добавил он.

– Ща, один момент, – мгновенно свернув улыбку, ответил Костя, возраст которого определить было сложно. Ему могло быть и тридцать, и пятьдесят. – Только вот, парадный клифт надёрну, – продолжал скоморошничать он теперь перед шофёром, набрасывая на плечи, прямо поверх майки, засаленную телогрейку и погружая ноги в просторные валенки, стоящие у печи.

– Меня Николаем Иванычем кличут, – рокотнул от печки уже одетый здоровяк, снимая с неё закипевший чайник и на мгновение переводя взгляд на хлопнувшую дверь, за которой скрылись шофёр и мастер. – Чайку, супца горохового – не желаешь? – раздвигая на столе грязную посуду и ставя на него чайник, спросил он добродушно.

– Спасибо, я не голоден, – соврал я. – Мне бы какую-нибудь работу.

Я полагал в тот миг, что лишь работа – изнурительная, до полного изнеможения и отупения; до истребления в себе почти всех желаний, кроме поесть и поспать, способна заглушить во мне сосущую душу тоску по прошлой, – утраченной, возможно, навсегда теперь, – прекрасной жизни и отвращение к жизни нынешней.

– Наломаешься ещё, успеешь, – рассудительно ответил Николай Иванович, которому, на первый взгляд, было не меньше пятидесяти. – Соляра теперь есть. После обеда начнём горбыль жечь – землю отогревать, а то она, как каменюга, твердющая. Аж звенит, когда ломом по ней вдаришь. Сердится, должно быть, что спать ей до весны мешаем. А без соляры горбыль, – объяснил он мне «тонкости технологического процесса», – не горит ни в какую, сырой. А как земелька маленько оттает – шурф копать начнём. У нас процесс бурения с водой идёт. Вот и нужна для неё ямина. Два на два, да метра полтора в глубину, чтобы в неё водовозки три воды можно было вылить. Так что наработаешься ещё до отрыжки. Садись лучше, ешь, – снова предложил он. – А на мастера внимания не обращай. Он мужик, конечно, кручёный, но, в общем-то, не вредный. Хотя поговорка о нём в СМУ такая ходит: «Вечно пьяный, вечно злой – сменный мастер буровой», – улыбнулся Николай Иванович и уже в раздумье продолжил: – И в чём-то эта побасёнка верна… Специалист он – неплохой. Дело своё знает. По малолетке пырнул кого-то ножом. Ну и по тюрьмам потом закружил, ясно дело. Полжизни за забором да за колючей проволокой провёл. Озлобился на весь свет, будто судьба ему чего недодала. И особливо ещё потому, что девчонка та, из их посёлка, за которую он в драку влез, не дождалась его после первого небольшого срока, и за того, кого он пырнул, замуж вышла. И пока он срок «мотал» – двух ребятишек успела родить…

Николай Иванович говорил степенно, и как-то угадывалось, что за его плечами стоит недюжинный житейский опыт.

– Давай разболакайся да садись к столу, – снова попытался он подстегнуть меня к какому-либо действию, ставя на стол большую сковороду с жареной картошкой. Перекусить надо. Силы нам скоро понадобятся, – словно уговаривая самого себя, негромко произнёс он и, обернувшись ко мне, всё ещё стоящему у дверей, уже громче сказал: – Да, не журись ты так, паря, – жизнь ведь не кончается сегодня! А как говорили древние и очень мудрые китайцы: «Если ты не потерял жизнь – ты ничего не потерял». А заробей, загрусти – курица обидит! – улыбнувшись открытой улыбкой, закончил он.

Снимая у вешалки возле входной двери телогрейку, ватные штаны и ощущая себя отчего-то в этом одеянии не то Чуком, не то Геком, собравшимся на Северный полюс, я вдруг почувствовал, что уже не так остро ощущаю запахи, вначале чуть было не отправившие меня в нокаут. «Да, быстро человек привыкает к плохому, – грустно подумал я. – Однако к хорошему он привыкает ещё быстрее», – припомнил я Питер.

На улице послышался шум отъезжающего бензовоза, и через мгновение в телогрейке нараспашку в балок с мороза пулей влетел Костя.

– Ну что, Иваныч, змеиный супчик готов? – довольно потирая руки, спросил он. – А где у нас вчерашние пирожки с гноем, – подмигнул он напарнику, спокойно хлебавшему какую-то баланду.

В этот момент я вновь почувствовал удушливый спазм подступающей к горлу тошноты и понял, что ничего съесть уже не смогу.

– Никак нам плохо? – обернулся ко мне Костя, наливая себе в довольно чистую эмалированную чашку супец, преющий на кирпичах возле боковины раскалённой печки. – Ах, какие мы нежные, – заговорил он с издёвкой и неожиданно крепко хлопнул меня по плечу. Судя по всему, мастер был неисправимый весельчак.

– Ну чего ты, Костя, к человеку вяжешься? Угомонись. Он в твоих бедах не виноват, – подал голос Николай Иваныч, споласкивая в тазу заляпанную алюминиевую кружку, чтобы налить себе чая. – Парень и так в непривычной для него обстановке. А тут ещё ты зудишь, задираешь его. Силы, что ли, некуда девать? Иди тогда вон землю долби без прогрева, шурф рой.

– Ничего, пусть привыкает. Знал чтобы, как трудовая копейка достаётся. Вот он у меня после обеда и пойдёт шурф долбить. Сразу небо с овчинку покажется, – не унимался Костя.

– Все будем рыть после оттайки грунта. По очереди, – вставил Николай Иванович.

– Вот и ройте вдвоём, «по очереди», – передразнил Костя. – А я – мастер. Моя задача – за технологическим процессом следить, чтобы он не нарушался. Я, если хотите знать, – он какое-то время подыскивал слова, – человек ненавязчивой идеи, вот! – веско закончил он.

– Ох, доизгаляешься ты над людями, Костик, – снова рокотнул от уже почти чисто прибранного стола, расположенного под сплошным, немаленьким, окошком, Николай Иванович. – Вот приедет Миша, он тебе перцу-то задаст!

– Иваныч, а чё у нас портвейна от вчерашнего совсем ни грамма, что ли, не осталось? – озабоченно спросил как-то сразу притихший мастер, перебирая пустые бутылки, стоящие и лежащие на полу у рундука.

– С тобой разве останется? – вздохнул здоровяк. – Я хотел парочку на похмел припрятать. Какой там! Пока всё не допил – не успокоился. Вон, водички холодной из бака попей, – посоветовал он Косте, продолжавшему шарить теперь уже в рундуке. – Нет ничего, не ищи.

– Главно дело, съездить в Хазаргай-то теперь не на чем. На МАЗе вышку уже подняли, – вслух размышлял Костя, ставший теперь совсем не задиристым, почти ручным. – Может, вышку опустим, да сгоняем? – неуверенно произнёс он, обращаясь к Николаю.

– Я те сгоняю! Миша что нам велел? До его приезда чтобы забуриться. Да метров десять-двенадцать хотя бы под «кондуктора» пройти. Тем более что породы здесь не сложные – мергеля. А у нас не то что бурение – даже шурф ещё не готов. Один плюс – вышку на место поставили. Хватит, погуляли, будя. За работу пора браться. Я пойду горбыль подпалю, а вы тут ешьте пока. Земля-то быстро не отойдёт. Дай бог к ночи яму начать рыть. Ты, Игорь, располагайся, обустраивайся. Можешь вторую верхнюю полку занять – там теплее. А если этот ханурик начнёт приставать – в харю ему. Ты парень, я гляжу, не слабый.

– Может я, пока вы горбыль жжёте, в вагончике приберусь да посуду перемою. Могу и сварить чего-нибудь на ужин.

– Вот это дело! – довольно крякнул Николай Иванович, надевая у входной двери телогрейку. – Приберись, точно. А то такой срач после вчерашнего. Ящик портвейна, почитай, выжрали, – произнёс он с неким изумлением.

Николай Иванович ушёл. Костя забрался к себе на верхотуру и затих, а я начал генеральную уборку, для начала перемыв горячей водой из большого чайника всю имеющуюся посуду.

Часа через полтора в вагончике стало даже как будто уютно.

Раза два, пока я прибирался, приходил погреться Николай Иваныч. Одобрительно глядя на мои действия, он садился на табуретку возле двери, не подходя к печке, стоявшей посередине вагончика, «чтобы не марать». От него пахло соляркой, дымом и как будто бы пронзительным февральским ветром. Не знаю почему, но мне это было приятно, точно человек пришёл от таёжного костра.

– Вы теперь ещё тапочки заведите, – свесив голову со своей полки и глядя на подметённый пол, миролюбиво проговорил Костя.

– И заведём, – улыбнувшись, ответил Николай и, обратившись ко мне, сказал: – Закончишь здесь – можешь меня сменить. Нам, главно дело, верхнюю, самую промёрзшую корку прогреть…

Горбыль, даже облитый из ведра соляркой, горел неохотно. Огонь, словно слизывая языками пламени приятную ему соляру, скручивал доски, будто отжимая из них влагу, которая, злобно шипя, поглощалась ленивым костром. В грустное, серое, уже предвечернее небо поднимались тёмные, беспросветные, как мои нынешние мысли, клубы дыма…

В конце концов огонь одолевал воду и начинал резвиться веселее, а подложенные в костёр новые доски занимались быстрее. Отчего-то эти наблюдения – победа упрямой стихии огня над холодной, всё замораживающей стихией воды – вселили надежду и в меня. «Ничего, всё перетрётся, перемелется, переплавится… Не всё ещё потеряно… – размышлял я, глядя на завораживающий весёлый огонь огромного, будто в пионерском лагере в конце лета, когда всем грустно расставаться и друг с другом, и с кончающимся летом, костра. – Из всего этого всё равно выкуется, вызреет что-то хорошее, цельное…»

Уже в темноте мы с Николаем Ивановичем разгребли горячую золу прогоревших досок и при холодном свете звёзд и жёлтом, из окна вагончика, попробовали копать землю, которая после многочисленных предварительных ударов по ней ломом или киркой подавалась лишь на четверть штыковой лопаты.

Вырыв что-то вроде неглубокого, но весьма объёмного «корыта», с чёрными от сажи лицами, уставшие, мы снова заложили в это углубление горбыль, облили его соляркой и подожгли.

– Всю ночь придётся жечь, – неровно дыша, проговорил Николай Иваныч. – Гляди, как земля нынче промёрзла. Прямо какой-то непробиваемый панцирь на себя надела. Ничё, завтра полегше пойдёт, – успокоил он меня. Нам, главно дело, промёрзший слой убрать…

Сняв верхонку, он стёр с лица капли пота, катящегося из под шапки, чем ещё больше размазал по лицу сажу.

«Я, конечно, тоже выгляжу не лучше, – подумал я про себя. – Видели бы меня сейчас знакомые аспирантки. Наверняка бы не узнали. Или сделали вид, что не знают. Ну что же, всё правильно. Как говорят педантичные немцы: “Jedem das seine” – “Каждому своё”. Ведь, кажется, именно это было начертано на вратах Бухенвальда».

– Ладно, пойдём ужинать. Костя кашку обещал сварганить, – вывел меня из раздумий голос Николая Ивановича.

Всё тело у меня гудело, как высоковольтные провода на ветру. Звенело комариным гудом отчего-то и в голове. И сейчас я готов был съесть глубокую чашку даже и «змеиного супчика».

«Стремительно деградируешь, Ветров, – мысленно пожурил я себя и, едва переставляя ноги в ставших вдруг такими тяжелыми валенках с калошами, потащился к вагончику, на стене которого в отсветах пляшущего за моей спиной огня проявилась огромная, неуклюжая, такая непохожая на меня прежнего, тень. – А, может быть, это уже не только моя тень, но и моя сущность», – невесело подумал я, припомнив снова Питер и знакомых аспиранток, и начинающих актрис, с которыми меня знакомила Елена, заядлая театралка, завсегдатай премьер, особенно в любимом ею БДТ. Но даже заплакать в этот миг от осознания того, что что-то очень светлое и теперь такое нереально далёкое, может быть, навсегда утрачено, сил у меня уже не было.

* * *

В бригаде Мельника – очень хорошей, кстати, бригаде, костяк которой был постоянным, – я проработал чуть меньше года обычным буровиком. То есть человеком, выполняющим все подручные – самые трудные и грязные – работы. И за это время действительно «особо точные приборы – ломперметр и кувалдометр», лом и кувалда, стали моими привычными инструментами.

Обычно (и это, в первую очередь, благодаря бригадиру – спокойному, отлично знающему своё дело человеку) мы успевали пробурить две-три не очень глубокие, метров по пятьдесят-семьдесят, скважины в месяц. И заработки у нас поэтому были одни из самых высоких в управлении. Я, например, мог позволить себе на какую-нибудь загородную пирушку с прежними друзьями купить ящик шампанского и ящик хорошего вина. Но всё это, в том числе и появившийся не без помощи родителей автомобиль, как-то не очень радовало меня. Мне всё время казалось, что я утратил что-то гораздо большее, чем обрёл. Да и друзья мои, как будто они были теперь из какой-то полузабытой, прошлой, давней жизни, – я чувствовал это, – всё больше отдалялись от меня. А может быть, и я от них. Что в принципе одно и то же. Скорее всего, это происходило оттого, что общих интересов у нас оставалось всё меньше. Ведь так различна теперь была наша жизнь. К тому же я бывал в постоянных разъездах, колеся по необъятью нашей области, на территории которой спокойно могли уместиться несколько европейских, причём немаленьких, государств. И перемещаться по этим «государствам» – в большинстве своём неказистым, – со всем бутором, буровой установкой, вагончиком, водовозкой, да и работать тоже, приятнее всего было всё же летом, чем зимой, когда морозяка, кажется, готов достать тебя повсюду. А если ещё скважина бурится в лютые морозы не в какой-нибудь деревеньке, а в степи, на кошаре, да работа идёт в две смены: и днём и ночью, то и подавно загрустишь, пригорюнишься, затоскуешь о неудавшейся своей судьбе. И никакие деньги тут твою печаль заглушить не могут.

Бурить скважины в деревне было для бригады всегда предпочтительнее да и проще. Тут тебе и с продуктами, и с размещением помогут. В доме, каком-никаком, поселят: с кроватями, с простынями чистыми. Это тебе не в вагончике, где только четыре стационарных спальных места на восемь человек, если бригада полностью укомплектована. И где одни спят днём, а другие ночью.

Обычно мясо, молоко, мёд «Заказчик» выдавал нам в долг, под будущую скважину. А иногда бывало даже, что по распоряжению директора колхоза, совхоза ли, и кормили отлично: с первым, вторым и третьим, по три раза в день, причём бесплатно, если в деревне была столовая. И мы тогда освобождались от поочерёдной готовки. А если скважина была удачной – с хорошим наполнением, то давали, уже в качестве подарка, и домой: тот же мёд, мясо, сметану, творог. В общем, всё то, чем не оскудела ещё деревня.

После одной или двух, если работы шли быстро, без помех, пробуренных скважин – дня три отдыха дома и – переезд на новое место. И снова всё по кругу. Выбор по карте водоносных горизонтов места бурения; рытьё шурфа; завоз обсадных – большого диаметра, и водоподъёмных – малого диаметра труб; подбор «шарожек», то есть самих буровых наконечников, в зависимости от пород – твердых или мягких. Иногда, если породы трудные, то и с алмазным вкраплением.

И хорошо, когда весь этот отлаженный механизм идёт без сбоев. Тогда неглубокую скважину можно и дня за три-четыре со всем обустройством сработать. Однако бывало, что из-за какой-нибудь случайности или аварии всё словно рушится вдруг, в одночасье. То «шарожку» породами затрёт, и дизелю не хватает мощности провернуть весь снаряд. То сам дизель ни с того ни с сего заглохнет. То по чьему-то недосмотру произойдет обрыв части снаряда, и как-то надо измудриться его теперь из скважины достать. Тогда уж на буровой для всех аврал, в независимости от смен. А если подобное случится ночью, в степи, когда мороз жмёт градусов за сорок, да ещё с пронизывающим ветром, и помощи ждать неоткуда, и надежда только на собственные силы… Одним словом, нелегка, ох, как порой нелегка для простого человека «трудовая копейка».

* * *

Промозглой серой осенью, когда нудный, сеющий всё время дождик нередко пробрасывает быстрым колючим снегом, бурили в маленьком бурятском улусе Зум-Булуг, в котором, тем не менее, была почта и хороший книжный магазин, где я покупал редкие книги и с удовольствием потом читал их всякую свободную минуту. Скважина, по проектной документации, была в этом месте глубокая. Больше двухсот метров. Породы – тоже не простые, поэтому быстрого завершения работ не ожидалось. Минимум – полмесяца, а то и дольше провозимся. Да еще бригадир, как на грех, застрял в управлении с отчётом за третий квартал. А без него многие вопросы не решались. А если и решались, то не так быстро, как хотелось бы, как было при нём.

Костя, несмотря на то что большую часть времени проводил на буровой, совсем осунувшись и забросив даже свои ночные визиты к очередной «кралечке», заводимой им почти в каждой деревне, «загипнотизированной» его ласковой фразой: «Всё будет хорошо, и мы поженимся…», больше пяти метров за смену, то есть за двенадцать часов работы, пройти не мог. А тут ещё как назло «сдох» дизель буровой, и мастер решил отправиться в управление за запчастями. Но скорее всего, по моим размышлениям, за бригадиром, при котором работы отчего-то всегда шли более спокойно и ритмично, а возникавшие проблемы устранялись быстро.

– Из улуса – никуда! – напутствовал он нас перед отъездом, обращаясь в основном к Николаю Ивановичу, как самому опытному и старшему по возрасту. – Я на водовозке, с Серёгой, сгоняю махом туда и обратно. Через день, крайний срок – через два, вернусь. Привезу новые долотья с алмазами и запчасти для дизеля. Может, и Миша уже будет свободен. Вместе тогда прикатим. Хотя и при нём мы, я чувствую, весь октябрь с этой долбаной скважиной здесь проторчим…

Я был рад вынужденному безделью, поскольку мог вволю читать, трижды в день только прогуливаясь в малюсенькую деревенскую столовую с четырьмя столами на шестнадцать посадочных мест, где нас кормили, по распоряжению директора совхоза, очень хорошо и, в основном, вкуснейшими, сочными бурятскими позами. Иногда, лёжа на заправленной серым суконным одеялом постели, я прерывал чтение и смотрел в окно: на жёлтый простор степи, на мелко сеющий дождь, шуршащий за стенами дома, стоящего на краю улуса. Слушал мерное гудение печи от сгорающих в ней сухих поленьев, заготовленных бывшими хозяевами этого добротного жилья, в поисках лучшей доли покинувших эти пустынные и бедные края, оставив в доме почти всё, как было при них: кровати, шифоньер, стол, стулья, табуретки и даже старинный комод с пустыми выдвижными ящиками. Приятно было и то, что Николай Иванович, с двумя новыми членами бригады, не пристают больше ко мне с предложением «сыграть в дурачка пара на пару, а не переводить попусту время, портя глаза, за чтением книг, от которых практической пользы никакой», а тихонько разговаривают о чём-то между собой за дощатой, крашенной голубой краской перегородкой, в кухне, попивая из алюминиевых кружек портвейн и закусывая чёрным хлебом с килькой в томатном соусе.

Я попеременно читал две новые книжки: «Подорожник» Николая Рубцова и «Во сне ты горько плакал» Юрия Казакова. И был в восторге от них. От грустной искренности стихов Рубцова и от изысканно прозрачной, проникновенной прозы Казакова. После чтения я какое-то время пребывал в состоянии некой элегической, светлой печали. В глубине души мечтая об искренней, чистой любви и о том, что, может быть, и мне когда-нибудь удастся написать о пережитом так же хорошо.

– Игорь, к тебе, – показался в дверном проёме, почти полностью заслонив его, Николай Иванович, загадочно чему-то улыбающийся.

– Кто? – не без усилия возвращаясь к действительности от приятных мечтаний, спросил я, положив книгу на подоконник над кроватью, вставая с постели.

– Девушка, – ещё шире разулыбался Николай Иванович, уловив моё недоумение и пропуская в комнату местную почтальоншу.

– Ветров? – для порядка осведомилась она, желая придать себе, при малом росте и тщедушности телосложения, больше значимости.

– Да.

– Вам телеграмма. Распишитесь, вот здесь – в получении.

– Разве у вас на почте есть телеграф, милая фея? – изумился я, заметив, что своим комплиментом окончательно смутил бедную девушку, которой на вид было лет шестнадцать, не более.

– Нет, – серьёзно пояснила она. – Нам их из райцентра привозят, с молоковозом, который от нас каждый день молочную продукцию забирает. Вот, возьмите, – протянула она свёрнутый вдвое серый листок бумаги.

Телеграмма была следующего содержания: «Ветрову И.В. срочно явиться управление. Задумов».

Задумов был начальником нашего СМУ «Водстрой».

«И чего я ему понадобился, да ещё срочно?» – размышлял я, добираясь на попутных машинах до города и прибыв в управление только к концу рабочего дня.

В кабинете начальника застал и нашего бригадира.

– Молодец! Оперативно отреагировал на телеграмму, – похвалил начальник. – Проходи, садись, – царственным жестом указал он на два ряда стульев, стоящих вдоль длинного стола, торцом примыкающего к его обширному рабочему столу. Мы тут с Михаилом Сергеевичем как раз обсуждаем, кем тебя в бригаде заменить… Ты парень грамотный, с высшим образованием. Весь буровой процесс, по словам бригадира, освоил. Одним словом, расти тебе надо, Сергей.

– Игорь, – поправил я.

– Так вот, – кажется, совсем не обратив внимания на мою поправку, продолжил Задумов: – Решили мы отправить тебя подучиться по нашей специальности. Поедешь в город Батайск. Это рядом с Ростовом-на Дону, только на левом берегу реки. Пройдёшь там необходимый курс, сдашь, как положено, квалификационные экзамены, получишь, если всё будет хорошо, – каким-то своим мыслям улыбнулся он, – удостоверение мастера. Расти тебе надо, – повторился он и на мгновение задумался, прервав торжественный ход своей речи, – в смысле карьерного строительства, – закончил он свой блистательный монолог. И, совсем уже радостно, поражаясь, по-видимому, собственному благодушию, добавил: – А там, глядишь, из обычных мастеров станешь бригадиром или мастером участка. А со временем, – веско подытожил он, хмелея от собственной дерзости и великодушия, – может быть, и меня на посту сменишь. – И, явно не веря своим словам, весело, но скромно хохотнул. – Короче, Юрий (я не стал его вторично поправлять. Большой начальник, человек занятой – столько всяких дел. Где ему помнить, как зовут какого-то простого работягу, пусть даже из лучшей бригады управления), к пятнадцатому октября ты должен быть в Батайске. Иди в бухгалтерию – там тебе выпишут необходимые документы. В кассе получишь расчёт, аванс и – вперёд к своему индивидуальному светлому будущему. Мастер участка расскажет что к чему, как и куда. Ну вот, один вопрос порешали, – удовлетворённо потёр он руки и, повернувшись к Мельнику, заговорил уже с ним, не дав нам с бригадиром перекинуться и парой фраз.

В своём кабинетике под лестницей, ведущей на второй этаж управления, где обычно толклись бригадиры Усть-Ордынского участка, Судаков оказался один.

– Значит, покидаешь нас, – приветствовал он меня, приподнимаясь из-за стола и указывая на стул, стоящий напротив. – Читал я давеча приказ, читал. Ну что ж, всё правильно, расти тебе надо, Игорёк. Чё на одном месте-то топтаться.

«И чего они все заладили: “Расти тебе надо”, будто я лилипут какой-то», – отчего-то раздражённо подумал я, усаживаясь на стул.

В числе прочего мастер участка поведал, что со всего управления на учёбу направляют только меня одного. Что там, где мне предстоит учиться, централизованно готовят буровых мастеров со всей страны. И что по окончании необходимого полугодового курса я, скорее всего, буду переведён на Тулунский участок, так сказать, для кадрового его укрепления. Ибо там, невесело заметил Судаков, «полный разброд и шатание». Бригадиров хороших – раз-два и обчёлся, мастеров нормальных, не запойных, тоже мало. В бригадах вообще бич на биче сидит и бомжом погоняет. Контингент для работ набираем откуда придётся. Любого берём, можно сказать, с распростёртыми объятиями, особенно зимой. И всё равно почти во всех бригадах участка – недокомплект. Работа, сам ведь знаешь, небось прочувствовал, каторжная. А если ещё и нужное количество плановых метров не выдавать, то и зарплата – не ахти какая… Вернёшься из Батайска, мастером участка у тебя Галемба Василий Исаевич будет. Он тамошний, тулунский. В управлении поэтому редко бывает, далеко… К тому же воровайка, по-моему, редкостный. Всё в дом прёт, что плохо лежит. Впрочем, что не плохо – тоже тащит. И цемент, и трубы обсадные… Так что, если не посадят до твоего возвращения, будет твоим непосредственным начальником. Ну, прощевай, что ли, – протянул он мне свою сухую мозолистую руку.

– Лучше, до свидания, – проговорил я в ответ на его крепкое рукопожатие.

– Как скажешь – пусть так и будет, – он встал и проводил меня до двери кабинета.

* * *

И вот, вновь осенью, правда, не сырой и серой, как моя последняя осень в Питере, два года назад, а сухой, солнечной, прозрачной, во всём своём великолепном разноцветье, одним словом, такой, какой она ещё нередко бывает в наших неюжных широтах в сентябре, я должен был – уже в который раз после окончания полугодовых курсов в Батайске – отправляться за четыреста километров в Тулун. Название городка я переименовал для себя, чтобы не так тоскливо было при мысли о нём, на французский манер. И даже мысленно произносил вместо Тулун – Тулон. Ощущая какое-то необъяснимое, с грустинкою, очарование мечты. Увы, несбыточной. И совершенно несовместимой с реалиями моей тогдашней жизни.

Отправляться я должен был в свою «пьяную бригаду», где, по традиционным наставлениям на общей планёрке по понедельникам начальника управления, должен был, впрочем, как и все остальные, «организовывать бесперебойный процесс бурения и выдачи “на гора” плановых метров». Непосаженный же до сих пор в тюрьму Галемба, здоровенный мужик, с вялыми брылями щёк и выпирающим вперёд животом, некой своей заострённостью больше напоминающий стенобитное орудие, придерживался того же мнения, утверждая, что работу в бригадах должны налаживать мастера и бригадиры. Ему же и без того хватает дел по обеспечению бригад всем необходимым.

Для своевременного «выбивания» и «добывания» этого самого всего необходимого для бурового процесса мастер участка весьма успешно пользовался своим «стенобитным орудием», вальяжно открывая им двери кабинетов некрупных начальников районного масштаба. Крупных же начальников Василий Исаевич побаивался и в обращении с ними был трепетен. Стоит также сказать, что безудержный напор мастера участка обычно возникал тогда, когда предполагалась в том числе и личная выгода. Ибо немалая часть того, что выбивалось Галембой, оседала потом на его личном, добротном и обширном подворье, обнесённом высоким глухим забором («от завистливых глаз») из струганых досок. Что казалось подавляющему большинству жителей сего провинциального городка невиданной роскошью и расточительством. «Такие доски и – на забор!» И если кому-то ненароком доводилось подойти к усадьбе близко, из-за забора начинал раздаваться злобный, хриплый, надрывный лай цепных и, судя по всему, злобных псов.

Когда я обращался к Василию Исаевичу, изредка появляющемуся на стационаре, организованном им на окраине города, с каким-нибудь вопросом, он обычно отвечал:

– Твои проблемы – ты и решай…

Стационар наш состоял из голубого вагончика на восемь спальных мест – по четыре, в два яруса, с двух его сторон, с крохотной кухонькой посередине, разделяющей «спальные отделения». Умывальник и удобства, естественно, на улице. Довольно обширный, заросший бурьяном пустырь, на котором располагался вагончик, как и усадьба Галембы, был обнесён сплошным забором, только из горбыля. Судя по всему, у Василия Исаевича была страсть к высоким «непроходимым» заборам. В одном месте этого сооружения, правда, можно было, отодвинув доску, держащуюся на единственном верхнем гвозде, выйти к заболоченному берегу небольшой, неспешно журчащей, плавной речушки, за которой открывался прекрасный раздольный вид с далёкими предгорьями, теряющимися в неясной дымке.

Я всегда уезжал в бригаду с неохотой. Однако на сей раз в моей поездке в Тулун был всё же один плюс. Туда, через день после моего отъезда, должна была на свадьбу к своей однокурснице приехать и Маргуша (Рита, Маргарита, Марго – в зависимости от моего и её настроения). И мы договорились встретиться у «дворца бракосочетаний», точнее, у здания городской администрации, где будет проходить регистрация брака, поскольку дворцов в Тулуне не бывало и в помине. Городок был, в основном, деревянный, одноэтажный и весьма унылый, словно пропылённый насквозь ветрами минувших веков. И приезжая туда, у меня возникало единственное желание – как можно скорее его покинуть.

На стационаре я обнаружил, увы, уже привычную картину. То есть не застал бригадира и ещё одного члена бригады, прикомандированного к нам примерно месяц назад. Трое других архаровцев находились в бесчувственном состоянии, отдыхая с перепоя.

Надо сказать, что бригадир у нас был толковым, щеголеватым, тридцатилетним парнем, из местных. Однако обнаружить его дома я тоже не смог.

Жена, не очень опрятно одетая девушка лет двадцати, с детским выражение лица и маленьким, всё время орущим у неё на руках ребёнком, на мой вопрос: «Где Сергей?» – только горестно вздохнула, пожав плечами. А когда из другой комнаты к матери босиком по довольно грязному полу прошлёпала чумазая девчушка, цепко ухватившаяся за подол её халата и с любопытством уставившаяся на меня, женщина, звонко шлёпнув дочь по руке, пальцем которой та сосредоточенно ковыряла в носу, злобно, не скрывая раздражения, бросила сначала мне в лицо, а затем, когда я уже уходил, в спину:

– Сергей ваш наверняка у какой-нибудь сучки своей заночевал!.. У него же их пруд пруди, пол-Тулуна, не считая зазноб по деревням… Как же, первый парень на деревне! Пока, конечно, не напьётся как свинья…

Быстро произносимые ещё какие-то слова, словно пулемётная очередь, догоняли меня, пока я шёл от порога дома к калитке. И столько ненависти было в них, что казалось, это не они, а сердитый рой ос догоняет меня.

На последних словах, довольно точно характеризующих иные, к счастью, не частые, состояния бригадира, я осторожно закрыл перекошенную хлипкую калитку, держащуюся на единственном шарнире. И неказистый дом, и изгородь вокруг него явно не соответствовали достатку Сергея, ибо работал он, когда не пил, зверски. Но и пил он тоже не по-человечески, запоями, продолжавшимися иногда неделю, а то и более. И становился сразу худым, чёрным, с мешками под глазами и невыразимой тоской во взоре. Будто весь мир становился ему постыл от того, что чего-то недодал. Но больше всего в этом мире, это было видно и невооружённым глазом, он опостылел самому себе, от бесцельного, как ему казалось, своего существования. Жизни – ради зарабатывания денег. Частенько я наблюдал этот раздрай – между существом и существованием человека – и не только у сильно пьющих людей.

Обычно после очередного запоя, немного оклемавшись, бригадир начинал «пахать», как трактор, загоняя и себя, и бригаду, словно все мы на какое-то время становились марафонцами, из последних сил преодолевающими нелёгкую дистанцию.

Наряды о выполненных работах он поручал отвозить в управление мне. Сам же, на какое-то время возвращался в семью и принимался за домашние дела: чинил крышу дома, натягивал на теплицу новую полиэтиленовую плёнку или исправлял постоянно выламываемый в одном и том же месте – чтобы сократить путь к винному магазину, палисадник. Правда, хватало такой мирной жизни ненадолго. До получки или аванса. Деньги, как всегда, привозил сам Галемба, производя расчет бригад на стационаре. После его ухода обычно и начиналось «братание» и «основное веселье», ради которого так жестоко вкалывали эти люди. Сопровождалось всё это «разбирушками» давнишних обид или пьяными клятвами в верности бригаде и бригадиру, разбитыми носами, соплями, слезами, блевотиной и жуткой грязищей, в которой проистекали подобные пьянки.

Возвращаясь от бригадира, я решил к Галембе пока не заходить. Глядишь, Сергей и сам объявится на стационаре. Тем более что завтра я встречаюсь с Маргаритой, и, скорее всего, она пригласит меня с собою на свадьбу. «Имею право – отдохнуть!» – решил я. К тому же без бригадира, по технике безопасности (после Батайска я это знал точно), забуриваться всё равно нельзя. Да и с кем забуриваться-то? Когда ещё орлы мои придут в себя, обретут более-менее человеческий облик, начнут помаленьку соображать?..

Немного походив по городу, посидев на берегу реки Ии, за автовокзалом, я вернулся на стационар уже во второй половине дня и застал там ту же картину. Все трое членов бригады продолжали беспробудно дрыхнуть прямо в одежде на своих полках. Двое довольно молодых, в одном отделении, а грузный, с размытой внешностью и неопределённым возрастом мужик – в другом. Причём храпел он нещадно и разнообразно: с каким-то клокотаньем, посвистом и всхлипыванием, поминутно облизывая сухим языком сухие же губы, прерывая на какой-то миг могучие рулады.

Рядом с рундуком, на котором он почивал, на полу у изголовья, виднелось большое, расплывшееся, как коровий «блин», пятно уже немного подсохшей блевотины. Да и в суконные штаны, судя по всему, он тоже подпустил. Запах мочи, как нашатырный спирт, продирал аж до печёнок.

Я плотно закрыл дверь в отделение храпуна, мысленно удивляясь тому, как это можно в такую теплынь ходить в суконных штанах? Поразмыслив «Что делать?», решил для начала перемыть посуду с присохшими к ней остатками пищи. «Обогреватели, видно, с вечера гоняли нещадно – всё засохло, не отскребёшь. Надо накипятить воды. Заодно и чайку заварить да попить потом на крылечке».

Начав мыть посуду, я обнаруживал в эмалированных чашках фрагменты традиционной закуски: макароны и килька в томатном соусе. А судя по огромному количеству пустых бутылок, валяющихся повсюду, «квасила» бригада дня три подряд, не меньше. Набор горячительных напитков был также традиционным: портвейн «Три семёрки» и водка – любая, лишь бы в ней было сорок градусов. Соотношение тоже, похоже, не нарушало общепринятых обычаев «рыцарских пиров» – два к одному. То есть две бутылки портвейна на бутылку водки.

Оставшейся после мытья посуды горячей водой вымыл пол в кухне, где кроме электрообогревателя стояла ещё газовая плита на две конфорки и небольшой столик с четырьмя табуретками. В оцинкованном ведре, в котором грел воду, оставалось ещё с полведра тёплой воды. Подумав, вымыл пол в том отделении, где мне предстояло спать, выбросив пустые бутылки в большой металлический сварной четырёхгранный мусорный контейнер, стоящий за вагончиком и плотно закрывающийся тяжёлой крышкой. А поразмыслив ещё немного, благо что в вагончике имелась корабельная, для мытья палубы, неизвестно как сюда попавшая швабра, преодолевая отвращение, вымыл пол и в том отделении, где мне спать не предполагалось. Открыв настежь все три двери: входную, расположенную посередине вагончика, к которой подходило высокое крыльцо и две «спальные», выходящие в малюсенький тамбур перед кухней, отделяемой от него только дверным проёмом, – и как следует проветрив помещение, почувствовал, что голоден. С утра ничего не ел, а время близилось к вечеру. Так что идиллическое чаепитие на крылечке, с любованием закатом, придётся заменить полноценным ужином.

Я почистил и нажарил целую сковороду картошки, обнаруженной в ведре на полу кухни. Открыл банку сайры, купленную днём. Разрезал кружочками луковицу, также найденную в ведре с картошкой. Заварил покрепче чай и, сидя на чистом, с прогретыми за день досками, крыльце, с удовольствием поел, с грустью глядя на вечернюю зарю, малиновым цветом сгорающую там, вдалеке, за речкой, у неведомых мне таинственных предгорий, припомнив вдруг есенинское: «О, верю, верю – счастье есть! Ещё и солнце не погасло. Заря, молитвенником красным, пророчит нам благую весть»… «Да, вся разница здесь только в том, что Есенин видел зарю, то есть начало чего-то. А я вижу закат…» – посетила меня не очень-то весёлая мысль.

Рано утром разбудил назойливый шорох.

В полумраке вагончика при тусклом свете, сочащемся из небольшого квадратного окна в торце балка, я со своей верхней полки разглядел стоящего на коленях парня, копающегося в рундуке. Он тщательно перебирал всевозможный хлам, хранящийся там, безуспешно разыскивая что-то. Более того, я сразу догадался, что именно он ищет, из угла в угол передвигая и перерывая содержимое объёмного рундука: рабочую одежду, кирзовые и резиновые сапоги, верхонки, кое-какие инструменты…

Мою догадку он тут же и подтвердил. Переместившись по полу всё так же на четвереньках ко второму рундуку, он стал расталкивать спящего на нём напарника.

– Кеха, слышь, просыпайся! Ты не помнишь, куда мы бутылку портвейна на похмел заныкали? В твой или мой рундук? Давай, слезай! – уже нетерпеливо толкал он напарника.

Через какое-то время они уже оба шарили во втором рундуке.

Ничего не найдя и там, подались во вторую половину балка, ненадолго тормознув в кухне, где, я понял это по звяканью кружки о край ведра, они пили воду, принесённую мной вчера из колодца и поставленную на табурет под таким же квадратным, как в спальных отделениях, окном.

«Пошли тормошить третьего, – понял я. – Поспать, похоже, больше не удастся». Взглянул на часы, едва разглядев маленькую часовую стрелку, показывающую седьмой час. «Ещё хотя бы часок подремать, – потягиваясь в своём спальнике с новым, привезённым из города чистым вкладышем, подумал я. – Тем более что они меня, похоже, не заметили».

В вагончике было свежо, и я, укрывшись с головой, почувствовал, что стремительно погружаюсь в сладкий сон. К тому же на второй половине после непродолжительной возни наступило затишье. «Значит, всё-таки что-то нашли», – понял я и заснул окончательно.

Вторично разбудил меня истошный бабий визг, доносящийся из другой половины вагончика.

Я машинально взглянул на часы. Было пятнадцать минут девятого. «Выходит, часа полтора, как минимум, я всё-таки поспал…» Ещё немного полежав, я вновь услышал противный визг. Встал, спрятал чистый вкладыш от спальника в свою спортивную сумку, надел футболку, штаны, кроссовки, отчего-то с радостью ощущая свежесть нового чистого сентябрьского утра. Тихонечко вышел в тамбур и, так же тихо подойдя к открытой двери второй половины балка, увидел следующую картину.

На своём рундуке, в разорванной спереди надвое некогда белой майке, со свисающим над ремнём суконных штанов вялым пузиком, сидел храпун, зажимая рукой нос, из которого по немытым пальцам стекала струйка крови. Он негромко поскуливал тонким голоском, никак не соответствующим его комплекции. По тембру я понял, что визжал именно он. Над визгуном могучей глыбой навис здоровяк Иннокентий. Рядом с ним стоял второй, кажется, Кирилл, который и разбудил меня сегодня в первый раз своим шорохом. Комплекцией он был помельче, но так же грозен, как его напарник. Два этих «Зевса-громовержца» явно пытались что-то получить от храпуна, имени которого я не знал, поскольку он влился в бригаду в моё отсутствие.

– Ну, что за разбирушки?! – произнёс я громко, стараясь говорить строго, но спокойно.

Парни резко обернулись.

– О, мастер! – удивлённо воскликнул Иннокентий.

Кулак его был измазан кровью. И почему-то, глядя на него, я определил, что он, наверное, более чем на голову выше меня.

«Такого если бить, то первым. Резко, под дых. До челюсти можно и не дотянуться», – прикинул я на всякий случай. Может быть, ещё и потому, что больно уж грозным он казался.

– Немая сцена из комедии Николая Васильевича Гоголя «Ревизор», я думаю, будет длиться не вечно, – снова повысил я голос. – Рассказывайте, что здесь происходит.

– Да вот этот хрен, – пылая праведным гневом (точно, Кирилл, вспомнил я), заговорил поджарый, кивнув на сидящего мужика, – крысятничать вздумал. Одну бутылку портвейна из наших двух, – мы все с вечера решили по бутылке на брата оставить на похмел. А он, – замахнулся Кирилл на мужика, сразу вжавшего голову в плечи, – и свою, и одну нашу ночью выжрал. Хорошо ещё, что Кеня, – кивнул он в сторону здоровяка, – вспомнил, что мы два пузыря оставляли.

«Раз вспомнил, значит ещё не все мозги пропил», – подумал я, а вслух сказал.

– А где четвёртый?

– Да кто его знает, – заговорил уже Иннокентий. – С нами всё, чин по чину, сидел третьего дня, а потом куда-то сгинул. Может, и домой сбёг. Кто его знает.

– А бригадир где?

– Не ведаем, – снова ответил монументальный Кеха. – Галемба дня два, кажись, назад был, сказал, чтобы мы к двенадцатому в норму пришли и чтобы как огурцы с грядки были. Вот мы и хотели сёдня похмелиться и завязать с этим делом. А этот, – он свирепо посмотрел на сидящего страдальца, – бутылку спёр. Сегодня у нас двенадцатое?

– Тринадцатое, – ответил я. – Вчерашним днём живёшь, Иннокентий.

– Слышь, мастер. Не в службу, а в дружбу, дай на пузырь – трубы горят нестерпимо.

– Так вы же аванс неделю назад получили? – начал я уже привычную игру. – Где деньги-то? Столько пропить – это ж какое здоровье надо иметь!

– Здоровьем-то мы не обижены, – вдруг хохотнул сидящий на рундуке толстячок, заискивающе глядя на Иннокентия. – Глотки у нас лужёные, животы калёные, что наши водоносные трубы, – окончательно развеселился он, поднимаясь с рундука, и все трое весело заржали, будто он только что рассказал забавный анекдот.

После недолгих разговоров денег на три бутылки портвейна всё же пришлось дать, с уговором, что кроме этого «стратегического запаса» никаких дополнительных добавок не будет и с завтрашнего дня чтобы все как один приступили к работе.

– Я постараюсь найти бригадира и схожу к мастеру участка – уточню, где бурим…

– Да ладно, всё и так ясно! Чё лишний раз объяснять-то, – нетерпеливо встрял Иннокентий, не дав мне договорить. Полученные деньги явно «жгли» ему руку. – Завтра как штык все будем в строю! – заверил он. – Ты только бригадира найди. Он, скорее всего, у Дашки-давашки, – хохотнул Кеша, подмигнув Кириллу. – У той, что рядом с магазином живёт. От нас он к ней намылился позавчера… Кирюха, – обратился он к приятелю, – махом за бутылями! Одна нога здесь – другая там! – В голосе Иннокентия звучал мажор до блеска начищенных оркестровых труб. – Ой, погоди… – освободившейся от купюр рукой он пошарил в глубоком кармане мятых брюк и выскреб оттуда мелочь и хлебные крошки. Высыпав всё в ладонь Кирилла, строго взглянул на толстячка и тихо, но внятно проговорил: «А ты, Стёпа, чего жмёшься?» Тот молча, отогнув матрас, достал несколько засаленных рублей, также передав их Кириллу. – На закусь, – деловито пояснил Иннокентий. – Килечки там, папирос каких купишь, хлеба, пивка для рывка…

Кирилла из вагончика «выдуло», будто невесомую былинку сквозняком, словно он по ошибке надел не свои растоптанные кирзачи, а волшебные сапоги-скороходы.

Я вскипятил на плите воду, заварил чай. В шкафчике для посуды обнаружил пачку печенья, а в холодильнике полбанки засахаренной сгущёнки. Со всеми этими несметными богатствами позавтракал, с удовольствием попивая горячий крепкий чай, забеленный сгущёнкой, и хрустя вкусным рассыпчатым печеньем. Тем более что орлы мои, сидящие на крыльце с опущенными крыльями, уже как друзья по несчастью от еды наотрез отказались. Им хотелось сейчас только одного – поскорее выпить. И всё остальное, похоже, их не занимало. Курили по очереди единственную найденную где-то папироску, после одной-двух затяжек молча передавая окурок сидящему рядом.

После завтрака, сполоснув кружку, я побрился у осколка зеркала в кухне. Умыл лицо тёплой водой из чайника, надел синие джинсы, а на футболку – чёрного цвета, из тонкой шерсти – свитерок с открытым горлом. Ещё раз взглянув в зеркало, остался собою доволен, ибо оттуда на меня с весёлой улыбкой, скорее всего от предстоящей с Ритой встречи, смотрел светловолосый, голубоглазый, с загоревшим лицом и шеей, молодой человек, уверенный в собственных силах.

– Ну, ладно, я пошёл, – сообщил печальным сидельцам, осторожно минуя их по краю крыльца. – Если где задержусь – не теряйте. В любом случае к ночи буду. Пока.

– Пока, – уже в спину мне эхом отозвались они.

Галембу дома застать не удалось. Его жена – дородная весёлая молодуха, с мягким хохлатским говором, объяснила: «Супруг в якую-то бригаду уехал. То ли в Куйтун, то ли – в Булюшку». Букву «г» она произносила нараспев, мягко и почти как букву «х».

– Та вы проходьте. Чайку попейте, – радушно предложила она, стоя на крыльце добротного кирпичного дома, окинув взглядом который, я понял, что много, очень много стройматериалов, предназначенных для обустройства скважин, пошло на его строительство.

– Да нет, спасибо, я уже позавтракал, – поблагодарил я радушную хозяйку и в очередной раз с опаской покосился на громадного пса неясной породы, удерживаемого ею за широкий ошейник.

– Ну, Трезор! – замахнулась она свободной рукой на пса, злобно зарычавшего, когда я повернулся к нему спиной. – Ступайте с богом, не тронет. Я его держу, – успокоила она, когда я оглянулся.

«Хорошо бы…» – подумал я, не зная точно, к каким её словам это отношу: к первым или вторым.

По пути я зашёл к бригадиру и узнал, что он с утра был дома – «совершенно тверёзый» – и что отправился в гараж местного автопредприятия, где еще загодя договорился заварить лопнувшую в нескольких местах по старой сварке буровую вышку.

– Приду, сказал, на обед, – радостно проинформировала меня его ставшая вдруг такой красивой жена. – А после обеда, говорит, пойдём в магазин платье покупать… Мне и девчонке, – уточнила она. – Тем более что завтра он уже намеревается уехать на буровую… Так что недели полторы его опять не увидим, – вздохнула она.

Расклад для меня был удачным. День, до самого вечера, свободный!..

К двенадцати часам я уже был у здания городской администрации. А буквально несколько минут спустя к небольшой площадке перед этим двухэтажным строением подкатило несколько легковых машин, украшенных цветными лентами…

Из первой – бежевой «Волги», с большими «золотыми» обручальными кольцами, на специальной стойке над крышей автомобиля, как кузнечик, выскочил жених – молоденький, рыжеватый, радостно улыбающийся парень, в черном костюме и белой рубахе с ярким галстуком. Следом за ним – в очень нарядном белом платье до пят, бережно поддерживаемая за руку будущим мужем, из салона степенно выгрузилась очень задумчивая невеста, смуглой кожей и блестящими (быть может, от лака) чёрными волосами напоминающая скорее испанку, чем кондовую сибирячку из глубинки.

Рядом с будущим мужем и женой я заметил появившуюся с другой стороны машины Маргариту и симпатичного высокого парня. У обоих через плечо, как свидетелей жениха и невесты, были перекинуты широкие алые ленты. Цвет одной контрастировал с темно-синим костюмом свидетеля, а другой – почти сливался с ярко-красным, открытым на плечах и груди платьем Марго, в котором она выглядела просто сногсшибательно.

Обернувшись и заметив меня возле невысокого металлического барьера, отделяющего площадку от улицы, она весело помахала рукой, послав мне воздушный поцелуй, и тут же, рассеяно обернувшись к своему спутнику, весело рассмеялась, по-видимому, какой-то его меткой непринуждённой остроте. Не оборачиваясь больше, свидетели, со всех сторон теперь окружённые пёстрой толпой, двинулись вслед за женихом и невестой, слегка придерживающей свободной рукой широкий подол платья, по бетонным ступеням здания, постепенно исчезая за его широко распахнутыми двустворчатыми дверями.

То, что Маргарита даже не подошла ко мне, хотя бы ненадолго, ощутимо кольнуло моё самолюбие. Но, как ни странно, я попытался её поступок оправдать, а заодно и успокоить себя. «Просто ей сейчас не до меня и ни до чего вообще. После регистрации она наверняка подойдёт и, скорее всего, пригласит с собой. И ничего, что на мне нет костюма. Я здесь в командировке – всё объяснимо. Да и с Ритой мы ведь не просто знакомцы и даже не друзья. Практически, мы тоже жених и невеста. Правда, жениховство наше слегка подзатянулось. И в большей степени из-за меня. Может быть, именно это, то, что я никак не делаю ей предложения, и не устраивает её в наших отношениях…»

Успокоиться полностью, несмотря на логичность доводов, мне всё-таки не удалось. Не встраивалось в мою мысленную схему очень уж развесёлое Ритулино настроение.

Я остался у здания администрации один, чувствуя себя не то униженным, не то оскорблённым, а может быть, и тем и другим одновременно. Ну, прямо-таки повесть Федора Михайловича Достоевского «Униженные и оскорблённые». Скоро я, пожалуй, как главный герой этого произведения, буду успокаивать себя тем, что если оскорбления никто не видел, значит его вроде бы и не было. Грустно улыбнувшись, я осознал, что на сей раз даже палочка-выручалочка – самоирония, спасавшая меня во многих, порою нестерпимых жизненных ситуациях, мне не помогает. По-прежнему чувствуя себя именно униженным и именно оскорблённым, подобно благополучному человеку, в одночасье оказавшемуся среди нищих, на паперти Божьего храма. Более того, ситуация усугублялась ещё и тем, что в данный момент «нищим» был я один. Без ответа на вопрос – чего бы, собственно говоря, я хотел выклянчить у Судьбы… Причём оскорблённым я оказался не кем-то посторонним, а девушкой, которую, казалось мне, любил и которая (по её неоднократным заверениям) любила меня.

«Ну да – только меня, когда я рядом с ней, а всех остальных – когда меня нет. Эх, Ритуля, Ритуля – мотылёк, летящий на весёлое миганье огонька…» Ни самоиронии, ни иронии в моих мыслях, похоже, уже не оставалось. Теперь в них чувствовалась только горечь и отрезвляющая правда жизни.

«Надо поскорее отсюда уйти. Чего я, в самом деле, дожидаюсь тут?..» Однако слабый луч надежды на то, что я, возможно, слишком уж сгустил краски, мешал мне это сделать. И я по-прежнему продолжал пребывать в какой-то неопределённой нерешительности, так несвойственной моему характеру.

Через некоторое время высокие двери администрации резко распахнулись. И весёлая, громко гомонящая, улыбающаяся на ходу и перекидывающаяся шутками «стайка» людей, вслед за только что «испечёнными» новобрачными, «выбрызнула» из полумрака здания на улицу «цветным фонтаном»! Быстро заполнив широкое трёхскатное крыльцо, спускаясь к ожидающим их на заасфальтированной площадке, сбоку от здания администрации, автомобилям.

Я же, из какого-то дурацкого упрямства и обиды, продолжал стоять один, хотя и чувствовал, что меня от этих радостно возбуждённых людей отделяет теперь не только незатейливый металлический барьер, но и нечто большее. Впрочем, что именно, я и сам ещё не мог определить, отчётливо чувствуя лишь «безвоздушное пространство» вокруг себя, отчего мне было трудно дышать. Моё ощущение полнейшего одиночества усугублялось ещё и тем, что я был в чужом, таком неуютном для меня городе…

И вдруг, как язычок пламени от внезапного порыва ветра, от этой спаянной единством праздника группы отделилась Рита, направившаяся к ограждению, у которого я стоял. Она улыбалась, и все мои тёмные мысли, словно капля чёрной туши, попавшей в бочку с прозрачной водой, вмиг растворились без следа в её такой открытой улыбке, предназначенной только мне! И не беда, что мы были по разные стороны барьера…

– Привет! – громко сказала она. Однако, как это обычно бывало при наших встречах, не чмокнула меня в тщательно выбритую щёку.

– Привет, – ответил я не так громко, как она, и мы оба замолчали.

Рита нетерпеливо, будто израсходовав весь запас слов, предназначенных мне, обернулась и помахала свидетелю жениха, обеими руками зазывавшего её в машину. Дескать, одну минутку, я сейчас.

– Тебе пора.

– Да, – подтвердила она. – Ну, я побегу, – словно спрашивая разрешения, как-то неуверенно проговорила она.

– Конечно, беги, – постарался улыбнуться я, тем более что от машины хором в несколько голосов уже доносилось призывное: «Мар-га-ри-та! Мар-га-ри-та!».

– Когда вернёшься из командировки? – уже вполоборота ко мне спросила она.

– Недели через две. Иди – тебя ждут.

– Ну пока. Увидимся…

– Конечно.

Она пошла, вернее, почти побежала к разукрашенной машине новобрачных. Но вдруг резко остановилась на полпути и, обернувшись, крикнула: «У тебя всё в порядке?!»

– Да, – тоже возвысив голос, соврал я ей и непринуждённо помахал рукой.

Машины, загудев моторами, сорвались с места и, перекрикиваясь резкими гудками, колонной устремились вниз по улице.

Я вновь остался один. Весёлый карнавал покинул это место.

Немного постояв и размышляя, куда бы направить свои стопы, я решил направить их в редакцию местной газеты «Сибирский уголёк». Она находилась на этой же центральной улице, имеющей несколько достопримечательностей. А именно: полуразрушенный и, судя по его останкам из красного кирпича, очень величественный в прошлом храм; добротное здание городской администрации, кажется, бывший купеческий особняк; и, чуть ниже администрации и храма со срезанными куполами, судя по всему, недавно построенный магазин «Вино-водка». На этом достопримечательности данной стороны улицы заканчивались, и дальше шёл ряд почерневших от времени неказистых, одноэтажных деревянных домов, с запылёнными акациями в небольших палисадниках перед окнами, выходящими на улицу.

На другой стороне этой же недлинной улицы, носящей имя «вождя мирового пролетариата», в бревенчатом одноэтажном, крашенном голубой краской, каком-то очень вытянутом, и от этого похожем на таксу здании располагалась библиотека, соседствующая с редакцией местной городской газеты. Собственно, благодаря библиотеке, в которую я, бывая в Тулуне, захаживал, я и узнал о существовании «Сибирского уголька». А рядом с этим длинным бараком, в самом конце улицы стояло, по-видимому, ранее очень помпезное, с двумя белыми колоннами, здание Дворца культуры «Горняк», ныне изрядно обветшавшее и потерявшее свой былой лоск. Оно было построено почти тридцать лет назад, в пятидесятых годах двадцатого века, и с тех пор ни разу не ремонтировалось, но по-прежнему, наряду с библиотекой и редакцией, являлось архитектурной достопримечательностью города.

Я вошёл в полутёмный длинный коридор редакции, освещённый одиноко висящей на проводе под потолком тусклой лампой и единственным окном в торце этой половины дома. Рядом с окном на табурете стоял вместительный – ведра на три – оцинкованный бак, с привязанной верёвочкой к его ручке зелёной эмалированной кружкой. Привыкнув к полумраку, можно было разглядеть немногочисленные двери кабинетов сотрудников сего печатного органа, призванного быть рупором и недреманым оком городской администрации.

Последовательно прочитав на всех четырёх дверях таблички, разъясняющие, кто есть кто, решил зайти в «Корреспондентскую».

Ею оказалась просторная светлая комната, в которой ощущался настрой кипучей деятельности вкупе с рабочим беспорядком, сразу же бросающимся в глаза. Бумаги лежали не только на столах, но и возле них. Отдельные листы бесхозно валялись на полу, видимо, ожидая веника уборщицы. Остывший стакан недопитого чая покоился на чьей-то рукописи… Одним словом, по всему чувствовалось, что здесь работают весёлые, неунывающие люди. Над каждым из четырёх располагавшихся в этом помещении столов висел какой-нибудь шуточный лозунг или рисунок. И всё это как-то сразу настраивало на мажорный лад! Казалось, что журналистам, работающим здесь, нравится их дело, и занимаются они им с удовольствием! И мне вдруг, оттого что я тут ощутил, стало так завидно и тоскливо одновременно, что я невольно громко вздохнул, обратив на себя внимание единственного находящегося в комнате человека, с трудом оторвавшегося от листа с текстом, который он читал, держа в вытянутых руках.

– Вам кого? – спросил он глухим голосом. И чувствовалось, что весь он ещё там, в том, о чём только что прочел. Очки у него съехали на кончик курносого носа. Был он сухощав, с вьющимися тёмными волосами, смуглой кожей и бурятской раскосинкой глаз. На вид ему было лет тридцать. Над его головой, на ватманском листе бумаги, прикреплённом к стене кнопками, висел дружеский шарж, точно отобразивший его характерные черты: широкие выпирающие скулы, азиатскую зауженность глаз, весёлую улыбку. Под шаржем крупным шрифтом было выведено:

Илюша Ленский – это он. Ты подготовил фельетон?!

Я вспомнил, что действительно неоднократно встречал в местной газете под каким-нибудь залихватским фельетоном это имя.

– Вы Илья Ленский? – вопросом на вопрос ответил я.

– Нет, я Александр Житов, – явно польщённый моей осведомлённостью о его творчестве, ответил он. – Ленский – мой псевдоним. Я им обычно под фельетонами подписываюсь. А это – ребята дурачатся, – кивнул он на стенку за спиной. И вдруг открыто, именно той улыбкой, которая была изображена на рисунке, улыбнулся, а затем, уже серьёзней, указав на мою чёрную папку под мышкой, в которой я обычно хранил наряды, а на сей раз – несколько рукописных и отпечатанных дома на машинке стихотворений, – добавил: – Материал принесли?

– Не знаю, – немного растерявшись отчего-то, ответил я.

– Ну, что у вас? Очерк, зарисовка, репортаж?

– Да я стихи хотел показать…

– Это не ко мне, – вновь улыбнулся Ленский-Житов и деловито добавил, видя, что ещё больше смутил меня: – Вам надо отдать их ответсекретарю. От входа последняя дверь налево, возле источника жизни, то бишь питьевого бака. Она у нас определяет, что куда и когда ставить. Удачи вам, ибо тётка она вредная.

Он вновь склонился над столом и бегло застучал по клавишам допотопной пишущей машинки, то и дело передвигая скрипучую каретку с отпечатанной на стандартном листе бумаги новой строкой. Возможно, будущего фельетона или передовицы, которую надо срочно ставить на первую полосу сдающегося номера.

Выйдя из корреспондентской, я направился в кабинет с табличкой «Ответственный секретарь Занудина Ольга Петровна».

В крохотной комнатке, где едва помещался большой двухтумбовый письменный стол, покрытый сверху зелёным сукном, заляпанным во многих местах тушью и чернилами, лицом к двери за ним сидела грузная дама в очках, с дымящейся в углу ярко накрашенных губ папиросой.

– Вы ко мне? – спросила она резко, оторвав взгляд от текста, который, по-видимому, правила, на очень небольшом свободном пространстве стола, отвоёванном у множества папок, громоздящихся на его поверхности.

– Да, – стараясь говорить непринуждённо, ответил я.

– Давайте, – протянула она руку, одновременно пыхнув в мою сторону дымом.

– Что?

– Ну, материал, как я понимаю, – нетерпеливо проговорила она.

– У меня стихи.

– Давайте, – снова проговорила она, но уже не так нетерпеливо и вновь протянула руку.

Я заметил, что ногти у неё на пальцах были подстрижены неровно, но, так же как и губы, ярко окрашены в красный цвет. Я достал из папки несколько листов и протянул даме.

– Всё?! – вновь пыхнула она папиросой, с неким интересом разглядывая меня. – А где же поэмы, баллады, романы в стихах?

– У меня есть ещё несколько, только они не отпечатаны.

– Давайте всё. Из большего всегда проще выбрать. Да, адрес или телефон оставьте, чтобы, в случае чего, с вами связаться и знать, куда выслать гонорар, если что-то появится в нашей газете. Ветров – это псевдоним? – взглянув на отпечатанный листок, спросила она.

– Нет, – ответил я, на весу дописывая на одном из листов, положенном на свою папку, с его обратной стороны, домашний адрес. Покончив с этим, я передал все листки, которых набралось, наверное, не больше десятка.

Ольга Петровна открыла одну из пухлых папок, от крышки которой, когда её потревожили, отделилось серое облачко пыли. Бегло написав сверху в углу на первом листке: «Игорь Ветров, г. Ангарск», она закрепила их скрепкой и положила сверху. Завязать тесёмки папки, из-за её перегруженности материалами, даме не удалось, и она, в прямом смысле слова, махнула на это рукой, одновременно разгоняя «пыль веков», вновь поднявшуюся над столом.

«Прямо-таки братская могила какая-то, – подумал я о папке, почувствовав вдруг всю безнадёгу моего предприятия. – Да, явно не заладился денёк», – подытожил я с лёгкой грустью, но уже без отчаянья.

– Вы из другого города, где очень много различных газет, к нам-то вас какие ветры занесли? – погасив в переполненной пепельнице папиросу, спросила Ольга Петровна, видимо, решив устроить себе небольшой перерыв.

Я объяснил, что являюсь буровым мастером в одной из бригад Тулунского района и что мы бурим скважины на воду везде, где в этом есть необходимость.

– Интересно, – хмыкнула она и, закурив новую папиросу, достала из папки мои стихи. Вставив под скрепку небольшой листок, она что-то написала на нём и положила мою стопку уже в другую, тоненькую и совсем не пыльную папку. По-видимому, ею она пользовалась гораздо чаще, чем предыдущей.

– А стихи пишете давно?

– Рифмую лет с четырнадцати, а собственно стихи пишу лет с двадцати.

– Понимаете, значит, разницу между рифмоплётством и стихами?

– Кажется, понимаю.

– Ну-ну… – неопределённо проговорила Ольга Петровна, и взгляд её сделался задумчивым и томным, как будто она вспомнила о чём-то очень давнем, хорошем, дорогом для неё, но, увы, навсегда утраченном. – Да вы присаживайтесь, – спохватилась она. – Вон с того стула в углу папки на пол уберите и садитесь. – А кто из поэтов в любимчиках ходит? – спросила она, когда я уселся на единственный, кроме её кресла, стул в этой крохотной комнатке. – Блок, Пушкин, Есенин?

– Лермонтов – если говорить о самом любимом.

Ольга Петровна о чём-то вновь задумалась. По-видимому, она что-то ещё хотела сказать, но, уронив взгляд на лежащие перед ней листы с текстом, вздохнула и спросила только: – У вас что-нибудь ещё?

– Нет, – как учёный попугай, выучивший одно лишь слово, опять ответил я.

– Тогда – довидзеня, как говорят мои дальние предки, поляки. То есть до свидания, друг мой. Труба зовёт! Срочно, впрочем, как всегда, материал надо на первую полосу сдавать, а он до конца ещё не готов, – пояснила она, с тоскою глядя на лежащие перед нею бумаги.

– До свидания, – ответил я и, сделав пару шагов, закрыл дверь уже за собой.

Немного побродив по городу и почувствовав, что проголодался, зашёл в довольно чистенькую, уютную, небольшую столовую, где хорошо и недорого пообедал.

Возвращаться на стационар не хотелось, и я отправился на почту, решив вдруг написать письмо Елене Тучкиной, в туманный Петербург «из одного провинциального города…». Письмо, как мне представлялось, должно было быть написано в духе записей из «журнала» Григория Александровича Печорина: «И вот, теперь здесь, в этой скучной крепости, я часто, пробегая мыслию прошедшее, спрашиваю себя: отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, где меня ждали тихие радости и спокойствие душевное?..»

Я люблю маленькие провинциальные почтовые отделения. Мне всегда так уютно и спокойно в них, среди этой сонной тишины, неспешного размеренного хода жизни, когда никуда не спешишь и когда можно, примостившись где-нибудь в укромном уголке, написать письмо другу, или любимой девушке, или домой. А может быть, даже – о чудо! – и получить откуда-то весточку в небольшом овальном оконце: «До востребования», почти не веря в это, не ожидая этой нечаянной радости.

Я пробыл на почте минут сорок. И, отправив письмо, часа два ещё потом просидел на берегу реки, наслаждаясь журчанием воды и ласковым послеобеденным прощальным солнцем, согревающим этот уходящий осенний светлый день. Время от времени с близкого к реке автовокзала из громкоговорителя доносились объявления об отправлении местных и междугородных автобусов… И так вдруг нестерпимо захотелось мне уехать куда-нибудь далеко-далеко… А может быть, услышать объявление: «Граждане пассажиры, через пять минут отправляется автобус по маршруту: «Тулун – Санкт-Петербург», просим отъезжающих занять свои места». И как было бы здорово, если бы в нём нашлось местечко для меня, да ещё у окошка… И ехать бы и ехать по этому маршруту, все те тысячи километров, разделяющие эти города, ни о чём не думая… Вернее, не думая ни о чём плохом. То есть о нынешней моей жизни.

У воды стало прохладно, и я, поднявшись от реки в центральную часть города, непроизвольно подошёл к ДК, где на 18.30 должен был демонстрироваться фильм, снятый недавним выпускник ВГИКа, югославом Владимиром Павловичем.

Прочитав на цветной афише в фойе, где было и окошечко кассы, краткую аннотацию к картине с названием «Школьный вальс», я купил билет и вошёл в зал. Однако лучше было бы мне этот фильм в тот день не смотреть. Он был пронзительно грустный. Играли в нём прекрасные молодые и ещё малоизвестные тогда широкой публике актёры. С некоторыми я был знаком, там, в Петербурге, а кажется как будто бы в другой, такой далёкой жизни, когда уже почти не верится, что это была твоя жизнь…

Сюжет картины был о том, как рассыпаются порою в прах наши дерзкие юношеские мечты. И предстоящая жизнь, видевшаяся чудесной сказкой, превращается в серенькие, скучные будни, когда не спасает даже любовь… И когда любимчики Судьбы, «зацелованные» ею, кажется, с самого раннего детства, вдруг «ломаются» от первых соприкосновений с примитивными житейскими трудностями, теряя себя и своё лицо. А те, кто ничем, кроме своей непреклонной, никому не видимой до поры воли, не выделялся, становятся хозяевами жизни.

Как точно о подобном сказано у Гоголя: «Нынешний же пламенный юноша отскочил бы с ужасом, если бы показали ему его же портрет в старости. Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге, не подымете потом…»

Я шёл по слабоосвещённым редкими фонарями улицам на стационар совершенно один, да и кино-то смотрело человек десять, не больше, стараясь шагать как можно медленнее. И мне, в вечерний этот час, было так же тоскливо и одиноко, как некоторым героям, только что просмотренной картины, вдруг с невероятной ясностью осознавшим: «Что наши лучшие желанья, что наши свежие мечтанья истлели быстрой чередой, как листья осенью гнилой».

Да, действительно, «несносно думать, что напрасно была нам молодость дана, что изменяли ей всечасно, что обманула нас она…», повторял я пушкинские строки, будто нарочно растравляя свою рану, словно ставя жирный крест на моей неудавшейся жизни. Хотя где-то там, в глубине души, противился этому «окончательному диагнозу»: «Неудавшаяся жизнь», настойчиво вгоняя в своё, разъедающее мою волю настроение, как вгоняют клин в чурку, не желающую раскалываться, иные мысли. «Нет, ничего ещё окончательно не потеряно. У меня ещё есть время и воля. Я сумею переупрямить Судьбу…»

Именно с этим настроением (переупрямить Судьбу во что бы то ни стало) я и отправился на следующий день вместе с бригадой и бригадиром на буровую.

Через неделю мы закончили бурить одну неглубокую, в семьдесят метров, скважину на ферме и перебрались на новое место, к пруду, на окраине села. После навозных куч, с их специфическим запахом, среди которых стояла наша буровая все эти дни, место у пруда, с высокой искусственной дамбой, ровно заросшей травой, показалось нам просто идиллическим. Вообще же в Решётах, а именно так называлась эта аккуратненькая деревенька, мы должны были пробурить ещё две скважины. Что по времени (в зависимости от грунтов) на все скважины могло составить недели три, а то и более.

Устанавливая буровую, мы наслаждались не только чудесным окрестным видом, с плавающими в пруду гусями и небольшим тёмным ельником на другом берегу, но и чистым, влажноватым воздухом.

Уже под вечер, когда все работы по установке буровой и её обустройству были закончены, а дежурный приступил к готовке ужина, я примостился на дамбе отдохнуть. А заодно и полюбоваться окрестным видом. Вода в большом пруду отливала красноватыми отблесками и казалась масляничной и тяжёлой. И по этой «плотной» воде, как по льду, неспешно скользили похожие на небольшие сугробы гуси, то и дело погружая в воду, недалеко от берега, свои небольшие головы на гибких сильных шеях.

На красных лапках гусь тяжёлый, Задумав плыть по лону вод, Ступает бережно на лёд, Скользит и падает; весёлый Мелькает, вьётся первый снег, Звездами падает на брег… —

припомнилось мне из «Евгения Онегина», словно и сам я находился сейчас не на буровой, а в родовом имении. И ещё мне подумалось, как должно быть хорошо на этом пруду зимой ребятне. И снова припомнился Пушкин: «Мальчишек радостный народ коньками звучно режет лёд».

Погружённый в свои мысли, я и не заметил, как ко мне подошёл бригадир.

– Чего харчиться не идёшь? Святым духом сыт, что ли? – грубовато спросил он.

– Иду, – неохотно отозвался я, поднимаясь с ещё не пожухшей до конца травы, на которой возлежал, как на дружеской пирушке римской знати.

– Я на день-два в Тулун отлучусь. Наряды Галембе сдам, чтоб в управлении успели нам в расчет этого месяца включить пробуренные метры, – продолжил он. – А вы тут пока обустраивайтесь и, если что, (это – «если что» мне совсем не понравилось, да и то, что не я, а мастер участка повезёт наряды в Иркутск – тоже), забуривайтесь без меня. Ты уже спокойно можешь работать самостоятельно, – подбодрил он. – Да и грунты тут повсюду несложные. До конца месяца нам надо все три скважины здесь в Решётах пробурить… – Сделав небольшую паузу, он закончил: – Чтобы нормально получить.

Бригадир направился в правление, откуда шофёр председателя колхоза, по предварительной договорённости с начальством, должен был отвезти его в город, а я побрёл в наш вагончик, чувствуя что изрядно голоден.

Бригадир не оправдал моих опасений о том, что скважину нам придётся бурить без него. Он вернулся уже на второй день, под вечер. До его приезда мы, правда, уже успели забуриться и пройти почти полторы штанги.

– Молодцы! – крикнул он, подойдя к буровой. – Глуши мотор! – стараясь перекрыть шум ротора, закричал он уже мне, с ног до головы заляпанному красноватой глиной.

– Айда в балок. На сегодня хватит, – проговорил он, уже не напрягая голоса, когда шум двигателя стих. – Я рыбки хорошей привёз, пивка. Отдохнём маленько.

Бригада оживлённо приводила себя в порядок. Пофыркивая, умывались на вольном воздухе, поливая на руки друг другу воду, расчёсывали мокрые волосы, переодевались в чистое.

Для полноты ощущений вынесли небольшой раскладной стол на дамбу – благо, что вечер был по-летнему тёплым – и уселись вокруг него на табуретках.

Бригадир с видом факира извлёк из своего необъятного портфеля нечто завёрнутое в промасленную газету. Развернув её, он выложил на стол большую копчёную красную рыбину в золотистой корочке.

– Режь, – обратился он к Кириллу, сидящему рядом с ним, – да нормальными, не сиротскими кусками. Ещё одна есть.

Вновь нагнувшись к своему портфелю, он извлёк несколько бутылок пива.

– А кроме пива у тебя там ничего покрепше не затерялось? – с лукавинкой спросил Иннокентий.

– Нет, мужики, – отрезал бригадир. – Разгоняться нам не можно. Работать надо. Да и Галемба мне передал, что жаловался ему на нас сбёгший из бригады Карандин. Пьянь, говорит, там одна. Работать по-настоящему не с кем… Так что по пивку и – баиньки. Завтра чуть свет бурить начнём.

Чтобы газету, брошенную у стола, низовым ветерком не отнесло в пруд, я нагнулся и прижал её к земле камешком. «Сожжём потом, чтобы не мусорить», – решил я и уже непроизвольно нагнулся второй раз. Ибо за что-то в ней мой взгляд зацепился. Как будто я узрел там что-то знакомое.

Подняв газету, аккуратно расправил на краешке стола увиденную рассеянным взглядом последнюю «Литературную страницу» (за этот крупный шрифт и зацепился мой взгляд), обнаружив на ней стройные столбцы стихов, помещённых в этом субботнем номере за 17 сентября. То есть всего два дня назад. Стихи были мои!

– Чё, буквы знакомые ищешь, мастер? – гоготнул Иннокентий, заканчивая резать чёрный хлеб.

Я промолчал, поскольку «шутка» эта произносилась всякий раз, когда я в свободное время, например, читал книгу.

– Улыбаешься, словно в лотерею выиграл миллион? – поинтересовался уже бригадир, разливая пенящееся пиво по эмалированным кружкам.

– Больше, гораздо больше, – ответил я, не в силах скрыть счастливую улыбку. А про себя подумал: «Я выиграл изменение судьбы».

Это была моя первая, да ещё такая большая – больше десяти стихотворений – публикация в небольшой четырёхстраничной газете одного маленького провинциального городка. Но я уже тогда поверил, почувствовал, что далеко не последняя. Что будут публикации и в областных, и в столичных журналах. И не только стихов, но и прозы.

Опубликованные стихи были большей частью о любви, порою придуманной, воображаемой, такой, как, например, в стихотворении почти двухгодичной давности, написанном в бурятском улусе, откуда меня вызвали в управление.

Я ждал письма в улусе Зум-Булуг… Оно не шло, не шло, и вдруг Приходит телеграмма: «Скорее приезжай. Я жду. Не только я. И – мама». А утром я проснулся и узнал, Что телеграфа нет на почте маленькой. И, сор сгоняя в трещины в полу, Его метёт почтарка в мягких валенках.

Телеграфа в Зум-Булуге действительно не было. А вот телеграмма всё-таки была. Правда, не от любимой девушки, сотканной в моём воображении из множества знакомых лиц, а от начальника управления… Но об этом, дорогой читатель, ты уже знаешь.

Ответа же на своё письмо из Тулуна в Питер я так и не дождался, ни осенью, ни зимой…

Зато весной, кажется в апреле, пришло письмо из Москвы. Из Литературного института, в котором говорилось: «Ваши рассказы прошли творческий конкурс (сорок человек на место!). Вступительные экзамены начнутся 1 августа. Перед экзаменами необходимо собеседование, поэтому просим прибыть в Москву по адресу: Тверской бульвар, 25, заблаговременно».

В декабре следующего года, перед самыми новогодними праздниками, уже будучи почти полгода студентом Литературного института, я сдавал первую сессию, всё ещё до конца не веря в то, что учусь в этом прославленном многими знаменитыми именами, необычном учебном заведении. В свободное время я ездил на «Мосфильм» для озвучания себя самого в снятом ещё осенью в Сибири, на берегу Байкала, знаменитыми режиссёрами Ренитой и Юрием Григорьевыми, материале. Они делали фильм о своём учителе Сергее Герасимове и пригласили сняться в эпизоде меня и Валентина Григорьевича Распутина. Меня как местного жителя небольшого городка Байкальска, куда мы с семьёй незадолго до того переехали, а Распутина как великого писателя.

Там, на «Мосфильме», Ренита Андреевна и Юрий Валентинович и познакомили меня со своим коллегой, выпускником режиссёрского факультета ВГИКа (к сожалению, не Павловичем), который надумал снять короткометражный фильм, представив его как дипломную работу по моему рассказу, опубликованному полгода назад в журнале «Юность».

Вернувшись после сессии – и таких насыщенных всевозможными, в основном приятными, событиями дней, – домой, я совершенно неожиданно получил новогоднюю открытку-«раскрывашку» от Тучкиной Елены («И как она только узнала новый адрес?»), в которой та поздравляла меня с Новым годом! И сообщала, что «Успешно защитила диссертацию и ещё более успешно, по мнению всех знакомых, вышла замуж за, да ты его наверняка помнишь, занудный такой, с вашей биостанции на Белом море – Виктора Бергера», молодого, талантливого, очень перспективного учёного, доктора наук. Последних слов в открытке не было, их мысленно дописал я, потому что знал Бергера, работал с ним в своей, теперь уже такой далёкой питерской поре. Открытка же заканчивалась словами: «У меня всё хорошо. Как ты? По-прежнему ли меришь километры необъятной своей Сибири, как ты писал мне из городка с чудным названием, кажется, Тулон… Где ты мотаешься теперь? Каковы твои планы? Навестил бы как-нибудь нас в нашей северной столице. Тем более с супругом вы знакомы. Больше нет места для слов, а чувства на бумаге не передашь… Всего тебе доброго. Вспоминай меня, хоть иногда… До свидания».

До свидания, в данном случае, скорее всего, означало: «Прощай». «И если навсегда, то навсегда прощай», – додумал я. Понимая, что этой пространной открыткой-письмецом была поставлена жирная точка и прочерчена не менее жирная черта, отделяющая мою прошлую, питерскую, и нынешнюю, такую же впрочем, как и прежде, неопределённую в перспективе жизнь.

Прочитав весточку от Елены, я улыбнулся – не столько этому запоздалому посланию, сколько тому, что я предугадал его появление всё в том же стихотворении, написанном в улусе Зум-Булуг.

Где потерялся ты, бродяга? Какая ныне передряга Тебе приехать не даёт? У нас в Москве всё дождь идёт. А там у вас уж снег поди… Как ненормальная «Приди» Шепчу я за день по сту раз. Во сне всё розно вижу нас. Где ты мотаешься по свету? Я писем жду. А их всё нету…

Только в стихотворении вместо Питера была Москва. И эта московская девушка любила героя. И он её любил. И всё у них складывалось хорошо. Так хорошо, как редко бывает в реальной жизни…

Впрочем, «в молодые наши лета» поражения предпочтительней побед.

2007–2008 г., Иркутск – Порт Байкал – Иркутск

 

«Такое вот Хироо…»

Маленькая повесть

Иногда мне хочется написать пространное, немного грустное, письмо: во Владивосток, Петропавловск-Камчатский, Корсаков… Или – на один из курильских островов: Шикотан, Итуруп, Кунашир, Семушир… Во всех этих местах я когда-то бывал… Или – на Командоры… С пометкой: «До востребования, юность». Послать и с нетерпеньем ждать ответа…

* * *

Пожалуй, начать надо с самого начала… То есть с Владивостока, куда мы, двое студентов-охотоведов, прибыли из Иркутска – в ТИНРО (Тихоокеанский научно-исследовательский институт рыбного хозяйства и океанологии) для прохождения преддипломной практики.

Сергей Владимирович Бурин («для своего брата охотоведа – просто Серёга»), выпускник охотфака прошлых лет, а ныне – старший научный сотрудник лаборатории морских млекопитающих, к которому мы явились прямо с железнодорожного вокзала, встретил нас радушно.

– Молодцы, что приехали! У нас тем для дипломных работ – во! – Он провёл ребром ладони по горлу. – Я декану нашему – вашему теперь – писал, что они вообще могут прислать к нам человек пять – всех бы пристроили! Как добрались? Нормально? Ну, и славненько. Рюкзаки пока вон туда, под стол, в угол засуньте. Пойдём перекусим. В поезде-то, небось, рано разбудили и позавтракать, конечно, было некогда?..

Беседовать с таким подвижным, весёлым, деятельным человеком было одно удовольствие. Он сам вопросы задавал и сам же на них отвечал.

За завтраком в столовой, которая находилась напротив института, через улицу, мы с аппетитом уплетали холодные (по-видимому, вчерашние) макароны по-флотски, морковный салат и компот. За все эти изысканные яства заплатил Бурин, «категорически» запретивший нам «трясти мошной» и взявший для себя только чай с лимоном. Пожалуй, единственное, что имелось в наличии блюд не со вчерашнего дня.

Во время завтрака он спросил, а вернее – констатировал факт.

– С наличностью у вас, конечно, не густо. В дороге, за три дня, небось поиздержались. Сам был студентом – знаю. Винцо, попутчицы там, и всё такое прочее, – засмеялся он и, вынув из довольно пухлого бумажника деньги, дал каждому из нас по двадцать пять рублей, на корню пресекая наши, впрочем, весьма слабые и далеко не искренние попытки возражать.

– Это в долг! Я – недавно из рейса. Деньги у меня имеются. Вернётесь с морей – отдадите. Кстати, о морях. У меня для вас есть две шикарные темы! Одна – по мечению китов в южных широтах, с заходом в Сингапур и Веллингтон – это в Новой Зеландии, – уточнил он, увидев, как мы переглянулись. – Вторая – по уточнению миграций северного морского котика, с заходом в Хакодате – Япония и Ванкувер – тихоокеанское побережье Канады…

– Я – на север, – сразу определился я. – Как всякий сибиряк, не люблю жару.

Мой приятель некоторое время задумчиво смотрел в пространное, почти от пола до потолка, широкое окно на горбатую Светлановскую улицу, по которой иногда, не очень быстро, проезжали автомобили, а по тротуарам, так же неспешно, шли редкие в этот утренний час прохожие. Напротив нас красовался парадный вход в институт, с массивными дубовыми дверями и непроницаемо-чёрной мраморной «доской» сбоку от них, на которой большими золотыми буквами было выписано: «ТИНРО», а буквами поменьше разъяснена принадлежность данного учреждения, расположившегося в старинном, красивом трёхэтажном здании, в самом центре Владивостока, к Российской Академии наук. Потом, словно очнувшись от своих раздумий, он спросил:

– А можно мне – тоже на Север?

– Можно! – тут же согласился Бурин. – На юг желающие всегда сыщутся… Тогда – один займётся путями миграции котиков. Особенно важно подсчитать численность стада на Банке Стейлмента в Тихом океане, где они пасутся зимой, откочевав со своих лежбищ на Командорах… А другой – ну, скажем, будет изучать дыхательную функцию красной крови северного морского котика. (Именно так впоследствии – слово в слово – и называлась моя дипломная работа.) Это такая, братцы, тема!..

И Бурин, – сначала на обратной дороге в институт, потом – на широченной мраморной лестнице НИИ, идущей на второй этаж, в лабораторию морских млекопитающих, потом – в самой этой «лаболатории» (как нарочно он произносил), заваленной и заставленной разным экспедиционным оборудованием и диковинными экспонатами различных экспедиций, – объяснил, почему эта тема является такой интересной и важной.

– Они ведь – коты эти самые, как и мы с вами, лёгкими дышат. И при этом могут минут по сорок находиться под водой, заныривая порой, в поисках пищи, на весьма значительные глубины… И что интересно – ни сами они, ни плод у беременных самок никакого недостатка в кислороде, похоже, не испытывают. Почему? Какие скрытые механизмы позволяют им так долго задерживать дыхание? А у людей, что? Живут в воздушной среде, а у рожениц – сплошь да рядом, особенно при рождении, наступает асфиксия (удушье – пояснил он нам незнакомое слово) плода. Значит, тут дело или в особенностях гемоглобина, доставляющего тканям кислород, или миоглобина – белка такого, запасающего в мышцах кислород. Или ещё какая-то неизвестная пока науке хренотень, – закончил он свой, почти получасовой экскурс, обрисовав задачу, как минимум, претендующую на Нобелевскую премию.

Посмотрев на часы, он продолжил уже о земном, понятном, доступном.

– Сейчас отведу вас к учёному секретарю. Он всё оформит, как положено. Отметит командировки, припишет к судну, где вы будете на полном гособеспечении. Да ещё попробуем у нашего бухгалтера аванс для вас выжать. Хотя, сразу предупреждаю, – это маловероятно. У него и зимой снега не выпросишь. Деньги всегда с таким видом отдаёт, будто мы у детей-сирот последний кусок хлеба норовим отнять. Да и снабженец – ничем не лучше его. Тоже тот ещё фрукт! – вдруг взвинтился Сергей Владимирович. – Вечно норму спирта, для фиксации материала, урезать норовит! – И чувствовалось, что сейчас он говорит о наболевшем.

Учёный секретарь в своём небольшом уютном кабинете, в котором мы трое едва поместились, сделав всё необходимое, сообщил, что: «Научно-поисковое судно (НПС) “Учёный” должно выйти в море 30 сентября, в понедельник».

Нам на нём отводилась двухместная каюта под номером 4, в которую мы могли заселиться хоть сейчас. Для чего требовалось только – на рейсовом катере пересечь бухту Золотой рог.

Пока же, за две недели относительно свободного времени, следовало освоить методики «отбора проб» и получить необходимые инструкции у руководителя наших дипломных работ сэнээса (старшего научного сотрудника) Бурина С. В.

– Значит так, – подытожил Сергей Владимирович пересказанные ему слова «учсека». – Дня два-три у меня поживёте. Возражения не принимаются! Кровать в доме, правда, одна. Зато есть хорошие японские спальные мешки. Дома я вам всё и расскажу, что к чему. А пока сходите искупайтесь с дороги, город посмотрите. Денёк-то какой чудесный! А часам к трём-четырём приходите, или – к концу рабочего дня, и тронем с вами на трамвайчике ко мне. А если поспать, помыться в ванной хотите – могу ключ дать и как добраться расскажу…

День был действительно великолепный! Солнечный, тихий какой-то, не жаркий, какие бывают в сентябре, в период «бабьего лета» у нас в Сибири, а значит, и здесь, на Дальнем Востоке.

Выйдя из института, мы пошли по Светлановской: сначала вверх, а потом – вниз, спустившись с её горба к Амурскому заливу.

Несмотря на будний день, в этот предобеденный час хорошо загорелых людей на городском пляже было немало. Чтобы никого не смущать белизной своих телес, прошли где-то около километра по берегу залива и оказались на безлюдном водно-спортивном комплексе.

Крашенными в зелёный цвет досками часть залива была отгорожена и превращена в открытый плавательный бассейн с размеченными в нём цветными поплавками, плавательными дорожками. Деревянные мостки, опирающиеся на ошкуренные брёвна, вбитые в дно и в воде обросшие морской растительностью, проходили вдоль одной из сторон бассейна и уходили, за его пределами, в залив, вода в котором оказалась прохладная, бодрящая. В бассейне же она была намного теплее, и мы с удовольствием, до лёгкой усталости, поплавали по пустым водным дорожкам, длина которых составляла двадцать пять метров.

Немного отдохнув на прогретых досках мостка, мы принялись из любопытства собирать диковинных красивых морских звёзд, прикрепившихся к деревянным сваям, на которых покоился настил. Занырнув под воду и отцепив оранжевую большую звезду от бревна, мы выбрасывали «добычу» на ровные, хорошо оструганные доски и любовались ими потом, нежась на солнце.

– Ребята, а зачем вы это делаете? – неожиданно услышали мы.

Обернувшись, я увидел высокого крепкого, стройного, с седой интеллигентской бородкой, в очках с тонкой металлической оправой мужчину, подошедшего к Юрке и указывающего на лежащих рядом с ним морских звёзд разного размера.

– Да просто так, – беззаботно ответил он.

– Просто так делать ничего не следует, – спокойно, слегка хрипловатым голосом проговорил незнакомец. – В любом деле должен присутствовать принцип целесообразности, то есть смысл. Если бы вы их, да и то не в таком избыточном количестве, – он обращался уже к нам обоим, – здесь ведь у вас не менее пяти экспонатов, если я не ошибаюсь, – выловили для коллекции или, скажем, для еды – это было бы понятно. А просто так – это, извините, обычное варварство. Они же погибнут на солнце. А ведь это живые существа. Такие же, как мы с вами. Так что, если они вам без надобности, отпустите их лучше обратно в море, в родную стихию, – закончил он свою мини-лекцию и зашагал по скрипучему мостку в сторону берега.

– Кстати, – обернулся он и, увидев, что мы аккуратно, с ладоней погружаем звёзд в воду, улыбнувшись мягкой, почти незаметной улыбкой, продолжил: – Вы, судя по вашим незагорелым спинам, не местные. Обязательно потом смойте соль с кожи. Вон там, – он указал на берег, где рядом с бассейном было сооружено нечто, напоминающее пляжные раздевалки, – есть душ.

Вдоволь накупавшись и позагорав, мы ополоснулись нагретой солнцем дождевой водой, текущей из четырёхугольных металлических баков, выкрашенных чёрной краской, с приделанными к ним снизу душевыми раструбами, из которых, приятно журча, вниз устремлялись упругие струйки воды, которая поступала в баки по желобам с крыши небольшой спортивной базы, пристроенной под высоким берегом, рядом с бассейном.

– Может, сходим в ресторан? – предложил Юрка, когда мы оделись и причесали мокрые волосы. – Деньги у нас есть, и сами мы теперь свеженькие, как огурчики – хоть в засол.

– Давай лучше пойдём в кино.

В некотором отдалении от нас, на высоком берегу, красовался белый, оригинальной конструкции кинотеатр «Луч», который мы заметили ещё по дороге сюда.

– Перед сеансом в буфете чего-нибудь перекусим. Или мороженого купим, – продолжил я. – Тем более что до конца рабочего дня осталось два часа. А Бурин наверняка в честь приезда «братьев-охотоведов» из родной альма-матери расстарается и устроит шикарный ужин. Так что в ресторане мы только аппетит перебьём.

– Идёт! – легко согласился Юрка.

Иногда он бывал необычайно покладист. Может быть, это было от того, что мы после «водных процедур» чувствовали себя свежими, воздушными, смывшими с себя «тонны» грязи, скопившейся на теле в духоте и сквозняках плацкартного вагона за три дня пути.

В двухкомнатной, недавно полученной и всё ещё пахнущей краской, почти пустой квартире нашего шефа, в гостиной, прямо на полу, стоял средних размеров цветной японский телевизор, найденный Буриным на маленьком, выброшенном на берег острова Парамушир штормом, японском рыболовном судёнышке.

На этом острове Курильской гряды Сергей Владимирович отслеживал заход лососевых рыб на нерест в несколько островных речушек, впадающих в океан.

В этой же, самой просторной комнате, у стены стояла кровать с панцирной сеткой и никелированными спинками, с блестящими шарами, украшающими их. На кровати вместо одеяла и матраса был разостлан защитного цвета ватный спальный мешок.

Более-менее обустроена была пока только прихожая и кухня, с различными подвесными шкафчиками, большим холодильником и небольшим столиком с четырьмя такими же светлыми, как и остальная мебель, табуретками.

Из холодильника на стол была извлечена бутылка водки, солёные («уже нынешнего года») грибы и огурчики. Во вместительной латке на газовой плите, издавая дразнящие ароматы, разогревалось мясо с папоротником.

– Если будет мало, – кивнул Бурин в сторону латки, – потом ещё картошечки отварим да со строганинкой поедим. У меня кусок сохатины в морозилке есть.

Поставив латку на стол, он достал из шкафчика, висящего на стене у стола, тарелки, вилки, рюмки.

– Ну, приступим к трапезе, а заодно и научному обсуждению вашей будущей экспедиции. Разливай, Юрий. А ты, Игорь, хлебца чёрненького подрежь.

Наш научный ликбез с воспоминаниями родного факультета, различных практик, проходивших на необъятных просторах Союза, общих знакомых, уже зашкалил за полночь. И казалось невероятным не то, что можно столько говорить, а то, что можно столько съесть и выпить.

Сил на то, чтобы понежиться в ванной и кое-что постирать, как мы наметили заранее, уже не оставалось, и мы, как в мягчайшую перину, погрузились в разостланные прямо на полу, потому что никакой мебели в этой маленькой комнате вообще не было, пуховые спальники.

Дня через четыре, уяснив в ежедневных – в институте, и ежевечерних – дома, беседах наши основные научные задачи, перепробовав на домашних трапезах все деликатесы Приморья – от трепангов до брюшек кеты; перестирав всё, что нуждалось в стирке, мы, преодолевая возражения Бурина, перебрались на судно, переправившись как-то вечером последним катером через бухту Золотой рог. У длинного причала, в ряду других судов, нашли свой СРТМ (средний рыболовный траулер морозильщик) НПС «Учёный».

Несший вахту матрос мельком взглянул на наши приписные бумажки и, внимательно выслушав, кто мы, откуда и для чего здесь, пропустил с трапа на судно и даже проводил до каюты.

– Для научников помещения в этом ряду, – разлепил он наконец сомкнутые в линию уста. – Рядом, как видите, гальюн. Очень удобно – далеко ходить не надо… На ужин вы уже опоздали. Завтрак – в девять утра, – закончил он свои инструкции и из неширокого коридора по металлической лестнице скатился вниз, в машинное отделение.

– Прямо большой кухтыль какой-то, – изумляясь его шарообразности, улыбнулся Юрка, взглядом провожая матроса.

Прозвище это, благодаря невысокому росту и общей округлости: круглому, блинообразному лицу, закруглённым полным плечам, глобусообразному животу, выпирающему из-под свитера, приклеилось впоследствии к этому матросу из сухопутного города Калуги.

Разместившись в каюте, как в купе поезда, ещё стоящего у перрона (я – на нижней, Юрка – на верхней полке) и растолкав вещи по различным аккуратным рундукам и шкафчикам, мы решили пораньше лечь спать, испытывая хронический недосып от полуночных разговоров с нашим научным руководителем, который утром, тем не менее, всегда бывал свеж, как нарцисс в саду падишаха, имеющего очень заботливого и умелого садовника. Отворив дверь в нашу комнату, Бурин бодрым голосом будил нас:

– Подъём, лежебоки! Завтрак готов! Пора на работу. Кто не работает – тот не ест и не пьёт, кстати, – похохатывал он, выдирая нас из глубокого сна.

В слегка приоткрытый иллюминатор был слышен ласковый забортный плеск воды. Резко и приятно пахло водорослями… И мы уже почти стали засыпать, когда услышали, как на палубе, перевирая мелодию и путая слова, бренча на расстроенной гитаре, дурным голосом, с надрывом заревел Кухтыль. Своим песнопением он явно напоминал орущего на крыше в любовной истоме кота, привлекая таким своеобразным образом внимание девушки-студентки, метеоролога со стоящего борт о борт с нами, выкрашенного в такой же серый цвет, судна.

– Уснуть, похоже, не удастся, – заворочавшись надо мной, проговорил Юрка и уже через минуту блаженно посапывал, погрузившись в сладкий сон.

Я потихоньку встал. Подошёл к иллюминатору. Стараясь не шуметь, полностью открыл его, разглядев в нешироком просвете между бортами судов весёлые синенькие глазёнки звёзд на чёрном бархате небес. Постояв так некоторое время и слегка озябнув от свежести ночи, я мысленно скомандовал себе: «Всё, спать! И никакой лирики…»

Закрыв и завинтив иллюминатор, отчего стоны Кухтыля стали почти не слышны, я нырнул в теплоту постели, под серое казённое одеяло с идеально белым пододеяльником.

Открыв глаза, блаженно потянувшись, а потом переведя взгляд на темное, в тени, стекло иллюминатора, я разглядел за ним отражённые от воды тёплые солнечные блики, играющие на высоком корпусе «Меркурия».

В каюте было тихо и душно.

Я вылез из-под одеяла, открыл иллюминатор, с удовольствием вдыхая свежий морской воздух, ворвавшийся в каюту с лёгким ветерком. Оглянувшись на Юркину полку, я никаких телодвижений там не обнаружил. Он продолжал крепко спать, повернувшись лицом к переборке. Это было видно мне из-за одной из двух незадернутой плотной зеленой шторки.

Я тоже решил ещё немного понежиться в постели, тем более что до завтрака оставался почти час.

«Хорошо! – констатировал я своё состояние, забираясь под одеяло и видя, как ветерок едва колышет задёрнутую мной лёгкую занавеску иллюминатора. – Интересно, а кто готовит завтрак? Вахтенный, что ли?.. А может быть, приходит настоящий кок?..»

На наружном деревянном трапе раздались стремительные лёгкие шаги. Кто-то поднимался с причала на борт. «Прямо-таки поступь феи, а не командора. Кому ж еще иметь такой летящий шаг? Интересно, кто это?..»

– Са-аа-нёк!.. Дрыхнет, змей! – донёсся до моего слуха приятный грудной женский голос. Отчего мне сразу почему-то представилась весьма габаритная певица Людмила Зыкина, с её могучим, под стать фигуре, голосом. – Опять небось всю ночь песни горланил!

Шаги, теперь уже гулко, раздавались по палубе.

– Поднимайся, гадёныш – я пришла! На обед картоху надо чистить. Старпом капитану будет сёдня команду представлять.

– Вон, пусть студенты чистят, – послышался откуда-то недовольный заспанный голос Кухтыля.

Женский голос перешёл на шепот, а через какое-то время раздалось приглушённое довольное хихиканье.

– Кто это там, наверху? – недовольно спросил со своей полки Юрка, свесив голову.

– Похоже, кокша явилась. И нам, с Кухтылём, оказавшимся на самом деле великим покорителем народов – Александром (может у него ещё и фамилия Македонский), похоже, кости перемывают, – ответил я.

– А который час?

– Половина девятого, – взглянул я на висевшие на ремешке у моего изголовья наручные часы.

– Пора подниматься.

Стараясь не мешать друг другу, мы по очереди привели в порядок свои полки. Взяли казённые махровые полотенца и в голубых шерстяных спортивных штанах и белых майках отправились за перегородку умываться.

В кают-компании, распложенной в кормовой части судна, куда мы явились уже при полном параде, из-за двух рядов иллюминаторов, расположенных на противоположных боковых бортах, было очень светло, солнечно. За одним из двух длинных столов, распложенных параллельно бортам, сидели два человека. Уже знакомый нам Кухтыль – он же Александр, и приземистый, широкий в плечах человек лет пятидесяти, в плотно обтягивающей его могучую фигуру тельняшке, которая, казалось, от глубокого вздоха может просто лопнуть на его широкой груди.

– Здорово, хлопцы, – в ответ на наше общее приветствие прогудел здоровяк. – Геннадий Петрович меня кличут… Стармех, – после солидной паузы добавил он. – А вас как звать-величать?

Мы представились.

– Александр… Свинолупов, – нехотя включился в разговор и Кухтыль, протягивая нам по очереди руку.

«Значит, всё-таки не Македонский, жаль», – мелькнуло у меня в голове.

– Из Калуги, – словно ещё одну гирьку на весы своей солидности добавил Кухтыль.

Мы с Юркой огляделись и решили сесть за отдельно стоящий небольшой, перпендикулярно расположенный по отношению к двум другим столам столик, находящийся у кормовой стенки, на которой иллюминаторов не было и свет не так мешал.

– Это для командного состава! – прогудел стармех, разгадав наши намерения. – Присаживайтесь к нам, – дохнул он таким вызревшим перегаром, что воздух от зажжённой спички мог бы, пожалуй, воспламениться. И было очень кстати, что на стене кают-компании висело строгое предупреждение: «Не курить!»

Из двери, соединяющей кают-компанию и камбуз, стремительно растворив её, выпорхнула в белом коротеньком, но, тем не менее, всё же чуть длиннее юбочки, переднике с накрахмаленным узорчатым кокошником, приколотым шпильками к роскошным, взбитым, как сливки, естественным рыжим волосам, дама. Одновременно похожая и на «американскую мечту» Мэрилин Монро (пышностью плохо скрываемых форм, капризными пухлыми губами и невинно смотрящими на мир голубыми глазами»), и на всё изведавшую и ничему не удивляющуюся в этом мире содержательницу дорогого борделя, хорошо знающую человеческие слабости.

Возраст дамы с первого взгляда определить было трудно.

– Зинаида, – представилась она, ставя на стол высокий никелированный, литра на три, чайник, с изящно изогнутым носиком, пар из которого разносил по помещению приятный запах какао.

Ещё через минуту на столе появились белые теплые булочки, твердое сливочное масло и персиковый джем.

– Мальчики, вы не поможете мне на обед для супчика картошечки почистить, – улыбаясь, спросила Зина после завтрака. – А то этих, – убирая со стола посуду, она кивнула в сторону стармеха и Кухтыля, – разве допросишься.

– Вот он поможет, – указал на меня Юрка, оценивающим взглядом разглядывая Зинаиду. – А мне, к сожалению, надо в институт, дооформить кое-какие бумаги на нас обоих, – соврал он. – Руководителя, Игорь, не беспокойся, я предупрежу, что ты сегодня дежурный по камбузу, – подмигнул он мне и, пружинисто встав, вышел из кают-компании, негромко хлопнув тяжелой металлической дверью.

– Ходок! Сразу видно, – восхищённо, вслед ему проговорила Зина, которой, при ближайшем рассмотрении, было лет двадцать шесть – двадцать семь, не больше. – Но мне такие, как ты – скромники, – будто утешая меня, продолжила она, – больше нравятся. На ходоков-то, всяких мастей, я довольно уже насмотрелась, – вдруг разоткровенничалась она. – Им ведь от нас, девушек, одного только надо – тела белого. – Она непроизвольно, двумя руками, словно пробуя на вес, колыхнула свою грудь, придав ей ещё более горизонтальное положение. И вдруг, весело улыбнувшись, спросила: «Ты, случайно, не немой? Все молчишь да молчишь. Поможешь, нет ли?»

– Помогу, – ответил я и покраснел, увидев, что Зина перехватила мой взгляд, который я не успел отвести от её великолепной, просящейся наружу из кажущегося тесным выреза груди.

– Ты смотри, покраснел! – развеселилась она. И уже по-деловому, чтоб не смущать меня дальше, добавила: – Ну, тогда надо бак с водой и картошку на палубу вынести – там потеплее.

Выйдя на палубу, мы увидели Кухтыля, который в вальяжной позе, скрестив ноги и опершись рукой о борт, в довольно грязной рубахе и штанах, рассказывал что-то внимательно слушающей его миловидной девушке с соседнего судна, стоящего с левого борта от нашего.

– Санёк! Кончай трепаться! Пошли лучше картошку чистить, – возвысила голос Зина. И, увидев, что её слова не возымели никакого действия на гордо отвернувшегося от неё матроса, уже вполголоса добавила: – Опять студентке-метеорологине чего-то заливает. Небось про восьмибалльные океанские шторма травит, а палубу, стервёныш, не помыл, – обратила она внимание на какие-то соринки в узком проходе между надстройкой и бортом. – Ладно, пошли на корму, не будем им мешать. Пусть девчонку клеит. Хотя безнадёга это для него, по-моему. Такой восторженной девчушке герой нужен. Ну, на худой конец, – морской волк настоящий. А Санёк ни то ни сё. Какой он морской волк? В лучшем случае – корабельная крыса. Вот боцман наш – тот точно волк! Не волк даже, а волчара-одиночка. – В Зининой интонации послышались нотки восхищения. – Жаль только, что нас, баб, люто ненавидит. Видно в свое время на измену, как на острый нож, напоролся, да так на острие его, словно бабочка, со злобой своей и застыл.

Все это Зина мне поведала, пока мы вдоль борта пробирались на кормовую палубу.

– Теперь ты впереди иди, – остановилась она перед небольшой, в несколько ступеней, но довольно крутой металлической лесенкой. – А то у меня юбочка больно уж коротенькая, а трусики не совсем свежие. Ой, умора, опять покраснел!..

Забравшись по лесенке на небольшое пространство возле трубы и переместив туда бак с водой и картошку в мешке, мы приступили к её чистке.

– Ты чё всё молчишь-то?! – через некоторое время опять заговорила Зина, бросая в бак очищенную картоху. И, словно забыв о вопросе, переключилась на своё. – Да и чё говорить-то. Все вы, мужики, одинаковые. Ты хоть краснеешь – и то ладно. А глаз-то твой, может, и поперёк твоей воли, к моей груди, я видела, как приклеивается, как только я за картошкой нагибаюсь…

Мы сидели с Зиной напротив друг друга, на низеньких деревянных раскладных табуреточках, и её и без того коротенькая юбка, напоминающая скорее набедренную повязку, вообще собралась до немыслимо малых размеров, открыв точёные Зинины бёдра, которые, наклоняясь за очередной картошкой, я мог разглядеть почти до самого их основания. Когда же она наклонялась, то взгляд невольно останавливался уже на её колышущейся, с чистой кожей, груди. И порой мне хотелось резко высказать этой красивой зрелой женщине, что она, да и многие другие её сородичи по полу, сами нередко провоцируют мужиков на сальные взгляды, как бы ненароком всё более и более оголяясь. Однако я промолчал, хотя зрелище, скажу я вам, было не для слабонервных. И в этот момент, чтобы заглушить бушующие силы организма, мне хотелось бы быть умудрённым и спокойным старцем, уже лишённым многих инстинктов, а не молодым человеком двадцати трёх лет, полным желаний, восторгов и сил.

– Про себя что-нибудь расскажи, – продолжала принуждать к разговору Зина. – Девчонка-то у тебя есть?

Я вспомнил свою ровесницу, студентку мединститута, с которой (так совпадало) мы частенько в одно и то же время ездили на электричках: в воскресенье вечером – в Иркутск, а по субботам, после недельных занятий в своих институтах, – домой, в Ангарск.

Как-то, в почти пустом вагоне последней воскресной электрички, мы оказались рядом. Вернее, войдя в вагон и увидев одиноко сидящую незнакомку (видимо, она села на предыдущей остановке, в Майске), уже не раз встречаемую мной, и как и она, уселся у окна напротив неё.

За ним стояла непроницаемая темь февральской, уже почти ночи. А в вагоне было тихо, тепло, светло, чисто…

Словно провожая взглядом вокзал родного города и перрон с его весёлыми фонарями, девушка вдруг сказала:

– Из дома всегда так грустно уезжать… И вам, видимо, тоже. Я заметила, что вы, как и я, обычно ездите десятичасовой электричкой. А все мои подружки и друзья уезжают более ранней – восьмичасовой, чтобы не так поздно было добираться до места в Иркутске.

Мы разговорились, действительно чувствуя какое-то родство душ.

Через какое-то время стали добрыми друзьями и уже грустили, если долго не встречались. Однако в любовь или даже во влюбленность наши взаимные симпатии почему-то перерастать не спешили, держась на состоянии предчувствия любви.

В очередной раз взглянув на Зинину грудь, я вдруг вспомнил один случай, связанный с моей медицинской подругой, который не то удивил, не то обескуражил меня каким-то несвойственным, как мне тогда показалось, для неё поведением.

В субботу, после «двух пар», успев поэтому на электричку на 12.20, мы возвращались домой, сев, как предварительно и договорились, в третий вагон, который был переполнен такими же, как мы, студентами, уезжающими из областного центра на выходные дни домой по своим городам, городкам, деревням и поселкам, расположенным вдоль великой Транссибирской магистрали.

Сесть было негде, и мы с Галиной (так звали мою подругу) стояли за последним сиденьем вагона, чуть сбоку от двери в тамбур. Она слегка опиралась спиной о высокий задник лавки, а я стоял перед ней. В центральном же проходе было вообще не протолкнуться, и мы радовались, что возле нас имеется хоть какое-то свободное обособленное пространство.

Электричку, когда она набирала ход, начинало покачивать, и я невольно и плавно, правда, может быть гораздо сильнее, чем предполагала инерция разгона, прижимался к Галине, чувствуя под тонким свитерком её небольшую упругую грудь.

Через несколько остановок в вагоне уже появились свободные места. Однако мы продолжали стоять в своем уголке, никем не замечаемые, друг против друга, держась за руки и чувствуя какую-то неразделимость.

Губы Галины были полуоткрыты, будто ей не хватало воздуха, а глаза задумчивы и туманны. И чувствовалось, что мы оба больше всего на свете хотели бы сейчас остаться где-нибудь одни.

До Ангарска мы так и не сказали друг другу ни слова. За нас говорили глаза.

– Ты любишь меня? – спрашивали её серые загадочные глаза.

– Да, – без тени сомнения отвечали мои, и пальцы чуть сильнее сжимали её руку, подтверждая это.

Выйдя из вагона, не размыкая рук, мы вошли сначала в полумрак подземного перехода, а потом вышли на заасфальтированную, серую, залитую солнцем привокзальную площадь.

– Хочешь мороженого, – предложил я.

– Я есть хочу. С утра ничего не ела. А родители-индейцы наверняка откочевали в прерии, то бишь на дачу. У них отпуск. И значит, что-то придётся готовить самой.

– Может быть, тебе помочь? Тем более, что я тоже хочу есть. А мне до моего квартала добираться почти час.

– Поехали, – сказала она, и мы заскочили в отходящий автобус, выйдя из него уже через одну остановку, прямо у дома Галины, в самом начале города. Это был красивый четырёхэтажный дом, с белыми колоннами, построенный одним из первых по проекту ленинградских архитекторов, тогда, когда нас с Галиной ещё на свете не было. Напротив него стоял точно такой же, словно в зеркале отражаемый дом, тоже с четырьмя колоннами. И оба этих дома были соединены красивой аркой. По замыслу питерцев, это должно было символизировать Ворота города. И в домах этих, с большими, высокими, прекрасными, солнечными квартирами, жили, в основном, первостроители, коими и являлись Галины родители: инженеры-проектировщики из Петербурга.

Когда мы вошли, сначала – в сумеречный подъезд, а затем – в такую же сумеречную прихожую, что-то стало уже между нами не так. Не так просто, не так доверительно, не так желанно, как ещё было несколько минут назад.

В просторной гостиной тоже царил полумрак. Плотные шторы на окнах были задёрнуты. Галина с шумом раздвинула их и раздражённо сказала:

– Это матушка моя так мебельную полировку бережёт, чтобы она, не дай бог, не поблекла от солнца!

В те времена – почти всеобщего дефицита, когда всё требовалось «доставать», чувствовалось, что родители Галины в этом преуспели. И кухонный, и гостиный, и спальный гарнитур были подобраны со вкусом и выглядели очень красиво, с неким старомодным шиком высшего качества. Кругом царил идеальный порядок. И чувствовалось, что каждая вещь в этом доме точно знает своё место.

– Гостевые тапочки в шкафу, в прихожей, на нижней полке! – крикнула мне Галина уже из кухни, тоже раздёргивая там шторы, пока я продолжал возиться с завязавшимся в узел шнурком ботинка.

Справившись с узлом, уже в удобных мягких тапочках, я вошёл в кухню.

– Ну так и есть, – обернулась ко мне Галина, стоя у раскрытого холодильника. – Ничего, как в пустыне Сахара. Это они меня так к самостоятельности приучают. Считают, что я слишком избалована и изнежена. Метод такой: «О себе позаботься сам».

– Ну, тогда давай просто чайку с хлебом попьём, – предложил я, поймав себя на мысли, что если еще полчаса назад желал быть с Галиной хоть где, но только чтоб вдвоём, то теперь начал думать о том, как бы побыстрее отправиться в свой юго-западный район, расположенный на другом конце города, вытянувшегося вдоль полноводной реки Китой.

– Да хлеб в хлебнице уже заплесневел и засох, я посмотрела. Видно, дня три дома никого. Есть нечего! – всё больше раздражалась Галина. – Была б кормящей матерью – грудью бы тебя накормила. А так нечем, уж извини.

И если в электричке упругие округлости, ощущаемые под тонким свитерком, так волновали меня и будили сладкие и весьма смелые фантазии, то теперь представленная мной картина почему-то изнурённой кормящей грудью Галины вызвала даже некую брезгливость.

– Я, пожалуй, поеду, – сказал я.

– Езжай, – бесцветным голосом ответила она. И подождав в прихожей, пока я зашнурую свои высокие ботинки, добавила: – Извини, что всё так получилось…

– Да ничего, – бодро ответил я, уже открывая замок на высокой, обитой чёрным дерматином двери. – Бывает…

– Ты даже не поцелуешь меня на прощание? Мне казалось, что в электричке ты этого хотел. Так ведь? – спросила она.

– Так, – ответил я. И как-то неловко чмокнул её в щеку.

Дверь за моей спиной, весело щелкнув замком, затворилась…

– Да, наверное, и нет у тебя никакой девчонки, – не дождавшись ответа, вернула меня к действительно Зина и сама пустилась в воспоминания.

– Вот у меня был один морячок, из торгового флота, Калистратом (кастратом, наверное, было бы точнее) звали. Всё по загранкам мотался. Шмотки мне разные оттуда привозил. Да и сам весь такой модный! Правда, щупленький очень, и уши в разные стороны, как локаторы, на сухонькой головке торчали. Но зато обходительный какой! Никогда рукам воли не давал. Всё словами восполнял. А говорил так красиво – закачаешься! «Рыбкой», «Чайкой» меня называл. «Лютиком…» – Зина мечтательно прикрыла глаза. – Оторопь от таких слов брала. Ноги отнимались. И по позвоночнику мурашки сумасшедшие бегали… Но всё равно не нравился он мне – хоть умри. Хотя в иные минуты мог бы он понастойчивей домогнуться и своё б получил. Но не домогался. А вот замуж – звал… серьёзно, значит, ко мне относился. Не пошла – дура… – Немного помолчав, продолжила: – А дружок его: горилла гориллой. И фамилия соответствующая – Харин (Калистрат меня, кстати, с ним и познакомил): губы, как у негритоса, навыверт и ржёт своим же шуточкам, как мерин; ручищи волосатые, сильные… И тянуло меня к нему, гаду, как иголку к магниту. Так и прильнула бы, кажется, навек к его широченной волосатой груди… Да и прильнула в конце-то концов, когда своему ухажёру-говоруну отлуп дала. Хоть и нравились, ох как нравились мне его сладкие речи… А этот чё, – уже не так мечтательно продолжила Зина. – Шлёп, конечно, большой и тяга есть… Стакан водки накатит, похрустит огурчиком, меня плотоядно разглядывая. Потом к себе притянет, поцелуй такой запечатлит, будто меня вот как помидорчик маринованный заглотить собирается… и – под себя. Ну, для порядку скажет что-нибудь ласковое. Например, «Индонезия…». Никакой тебе нежности – сплошная физиология, одним словом. Да и не одна я у него, кобелины, как вскоре выяснилось, была… – Зина зло бросила очередную картошку в бак, окатив нас обоих брызгами. И уже поспокойнее, словно охладив этим свой пыл, спросила: – Ты вот скажи мне, мил дружок, ты же человек образованный, разные книги там небось мудрёные читаешь: что такое счастье? Любовь?..

– Чтобы чувствовать себя счастливым, нам довольно быть с теми, кого мы любим: мечтать беседовать с ними, хранить молчание, думать о них, думать о чём угодно – только не разлучаться с ними; остальное безразлично.

– Неужто сам придумал? – настороженно спросила Зина.

– Нет. Это слова Лабрюйера, французского писателя восемнадцатого века.

– А-а-а, – неопределённо протянула Зинаида. – Французы, они, конечно, в любви, видать, разбираются… – И вдруг от тона мечтательно-созерцательного она переключилась на напористо-наступательный. – Умный ты очень, как я погляжу! (Диагноз был, по моему разумению, поставлен заведомо ложный.) Вместо того чтобы думать, как со мной подружиться, подладиться ко мне! Рейс-то ох какой длинный! Он мне голову такими словами морочит, от которых прямо завыть хочется…

В обед в кают-компании собрались все, в том числе и мы с Юркой, тридцать два члена экипажа для представления капитану судна. Мрачноватому, нездорового вида человеку с одутловатым лицом и серой кожей.

Старпом, довольно симпатичный мужчина лет тридцати, поочерёдно указывал на человека, называя его фамилию и должность «согласно штатного расписания». Так я узнал, что Зинаида – матрос-уборщик. Или – буфетчица, как более щадяще называли её члены команды.

Коком оказался шеф-повар ресторана «Золотой рог», изгнанный оттуда за систематическое погружение в недельные запои и отсутствие из-за оных на рабочем месте – у «мартена» печи.

Боцманом действительно оказался атлетического сложения человек, выше среднего роста, с выразительным, мужественным, загорелым лицом, чем-то отдаленно напоминающим лица надменных воинственных вождей североамериканских индейцев. К тому же, по утверждению Зины, он был настоящий морской волк.

Из тридцати двух членов команды – женщин было только две. Зинаида и Анна Васильевна – судовой фельдшер.

– Врачиха – подруга старпома, – уведомил нас с Юркой вездесущий Кухтыль, – так что губу не раскатывайте. А Зинку явно боцман оприходует, – с нескрываемой печалью подытожил он. – Так что жить нам, ребята, полгода без баб. Разве что в портах каких сучонок ресторанных удастся снять…

После представления членов экипажа капитан, до этого молчавший и только внимательно всех разглядывающий, дал первое указание.

– Кто из других городов – могут теперь жить на судне. Обратитесь к боцману – он поставит на довольствие. Для остальных – судно отправляется в рейс тридцатого сентября, в девятнадцать часов. Всем приятного аппетита.

Капитан проследовал в свою каюту. А через минуту с подносом в руках и обедом на нём туда же поспешила Зина.

Тридцатое сентября выпало на понедельник, поэтому капитан, отведя судно от причальной стенки, к которой тут же пришвартовалась другая посудина, встал на внешнем рейде, не выходя в море. Так что до двенадцати часов ночи мы могли наблюдать манящие огни Владивостока, с которым уже расстались, но от которого еще не отошли.

Радист, запершись в своей каюте, с завидным упорством крутил по судовому радио одну и ту же песню Владимира Высоцкого: «Корабли постоят. И ложатся на курс. Но они возвращаются сквозь непогоду! Не пройдет и полгода, и я возвращусь, чтобы снова уйти. Чтобы снова уйти на полгода…»

Вечер был теплым, и мы с Юркой стояли на палубе, глядя то на далекую таинственную россыпь звёзд, то на широкую лунную дорожку, свободно соединяющую своим «золотым мостом» противоположные берега бухты со множеством стоящих в ней кораблей, с разноцветными огнями. Бросали мы прощальный взгляд и на огни, еще светящихся во многих домах, окон, напоминающих чем-то в своей общей цепи многоярусную новогоднюю гирлянду, развешанную по Владивостокским сопкам…

– Что-то похолодало. Пойду в каюту, – сказал я Юрке.

– Давай, – неопределенно протянул он, продолжая завороженно глядеть на звёзды, будто его ожидало не волнующее воображение путешествие по морям, а как минимум – по млечному пути, уходящему в глубь Галактики…

– В каюте было тихо и тепло. Я включил судовое радио и хриплый голос Высоцкого тут же, в который уже раз, пообещал: «Не пройдет и полгода, и я возвращюсь…» Выключив приемник, я подумал: «А к кому и какими сюда вернёмся мы?.. Хорошо, когда есть к кому. Когда тебя кто-то ждёт…»

Подойдя к полке, я наугад взял одну из трёх стоящих там книг, взятых нами с Юркой в судовой библиотеке. Погасив верхний свет, включил плафон у изголовья кровати и, растянувшись поверх одеяла, решил перед сном почитать.

«Лакло. Опасные связи» – прочёл я заглавие и приступил к чтению авторского предисловия. Не прочёл я и двух страниц, как в дверь негромко постучались.

– Открыто! – отозвался я.

Дверь каюты распахнулась, и на пороге возникла Зинаида в розовом тренировочном костюме турецкого производства.

– К вам можно? – неуверенно спросила она.

– Конечно, – ответил я, вставая и включая верхний свет. – Проходите, присаживайся.

Я никак не мог настроиться. Называя Зину то на «вы», то на «ты».

Зина прошла в каюту и села на небольшой диванчик у иллюминатора.

– Не суетись – не королеву принимаешь, – негромко заговорила она. – Как говорится: будь проще, и народ к тебе потянется. А интим ты зря, Игорёк, разрушил. Так было славно без этого назойливого верхнего света. Ты, я гляжу, один? – уже в полный голос заговорила она. – А где сокамерник?

– На палубе – звёзды считает.

– А-а-а… мы, оказывается, романтики! – изумилась Зина. – Вся команда по своим каютам, втихомолку пьёт, а он звёздами любуется. Надо же… Пойдём ко мне, – перенеслась она со звёзд на землю. – Посидим, потолкуем, а то одной в каюте так тоскливо, хоть вой.

– Щас, только записку Юрке напишу.

– Да не потеряет он тебя! – улыбнулась Зина. – Не бойся – я тебя не съем. Я мальчиков не развращаю… – Она выразительно посмотрела на меня. – Да не красней ты по каждому поводу!.. Что за книжку читаешь? – заговорила она простецким, безо всяких намёков, голосом. – О! Какое название! – повертела она в руках книжку. – Хорошая?

– Не знаю, – снова покраснел я, будто меня застали врасплох за чем-то постыдным, – ещё не прочёл.

– Ну, ладно. Пошли, что ли? – положила она книгу на кровать.

– Пошли.

В одноместной каюте Зины всё было аккуратно прибрано и, наверное, от этого она казалась значительно просторней нашей. В ней даже поместился достаточно просторный угловой диванчик-рундук, перед которым на стационарном столике красовалась бутылка шампанского и коробка конфет «Салют».

Мы уселись на диванчик.

– Открывай! Чего руки сложил, – толкнула меня локтём Зина. – У меня завтра, а точнее, – она взглянула на часы, – через сорок пять минут – день рождения. Я родилась первого октября, в первые минуты после полуночи. И почему-то мне всегда перед своим днём рождения так тоскливо. И на душе как-то неспокойно, муторно, особенно когда одна. – Может быть, у меня сегодня останешься? – глядя, как игривая кошка на обречённую мышку, спросила Зина. – Скрасишь, так сказать, даме одиночество… Ой, умора! Опять покраснел! – развеселилась она, будто только этого и добивалась. – Да не пугайся – шутю я… Ну, что, так и будешь бутылку в руках держать?

Я разлил шампанское по стаканам, и мы с Зиной чокнулись.

– Ты уж скажи что-нибудь, а то молча пить как-то не того…

– С днём рождения, – сказал я и почти залпом выпил стакан шампанского.

– Редкостное красноречие, – будто для самой себя проговорила Зина, отпив несколько глотков шампанского. – Наливай себе ещё – может разговорчивее станешь, – указала она своим стаканом на бутылку шампанского. – Я теперь тост скажу. Видишь, как хорошо придумала, – начала она, когда я вновь, теперь уже до половины, наполнил свой стакан, – сама себе праздник устроила. И даже кавалера, в качестве подарка, заимела… Мне ведь подарки на день рождения, кроме матери (отца, – мать мою с пузом бросившего, – не знаю), никто никогда не дарил. Так выпьем за то, чтобы о нас хоть кто-то помнил и чтобы, хоть иногда, судьба преподносила нам подарки.

Мы выпили, и Зина, будто захмелев, снова игриво посмотрела на меня.

– Ты сегодня будешь моим сладеньким подарочком, – кокетливо улыбнулась она, и я почувствовал, как на моей серой мышиной шерстке остались глубокие следы кошачьих коготков.

– Разливай! – опять скомандовала Зина. – Третий тост – за любовь! А может, за «Опасные связи»? – хмельно заблестела она глазами.

– За любовь! – чувствуя внутри себя какую-то весёлость, ответил я. Мы чокнулись. И в этот самый миг дверь каюты резко растворилась, и в её проёме во весь свой рост образовался боцман, держащий в одной руке какую-то маленькую цветную коробочку.

– Извините, ошибся каютой, – сказал он крепким, как и он сам, голосом, – мрачно взглянув на нас обоих. – Запирать надо, когда с дружком милуешься, – обратился он уже к Зине, так и не успевшей сделать ни одного глотка.

– Проходи, Олег, – бабочкой вспорхнула та с дивана, устремляясь к нему. – У меня день рождения…

– Знаю, – осадил её боцман. – Некогда. Дел много.

Дверь захлопнулась перед самым Зининым носом.

Вернулась она на место уже не бабочкой, а усталой от долгого полёта птицей.

– Я, наверное, пойду, – сказал-спросил я.

– Давай хоть шампанское допьём – пропадёт ведь, – устало ответила она и большими, жадными глотками осушила свой стакан, вдруг начав неудержимо икать.

– К-ак ты ду-ма-ешь, – продираясь сквозь икоту, спросила она. – Зачем он приходил? Может, поздравить меня хотел?

– Скорее всего, что так, – стараясь говорить как можно убедительнее, ответил я.

– Ладно, иди. Спать лягу. Хочу завтра хорошо выглядеть, – уже не икая, спокойно сказала Зина. – Мне ведь двадцать восемь нынче… – она взглянула на настенные часы и только после этого закончила фразу, – стукнуло.

Часы показывали полночь.

– С днём рождения, – вздохнул я и тоже допил свой стакан.

Зина будто и не заметила моего поздравления, продолжая размышлять вслух.

– …А ни любви настоящей не было, ни семьи, хоть мало-малешной, нет и, судя по всему, и дальше не предвидится. А я ведь, наверное, и ребёночка ещё б родить могла…

Я вышел из каюты и услышал, как вначале нервно, а потом мерно заработал главный двигатель – сердце судна.

«Полночь минула. Отходим…»

Пройдя мимо нашей каюты, вышел на палубу и увидел, как весёлая гирлянда огней Владивостока начала медленно удаляться.

«Это не огни от нас, а мы уходим от них…»

Открыв глаза, я увидел, как, преодолевая твердь стекла, сквозь иллюминатор сочился яркий жёлтый свет. Слышалась ставшая уже привычной, однообразная, даже слегка как будто бы лениво-сонная работа двигателя и непривычный ещё плеск воды за бортом.

Встав с постели и подойдя к иллюминатору, я увидел только воду в сиянии солнечных бликов.

«Значит, мы уже далеко от берега. В Японском море. Здорово-то как!»

От переполнявшего меня восторга я стал отжиматься на кулаках от пола, вернее, от серого цвета ковровой дорожки, покрывающей металлический «пол» нашей каюты, издавая при этом равномерные шумные вдохи и выдохи.

– Ты чё, сдурел? – свесил голову со своей полки Юрка. – А, впрочем, вот так замри на минутку, в верхнем положении, я по твоей спине, как по ступеньке, и спущусь.

– Спускайся, дрыхун! – Я пружинисто встал. – А то и не заметишь как Японское море пройдём.

Юрка ловко спрыгнул со своей кровати и, протиснувшись в проходе, где вдвоём нам было тесновато, подошёл к иллюминатору.

– Пойдем умываться, – вновь взял я инициативу в свои руки. – Через полчаса завтрак. Так что ещё успеем с палубы обозреть морской простор!

На палубе, куда мы с Юркой вышли после умывания, свежие и причёсанные, по пояс голый, с двумя двухпудовыми гирями изощрялся боцман.

Все упражнения производились им без видимых усилий, как говорят – играючи, будто он совсем не чувствовал тяжести металла. Порой даже казалось, что, может быть, это не настоящие, а бутафорские гири? Рельефные мышцы боцмана под кожей, покрытой ровным загаром, играли и, чувствовалось, что ему самому вся эта железная игра в радость.

– Во, бычара! – восхитился Юрка вполголоса. – Глянь, какие банки накачал! Такой и якорную цепь вместе с якорем без лебёдки вытянет. Не мешало бы и нам с ним подзаняться спортом, а то за полгода, без достаточной мышечной нагрузки мы тут разжиреем как каплуны.

Завтрак состоял из кофе, белого хлеба со сливочным маслом, двумя варёными яйцами.

– Доброе утро! – услышали мы бодрый голос радиста по судовому радио. – Сегодня – первое октября, вторник. Наше судно находится (он передал координаты). Идём к Сангарскому проливу, разделяющему два самых крупных острова Японии: Хонсю и Хоккайдо, откуда, миновав пролив, «Учёный» выйдет в Тихий океан… Завтра, примерно к четырнадцати часам Владивостокского времени, вы сможете увидеть первый, самый западный остров Японии – Осиба… А сейчас, по заявке пожелавшего остаться неизвестным члена экипажа передаем песню по случаю дня рождения нашей прекрасной буфетчицы Зиночки.

Я заметил, как у Зины, разносящей приборы, радостно заискрились глаза и она бросила быстрый взгляд на боцмана, неспешно намазывающего маслом хлеб.

В приемнике вначале послышался какой-то отдаленный шум, затем зазвучала музыка и вступивший в неё голос певицы Марии Пахоменко запел: «Постарею, поседею, как земля зимой. Я тобой переболею, ненаглядный мой!..»

Поставив на стол чашки, Зина быстро вышла в камбуз, плотно закрыв за собой дверь. Но даже толстое железо переборки, разделяющее камбуз и кают-компанию, не смогло скрыть от притихшей вдруг команды раздавшиеся оттуда глухие, безутешные рыдания.

На следующий день, после обеда, когда мы с Юркой от вынужденного безделья загорали на верхней палубе, старпом, вышедший туда с секстантом для определения местоположения судна, показал нам в бинокль едва различимый, не то из-за какой-то дымки, не то из-за марева, колышущегося над водой, крошечный островок, еле заметным пупком выпирающий из глади моря.

– Смотрите, студенты, – это уже Япония, – почему-то самодовольно, словно сам только что воздвиг этот остров, произнёс он. – Ночью будем в Сангарском проливе.

Передавая друг другу бинокль мы смотрели на частицу другой, неведомой нам, загадочной страны, и я вначале испытал недоумение, а потом и лёгкое разочарование. «Вот эта буроватая земля, похожая на далёкий, не больше перевёрнутой чайной чашки курган в степи – и есть Япония? Но ведь там же все должно быть по-другому, не так, как у нас?! Как-то слишком всё обыденно и просто».

Всё послеобеденное время потом, да самых сумерек, мы с Юркой пристально следили за островом, который медленно вырастал из воды, увеличиваясь в размерах. А к вечеру стал уже не перевёрнутой чайной чашкой, а перевёрнутым вверх дном горшком, видимым и невооружённым глазом. Но разобрать на нём что-либо, – даже в морской бинокль с пятнадцатикратным увеличением, – кроме теперь уже красноватой земли, мы не могли. Никаких тебе разноцветных, игрушечно-декоративных маленьких, аккуратных домиков с загнутыми вверх концами крыш, ни прекрасных дорог, стрелою устремляющихся вдаль, ничего… Дремлющая, забытая всеми, невзрачная земля…

Среди ночи я проснулся от разноголосья толпы и громких выкриков на незнакомом языке. В незашторенный иллюминатор проникал яркий электрический свет.

Юрка уже тоже не спал, и мы быстро оделись в разных концах каюты, а выйдя на палубу, обнаружили там почти всю команду. Казалось, что судно движется не по морю, а по широкому, хорошо освещённому проспекту. С левого и правого борта рядами, уходящими вдаль, стояли на приколе небольшие рыбацкие судёнышки, с бортов которых мощные лампы освещали воду. Некоторые, ещё не нашедшие своего места шхуны сновали по проливу, возникая неожиданно тёмным силуэтом перед самым нашим носом. Отчего судно шло на самых малых оборотах. Во всю Ивановскую, а точнее – во всю Сангарскую шёл лов сайры!

На всех японских рыбаках, снующих по Сангарскому проливу невдалеке от нас, были поверх непромокаемой робы одеты яркой расцветки – красные, жёлтые со светящимися люминесцентными полосками – спасательные жилеты. Рыбаки белозубо улыбались, восхищённо смотрели на высокую, задумчиво стоящую у борта Зину. Что-то кричали, приветливо махали руками, кивали головами.

От этих улыбок, весёлых голосов, яркого света в душе начинало вызревать ощущение неведомого и нечаянно подаренного праздника.

– Ишь, вырядились в спасжилеты, – недовольно пробурчал старпом, стоящий рядом с нами. – Это они ведь специально нам под нос своё старьё суют. Если заденем – они страховку приличную получат… За наш счёт. Мы поэтому теперь и лоцмана ихнего для прохождения пролива берем. Чтобы он, в случае чего, подтвердил, что мы в столкновении не виноваты. Вон он, в рубке, рядом с капитаном стоит, – кивнул старпом наверх и закончил: – Смотри ты, ну прямо как солнышко весь в улыбке расплылся…

– А Зинка-то, гляди, прям картинка, – через некоторое время продолжил старпом. – И вырядилась-то как! Киноактриса – ни дать ни взять. Это она специально, чтобы боцмана позлить. Какие-то у них странные давние и непонятные отношения, – задумчиво проговорил он и тут же в полную силу легких заорал: – Ну, куда, куда вот он лезет на своей скорлупке, разломим ведь пополам

Судно чудом избежало столкновения с маленькой юркой шхуной. Я взглянул наверх. Лоцман на мостике уже не улыбался, впрочем, как и наш капитан… Судно по-прежнему осторожно, словно на ощупь, продолжало двигаться по «широкому проспекту» Сангарского пролива…

Я перевёл взгляд на Зину и убедился, что с того момента, когда на палубе появился боцман, она действительно как будто расцвела. Загадочная улыбка не сходила с её губ. Ветерок шевелил её волосы. И, несмотря на свой немыслимый наряд, она была действительно необычайно хороша. Что-то таинственное, необычное, непостижимое угадывалось в ней. Наверное, так выглядела Клеопатра во время своего триумфа въезжающая в Рим.

– Приветик! – помахала она рукой, заметив мой взгляд, и игриво подмигнула, в очередной раз загадочно улыбнувшись.

Утро третьего дня экспедиции застало нас уже в Тихом океане. Япония осталась за кормой. И среди этого серовато-зелёного бескрайнего водного простора сейчас было действительно тихо, спокойно, умиротворённо и в то же время как-то очень одиноко. В это утро я, пожалуй, впервые реально ощутил, что наш «корабь», казавшийся таким большим и несокрушимым у причальной стенки, мал и беспомощен, как щепка, в этом почти бездонном, беспредельном океане. И было одновременно радостно и грустно оттого, что мы держим курс теперь на север, к своим родимым берегам – лежбищу котиков на Командорских островах. Быть может, перелётные птицы с таким же чувством возвращаются домой, побывав в экзотических южных странах. Правда, мы перепутали сроки, сменив весну на осень…

На следующий день океан перестал быть тихим. Судно попало в шторм.

Из ходовой рубки было видно, как нос корабля то зарывался в бушующие пенистые необъятные валы волн, то круто задирался вверх. И тогда казалось, что судно, подобно дрессированной собачке, пытается в каком-то испуге встать на задние лапки. И ещё было ощущение, что в такой момент, находясь на гребне огромной волны, оно может просто переломиться надвое, не выдержав тяжести передней части, на какое-то время зависавшей в воздухе. Океанская вода скатывалась по красной палубе могучими потоками, уходя по боковым проходам за рубку. А через минуту судно снова зарывалось в воду.

Лица капитана и второго помощника (шторм пришёлся на его вахту) были серьёзны, сосредоточенны, но спокойны. И глядя на них, тревога постепенно покидала и меня, а штормовые «качели» становились обыденным привычным делом.

– Пожалуй, стоит переждать за Итурупом, – склонившись над картой, проговорил капитан. – Шторм, похоже, усиливается.

– Меняем курс? – откликнулся второй помощник.

– Да, – чётко ответил капитан и, указав стоящему за штурвалом второму помощнику нужный градус, свернул карту и вышел в дверь, ведущую из рубки в его каюту. Вернувшись оттуда, нехотя цедя слова, будто раздумывая вслух, проговорил: – Заодно и рыбы заготовим на весь рейс. Кета как раз прёт на нерест.

В рубку, в тельняшке и чёрных флотских брюках с морским ремнём, грузно поднялся из коридора начальник рейса Николюк.

– Почему судно изменило курс? – обратился он к капитану.

– Шторм усиливается. Надо куда-то спрятаться, – пружинно раскачиваясь на ногах, ответил тот. – Заодно и рыбы заготовим для команды. Разрешение, как вы знаете, у нас на это есть. Идём к Итурупу, ближайшему от нас острову Курильской гряды. Он нас от шторма и прикроет.

– Предупреждать надо, – насупился Николюк, будто только что проснувшийся.

– Не успели, – спокойно ответил капитан и вдруг раздражённо добавил: – Посторонних прошу покинуть рубку! – обернувшись ко второму помощнику, скомандовал: «Вызовите на мостик первого штурмана!»

Начальник рейса, недовольно сопя, отчего его обвислые усы, кажется, опустились ещё ниже, стал осторожно спускаться вниз. Я нехотя, крепко цепляясь за поручни, последовал за ним тем же путём, по то и дело уходящим из-под ног ступеням лестницы, ведущей в коридор.

Часа через два качка заметно уменьшилась. А с правого борта из неплотного тумана стал прорисовываться, весь в сочной, промытой недавним дождём, зелени, – прямо-таки изумрудный остров. А ещё через какое-то время качка прекратилась вовсе.

Выйдя на блестящую скользкую палубу, я невдалеке увидел быструю, неширокую речку, которая как-то игриво стремила свои чистые светлые воды между зелёных сопок к океану, разбавляя тяжёлую свинцово-серую воду его, делая её более светлой в месте своего впадения. И это более светлое пятно срезанным конусом «лежало» на поверхности воды. И в этом «конусе» я разглядел несколько гладких, лоснящихся от воды голов тюленей. А когда они, испуганные шумом спускаемой якорной цепи, заныривали, я увидел их пятнистые шкуры, определив по окрасу, что это ларги.

«Пасутся у устья, на мелководье караулят рыбку, идущую из океана на нерест, в верховья реки».

Неожиданно откуда-то выглянуло невидимое до сей поры солнце, разбрызгивая тёплый золотистый свет на воду, деревья, высокую траву, гигантских размеров листья лопухов, гладкую, блестящую прибрежную гальку.

– Скучаешь, студент? – услышал я за спиной голос Зины.

Обернувшись, но ничего ещё не успев ответить, увидел, как на палубу из двери, расположенной под ходовой рубкой, упругой, мягкой походкой леопарда вышел боцман.

– Посторонись! – грубо толкнул он меня плечом, подходя к лебедке для спуска шлюпки, у которой я стоял.

– Пойдем ко мне, Игорёк, – положив руку на моё плечо, предложила Зина. – В картишки сыграем, на желания. Я тебе на судьбу погадаю. Счастливая, завидная, чувствую, судьба тебя ждёт, – громко, как говорят актёры, закончила она. И я понял, что все эти слова предназначались не мне, а боцману, который спокойно и задумчиво глядел на море, на остров, на плавные накаты волн. И казалось, что был в этот момент не здесь, на борту судна, а где-то очень далеко, в каких-нибудь неведомых странах, а может быть, даже на пиратском корабле, мчащемся по сини вод под всеми парусами, с развевающимся чёрным флагом, к лёгкой своей добыче, Ганзейскому коггу.

В дверях нас с Зиной чуть не сбили с ног двое спешащих на палубу матросов, а в полутёмном коридоре, – где с одной стороны была лестница, ведущая в ходовую рубку и каюту капитана (вверх), вход в машинное отделение (вниз), а с другой – ряд однотипных серых дверей, за которыми располагались каюты экипажа, – навстречу нам, как пробка из бутылки шампанского, из своих дверей вылетел Николюк. Лицо его излучало радость, отчего казалось, что концы усов не опущены уныло вниз, а победно вздыблены вверх.

– Собирайся по-быстрому! И Серебрянникову скажи, чтоб через пять минут был готов! Высаживаемся на остров. Я настоял (он сделал особый нажим на этом слове, которое, как ему, по-видимому, казалось, усиливало его значимость, постоянно принижаемую капитаном), чтобы все научники были доставлены на берег. Опишем, визуально, – уже с меньшим энтузиазмом продолжил он, – прибрежную флору и фауну.

Матросы, сидящие на двух средних банках, спиной к носу, слаженно гребли, и шлюпка быстро приближалась к берегу. Кроме двух гребцов, в ней было ещё шесть человек: трое «научников», боцман, старпом и кок.

– Немного правее, – негромко произнёс с носа боцман. И старпом, сидящий на корме у руля, направил лодку в сторону устья.

Головы ларг, обнаружив наш манёвр, быстро исчезли под водой.

Через несколько минут под днищем лодки, набравшей довольно стремительный ход, зашуршал песок, и мы, один за другим, высыпали на берег.

По распоряжению старпома один матрос остался «пока» в лодке, а все остальные пошли к реке, которая неугомонно журчала среди валунов и была совсем не глубока. Пройдя чуть выше по реке, я не сразу понял, чем она была заполнена, вернее, почти перегорожена от берега до берега. И только приглядевшись пристальней, осознал, что это были спины больших рыбин, словно струящихся против течения бок о бок, направляя свой ход от устья к истоку. Я догадался, что двигались они, по-видимому, в несколько ярусов, отчего у верхнего ряда рыб спинные плавники высовывались наружу, разрезая встречные потоки быстрой реки. И вся эта масса тёмных, сильных спин неспешно двигалась вверх по течению. Такого количества почти метровых кетин я не видел потом ни разу в жизни.

– Принеси из лодки бочонок, соль, клеёнку! – радостно скомандовал матросу старпом и уже вдогонку крикнул: – И карабин, на всякий случай, захвати! Он там лежит в брезент завёрнутый! – И уже нам добавил: – Рыбку эту ведь не только люди да ларги любят, но и медведи ею с удовольствием лакомятся. Особенно во время нереста.

– У вас есть разрешение на оружие, на отстрел животных?! – вспомнил о своей значимости Николюк.

– У нас всё есть, кроме денег, – весело улыбнулся начальнику рейса старпом. И довольно потирая руки, добавил: – А теперь ещё и икрой на весь рейс запасёмся.

Он снял свою чёрную форменную тужурку и, аккуратно свернув, положил на видневшуюся из песка широкую доску, оставшись в толстом водолазном свитере и форменной фуражке с лихо заломленной вверх тульей и опущенными боками.

– Как думаешь, часа три-четыре нам на всё хватит? – обратился он к боцману, разводящему невдалеке костёр.

– Вполне, – ответил тот.

– Значит, к обеду управимся. Стало быть здесь, на берегу, уху варить не будем… А может, и сварим, – восхищённо оглядывая окрестности, произнёс он. – Ну всё, ребята – за работу! – подстегнул он сидящих на песке матросов и кока.

Матросы, склонившись над водой, стали вытаскивать из реки, словно из собственного лагушка, пузатых рыбин и, выпустив из них в чашку икру, отдавали коку, который занимался её засолом, предварительно освободив от плёнки – палочкой с остатками сучков, торчащих в разные стороны. Рыбу для дальнейшей засолки складывали на клеёнку.

Боцман со старпомом, прихватив карабин и бросив Николюку: «Мы скоро!..», скрылись за стволами огромных дерев, с тяжёлой от воды зелёной кроной.

– Посчитай и занеси в полевой дневник, сколько ларг и сивучей пасётся в устье, – раздражённо скомандовал мне начальник рейса. – А мы с Серебрянниковым выборочно сделаем промеры рыб, чтобы знать средние размеры особей, идущих на нерест.

Последние фразы были сказаны явно для матросов и кока – дескать, мы сюда тоже не бездельничать доставлены.

Я сел на прибрежный песок и под мерный плеск воды стал считать торчащие из воды головы тюленей…

Часа через четыре мы вернулись на судно с бочонком икры и засоленной прямо в больших полиэтиленовых мешках красной рыбой, да ещё с чем-то, вымазавшим свежей кровью брезентовый мешок, который боцман со старпомом не без труда аккуратно положили в носу лодки.

Несколько лет потом я не мог не то чтобы есть, но и даже спокойно, без некоторого чувства отвращения смотреть на красную икру, которую мы всей командой лопали на завтрак каждый день, наверное, больше месяца, не намазывая, а накладывая её большой ложкой на большой же кусок белого хлеба, предварительно намазанного сливочным маслом.

Зина приносила три больших кофейника, а потом на каждый стол водружала по две эмалированных глубоких немаленьких чашки: со сливочным маслом и икрой. Последним приносился нарезанный толстыми кусками белый хлеб, которого все в первые дни ждали с нетерпением, чтобы поскорее начать делать бутерброды. Казалось, что лучше и вкуснее подобных завтраков просто и быть не может. Однако уже через неделю мы все довольно лениво и не таким толстым слоем, как в первые дни, стали накладывать икру на хлеб. А ещё недели через две меня от одного только вида чашки с красной икрой стало поташнивать. Может, это случалось от того, что я так и не смог привыкнуть к качке, даже небольшой. А качало в то время года в тех широтах частенько, и шторма там случались нередкие. Поэтому какую-то тревогу, дискомфорт и позывы к освобождению желудка я испытывал при любом самом малом волнении. И особенно ощутимыми все эти симптомы морской болезни становились, когда судно попадало в послештормовую «мёртвую зыбь».

В такие часы ни есть, ни пить, ни чем-то заниматься я не мог. Сил хватало только на то, чтобы, лежа в каюте, с тоской ожидать, когда я уже не смогу сдерживать очередной приступ рвоты и мне придётся бежать в гальюн. Благо, что он рядом, за металлической переборкой… Оживал я только во время штиля. В другие же дни мир становился для меня скучен и сер, как понедельник после затянувшейся далеко за полночь воскресной дружеской пирушки.

Наш судовой фельдшер Анна Васильевна, посетив меня при первых же симптомах болезни, вынесла такой вердикт:

– Помочь вам чем-то вряд ли смогу. Вестибулярный аппарат для медиков пока загадка. И лекарств от морской болезни не существует, кроме каких-то отвлекающих внимание занятий. Если хотите – я научу вас вязать. Мне в своё время это очень помогло. Хотя я укачивалась не так сильно, как вы. Бывает, правда, что люди со временем привыкают к болтанке. Но полностью избавиться от морской болезни ещё никому не удавалось. Симптомы можно лишь чем-то притупить, чтобы они были не такими мучительными и явными, как у вас. И если все будет продолжаться в таком же виде, в Петропавловске, куда мы зайдём недели через три, мы вас высадим. Там есть камчатское отделение ТИНРО. Надеюсь, что они вас как-нибудь на время практики пристроят. Впрочем, у них, как и в головном институте, основная работа – в море.

Все мои самые радужные планы о дальних странствиях, о работе в ТИНРО, о чём совсем не прозрачно намекал нам Бурин, летели ко всем чертям!

Члены экипажа воспринимали моё несчастие по-разному.

Кому-то было всё равно, кто-то злорадно подтрунивал, кто-то искренне старался помочь. (Одним словом, люди были, как люди – не хуже и не лучше других, встречаемых мной на берегу.) Причём советы следовали самые разнообразные. Одни предлагали во время качки побольше есть, другие утверждали, что есть надо только солёные сухарики из чёрного хлеба или, солёные же, огурцы, которые мне в каюту наш кок принёс целую трёхлитровую банку. Однако я смог съесть только пол-огурца, тут же выскочив потом, во время мёртвой зыби, из боковой двери полутёмного коридора к борту судна.

– О! – увидев мой манёвр, весело заржал проходивший с кем-то мимо Кухтыль. – Студент решил хвастануть харчём! Заодно и сивучей покормит, а то они, бедняги, уже вторые сутки за нами следуют, попрошайничают.

Стоя у борта, шумно, со стонами изрыгая из себя остатки огурца, вытирая выступавшие на глаза от напряжения слёзы, я одновременно чувствовал к себе отвращение и жалость.

Немного успокоившись после приступа рвоты, я действительно увидел недалеко от кормы торчащие из воды любопытные мордашки сивучей с большими тёмными глазами и блестящими, как бриллианты, крупными каплями воды на обвисших жёстких усах. А напротив меня, не более чем в двадцати метрах от борта, тем же курсом, что и судно, словно наперегонки с ним, то и дело полностью выпрыгивая из воды, пронеслась, обогнав нас, весёлая стайка дельфинов с лоснящимися в воздухе упругими тёмными боками и спинами. Эти вечные странники морей были в своей стихии и радовались жизни, солнцу, струям воды…

– Ты вот что, парень, – раздался за моей спиной густой голос неслышно подошедшего стармеха, – выпей-ка, если сможешь, хотя бы стакан забортной воды. Многим это помогает.

Однако при одной только мысли об этом меня снова начало мутить. Но теперь из меня выходили не остатки продуктов, а желчь.

– Не раскисай! – подбодрил меня механик, когда я наконец снова разогнулся. – Как говорится: «Загорюй, загрусти – курица обидит». Собери волю в кулак! Привыкнешь. Человек ещё и не к такому привыкнуть может. Ну, что? Зачерпнуть водицы или не надо?

– Не на-до! – тихо произнёс я и от очередного приступа рвоты снова перегнулся через борт. – Пожалуйста, уйдите, – едва смог выговорить я.

К вечеру качка прекратилась, и я за ужином съел двойную порцию гороховой каши с котлетами.

– Компот будешь? Или сначала рыганёшь? – попытался пошутить Кухтыль, но реплика его повисла в воздухе, никто из нескольких, ещё оставшихся после ужина в кают-компании людей её не поддержал.

«Теперь все будет по-другому», – твердо решил я, шагая из кают-компании по коридору. – Стармех прав – нечего раскисать! Как там у Фолкнера? «Человек может всё выдержать, только нельзя ему останавливаться». Или у Шкляревского: «Назло беде своей проснись // Весёлым и непобедимым!».

Постучав в каюту фельдшера, я услышал оттуда негромкое, спокойное: «Войдите…»

Увидев меня, Анна Васильевна внешне ничуть не удивилась, хотя чувствовалось, что они ожидала увидеть кого-то другого. Может быть, старпома, о котором говорили, как о её женихе. Однако совместить Кирилла Степановича Пыркина и Анну Васильевну Зарицкую я почему-то никак не мог. Была в ней некая природная, а может быть, наследственная интеллигентность и деликатность, которой многим из нас и, в первую очередь, старпому, увы, так не хватало. Слишком простоват он был для неё, на мой взгляд. «Хотя гусар! Усы – вразлёт!»

– Проходите, Игорь. Присаживайтесь, – указала она на табурет, стоящий у стола. – Как вы себя чувствуете? – отложив в сторону вязание, спросила Анна Васильевна, сидя на своей аккуратно заправленной кровати при включенной сбоку настенной лампе.

Она была в однотонном легоньком халате, с гладко зачёсанными, пепельного цвета волосами. И от всего её такого домашнего вида, неяркого света, уюта, спокойных серых глаз исходил такой покой и умиротворение, что хотелось остаться в этой каюте навсегда.

– Анна Васильевна, я не хочу, чтобы меня списывали с судна. Научите меня вязать. Мне кажется – я смогу привыкнуть к качке.

– И такое бывает, – улыбнулась она. – Ну что ж, я готова преподать вам первый урок.

От этих её слов у меня так сладостно защемило сердце, как будто сейчас должно было произойти что-то таинственное, запретное, давно желаемое нами. Вынырнув из мимолетных грёз, я понял, что наши мысли двигались в совершенно разных направлениях.

– …Это основа.

– Что? – окончательно вернувшись к действительности, спросил я Анну Васильевну.

– Я говорила о лицевых и изнаночных петлях, как основе любого вязания, но вы, по-видимому, задумались о чём-то своём. Сейчас я вам это покажу.

Она взяла в руки спицы, расправив вязание, в котором уже угадывалась спина свитера, явно превышающего комплекцию Анны Васильевны.

Дня через три я уже довольно бегло вязал, хотя постоянно колол спицей указательный палец левой руки и слишком туго, по мнению Анны Васильевны, затягивал петли. В каюте я был один. Юрка с Николюком в его «апартаментах» обсуждали планы высадки на лежбище котиков на острове Медном, куда мы должны были подойти дня через три…

– Войдите! – подражая спокойному голосу Анны Васильевны, произнёс я, услышав стук в дверь и надеясь, что это Анна Васильевна пришла проконтролировать мою работу.

Вошла Зина.

– Не помешаю? – как-то робко спросила она.

– Проходи.

– Ну, как ты?

– Да вроде ничего.

– А меня тошнит!

Я с удивлением уставился на Зину. Во-первых, потому что она не укачивалась, а во-вторых, потому что стоял штиль. Правда, бывает, что женщин тошнит от другого, но тогда… Я не успел додумать.

– От жизни тошнит, – пояснила она. – От её бессмысленности. От собственной ненужности и пустоты. Как у Платонова, помнишь? «Заскорбев душой от недоброкачественности жизни…»

Я искренне и гораздо сильнее, чем в первый раз, удивился, чуть не разинув рот. Чего-чего, но таких литературных тонкостей от Зины я никак не ожидал.

– Ладно, пойду я, – сказала она и вышла из каюты, тихо закрыв за собой дверь.

Примерно через месяц к качке я более-менее привык. Причём помогла мне в этом больше всех остальных… судовая кошка Муся. Она, похоже, как и я, укачивалась. И как и мне, ей особенно не нравилась мёртвая зыбь, когда судно колыхало не с борта на борт, а раскачивало, подобно качелям, с кормы на нос и обратно.

Во время таких «качелей» шерсть у Муси дыбилась и становилась сухой, наэлектризованной, а сама она делалась вялой, словно вяленая вобла. Покинув камбуз, кошка интуитивно отыскивала наименее раскачиваемое место и пассивно замирала там на долгое время, глядя на мир печальными тусклыми глазами.

Обычно она сидела возле большого, ступенью возвышающегося на баке, почти в центре судна, четырёхугольного, метра два на два, люка.

Однажды я, как на невысокую ступеньку, присел рядом с ней на этот люк, сразу почувствовав, что качка здесь переносится значительно легче.

Так мы и пережидали с Мусей, порою часами, когда прекратится болтанка.

Кто-то из команды, судя по ракурсу – сверху, видимо, через стекло ходовой рубки, не раз промытое штормовыми волнами, достающими порою и до туда, – сфотографировал нас. И эта фотография до сих пор хранится в моём альбоме. Белокурый, с осунувшимся лицом парень и лежащая у него на коленях кошка. Со стороны – прямо идиллия. Но именно со стороны… А что творилось там у нас внутри – знали только я и Муся…

Судно по-прежнему основной курс держало на север – к Командорским островам, почти миновав уже Курильскую гряду. Не основные же галсы были разнообразны, поскольку по Тихому океану мы шли, вычерчивая незаконченные прямоугольные квадраты: несколько миль на восток, разворот на девяносто градусов и – на север, потом на запад и снова на север. Бороздя таким образом океан, мы как бы создавали невидимую сеть с «ячеёй» в несколько морских миль, пытаясь «поймать» в неё, а точнее – определить пути миграций и котиков с островов Прибылова и Командор, где с мая по октябрь они находятся на лежбищах, выводя детенышей, а потом отбывая на банку Стейлмента, где пасутся зимой на мелководье: питаясь моллюсками, ракообразными и рыбой – нагуливая жир и вынашивая уже новое потомство, для появления которого на свет самке требуется около года.

Мы с Юркой целыми днями, до ряби в глазах, шарили биноклями по необозримой водной глади, мысленно разделив её на невидимые сектора. Однако объект наших исследований встречался редко. А когда стайка северных морских котиков или других тюленей все же попадалась на глаза – мы отмечали в полевом дневнике её координаты, количество особей и направление движения. Если «стайка» была больше пяти штук, на воду спускался бот и тралмастер Ренат Агадулин, стоя посреди бота и опираясь спиной о невысокую, плотно вставленную в специальный паз мачту, со вторым механиком, сидящим за рулём у стационарного мотора на корме, и двумя матросами отправлялись добывать «опытный экземпляр» для забора крови и фиксации необходимых внутренних органов.

С судна было видно, как бот, покачиваясь на волнах, удаляясь от нас, всё ближе подходит к торчащим из воды, словно кочки, головам тюленей. В бинокль было хорошо различимо, как котики, завидев бот, сначала с любопытством наблюдали за ним, видя его то на гребне плавной широкой и длинной волны, то теряя из виду в провале между ними. Когда бот исчезал, животные «вытягивали» отсутствующие у них шеи и крутили головами во все стороны. А если бот внезапно обнаруживался на опасно близком расстоянии – котики, быстро скрутив уши в трубочку и втянув их внутрь, тут же исчезали под водой, всплывая где-нибудь в стороне, далеко от бота. Особенно осторожны были беременные самки, в отличие от громоздких самцов, небольшие и очень изящные.

Умение тралмастера в охоте на морского зверя заключалось в том, чтобы не только как можно ближе подойти к добыче, но и выстрелить наверняка, то есть тогда, когда котик, вынырнув, успел уже набрать полные лёгкие воздуха. Если же выстрелить в только что вынырнувшего зверя – он просто утонет.

Частенько бот возвращался пустым. И в глубине души я радовался этому. Жаль мне было этих симпатичных животинок с такими умными, печальными, навыкате, глазами. Да и оправдана ли смерть любого живого существа даже ради самых высоких целей?..

Когда же Ренат добывал котика, я брал у него шприцем для опытов из вены ласты кровь. А затем Агадулин приступал к разделке туши или тушки (вес самца может быть 200 килограмм, самки – 50) на палубе, что обычно вызывало всеобщий оживляж. Ибо уже после месяца пребывания в море у многих стали кровоточить дёсны. Несмотря на то что морозильные камеры в трюмах были забиты «первосортной австралийской бараниной», которая почему-то не только пахла мылом, но ещё и была совершенно безвкусной. Мясо же котика, хотя и становилось после варки чёрным, имея неприглядный вид, но зато мылом не воняло и поедалось всеми, несмотря на своеобразный вкус, с отменным аппетитом. Видимо, неосознанно чувствовал организм, что ему не хватает каких-то там микроэлементов и витаминов, наличествующих в свежем мясе.

Погода по-прежнему стояла хорошая: солнечная, ласково-тёплая. Штормило редко и совсем не верилось, что наступил ноябрь.

К середине месяца мы, исчертив галсами часть Тихого океана, от Японии до южной оконечности Камчатского полуострова, должны были зайти в Петропавловск для заправки судна водой. Ибо «пустой барабан» в штормовой период в Тихом океане и Беринговом море, – как неоднократно повторял капитан начальнику рейса, – «который даже при небольшом волнении может сделать оверкиль, ни мне, ни вам, как я понимаю, совсем не нужен».

– Вы, Николюк, отвечаете за научную программу, а я за безопасность судна и людей. И это куда важнее. Ничего за три дня с вашей программой не случится, тем более что заход в Петропавловск-Камчатский у меня значится в рейсовом задании и заранее запланирован в период с десятого по пятнадцатое ноября.

Этим обычно и пресекались слабые доводы Николюка о том, что «надо бы ещё немного погалсовать в таком-то секторе». Капитан приступал к своим делам, а Николюк, раздражённый тем, что последнее слово опять не за ним, возвращался с мостика в каюту.

Теперь, когда судно шло на запад, мы могли какое-то время видеть едва различимые контуры камчатских вулканов, покрытых снегом. Когда же поворачивали на восток, очертание желанной суши медленно истаивало и совсем исчезало из виду. И вновь со всех сторон нас окружал ленивый и, казалось, безразличный ко всему живому, Тихий океан…

А проснувшись однажды утром, прямо по курсу я увидел три вздымающихся из воды скалы в виде высоких столбов, прикрывающие вход в Авачинскую губу, в которой и распложен такой удобный для судов порт Петропавловска-Камчатского.

С берега тянуло свежим морозным ветром, а склон видимой нам стороны далёкого вулкана со срезанной вершиной был покрыт искрящимся белым снегом. Вулкан этот был гораздо больше Тяти, уже виданного нами на острове Кунашир.

– Последнее извержение этого вулкана, – просветил меня наш судовой метеоролог, когда мы стояли у острова, – произошло, представляешь, в 1812 году, когда Наполеон вторгся в Россию! Не зная, видимо, не понимая её бескрайности…

Об Авачинской же сопке, возвышающейся, казалось, сразу за последними домами города, рассказать было некому. Поэтому я просто стоял на палубе, с удовольствием вдыхал морозный сухой воздух и любовался городом, который был невелик. Расположен он был на склонах гор ярусами и от мостовых до крыш весь утопал в снегах. Таких пушистых и белых, что издали они казались невесомыми.

Холод на берегу стал ощутимее. Но по-прежнему так было хорошо вдыхать чистейший, бодрящий свежий воздух! А какое наслаждение было ходить по нераскачивающимся под ногами улицам города и любоваться курящимся кратером вулкана, чем-то напоминающего величественную египетскую пирамиду с идеально ровными снежными сторонами…

Наслаждаясь ходьбой, я зашёл на петропавловский, с четырьмя белыми колоннами, главпочтамт и, предъявив паспорт в окошечке выдачи корреспонденции «до востребования», получил посылку от мамы и письмо от Галины.

Попросив девушку в окошке выдачи оставить пока посылку у себя, чтобы не таскаться с ней по городу, я отошел в сторонку и у окна, присев на широкий низкий подоконник с видом на бухту со множеством различного калибра судов и кораблей в ней, на сероватую сталь вод, прочёл письмо.

«Привет. Из твоей телеграммы (Радист пересылал наши радиограммы “на базу” – во Владивосток, а оттуда они, уже телеграммами, доходили до адресата.) узнала, что ты будешь где-то в середине ноября в Петропавловске (Эко, куда тебя занесло!) – вот и решила написать. Порадовать, так сказать, письмецом. Или не порадовать?

Моё теперешнее состоянии можно, пожалуй, передать словами песенки из кинофильма “Человек-амфибия”, с некоторыми, правда, оговорками… Помнишь, как там: “Эй, моряк, ты слишком долго плавал! Я тебя успела позабыть. Мне теперь морской по нраву дьявол – его хочу любить”.

Слова “морской дьявол” в моем варианте я заменила бы на: “другой теперь по нраву” (и далее по тексту) если бы это не было ложью.

Не скрою, есть тут у меня один настойчивый многолетний вздыхатель, уже закончивший, кстати, наш мед. И специализирующийся в ординатуре по сексуальным расстройствам. Но… Не люб он мне, как говорили наши бабки. А вот о тебе, бродяге, я частенько думаю и вспоминаю наши «электрические» встречи. Чем-то запал ты мне в душу, Игорек. Не просветишь бедную девушку – чем?.. И где тебя носит?! Как ты понимаешь, этот вопрос риторический. Однако просьба у меня одна к тебе имеется. Постарайся вернуться поскорей. Пока я совсем не состарилась. А то, не ровен час, колебнусь, поддамся перспективным сладким уговорам ухажера и стану женой сексопатолога.

Пока. Целую, через сотни разъединяющих верст, я. Хотя поцелуя ты и не заслужил. Укатил на край земли, даже не простившись, не сказав, куда, зачем, надолго ли? Ну, не ветер ли?..

Интересно, слово ветреник не от того ли происходит?..

Не теряйся, пиши.

31 октября 1971 г., Ангарск»

Я взял два листка обычной почтовой бумаги, конверт и, присев к столу, тут же написал Галине ответ: пространное, хорошее письмо, сообщив в конце, что появлюсь в родном городе только в следующем году, в конце марта.

Опустив конверт в почтовый ящик перед входной дверью в почтамт, я спустился по полукруглым ступеням вниз и, поскрипывая снежком, побрёл по белой прямой улице. Вдыхая полной грудью воздух, наслаждаясь отсутствием цели, я неспеша шагал по тротуару, с приятностью размышляя над письмо Галины, из коего стопроцентно ясным было одно – она ждёт от меня конкретных решительных слов, способных определить наши дальнейшие отношения. Но как раз подобных слов в моём ответном послании не было. В письме всё было нежно, печально и смутно, как всегда бывает в игре со множеством неизвестных.

«А-а-а!» – беспечно отмахнулся я от своих размышлений, непроизвольно коснувшись рукой куртки, где во внутреннем кармане лежало Галинино письмо, словно греющее мне грудь. «Вернусь из рейса – там видно будет, что к чему… А пока – можно зайти в какое-нибудь кафе и съесть хороший кусок жареного мяса. Хорошо бы с картошечкой фри или зеленью. А потом – побаловать себя мороженым. Одним словом – кутить так кутить!»

Увидев чуть выше себя по улице первое попавшееся мне кафе с понравившимся названием «Улыбка», расположенное на первом этаже добротного трёхэтажного кирпичного дома, я свернул к нему, в дверях столкнувшись с двумя очень симпатичными и весело над чем-то смеющимися девушками.

Придержав тяжёлую, высокую входную дверь, я пропустил их вперёд. Первая, продолжая безудержно смеяться, мышкой юркнула в дверь. Вторая – довольно высокая блондинка, задержавшись на миг, обернулась и весёлыми глазами посмотрела на меня. Розовый румянец, улыбка так и играли на её миловидном открытом лице, обнажая ряд белых, ровных красивых зубов, в обрамлении слегка капризных сочных ярких губ. Серые глаза искрились неподдельной радостью и мимолётным любопытством к галантному незнакомцу.

– Спасибо, – прерывисто, запыхавшись то ли от смеха, то ли от быстрой ходьбы, произнесла она, всё ещё стоя в дверях.

– Не стоит благодарности, милая барышня, – ответил я, слегка склонив голову в чёрной вязаной шапочке. – Тем более, что в это кафе, как явствует из его названия, без улыбки входить, видимо, не полагается. Она здесь как пропуск, которого я, в отличие от вас, ещё не имею.

Губы девушки вновь растянулись в улыбке, и она как будто бы вознамерилась что-то сказать в ответ, но в этот миг её окликнула подруга:

– Настя! Ну, чего ты там застряла?!

Девушка ещё раз улыбнулась и вошла в кафе. Вслед за ней проследовал и я, так и не сумев изобразить на своём лице такую же жизнерадостную улыбку и слыша уже от стойки гардероба дружный смех двух юных леди.

О чём-то непрестанно щебеча, девушки («по-видимому, школьницы выпускного класса», – определил я по их одинаковой школьной форме: чёрных фартуках и коричневых платьях с белыми кружевными воротничками) сдали в раздевалку верхнюю одежду. Невысокая, цыганисто-чернявая, со смуглым подвижным лицом – зимнее пальто и песцовую шапку, а Настя – редкостную по тем временам дублёнку и мужского фасона шапку-ушанку из норки. На ногах у обоих были камусные, расшитые поверху национальными корякскими узорами унты.

«Наверное, дочери моряков. У Насти отец, скорее всего, капитан», – почему-то подумалось мне, и представился высокий, ладный, с такими же красивыми серыми глазами и правильными чертами лица человек в черной морской форме капитана с седыми висками. И весёлая, тоже с ямочками на щеках, как у Насти, сдобная мама – великолепная хозяйка и настоящий друг. До блеска вычищенная ею просторная квартира. Может быть, и в этом доме с декоративной лепниной на фасаде, которой не ленились украшать здания прежде. Строя добротно, красиво, на века… И так мне нестерпимо вдруг захотелось очутиться в этой нафантазированной мной квартире желанным гостем, которого, слегка смущаясь, представляет родителям Настя – веселушке маме и строгому папе…

От этих мыслей я на миг даже зажмурился.

– Ну что? Куртку-то будете сдавать, – услышал я хрипловатый голос гардеробщицы.

Войдя в светлый, небольшой уютный зальчик кафе, заметил, что девушки уселись за дальним от входа столиком, у большого окна с видом на бухту.

«Может быть, подсесть к ним? Поговорить…» – в раздумье остановился я в дверях и тут же услышал:

– Игорь! Иди сюда, а то мне тут одной скучно.

Меньше всего на свете я хотел бы увидеть Зину, с ее, как мне сейчас показалось, перезрелой, хищной красотой. Но именно ее, собственной персоной, лениво покуривающую сигаретку, сидящую через столик от девчушек, у следующего окна, я и увидел.

Проходя мимо Насти, краем глаза я успел увидеть, как она внимательно взглянула на меня, потом перевела взгляд на Зину и почему-то в этот момент мне захотелось провалиться сквозь землю, вернее – сквозь выложенный разноцветными керамическими плитками пол, отражающий солнечных зайчиков.

– Присаживайся, Игорек, – улыбнулась Зина, когда я подошел к ее столику. – Коньячком, салатиком из крабов угощайся. Официант! – повысила она голос, увидев молодого человека в белой рубашке и черной, как и брюки, жилетке, ставящего перед Настей и ее подругой вазочки с шариками мороженого, политого сверху розоватым, видимо клубничным, сиропом. – Еще один прибор и меню!

Через минуту официант появился возле нас.

Я заказал только бифштекс, потому что все остальное на столе уже было.

– Придется немного подождать, – предупредил официант и, захлопнув меню, стремительно удалился.

– А нам спешить некуда – не так ли? – подмигнула Зина и пыхнула в мою сторону сигаретным дымком. – Разливай, Игорек, – скомандовала она.

– Зина, ты же вроде не куришь? – спросил я, до половины наполнив рюмки коньяком.

– Да я так, не в затяжку. Балуюсь. Для форсу больше, – ответила она. – Ну, за что выпьем?

– За всё хорошее, – вздохнув, ответил я.

К третьей стопке коньяка подоспел бифштекс. И пока официант ставил его передо мной, я обернулся и посмотрел на Настю. Взгляды наши встретились, и в её глазах я прочёл нескрываемое удивление и… досаду. Прочла ли она в моих тоску – не знаю.

– Что, девчонка приглянулась? – спросила Зина, когда официант отошёл, и тоже глядя в сторону их столика. – Славная. Очень славная, – выпив коньяк, раздумчиво добавила она. – Будь я парнем – такую бы не упустила. Наив и чистота – редкостные в наше время качества…

Через некоторое время, почти разделавшись с бифштексом, я снова повернул голову к притягивающему меня столику. Однако за ним уже никого не было. И только официант, скорее машинально, сметал с его поверхности белой салфеткой несуществующие крошки…

С того захода в Петропавловск прошло уже больше тридцати лет, но всякий раз, когда я вижу, например, на экране телевизора величественный дымящийся конус Авачинской сопки и улицы этого, такого далёкого, утопающего в снегу города, я вспоминаю незнакомую, ни на один день не постаревшую Настю. Анастасию, Ностальгию и её серые удивлённые глаза. И вновь тоска по искреннему, чистому чувства сжимает моё сердце… И кто знает, не окажись в тот день в «Улыбке» Зины или будь я сам порешительнее – может, всё сложилось бы совсем иначе.

После кафе, где мы просидели часа два, о чём-то говоря и попивая коньяк, Зина пошла по магазинам, а я, забрав на почте посылку, уже почти в сумерках отправился на причал, откуда рейсовый катер развозил сошедших на берег по судам, стоящим на внешнем рейде.

Народу, ожидающего его, в маленьком зальчике было немного. Говорить ни с кем не хотелось, и я присел на лавку в углу, за выступом топящейся высокой, круглой железной печки.

Однако побыть наедине с собой пришлось недолго. Буквально через минуту ко мне подсел подвыпивший, в фуражке торгового флота, с «крабом» на тулье, матрос и предложил закурить каких-то диковинных заморских сигарет.

– Спасибо, не курю, – попытался отделаться я от него, сохраняя вокруг себя вакуум, но эмоции щеголеватого соседа, похоже, перехлёстывали через край, и он не в силах был сдерживать рвущийся из него речевой поток. Поэтому сам, не встревая в разговор, я был для него идеальным слушателем. Минут через десять он успел рассказать, что завтра они уходят в Новую Зеландию. Что порт приписки их судна – Петропавловск-Камчатский. И что, по его мнению, это лучший город Советского Союза. И что ни в каком другом он бы ни за что жить не согласился…

«Можно подумать, что предложения отовсюду, как горох из дырявого мешка, так и сыплются на тебя», – мысленно сыронизировал я.

– Кстати, а знаешь, как наше судно называется? – заговорщицки понизив голос, спросил он, слегка ткнув меня локтем в бок.

– Как? – безо всякого интереса отреагировал я.

– «Кострома»!

Он некоторое время удивлённо смотрел на меня, видимо ожидая какой-то необычной реакции. А не дождавшись её, досадливо спросил:

– Слыхал такую песню: «По судну “Кострома” стучит волна, в сетях антенн запуталась звезда. А мы молчим – мы курим, мы должны услышать три минуты тишины»…

«Хотя бы три минуты тишины – это хорошо», – подумал я.

– …Так вот, эту песню наш радист сочинил, – продолжил мой неугомонный собеседник. Это – про SOS, когда все суда молчат.

Впору и мне, видимо, было подавать сигнал бедствия, чтобы избавиться от назойливого говоруна, хотя то, что он сказал – было интересно. И если б не усталость, а скорее всего, какая-то апатия, то я с удовольствием бы с ним поговорил.

На мое счастье я увидел в окно приближающийся к нашему причалу рейдовый катер. И в это же время, с различными кульками и пакетами, разрумянившаяся от вечернего морозца, на причал влетела Зина.

Внимание моего соседа, тоже вышедшего со мной на причал, сразу переключилось на нее.

– Да такой красоты мир ещё не видел! – воскликнул он, подходя к Зине и предлагая ей «перекурить на воздухе, для знакомства».

– Не курю! – довольно резко оборвала его красноречие Зина. – И тебе не советую. И так вон какой доходной, – совсем обескуражила она щёголя.

На катере, вдоль бортов которого на палубе стояли лавки, Зина демонстративно подсела ко мне, прошипев одно лишь слово: «Кобели!» Весь остальной путь мы молчали.

Сначала катер подошел к сухогрузу «Волчанск», который в сравнении с ним казался небоскребом. С его борта по длинной выкидной веревочной, с деревянными ступенями, лестнице – штормтрапу спустился грузный немолодой мужчина в форменной суконной куртке и молча сел на свободную лавку.

Потом мы подошли к такому же по размерам, как и наше, судну «Кострома», на которое, с выражением легкого презрения на лице ко всему на свете, перебрался говорун.

Следующая посудина была наша. А катер в этот день был последний…

Я оглянулся на порт. Вся акватория его из-за стоящих у причальной стенки и на рейде судов светилась разноцветными огнями, отражающимися в маслянисто-черной и, казалось, тяжелой воде бухты.

Переведя взгляд чуть выше – на берег, я увидел длинные, разноуровневые ряды огней домов, стоящих на сопках. Однако самого берега видно уже не было. И за каким изо всех этих окон сейчас Анастасия – я не знал…

Зина смотрела в том же направлении, стоя рядом со мной и ожидая, пока катер противоположным бортом приткнется к нашему судну.

Кто-то из команды рейдового катера весело крикнул: «Приехали! Конечная остановка!» Катерок слегка вздрогнул и, повернувшись спиной к берегу, мы увидели, как боцман перекинул через борт нашего судна короткий, в три плоских деревянных ступени, штормтрап, по которому мы перешли на «Ученый». Сначала я. Потом Зинины покупки. Потом она. И все это время, пока я принимал её многочисленные пакеты и пакетики, ставил их на палубе у ног и потом, когда я подал ей руку, помогая подняться, боцман безучастно смотрел поверх наших голов на берег, ожидая, пока мы перекочуем на судно. Затем он проворно выдернул штормтрап на палубу и, повернувшись к нам спиной, зашагал к якорной лебедке.

В каюте я ножом аккуратно отделил верхнюю (с адресами и торчащими теперь из нее маленькими гвоздиками) крышку фанерного посылочного ящика. Он был полон калёных кедровых орешков, внутри которых я обнаружил несколько головок чеснока, небольшую зеленую кедровую, с длинными иголками и двумя шишками на ней, ветку. Она потом какое-то время стояла у нас в литровой банке с водой на столике, под иллюминатором, не увядая и распространяя по каюте приятный смолистый запах. Правда, во время шторма или сильного волнения воду из банки приходилось выливать и прятать её вместе с веткой в одёжный узкий шкафчик…

На самом дне посылки лежало мамимо письмо.

В оставшиеся два дня, что мы пробыли в Петропавловске, я, обычно с утра, сходил, вернее съезжал, на берег, возвращаясь на судно лишь к ужину. Оба раза я, на удачу, заходил в «Улыбку»…

Заказав мороженое, медленно ел его маленькой ложечкой, надеясь на чудо, которое для меня заключалось в следующем: вот в резко отворившуюся дверь в зал входит Настя… Дальше этого мои мечты уже не распространялись… Иногда, чтобы подольше посидеть в кафе, после мороженого я заказывал ещё кофе с коньяком…

Покинув кафе, я бесцельно бродил по улицам, всматриваясь в лица прохожих и всё ещё надеясь на счастливый случай… Однако «кости» судьбы на сей раз легли по-иному…

С юга Камчатки наш путь теперь лежал в юго-западную часть Берингова моря, к архипелагу Командорских островов. Открытых в 1741 году командором российского флота, датчанином по национальности, Витусом Ионассеном (в России его звали просто Иваном Ивановичем) Берингом и названным в его честь, как и море, окружающее их.

В первый же день после выхода из Петропавловска мы попали в довольно приличный шторм, и я убедился, что по-прежнему укачиваюсь. Правда, уже не так сильно – не до лёжки пластом, как в начале рейса. Значит, какое-то привыкание к качке всё-таки происходило. А чтобы укачиваться ещё меньше, я терпеливо вязал. Три раза за рейс распустив и снова собрав воедино свой свитер. Меняя в нём расположение цветов и конфигурацию ворота. Монотонно считая про себя лицевые и изнаночные петли…

И весь этот невесёлый путь до Командор запомнился какой-то безлюдной тишиной, когда команда, да и то не в полном составе, собиралась в кают-компании во время обеда или ужина. После которого все снова разбредались по своим каютам… Ещё запомнилась унылая дневная сумеречность; застывающие и тающие брызги волн на стекле иллюминатора; низкая облачность и неприветливая суровость океана, с его огромными, плавными волнами, отливающими на изгибе сталью воронёного клинка.

Кроме вязания, хорошим отвлекающим манёвром против качки было щёлканье кедровых орешков, от зёрнышек которых десны кровоточили значительно меньше. А вот кедровая ветка от долгого пребывания без воды и без солнца в конце концов засохла, и её пришлось выбросить за борт.

Иногда я подходил к двери, ведущей на палубу и расположенной под рубкой, приоткрывал её и, вдыхая соленый морской воздух, ощущал на своём лице капли воды – слезы океана, принесённые ветром. Иногда, когда штормило не очень сильно, я даже выходил на бак. А потом, быстро продрогнув, возвращался в каюту и снова принимался вязать или читать, если поташнивало не сильно. Или измудрялся в узком проходе каюты делать зарядку, тем более что в каюте я теперь почти всегда находился один. Юрий почти целыми днями пропадал на мостике или играл в карты с Николюком в его просторной одноместной каюте. Во время игры они постоянно заваривали и попивали, от нечего делать, густой чай.

Машинально нанизывая на спицы пряжу, я представлял себя то Паркой, плетущей нить Судьбы, то Одиссеем, возвращающемся неимоверно долгим путем на родную Итаку. Хотя мой путь был еще не обратный…

А иногда мне вдруг опять припоминался тот усталый альбатрос, которого кто-то из команды обнаружил первым поутру, после ночного шторма, еще в начале рейса, сразу за Японией.

Альбатрос сидел на палубе с опущенными крыльями. И его скорбный вид говорил о том, как он бесконечно устал. К тому же чувствовалось, что птица сильно истощена…

Щелкая клювом, этот гигант из отряда Буревестников, заглатывал брошенные ему куски хлеба или размороженную селедку, никому, тем не менее, не доверяя и никого не подпуская близко. А от тех, кто пытался подойти к нему вплотную, он неуклюже отскакивал и, угрожая, разевал клюв и расправлял свои большие (более четырех метров в размахе) крылья, концы которых почти доставали противоположных бортов судна.

Порой казалось, что он готов вот-вот взлететь… И в такие минуты почему-то было страшно за него, такого большого и такого беспомощного.

Почти неделю потом, пока он, отъедаясь, жил на палубе, стояла отличная, тихая солнечная погода, какая бывает в сентябре у нас в Сибири… Обычно с утра, проглотив несколько рыбин, он стоял потом у борта и с какой-то нездешней тоской глядел вдаль. А иногда среди дня он вдруг прятал голову под крыло и, слегка раскачиваясь на длинных ногах, дремал.

К концу недели стало заметно, что птица окрепла. И теперь, когда альбатрос расправлял крылья, пробуя их силу, под ними открывалось уже не исхудавшее, жалкое, с проплешинами, тельце, а тело здоровой большой птицы, уже плотно покрытое лоснящимися перьями и с не вялыми, упругими сильными крыльями.

Исчез он так же внезапно, как появился. Может быть, оттого, что путь его в это время года должен был пролегать в противоположную нашему движению сторону – на юг. И каждый день плавания отдалял его цель.

Анна Васильевна, от которой он наиболее охотно принимал пищу, утром, как обычно, вышла его покормить; но палуба была уже пуста. На её яркости не было теперь ставшего таким привычным «снежного сугроба»…

После исчезновения птицы, к полудню того же дня, при ясной погоде судно вовсю начало качать, медленно, плавно поднимая, на горбах могучих бесконечных океанских волн, а потом также опуская вниз, будто в водяной колодец.

Когда нос судна, распарывая встречную упругую волну, зарывался в воду, из клюзов якорных цепей резво и высоко вздымались в воздух две толстые, упругие, как сытые удавы, струи, устремляясь в своей азартной ярости, наверное, гораздо выше, бьющей вверх, из разверстой пасти льва, прямой струи воды петергофского фонтана «Геракл, раздирающий пасть льва».

Но вот «фонтаны», достигнув своей предельной наивысшей точки, начинали опадать, крошась и распадаясь на тысячи блескучих брызг, отчего палуба, омытая водой, тоже начинала ярко-красно блестеть.

Выйдя на палубу по какой-то надобности, а может, для того, чтоб просто подышать свежим воздухом, я увидел прибитое водой к борту красивое белое перо альбатроса.

Проворно, чтоб не вымокнуть от новой набегающей волны, я подобрал его и отнёс в каюту. Почему-то мне жаль было выбросить его… «А альбатрос летит сейчас, наверное, над океаном, к каким-нибудь южным островам», – подумал я о птице, положив перо на стол просушиться.

Вспомнив обо всем этом, я взглянул на него. Перо теперь стояло в тонкостенном прозрачном стакане на небольшой полочке с книгами, закреплёнными от падения при качке специальной деревянной планкой. Его, как гусиное, во времена Пушкина, оставалось только заточить, и можно было начинать писать свою историю. Вопрос состоял лишь в том – будет ли она хоть кому-то интересна. Правда, Лермонтов в «Журнале Печорина» утверждал, что «история души человеческой, хотя бы и самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа…». «Пожалуй, это так, но интерес и польза – вещи разные…»

Отвлеченный посторонними мыслями, я сбился со счета петель. А, пересчитав их заново, вдруг осознал, что уже не качает. Более того, в иллюминатор пробивались робкие солнечные лучи. Отложив вязание в сторону и выключив полукруглый плафон у стола, создающий уют своим желтоватым теплым светом, я решил сходить к радисту – узнать у него, скоро ли мы подойдём к Командорам.

Наш никогда не унывающий радист, казалось, узнавал обо всех событиях гораздо раньше других.

Сидя за столом, на котором, занимая почти всю его площадь, стояла рация, он разгадывал кроссворд в какой-то еще владивостокской газете, почти двухмесячной давности.

– Проходи, гостем будешь, – оглянулся он на меня, – а бутылку принесёшь – хозяином станешь, – вновь склонился он над газетой.

– Ты не знаешь, какое это слово: «чувство, облагораживающее и возвышающее человека», – прочел он. – Шесть букв. Заканчивается мягким знаком.

– Может быть, любовь? – предположил я, не совсем, впрочем, уверенно.

– Подходит! – обрадовался радист, вписав слово в нужные клеточки. – Надо же, – как-то хитровато улыбнулся он, – ни в жисть бы не догадался.

Отложив газету в сторону, спросил:

– Чай будешь?

– Можно, – согласился я.

– Садись тогда, вот сюда. У меня как раз вода закипает.

На краю стола, в стеклянном химическом стакане (что значит научное судно) с опущенным в него кипятильником действительно вскоре активно забурлила вода. Радист вынул кипятильник и засыпал в кипяток почти треть маленькой пачки чая.

– Крепкий чаёк, со сгущеночкой, милое дело, – произнёс он мечтательно, прикрыв стакан сверху свернутым в несколько рядов белым вафельным полотенцем. – У меня и сухарики солёненькие есть…

– А ты чё пришёл-то? – спросил он через некоторое время, разливая чай по кружкам.

– Да узнать хотел, когда к Командорам подойдём?

– Завтра, к вечеру, – ответил он и, покряхтывая, осторожно, чтобы не обжечься, с явным удовольствием принялся пить горький, почти чёрный чай, который я в своей кружке чуть не на треть разбавил сгущённым молоком.

В благодушном настроении, похрустывая сухариками, неспеша прихлёбывая душистый напиток, радист пустился в воспоминания, негромко рассказывая всякие любопытные, не всегда весёлые истории, случающиеся с ним или с кем-нибудь из членов команды.

– Я на этой посудине уже пять лет хожу и заметил, что основной костяк команды почти не меняется. Капитан, там, помощник, стармех, боцман, фельдшер, тралмастер… Матросы только да научники почти в каждом рейсе новые. Кухтыль, правда, вот как-то пока прикипел к команде. Третий год с нами ходит. И каждый раз клянётся, что больше ни за какие коврижки в море не пойдёт. На берегу, дескать, работу найду, дома – в Калуге. И не он один в рейсе так зарекается, мол, спишусь с морей подчистую! А как подходит время к очередному рейсу – глядишь, собирается народ, да всё знакомый. Не раз клянущий жизнь в море на все лады… Съезжаются во Владик, после своих длинных отпусков, со всех концов Союза… Вот боцман у нас из Новороссийска. Тоже ведь морской город. Однако сюда, на Дальний Восток перебрался. Из-за личных обстоятельств, говорят. С женою у него там чего-то не сладилось. Вроде вернулся из загранки, жене молодой – красавице подарков кучу за бугром накупил. Тем более что полгода от неё на корабле радиограммы получал: мол, жду, люблю, скучаю и всё такое прочее… А дома её (судно в порт ночью пришло) со своим же дружбаном застукал. Милуются, голубки. Коньячок недопитый на столике журнальном у тахты стоит. Лимончик нарезанный в блюдечке, сахарком посыпанный. Свет притушен. И сами в неглиже уже с тахты этой самой соскочили, как тараканы травленые забегали. Она в крик: мол, не виноватая я, Олег! Всё объясню! И простынкой неосознанно прикрывается от законного мужа, задницей голой блестя перед полюбовником. Дружок – штанами срам прикрывает, в недоумении о том, что судно в порт только через два дня должно было прийти. Взбледнул к тому же от страха, на лицо бывшего приятеля глянув. Наверное, подумал, что в лучшем случае переломом челюсти отделается. А то, глядишь, и жизни лишится… А Олег поставил на пол чемоданы с подарками, посмотрел на них обоих глазами, кровью налитыми, и спокойно так (это какую ж надо выдержку иметь?) говорит: «Тут тебе подарки, Зина». (Жену его, как и нашу буфетчицу, тоже Зиной звали.) А тебя, кореш любезный, многостаночник ты наш, уж извини, не чаял в дому своём встретить среди ночи, так что пролетаешь ты с подарками. Хотя жена моя тебе подарком пусть будет». Повернулся и из комнаты вышел. Ключи свои от квартиры на тумбочке в прихожей оставил… Она за ним, босиком, халатик надернув, на лестничную площадку выскочила.

– Не пущу, – ревёт. Слезы из глаз ручьём. – Останься, это так, случайно все вышло. Одного тебя люблю!

– А я тебя, сука, уже нет, – ответил он и ласково так от себя отстранил. Скорым шагом, бегом почти, по лестнице вниз устремился. А Зинуля сползла на пол по стеночке и чувств лишилась.

Полюбовник ейный шкодливым котишкой из квартирки выбрался, радешенек, что цел остался, и тут же на Зину, распластанную на полу, наткнулся. Не решился всё же удрать по-тихому, второй грех на душу не взял – «скорую» вызвал. Те примчались скоренько. Нашатырь там, все такое прочее… Она в сознание пришла после обморока и хахалю говорит:

– Убирайся отсюда, скотина! Видеть тебя больше не могу!

С тех пор боцман наш бабам ни в какую не верит. «Стервы они все», – говорит.

Года два назад что-то у них с Зиной нашей вроде начало вырисовываться. А тут у капитана жена померла. Он к буфетчице по серьезу давай свататься. Дескать, живу, не зная женской ласки – чахну на корню. Будь, Зинаида, женою моею законной.

Ну та вроде колебнулась – надежды подала. Хотя врать не буду – точно не знаю. А вот то, что до Зины, при живой еще жене, кэп наш к фельдшерице клинья бил, ведаю. Но её у него из-под самого носа, можно сказать, старпом увёл. Видел, какие у него усы гусарские!.. Вроде после рейса пожениться собираются. Дай-то бог. Анна Васильевна женщина добрая. Не красавица, конечно. Но где ж на всех-то красоты наберёшь. Вон, у Зины нашей её даже в избытке, по-моему. А счастья, похоже, нет…

– Она однажды, слыш-ка, – улыбнулся он, – Кухтыля чуть половником не убила.

– За что?

– Да, в Корсакове, на Сахалине, пёсик к нам на судно приблудился. Бездомный, видать. Умная такая псинка, беспородная, с грустными глазами. Смотрит на тебя – ну, всё, кажется, понимает, только сказать не может. А тут, обдристался как-то в коридоре, у лестницы, ведущей в капитанскую каюту. Не успел донести дерьмо до палубы. А кэп в это изделие его поспешное своим начищенным штиблетом впечатался. Как раз в кают-компанию спускался за чем-то. Разорался, ясно дело. Бардак на судне! Пса немедленно за борт! И боцману строго-настрого приказывает: «Чтоб я этой шавки больше не видел!»

Боцман это грязное дело Кухтылю поручил. Не смог сам животину, да ещё в штормовую погоду, за борт выбросить. А Кухтыль этого пса просто сожрал. Где уж он его умертвил и разделал, не знаю, но на камбуз пришёл с котелком, мясца сварить. А Зина, как это дело прочухала, что у него там за мясо, как ему со всего маху половником огромным по башке треснет! Добрый шишкарь у него потом на лбу вздулся.

Кухтыль, конечно, дёру с криком: «Убивают!..»

В машинном отделении потом, говорят, собачатину варил. Он у нас как крыс – всё жрёт. Я, грешным делом, думал, что он и альбатроса схрумал. Но кое-кто видел, как тот улетал… А, с другой стороны, жалко его – Кухтыля этого. Несуразный он какой-то, неприкаянный. Да и в любви ему явно не везёт. А без любви человек стервенеет. Судя по радиограммам, одна только мать на всём свете и любит его…

Радист надолго замолчал, а потом уже не таким рассказчицким голосом продолжил:

– Ладно, шуруй, Игорь, к себе. Мне поработать надо. Радиограммы отправить да прогноз погоды принять.

Издали Командоры напоминали постепенно вырастающие из моря грибы, с тёмными шляпками туч, сквозь дыры в которых кое-где пробивались яркие закатные лучи. У острова Медный, почти уже в полной темноте, судно бросило якорь, прикрывшись скалами острова от ветра и волн.

Засыпая, я слышал за бортом лёгкое шуршание воды и ощущал мерное приятное покачивание судна, словно лежал в гамаке. И мысли мои от этого делались простыми и светлыми, как в детстве. И сон приснился чудесный – про осень…

Утром, хорошо выспавшись, я проснулся от настойчивого стука в дверь.

– Кого это еще до завтрака чёрт несёт, – проворчал надо мной Юрка. И, перевернувшись на другой бок, снова затих.

Я открыл дверь. На пороге в толстом, из верблюжьей шерсти, водолазном свитере, синем комбинезоне и зеленых японских резиновых сапогах стоял Николюк.

– Поднимайтесь по-быстрому, – скомандовал он. – Возьмите на камбузе сухой паёк. Через пятнадцать минут отбываем на берег.

Шлюпка с двумя гребцами споро скользила по тихой воде мимо кайр, бакланов, тупиков и топориков, снующих по её поверхности и то и дело заныривающих за своей добычей: песчанкой, мойвой, сельдями… Хотя топорики не брезгуют, например, и моллюсками, морскими ежами, губками. А величина добываемой рыбы зависит от величины самой птицы.

При приближении шлюпки птицы резко и шумно, что-то недовольно крича, поднимались в воздух. В такие моменты был хорошо виден их разнообразный окрас. Особенно бросались в глаза красные, похожие на попугаичьи, крепкие клювы топориком.

Сидящие на воде птицы вертели головами, слегка оживляя этот, казалось, застывший какой-то пейзаж: с тяжелой осенней водой, с полусонными людьми, мерно вздымающими и слаженно, почти без плеска, опускающими в воду вёсла, с лопастей которых, когда они поднимались вверх, проворно, чередой слезинок по еще одному, куда-то навсегда убежавшему быстрому северному лету, падали капли чистой искристой воды.

Подходы к берегу и его нижняя часть были скрыты нависшим над водой плотным белым пластом тумана. А войдя в него, мы словно потерялись в неведомом нам пространстве и времени.

Осторожно продвигаясь вперед, наткнулись на торчащий из воды огромный, обкатанный волнами, почти круглый валун и, оттолкнувшись от него, буквально через несколько мгновений услышали, как под днищем зашуршал песок и лодка остановилась. Выйдя на берег уже не в таком плотном, как над водой, тумане, мы сумели разглядеть не очень широкую прибрежную песчаную косу, прижатую морем к тёмным, мокрым снизу скалам. Это – бывшее лежбище котиков, было сейчас совершенно пустынно.

Между двумя огромными камнями, выпирающими из песка метра на полтора, у скал, белел облизанный ветрами и водой скелет детеныша.

Скалы были мрачны и безлесы. Только по берегам безымянного ручья, струящегося в расщелине гор, виднелись зелёные клочки кедрового стланика и, безлистных теперь, ивняка и каменной березы.

Все пригодные для гнездования террасы скал были обильно выбелены птичьим пометом. А там, где в углублении меж скал надуло торф и землю, угадывались норки тупиков и топориков.

«Какой, наверное, здесь летом стоит гвалт от множества птичьих базаров, писка птенцов на скалах, от рёва самцов тюленей, образующих гаремы, повизга самок и детёнышей – внизу, у воды. А сейчас всё будто б притаилось, уснуло до следующей весны и лета».

Поднявшись выше, я увидел синее-пресинее отсюда море, наше серое судно, а в бинокль разглядел ещё и другие близлежащие острова и островки: Топоркова, Айрий камень… Нам предстояло обследовать их все, чтоб убедиться в том, что котики не остаются зимовать близ своих лежбищ, а уходят на мелководье в океан, где и проводят зиму, собираясь там и с острова Тюлений, расположенного близ Сахалина, в Охотском море, и с островов Прибылова, в Беринговом море, которые теперь принадлежат США, хотя и по их названиям ясно, кем они были открыты… И все эти стада тюленей собираются на своих банках: Эримо, близ Японии или Стейлмента, в Тихом океане…

К чугунному кресту Витуса Беринга, поставленному, кажется, моряками Тихоокеанского флота, почти на вершине острова Медный, где на высоте чуть более полукилометра уже простирается горная тундра, мы поднялись все вместе. Немного постояли, помолчали, слушая всхлипы ветра по почившему на этом острове Командору российского флота, и молча, изредка только перекидываясь отдельными фразами, спустились вниз. К видимой теперь сверху, сквозь клочья быстро разлетающегося тумана, лодке.

– Гляди-ка, – указал мне Юрка на одно место. – Застывшая лава.

– Ничего удивительного, – тут же встрял Николюк, явно тяготившийся молчанием. – Командоры образовались в результате извержения подводных вулканов и последующего поднятия дна. – Словно прочёл он абзац из учебника. – Потому-то здесь, в береговых обнажениях, кое-где и видны пласты застывшей лавы…

Недели за две обследовав Командоры, мы спустились южнее, в Охотское море, к острову Тюлений. И там лежбища котиков были пусты, как бывает пустынен в ожидании скорого предзимья пляж – весёлый и многолюдный летом, но угрюмый и тихий сырой серой поздней осенью.

На банке Стейлмента, придя туда уже во второй половине декабря, уставшие от постоянных штормов, какой-то промозглой сырости и резких холодных ветров, мы «поймали» хорошую погоду и наконец-то смогли отогреться, размякнув душой, обнаружив здесь к тому же огромное стадо котиков, «американцев» и «наших», мирно пасущихся на мелководье в спокойных тёплых водах океана, иногда искажающихся длинной, пологой приятной волной, конца и края которой не было видно… «Морщины на челе океана…»

Работы, к счастью, было много. Промеры отловленных тюленей. Анализы крови. Описание поведенческих реакций животных: максимальное время пребывания их под водой, время покоя на воде и так далее и тому подобные процедуры…

Полдня мы с Юркой проводили в шлюпке, ведя полевой дневник, подсчитывая, хотя бы приблизительно, количество особей: самцов, самок, детёнышей нынешнего года, приплывших с ними сюда, с островов, где они родились…

Обычно, отойдя на достаточно далёкое расстояние от судна, мы раздевались до трусов, а то и догола, и нежились в лучах тёплого, такого непривычного для нас декабрьского солнца. У нас, в Сибири, в это время уже вовсю трещат морозы. Когда один при помощи бинокля вёл учёт стада, другой – записывал данные в полевой дневник.

Буквально за неделю таких походов мы хорошо загорели и были довольным всем: собой, погодой, жизнью вообще, иногда нам удавалось сделанной из проволоки кошкой зацепить и вытащить из воды широкие, длинные (по нескольку метров) буроватые ленты ламинарии – морской капусты, резко пахнущей йодом. Из которой потом на судне наш великолепный кок готовил превосходные салаты, охотно употребляемые всеми членами команды. Что, несомненно, говорило всё-таки о недостатке каких-то витаминов в нашем рационе.

Заканчивалась половина рейса. И все чаще в лодке, посреди океана, мы с Юркой ностальгировали: вспоминая берег, родной город, друзей и подруг. В такие минуты мне казалось, что я любил и люблю только Галину, и жалел о том, что в своём письме из Петропавловска не написал ей об этом. В радиограмме же, с нескрытым от многих глаз текстом, писать о сокровенном не хотелось, причём более всего не хотелось, чтобы о моих тайных чувствах узнала Зина, с которой у нас сложились довольно странные какие-то, непонятные ни ей, ни мне отношения, порой напоминающие то вот-вот готовую распуститься весеннюю почку, то замёрзший, пожухший цветок.

Иногда Зина по-прежнему приглашала меня в свою каюту и, казалось, оттачивала на мне остроту своих коготков, ведя порой весьма фривольные беседы, касающиеся отношений мужчины и женщины. Чувствовалось, что она очень внимательно прочла «Опасные связи» Лакло. Может быть, именно поэтому её, и без того малоскрываемые, прелести, казалось, особенно настойчиво просились теперь наружу из любых одежд. И Зина, довольная собой, словно вприщур, ловила на себе мои вожделённые взгляды. Заканчивалось, правда, всё тем, что она томно говорила.

– Можешь поцеловать вот здесь.

Она касалась указанным пальцем своей щеки.

– Стоит ли, сударыня, – обычно отвечал я, чувствуя какую-то размягченную раздраженность и собой, и Зиной. Но больше все-таки собой, потому что чувствовал, как мне хочется расцеловать её всю с ног до головы. И эта вот раздвоенность между существом и существованием поражала и злила меня. Казалось, что два совершенно разных человека как-то умещались во мне. Один, со светлой печалью, мог вспоминать незнакомку, встреченную в Петропавловске-Камчатском. Другой – готов был, рыча от нетерпения, рвать на Зине одежду, рисуя в воображении всё более бесстыдные картины и будто пьянея от этого…

– Ну, не хочешь поцеловать в щечку, можешь сюда, – игриво продолжала Зина, указывая теперь уже на выпирающую из выреза кофточки упругую чистую грудь.

И чувствовалось, что эта игра, ощущение собственной, почти беспредельной власти над кем-то, ей очень нравится.

Не в силах более противиться своим желаниям, я порывисто обнимал Зину… И тут для меня происходило самое обидное. Она, откинув голову и уклоняясь от поцелуев, начинала сдавленно и искренне смеяться. Так смеётся победитель над утратившим всякое достоинство побеждённым. Обычно на меня этот её смех действовал как ушат холодной воды. Я размыкал объятия, а Зина, нарочито оттолкнув меня, восстанавливая дыхание после моих «тисков», произносила:

– Ух, какие мы пылкие! Прямо огнедышащий вулкан. Везувий, можно сказать. – И снова заливалась смехом. – Ну, всё, Игорёк, хватит безумств, – отсмеявшись, продолжала она. – Возвращайся к себе. Мне баиньки пора… Какие же вы все, мужики, простенькие, как три копейки, – удовлетворённо говорила она.

Я уходил, опустошенный, пристыженный, злой, в очередной раз уверяя себя, что больше к ней ни ногой, ни за что, ни за какие коврижки! А если и зайду – буду холоден как лёд. Больше у неё со мной эти штучки не пролезут. Надо быть цельным и сильным, как скала. Не может, не должно тело побеждать волю, дух. Нельзя быть игрушкой ни в чьих руках. Ни в руках женщины, ни в руках Судьбы… Я с трудом засыпал. А когда приходил желанный сон – видел ничем не скрытые теперь ноги, грудь и всё остальное. И ласки Зины во сне были бесконечны, не утомительны и бесстыдны…

Просыпался я обычно после таких снов в мрачном, подавленном настроении, терзаемый разрозненными осколками совести, усилием воли собирая себя в кулак и убеждая, что надо жить простой, понятной, нормальной жизнью, безо всяких этих душевных вывертов.

– Ты с Зинкой, Игорь, будь поосторожнее, – как-то предупредил меня радист, когда мы в его каюте в очередной раз пили чай. – Она тобою, как красной тряпкой, перед рогами здоровеенного быка вертит, ловя на ложку два горошка, обоих вас доводя до белого каления. Отстань от неё. Она не такая простая, как кажется. У них с боцманом какие-то свои счёты. Так что ты, пока не поздно, из чужой игры лучше выходи. Пусть сами между собой разбираются.

Он немного помолчал, а потом, глубоко и шумно вздохнув, продолжил:

– Я и сам порой, как этот морской кот, желал бы иметь гарем, ну если не в пятьдесят, то хотя бы в пять самок. А как об обратном подумаю: а что, ежели и жене моей одного мужика мало, сразу как-то не по себе становится… А ведь задуман человек совсем неплохо. Хорошо даже. Однако живёт, между тем, скверно, нечистоплотно… Недаром, ох, недаром ещё в Средние века писал Эразм Роттердамский, – совсем уж в нешуточную философию пустился радист, – что из всех наслаждений жизни – наивысшим является наслаждение чистой совестью.

Таких познаний литературы я от радиста не ожидал, относясь к нему обычно как к благодушному балагуру, весельчаку, не более того.

Я, например, лишь понаслышке знал, что у процитированного им писателя, просветителя имеется в наличии книга, высмеивающая средневековые нравы и называющаяся «Похвала глупости». Однако я эту книгу не только не читал, но даже не видел ни разу… И как будто впервые, внимательным взором оглядев теперь каюту радиста, усмотрел, что у него книгами, стоящими очень плотно друг к другу, заняты три небольшие полки.

– А у вас, Виталий… – я замешкался, потому что вспомнил, что не знаю отчества радиста. В команде его все называли просто Виталя, – нет этого Эразма?

– Маразма у меня пока нет, – скаламбурил он. – А вот книга Монтеня «Об искусстве жить достойно» – есть. Возьми – почитай. Весьма пользительная, скажу тебе, вещь.

Он снял с полки небольшую книжку и, передавая мне, снова улыбнувшись, добавил:

– А по батюшке я – Борисович. Но лучше обойтись без официоза. Я ведь всего лет на двенадцать старше тебя. (Тогда эта разница в возрасте казалась огромной. «Значит, ему уже тридцать пять!» – с ужасом подумал я. Всё, что после тридцати лет – казалось мне тогда глубокой древностью.). В общем, заходи, если поболтать захочется… Кстати, – остановил он меня почти у выхода, – к Новому году снова к Японии подойдем. Только теперь – с восточной стороны, к её северному острову – Хоккайдо. А там, в Саппоро, в следующем году – значит где-то уже через месяц – начнутся очередные зимние Олимпийские игры. Так что мы их прямо у Японии захватим и сможем, если не вживую, так хоть по телику посмотреть. Ну, пока, – хлопнул он меня по плечу. – Как книжку прочитаешь – приноси. Я тебе другую дам. – Словно не желая расставаться, продолжил он, стоя со мной у двери. – У меня тут много чего интересного есть. Хотя кому как… У второго помощника капитана, например, вся каюта голыми задницами «тёлок», как он их сам называет, обклеена. Да и журнальчики, в основном, той же направленности, кроме, разве что, нескольких специальных – по судовождению. И ведь очередь у него на просмотр этой самой печатной продукции неиссякаемая, можно сказать. Если б деньги с «читателей» брал – обогатился б наверняка. И где он их только берёт – все эти глянцевые журналы?.. Ну ладно, иди, – слегка подтолкнул он меня и открыл дверь. – А то стоим тут с тобой у порога…

В своей каюте я открыл книгу и в самом её начале прочёл:

«…Умение достойно проявить себя в своём природном существе есть признак совершенства и качество почти божественное. Мы стремимся быть чем-то иным, не желая вникнуть в своё существо, и выходим за свои естественные границы, не зная, к чему мы по-настоящему способны. Незачем нам вставать на ходули, ибо и на ходулях надо передвигаться с помощью своих ног».

«Как верно, как точно!» – согласился я с автором, будто он высказал мои затаённые мысли. «А сколько уже ходульных людей довелось мне повстречать. Да, видимо прав был Кант, возведя нравственный закон, заложенный в каждом человеке, в непреложную истину, в некий императив, без которого живёт лишь оболочка человека – его тело, а душа в этом теле спит мёртвым сном. А при отсутствии нравственного императива и возникает смердяковщина, когда «Всё позволено!». Вот почему так обрадовался Смердяков из романа Достоевского «Братья Карамазовы» ответу «умного» своего братца Иванушки, о том, что «Бога нет!». А раз нет Высшего нравственного существа, тогда и сдерживающее в человеке человека начало тоже не нужно. Одна морока с ним, с этим началом. Животным-то быть куда проще и понятней. Да и катиться вниз вместе с большинством гораздо приятнее и веселей! Вот жить вопреки стаду – трудно. Для этого надо собственное мнение иметь, да и самообладание недюжинное».

Погода по-прежнему стояла хорошая, солнечная, и Зина с Анной Васильевной иногда вместе загорали на верхней палубе, возле широкой судовой трубы, подальше от людских глаз. Хотя чаще Зина загорала одна, в совершенно микроскопическом купальнике, мало что скрывающем, а, наоборот, только больше ещё подчёркивающем её изящные формы. И созерцание этих самых, почти не прикрытых ничем форм, доставляло явное удовольствие многим членам команды, «случайно» оказывающимся на верхней палубе по каким-то совершенно неотложным надобностям. Второй помощник, например, мог стоять там с секстантом по полчаса и по нескольку раз, с малым перерывом. Я же старался на Зину не смотреть. Уж слишком она была вызывающе хороша. Однако не всегда мои старания бывали успешны… И тогда я оправдывался сам перед собой, ненароком залюбовавшись красивым телом Зины, что просто восхищаюсь изяществом и совершенством форм, подобному тому, как ценители в музее восхищаются прекрасно написанной обнажённой натурой. Конечно, я лукавил. И в глубине души это осознавал.

К концу декабря со стороны Тихого океана мы подошли к Хоккайдо.

До Нового года оставалось несколько дней. По просьбе Николюка я, «как наиболее продвинутый в литературе» (с чего он сделал такой вывод – мне было непонятно), занялся выпуском новогодней судовой газеты, которая должна была разместиться в коридоре, перед кают-компанией, на двух больших, склеенных одним краем, ватманских листах, фоном на которых были нарисованные Николюком, сверкающие на фиолетовом «ночном небе» звёзды. В левом углу газеты, тоже Николюком, был изображен задумчивый Дед Мороз, чем-то отдалённо напоминающий нашего кэпа и – неправдоподобно весёлая Снегурочка, уже не отдаленно похожая на Зину – с разудало-хмельным блеском глаз, будто она хватанула разом стакана два водки. Или, на худой конец, выиграла тысяч сто в лотерею. Остальное «газетное» пространство должен был заполнить я, приклеивая на свободную площадь разноцветные листочки с напечатанным на них текстом, касающимся рейса и жизни команды.

31 декабря судно бросило якорь в трёх милях (как и велят международные законы мореплавания) от японского берега, напротив небольшого городка Хироо с очень удобной гаванью, прикрывающей от океанских волн искусственным молом стоящие в ней суда…

Капитан объявил последний день года для всех незанятых на вахтах нерабочим. Большая часть команды высыпала на палубу позагорать под благодатным, не очень жарким солнцем. А мы с Николюком, воспользовавшись этим, «тайно» вывесили уже готовую к тому времени, газету, разноцветные листки которой на фиолетово-синем фоне, с отпечатанным на судовой машинке текстом, напоминали издали осенние листья…

В газете, кроме текста, тоже на отдельных, только белых листках были и смешные рисунки. Например, было нарисовано, как альбатрос схватил, как щипцами, своим здоровенным клювом за ухо Кухтыля, попытавшегося с ним сфотографироваться. Был шарж и на тралмастера. Тот, как-то перебираясь с бота на судно, оступился и свалился в воду. «Момёнт падения» и был изображен в газете. Наличествовала там и «юмореска», рассказывающая о том, как во время нешуточного волнения в остужаемый у борта в большом алюминиевом баке компот волна, «перевесившаяся» через борт, выплеснула не меньше полуведра воды. И любимый напиток команды сделался от этого горько-солёным. Заметка так и называлась – «Солёный компот». И в ней присутствовала только комическая сторона ситуации. А все ворчания и недовольства остались за рамками жанра. Ведь это должна была быть весёлая новогодняя газета.

Слышался звонкий смех, незлобивые подначки. Люди как будто вдруг вернулись в своё детство, став добрее друг к другу. И, несомненно, от этого лучше.

На мой же взгляд, рядом с газетой в специальной рамочке располагалась более значительная информация: «Праздничное меню на 31 декабря», которое я изучил досконально ещё утром, когда его только вывесили.

«Завтрак: Отварные яйца, кофе, сливочное масло, булочки» (Уже съедено).

«Обед: Пельмени (которые накануне, впрочем, как и обычно, когда готовилось это блюдо, лепили все, свободные от работ, члены команды), компот» (Это ещё только предстояло отведать).

«Полдник: Чай, печенье с маслом, клубничный джем». (Раз положено – съедим).

«Второй полдник (вместо семичасового ужина так называемый перекус): Сосиски, чёрный хлеб, чай с лимоном». (Наиболее желанным в этом съестном перечне был, несомненно, редкостный лимон!)

«Ужин (перенесённый на сей раз на одиннадцать часов вечера): Бифштекс с гороховой кашей, салат из морской капусты, фрукты, шампанское, вино, водка». «Добавка не ограничена» – от руки, внизу листка, было приписано нашим коком. (Ужин предвкушался и ожидался с особым нетерпением).

Добродушие, вызванное газетой, переместилось за обеденные столы. Чувствовалось, что многие у себя в каютах уже приняли «по чуть-чуть», а кое-кто и поболее. Иные же, как, например, наш Николюк, несмотря на нестрогий, впрочем, запрет капитана «До вечера ни грамма!», принесли с собой. А потому за столами все расселись группками «по интересам»: механики, матросы, командный состав… Мы – «научники», тоже уселись отдельной стайкой. Николюк из-под стола плеснул нам с Юркой и себе из фляжки разбавленного и настоянного на шелухе кедровых орешек, пару горстей которых он «экспроприировал» из моей посылки ещё в Петропавловске, спирта. И мы, тихонько чокнувшись, выпили по нескольку глотков этой крепчайшей смеси. А потом с удовольствием закусили вкуснейшими пельмешками, без бульона, со сметаной и уксусом. Для полного счастья на столе явно не хватало зелени: петрушечки, салатика, зеленого лука… Увы, полного счастья, как известно, в природе не существует.

Подстольную процедуру повторили трижды, съев при этом по две порции пельменей. А когда, довольные собой, друг другом, командой, отличной погодой, едой, спиртом и… всем человечеством, выходили из кают-компании, я мимоходом прочёл в газете заглавное четверостишье, предшествующее всему остальному, красивыми крупными буквами выведенное Николюком: «Говорят, под Новый год, что ни пожелается – всё всегда произойдёт, всё всегда сбывается…»

«О, если б это было так! Как хотел бы я тогда оказаться сейчас не здесь, на судне, а в родном городе, среди друзей и родных, среди белых снегов, а не сереньких волн океана. И чтоб Галина была в красивом красном платье и мы с ней танцевали медленное танго… И в комнате чтоб никого больше не было… А из полумрака доносился голос неведомого или ведомого исполнителя, исполнительницы ли проникновенной и немного грустной песни. И комната была б освещена лишь приглушенным светом торшера с зелёным абажуром, стоящего у тумбочки с магнитофоном, который я видел у Галины в доме…»

Часам к трём погода безнадежно испортилась.

Ветер нешуточно корявил океан сначала небольшими, но частыми оспинами островатых волн, появившихся на его поверхности, а потом стал вздымать их всё выше, будто выравнивая, выстраивая множество маленьких волн в одну большую и одновременно взбивая это всё, как опытный бармен взбивает коктейль. Вода, будто притягиваемая небом, опустившимся ниже от тяжести туч, поднималась всё выше и выше, а затем, плавно заворачиваясь, падала вниз, устремляя за собой и нашу посудину.

Радист сообщил по судовому радио, что к нам приближается нешуточный шторм, который достигнет нашего квадрата как раз к полуночи.

Пока же ветер яростно срезал верхушки начинающих заворачиваться волн и, превратив их в водяное крошево брызг, швырял яростно, куда ему заблагорассудится. Направление его то и дело менялось, и это было самое неприятное, потому что судно никак не могло встать носом к волне. Спрятаться же от шторма, кроме Хироо, нам было негде.

Капитан по рации сделал запрос портовым службам с просьбой разрешить приткнуть судно к причальной стенке, с обязательством, что ни один член команды на берег не сойдет. Следовательно, формально будет находиться на территории своего государства.

Ответ был таков: «У нас нет на это необходимых полномочий, поскольку для захода иностранного судна в порт нужны соответствующие документы. Держитесь трехмильной зоны. По нашим прогнозам – шторм скоро прекратится. Если поступит сигнал SOS – окажем необходимую помощь…»

К ночи ветер, вопреки прогнозам наших метеорологов, действительно немного стих, хотя разбуженные им волны не сделались от этого меньше, а только свирепее. Судно по-прежнему, как на огромных качелях, то поднималось вверх, то уходило вниз, зарываясь почти на полкорпуса в кипучие струи воды.

Меня нещадно тошнило, хотя со всем съеденным в обед я уже давно, причём добровольно, распрощался, заложив для этого в гальюне два пальца в рот и вызвав тем самым рвоту и надеясь, что, может быть, после данной процедуры немного полегчает…

Лёжа на своей койке, в иллюминатор я видел то возникающие, то исчезающие вновь гирлянды праздничных огней чужого города, то высокие, серые волны океана, окатывающие круг стекла…

Меня продолжало мутить, но уже не так сильно. Наверное, потому, что «травить» было больше нечем. И от этого внутри как будто чувствовался некий вакуум, и хотелось есть.

Я, как лунатик, забрёл в кают-компанию.

Несколько человек, прихлёбывая чай, смотрели телевизор, обнаружив эротический канал. Причём изображение, не совсем четкое, они наблюдали на экране, а звук слушали по транзисторному приёмнику ВЭФ, стоящему на тумбочке, рядом с телевизором.

На черно-белом экране здоровенный негр гнался по какому-то полю за миниатюрной и, казалось, испуганной японкой. Настигнув её, гигант стал что-то очень быстро ей говорить.

– Боцман, переведи, – отчего-то визгливо, не своим голосом, попросил Кухтыль.

– Точно! – подкрепил его просьбу второй помощник. – Ты же по-английски сечёшь.

– А что там переводить-то, – отозвался боцман, сидящий спиной к экрану и продолжающий монотонно жевать чёрствый сухарь. «Давай, давай»; «Хочу, хочу»; «Ещё, ещё»; «Ох-ох-ых-вых!» – по-моему, и так всё понятно.

В это время негр и японка стали действительно, почти рыча от нетерпения, с остервенением, словно кожу, сдирать друг с друга одежду. Справившись с этой нехитрой задачей, они повалились в траву. Как-то невероятно, неестественно переплелись телами и начали стонать так, будто их пытали огнём и железом средневековые изверги.

– Вы бы лучше спортивный канал нашарили, – по-прежнему не оборачиваясь, предложил боцман. – Может быть, олимпиаду показывают.

– Не мешай! – зашипел второй помощник. – Не хочешь – не смотри, а к другим не лезь со своими советами! Вот уж, действительно, страна советов, – ещё больше распалился он. – Каждый, кому не лень, советы дает! Как надо жить, что делать…

Издав в унисон заключительный, аккордный стон, партнёры отвалились друг от друга. И в наступившей тишине второй помощник всё же закончил свой монолог.

– А я хочу, чтобы никто мне не мешал жить так, как я хочу! Никто! – с нажимом закончил он, снова уставясь не на экран, где теперь: женщина-стоматолог в очень коротеньком белом халатике для чего-то светила фонариком в широко открытый рот пациенту – белокурому парню. Причем, когда она наклонялась, из-под халатика появлялись едва прикрытые миниатюрными трусиками упругие ягодицы, которые, мыча, как будто от испуга, начинал лапать своими здоровенными ручищами пациент…

Боцман встал из-за стола и вышел из кают-компании, так и не обернувшись к телевизору ни разу. За ним следом подался и я, так ничего и не съев. И уже из-за неплотно закрытой двери услышал голос Кухтыля:

– Зинуля, иди с нами кино интересное посмотри!

– Кобели! – раздался громкий Зинин голос, и через секунду с подносом в руках, для капитана, в коридоре появилась и она. А за ней, как-то неловко покряхтывая, и стармех, быстро спустившийся в машинное отделение.

Зина подождала, пока он скроется внизу, а потом гордо, как мимо пустого места, прошествовала мимо нас, отчего-то остановившихся возле газеты. Подойдя к лестнице, осторожно ступая, она стала подниматься по ней, держа поднос с кофейником и булочками на отлёте, в одной руке.

Краем глаза я увидел, что мы с боцманом смотрим в одну и ту же сторону – на красивые ноги Зины, по мере ее подъёма по лестнице всё более и более открывающиеся нашим взорам.

Дверь ходовой рубки захлопнулась, и боцман, обернувшись ко мне, иронично спросил:

– Чего ж, наука, в кают-компании не остался? Порнушку б посмотрел. Тогда б и на Зинины ноги глазеть не пришлось…

Я хотел ему ответить, что от такого же слышу! Но меня снова начало мутить, и желание пререкаться отпало само собой.

– Дома ведь такого не узришь, – продолжил боцман начатую тему.

– Может, оно и к лучшему, – ответил я.

– Пожалуй, – задумчиво согласился он. – Ведь ещё Федор Михайлович предупреждал: «Широк русский человек, слишком даже широк! Я бы сузил».

«Ну, прямо не команда, а сплошные книгочеи! – искренне изумился я. – Радист Эразма Роттердамского цитирует. Боцман – Достоевского. Впору, видать, мне примерить на себя слова знаменитого режиссера Довженко, говорящего о своей жене: “Не обижайтесь на неё (Это он успокаивал оператора, жалующегося на то, что супруга режиссёра вмешивается в съемочный процесс, козыряя тем, что у неё высшее – редкость по тем временам – образование), у неё оно действительно высшее, но… без среднего”. Вот и у меня, похоже, тот же самый диагноз».

Ближе к полуночи, устав от собственного буйства, волны заметно сгладились. И скорлупка нашего судна теперь мерно покачивалась на почти невидимых неровностях океана, как дитя качается на руках баюкающей его матери.

До праздничного ужина оставалось минут сорок, и я решил принять душ, чтобы вступить в новый год чистым, хотя бы телесно. Тем более что первая попытка, когда я пытался это сделать (Чтобы хоть как-то отвлечься от тошноты), во время шторма полностью провалилась почти в прямом смысле этого слова. Ибо упругие струи воды то и дело меняли своё направление, хлеща из «лейки» душа то с одного, то с другого бока. Да и сам я, стараясь сохранить равновесие, всё время куда-то отклонялся… На сей же раз мне всё удалось. Поэтому в кают-компанию, где собралась почти вся команда, я вошёл чистым, насколько это было возможно – принаряжённым, голодным и не верящим, увы, уже ни в какие новогодние чудеса. Ясно сознавая, что ничего неожиданно прекрасного со мной, скорее всего, не случится.

– Игорь, сюда! – крикнул мне Юрка, и я уселся на свободное место между ним и Николюком, который был в чёрном костюме и белой рубашке с ярким галстуком. Чем-то давно забытым и приятным, не то выпускным вечером в школе, не то счастливым давним новогодним балом, повеяло от такого наряда, выглядящего на судне как изысканная роскошь.

Ровно в одиннадцать, когда Зина уже успела расставить перед собравшимися тарелки с большими, источающими чудный аромат и оказавшимися очень сочными бифштексами и гороховой кашей, в кают-компанию вошёл капитан.

Он был в ладно сидящей на его прогонистой фигуре морской форме и тоже, как и начальник рейса, при галстуке. Только в форменном, не таком вызывающе ярком, как у Николюка. За столом они только двое и были в костюмах и галстуках.

– Думаю, что пора проводить старый год, – сдержанно улыбнувшись, сказал капитан. И я поймал себя на мысли, что, пожалуй, впервые вижу улыбку этого, всегда такого сосредоточенно молчаливого и мрачноватого человека. Улыбка была ему явно к лицу.

– Зинаида Степановна, Андрей Иванович, – повысил он голос, обернувшись к открытой двери камбуза, – пожалуйте к столу.

Из камбуза, уже без фартука, раскрасневшаяся, в каком-то невероятного покроя платье, вышла Зина, Зинаида Степановна, а за ней наш кок – в белом фартуке и высоком, тоже белом, накрахмаленном колпаке.

– Андрею Ивановичу – боржоми. Зинаиде Степановне – вина. Остальным – по собственному усмотрению, – распорядился капитан и, продолжая стоять, поднял небольшую рюмку водки.

Видя, с каким отвращением кок взял поданный ему фужер с боржоми, я вспомнил вдруг, как его, «совершенно никакого», загружали в Петропавловске на борт. И как дня два потом команда питалась одними консервами. И дня три ещё после – лишенными всякого вкуса блюдами. И вид всё это время был у кока зеленоватый. И без раздражения и жалости на него нельзя было смотреть.

Капитан сел и, чокнувшись со всеми, кто до него дотянулся, выпил за уходящий год.

«А всё-таки хоть одно чудо, да произошло, – подумал я, чувствуя как по телу разливается весёлый хмель. – Нет шторма. А значит – можно выпить и поесть».

После того как о тарелки дружно отстучали вилки и ножи, в наступившем вдруг затишье первого насыщения Николюк предложил выпить за успешную вторую половину рейса и за полноценное (Он особо подчеркнул это слово.) завершение научной программы…

Капитан от получившегося весьма длинным тоста начальника рейса слегка морщился, но по окончании его чокнулся с Николюком, добавив: «За всё хорошее», отпил из рюмки глоток водки.

– За женщин! – через какое-то время загорланил Кухтыль, восхищённо взирая на царственно сидящую рядом с капитаном Зинаиду.

– За настоящих женщин, – вполголоса добавил боцман, и глаза его и её встретились. А встретившись – скрестились, точно шпаги непримиримых дуэлянтов.

– Нет, нет, за нас ещё рано! – запротестовала Анна Васильевна. – Скажите, Гаврила Романович, – обратилась она к капитану. – Третий тост ведь полагается за тех, кто в море?

Она перевела взгляд на своего соседа – старпома с лихо «отутюженными» в разные стороны усами, и я почувствовал, как взор Кирилла Степановича (сегодня всех хотелось называть на старый манер – по имени, отчеству) потеплел, а потом растворился, рассиропился в её глубоких голубых глазах.

– Совершенно верно, Анна Васильевна, – проговорил капитан. И все молча выпили: «За тех, кто в море!» В данном случае, значит, и за самих себя, за всех за нас. А я в этот момент подумал, что постараюсь больше никогда в жизни не встречать самый волшебный праздник – Новый год, в море, на воде. Только на суше! Да и ходить по океанам и морям зарекусь. Пусть это будет первый и последний такой мой праздник…

В двенадцать часов, весело вылетая из бутылок, захлопали пробки шампанского. Все поднялись и, радостно чокаясь, выпили за Новый год!..

Заиграла музыка. И кавалеры пригласили дам на танец. Капитан – Зинаиду, а старпом – Анну Васильевну. Остальным оставалось только завидовать.

– Эх, почему я не капитан? – довольно громко вздохнул Кухтыль. А Юрка, нагнувшись ко мне, добавил:

– До нас очередь потанцевать, пожалуй, только к утру дойдет… Не хочешь освежиться?

– Можно, – согласился я.

Мы вышли на палубу и увидели, как над неведомым нам городом Хироо расцветают различных форм и цветов причудливые фейерверки. А по улицам то и дело снуют туда-сюда автомобили, угадываемые только по зажжённым фарам: жёлтым, белым, синеватым. И так мне от этого всего стало вдруг тоскливо, что хоть вплавь добирайся до суши. Будто я был сейчас совсем один под этим тихим, беспредельным, чёрным небом, усыпанным слезинками звёзд.

– Юрка, у тебя никогда не бывает такого чувства, как будто ты всё это уже когда-то видел, проживал. Может быть, в какой-то иной жизни?

– Не бывает, – твёрдо ответил он.

Я позавидовал его уверенности.

Через какое-то время, слегка продрогнув, мы вернулись в кают-компанию, в её тепло и бестолковый шум.

Капитана там уже не было. Стрелки корабельных часов показывали четверть второго.

«Семьдесят пять минут нового года, и ничего не произошло и не произойдёт», – уверился я, оглядывая уже не такой праздничный стол и понимая, что процесс питья горячительных напитков становится малоуправляемым.

Кухтыль, подмигивая, чокался с коком, в бокале которого боржоми теперь совсем не пузырилось…

Стармех, набычась, втолковывал второму помощнику: «Да пойми, Валентин, ты же был вхож в мой дом. Я тебе, как родному, доверял, и чем ты мне за это оплатил? Как ты с дочей моей обошелся?! Как последний прощелыга!..»

Дело явно принимало скверный оборот. И тут между ними вклинился радист:

– Всё, мужики! Хватит спорить. Давайте-ка лучше выпьем «За мир во всём мире!», как учит нас родная коммунистическая партия. Или как там поётся в песенке: «Прошла зима – настало лето. Спасибо партии за это!»

– С тобой выпью, а с ним – не буду, – перевёл осоловелые глаза на радиста стармех. – Пусть он катится отсюда, – кивнул он в сторону малиново покрасневшего всем лицом второго помощника, – к едрене фене.

Радист обоих похлопал по плечам. Протиснулся между ними и выпил со стармехом. А Валентин Игнатьевич, подсев к Зине, предложил ей выпить на брудершафт.

– А чё нам с тобой, Валюша, на этот самый шафт пить – мы без того с тобой на «ты».

Второй помощник, с бокалом вина в правой руке, приблизил к Зине лицо и что-то горячо зашептал той на ухо.

– Да, ну тебя! – засмеявшись, отмахнулась она от него. – Щекотно…

Зина указательным пальцем провернула в ухе, словно извлекая оттуда что-то лишнее.

Неторопливо цедя из бокала вино, она рассеянно слушала второго помощника и встрепенулась только, когда из магнитофона послышалась красивая, грустная музыка: «Снег идёт» в исполнении Сальваторе Адамо. Зина решительно встала. Отодвинула стул. На ходу поправила свои шикарные рыжие волосы и платье, быстро подошла к боцману и, словно стушевавшись в последнюю минуту, негромко произнесла:

– Разрешите пригласить вас на танец… Олег.

Боцман положил на край тарелки вилку и нож, которым он только что резал бифштекс, неспеша вытер салфеткой губы и, привстав, как и второй помощник, что-то сказал ей на ухо.

Зина мгновенно вспыхнула всем лицом, как-то неестественно выпрямила спину, будто вместо позвоночника у неё там образовалась до предела натянутая струна. Затем она так же резко побледнела. Рука её взметнулась вверх, и она со всего маху влепила боцману звонкую пощечину. Более звонкую, чем звон московских курантов, которые все с каким-то напряженным ожиданием слушали по радио менее двух часов назад.

Теперь побледнел боцман. Он встал со стула, плотно сжал губы и стал неотрывно, словно сверля своими зрачками Зинины, смотреть ей в глаза. Так, не мигая, молча, они какое-то время упирались взорами друг в друга. И взгляд их, кажется, в скрещении искрил. А потом Зина, закрыв лицо руками, пытаясь скрыть потоки слёз и повторяя одно и то же: «Дурак! Дурак!! Дурак!!!», выскочила из кают-компании.

За ней покинули праздничный стол и Анна Васильевна с помощником капитана. За столами остались только мужики…

Боцман, глядя в одну точку, механически, словно золотодобывающая драга, двигал челюстями, поедая бифштекс и запивая каждый кусок мяса глотком красного вина.

Кухтыль – обнимался с коком и пытался вместе с ним затянуть, хохоча над его анекдотами, песню…

Второй помощник – тупо уставился в свою тарелку, с разнообразными остатками пищи, словно пытался разгадать запутанный кроссворд…

Тралмастер травил сидящим рядом с ним старые, сто раз слышанные всеми, анекдоты и сам же задорно хохотал над каждым. Остальные только вежливо улыбались…

Часовая стрелка застыла на цифре «два».

– Осталось только пить, – определил обстановку Юрка и протянул мне наполненную рюмку.

– Не пить, а напиваться, – поправил его я. – Лучше уж пойти спать, – поставил я на стол невыпитую рюмку.

– Как знаешь, – произнёс Юрка и, выпив водку, захрустел солёным огурчиком.

Я взял с вазы яблоко и пошёл на палубу проветриться. Да и хотелось ещё раз взглянуть на сверкающий огнями город. И конечно, было жаль, что даже у причальной стенки там для нас не нашлось, хоть немного места.

Свет звёзд блистал в вышине, отражаясь в спокойной масляно-чёрной воде. Город по-прежнему был похож на новогоднюю гирлянду, но как-то чувствовалось, что прежнего весёлого блеска в нём уже нет. Может быть оттого, что по улицам, словно пунктирной линией, с двух сторон очерченной светом фонарей, уже не сновали так часто, как прежде, шустрые машины. Всё будто устоялось, успокоилось, померкло и притихло.

– Да, такое вот Хироо получается, – сказал я самому себе и начал с наслаждением есть яблоко, вгрызаясь в его упругую сочность.

Обернувшись, недалеко от себя я заметил у борта согбенную фигуру человека. А когда увеличивший яркость огонёк сигареты осветил лицо – узнал Зину.

– Ты что, снова начала курить? – подошёл я к ней.

– Как видишь, – вяло ответила она. А потом, словно разозлившись на мой вопрос, резко бросила: – Курю, пью и сплю с кем попало!

Это уже походило на истерику.

Зина громко икнула, и по щекам её потекли слёзы. Вытирая их руками, она только ещё больше размазывала тёмные полоски туши. И выглядела от этого комично.

– Знаешь, что мне этот гад сказал, когда я его танцевать пригласила? – сквозь икоту спросила она и сама же ответила. – Я, говорит, с блядями не танцую. Ну, ничего, стервёныш, посмотрим, чья возьмет! Не такие обламывались!.. На коленях передо мной стояли…

Честно говоря, я сомневался в том, что кто-нибудь, когда-нибудь стоял перед Зиной на коленях. Подобная картина представлялась мне иначе. Молодой человек, во фраке, с утончёнными чертами лицами, искажёнными гримасой отчаяния, стоит на коленях перед красивой, гладко причёсанной девушкой, одетой в длинное декольтированное платье, целуя её бледную, прекрасную, невесомую руку. Кроме отчаяния в его взоре присутствует мольба. А в выразительных серых и печальных глазах девушки – прощение и сострадание. «Нет, я другому отдана. Я буду век ему верна…» – будто читается во всём её облике.

Этой девушкой в моём воображении могла быть Ася из одноимённой повести Тургенева. Или – Татьяна Ларина из «Евгения Онегина» Пушкина. Или – Наташа Ростова из «Войны и мира» Толстого, но никак не Зина. Тем более что ни Евгениев Онегиных, ни Пьеров Безуховых в окружении Зины явно не угадывалось. Представить же кого-то ещё, склонившегося перед ней, с её короткой юбочкой, я тоже не мог.

– Ты мне не веришь?! – видимо почувствовав мой скепсис, взорвалась Зина.

Я пожал плечами, а она снова безутешно разрыдалась.

– Ну, хватит уж слезу точить – легонько похлопал я её по спине, чуть приобняв. – Не дай бог всё выплачешь. Что-нибудь и до следующего раза оставь.

Зина уткнулась носом в моё плечо и затихла. А я, левой рукой обняв её плечи, в правой держал недогрызенное яблоко, которое, почему-то сильно мешало мне, но выбросить его за борт я не решался.

– Понимаешь, – попробовал я успокоить Зину. – Я не то чтобы не верю тебе. Я в подобные отношения в наше время не верю. Однако хочу верить. Хочу думать, что именно так, как ты говоришь, всё и будет…

Зина немного отстранилась от меня. На сей раз вытерла глаза и щёки, извлеченным откуда-то носовым платком, кое-где при этом ещё больше размазав тушь.

Лицо её сейчас напоминало почему-то трагическую маску Арлекино. Но вызывало не жалость, а улыбку.

– Хороший ты парень, Игорь, – вздохнув, сказала она и тоже попыталась улыбнуться. – Не испортился бы только. Не стал бы – как все… Дай бог тебе славную девушку встретить. Не такую лярву, как я. Хотя я-то ещё не из худших…

Лицо Зины, освещённое луной и от этого словно вымеленное до безжизненной белизны, с уходящими от глаз вниз тёмными полосками, действительно напоминало маску клоуна и так не вязалось с её грустным голосом.

– Дай я тебя поцелую. Как брата.

Зина приблизила свои губы к моим, и я почувствовал в них податливую ласковую мягкость и… умелость, а в своих – ненасытность. Отчего братско-сестринского поцелуя не получилось.

От губ Зины пахло вином, а от волос – какими-то едва уловимыми приятными духами. И это сочетание вина и неясного волнующего аромата незнакомых духов кружило голову. И отчего-то вдруг напоминало мне песню Александра Вертинского: «Сегодня полная Луна, как бледная царевна. Тиха, задумчива, грустна и безнадёжно влюблена… Я верю, я совсем не тот, кто вам для счастья нужен. А тот – другой, ну пусть он ждёт, когда мы кончим ужин… Я знаю, даже кораблям необходима пристань, но не таким, таким, как мы – бродягам и артистам…»

Может быть, Вертинский мне припомнился именно из-за какой-то театральности ситуации. А если ещё чуть-чуть воображения! И вот вы уже стоите не на СРТМ, а на палубе белоснежного лайнера, на траверсе которого блестит огнями незнакомый город, незнакомой далекой страны. Загадочно светит Луна, и вы с красивой, с огненными волосами дамой ведете неспешную, увлекательную беседу. И в эту минуту вам никто больше не нужен…

В подобной ситуации я вполне мог представить, как некто стоит перед Зиной, этой порою сказочно красивой женщиной, на коленях. Да и сам я был недалёк от подобного шага, чувствуя, как холодное, разумное, подобно айсбергу в южных широтах, начинает быстро таять во мне.

Как я уже сказал, поцелуй получился явно не братский и походил скорее, во всяком случае, так чувствовал я, на затяжной прыжок с нераскрытым парашютом, когда всё внутри замирает не то от восторга, не то от страха. И не понять, то ли ты падаешь, то ли паришь…

Железная дверь под ходовой рубкой со скрипящим посвистом отворилась. Резвый, резкий луч фонарика скользнул в том числе и по нашим неразъединённым фигурам. А когда мы обернулись, – увидели уже только широкую спину боцмана, направляющегося к носовому кубрику-складу.

– Ну, почему мне всегда так не везет? – обречённо выдохнула Зина, поспешно отстраняясь от меня. – А, пусть!.. – добавила она уже решительнее. – Значит, так фишка легла.

Она встряхнула головой и направилась к двери, из которой только что вышел боцман.

Они двигались по палубе в противоположных направлениях, а я стоял меж ними совершенно неприкаянный, чувствуя, что никому сейчас не нужен и, в первую очередь, этим двоим.

Боцман скрылся в складе. Зина – за дверью.

На палубе остался только я, звёздный купол над головой и беспредельное одиночество внутри меня.

Я ещё раз взглянул на город, надеясь, что его огни взбодрят меня, но он мне показался теперь совсем потускневшим, как изображение на старом холсте, и огни его светили отнюдь не весело, а как-то задумчиво и устало. Так же устало в глянцевости вод мерцали двойники звёзд, понимая, что они не настоящие, а лишь чьё-то отраженье.

Ещё немного постояв на палубе, я выбросил за борт надкушенное в нескольких местах яблоко и пошёл спать, зная почти наверняка, что вряд ли это мне удастся. Во всяком случае, так быстро, как хотелось бы. Слишком о многом я должен был подумать, и многое мне предстояло для себя решить. Хотя в одном я был теперь твёрдо уверен – нельзя быть как все. В этом Зина права. Ибо быть как все – значит не быть никаким.

С Владивостока всё началось, в нём всё и закончилось…

Судно как-то буднично пришвартовалось к причалу тусклым февральским вечером. Словно бы и не остались за его кормой сотни миль хода по трём морям: Японскому, Охотскому, Берингову и Великому океану, видимо, по ошибке названному Тихим. Нас, во всяком случае, он тихой погодой баловал редко.

Ещё накануне вечером, перед заходом в порт, команду в кают-компании собрал капитан. Настроение у большинства было приподнятое. Глаза блестели радостным огнём, словно говорили: «Эх, красота! Рейс окончен! Нас ждёт берег и разгульная, широкая, не скованная судовым пространством, жизнь!..»

Капитан спокойно, без улыбки сообщил экипажу о том, что «научно-поисковый рейс заканчивается и что завтра “Ученый” будет уже во Владивостоке. Научники получат расчёт в ТИНРО, остальные – в конторе пароходства, как обычно. Иногородние какое-то время могут жить на судне. После получения расчета – все уходят в отпуск. До следующего рейса…»

– Ни за что, – услышал я приглушенный общим радостным гулом голос Кухтыля, сидящего рядом. – Домой, в Калугу, к матушке… И никаких больше морей…

После короткой информации капитана, говорившего сквозь зубы, словно сдерживая застрявшую в нём боль, за серым цветом лица которого угадывалась скрытая, сосущая его жизненные соки, неведомая болезнь, – из-за стола, как Ванька-встанька, поднялся круглолицый, розовощёкий Николюк.

Он поблагодарил всех членов экипажа за «отличную работу» и начал витиеватую и, судя по зачину, бесконечную речь. Он говорил о поставленных задачах, о том, «какую неоценимую лепту» внёс каждый из нас для их выполнения…

Через минуту его уже никто не слушал. Шум голосов усиливался, и Николай Михайлович, верно оценив обстановку, без начального пафоса о глобальных задачах советской науки, свернул свою цветистую, как персидский ковер, речугу в плотный рулон и с некоторой обидой на неблагодарных слушателей уселся на своё место, рядом с капитаном…

И вот, теперь те же люди, которые ещё вчера так радовались окончанию рейса в светлой, чистой кают-компании, угрюмо стояли на ветреной палубе с безразличными лицами, ожидая, когда с судна на причал будет перекинут трап. И вроде бы даже не очень спешили расходиться. Может быть, каждый неосознанно сейчас больше думал о том, что миновало, чем о том, что его ждёт. «Наш пароходик отходит в светлое прошлое. И половины пути не успев отсчитать. И настоящее время с лицом перекошенным плакать не станет на пристани и причитать», – припомнился мне куплет из песни Олега Митяева.

Над судном и причалом как-то бесприютно порхали редкие февральские снежинки, тем не менее быстро выбеливая потемневшие доски причала, превращая их в белое, ещё не тронутое никем пространство. И на этой нетронутой странице нам предстояло оставить свои следы.

Первым на причал сошёл Кухтыль. Отойдя немного в сторону, он картинно плюхнулся на колени и коснулся губами пушистых снежинок, таким своеобразным способом приветствуя долгожданный милый берег.

За ним потянулись остальные с перекинутыми через плечо баулами, сумками в руках. И вскоре первозданная чистота снега была испещрена множеством проявившихся на нём тёмных следов…

Судно вернулось к родному причалу в воскресенье, и нам с Юркой незачем было сходить на берег. Никто нас на нём не ждал.

Было холодно и неуютно от порывов беспричинного резкого ветра, но я, в отличие от своего напарника, оставшегося в каюте, стоял на палубе, глядя на сходящих на берег людей, с которыми мы провели вместе почти полгода и с которыми, может быть, уже никогда не увидимся…

– Пока! – услышал я голос радиста, махнувшего мне с трапа и улыбнувшегося на все тридцать два зуба не показной, а искренней улыбкой. – Адрес мой знаешь – заходи!

Вскоре его спина растворилась в фиолетовых февральских сумерках…

За моей спиной по металлу палубы звонко зацокали острые каблуки Зининых сапожек. Я сделал усилие, чтобы не обернуться.

Она подошла ко мне. Нарядная, красивая, весёлая.

– Прощай, мой сладенький, – проговорила громко. – Не поминай лихом, коль что не так, – положила руку на моё плечо, и я увидел, как она ненароком стрельнула взглядом на причал, где у трапа со скучающим и, казалось, ко всему безразличным видом стоял боцман.

Зина чмокнула меня в кончик покрасневшего холодного носа, словно пытаясь его согреть. Потом с серьёзным видом стерла с него смоченным слюной носовым платком свою губную помаду и очень весело добавила.

– А то ты и вовсе будешь на гномика похож.

Немного помолчав, покачиваясь на высоких каблуках и будто запоминая моё лицо, вновь заговорила:

– Такое вот Хироо получается, Игорёк… Потому что в жизни всегда складывается не так, как хочется, а так, как можется или сложится. Ну, до свидания, что ли! – уже веселее проговорила она. И, перейдя по трапу на причал, пошла по нему мимо боцмана, играя бёдрами, с блуждающей улыбкой и высоко поднятой головой. Независимая, гордая, снисходительно ловящая на себе восхищённые взгляды мужчин с соседних судов.

Наверное, именно так по красной ковровой дорожке шествуют на Каннском фестивале кинозвёзды, знающие, что вслед им смотрят с завистью и восхищением…

Я видел, как почти уже в конце причала, следуя за Зиной упругим скорым шагом, её нагнал боцман и, взяв за руку, попытался остановить и развернуть к себе.

Она резко выдернула руку, и какое-то время они стояли друг против друга, высокие, красивые, стройные, и о чём-то ожесточённо споря, размахивали руками… А потом, развернувшись к судну спиной, пошли рядом. И, кажется, правда, не могу сказать наверное, потому что было уже довольно темно, Зина взяла Олега под руку.

Издалека, во всяком случае, они казались неразделимы.

Так они и растворились в темноте, шагая плечом к плечу…

Август 2004 г., август 2005 г., Порт Байкал

Январь – апрель 2006 г., Иркутск