Сага о носорогах

Максимов Владимир

Владимир Емельянович Максимов родился в 1932 г. Жизнь его сложилась нелегко: он воспитывался в детских колониях, а затем в поисках работы объездил всю Россию, вплоть до Крайнего Севера.

С 1952 г. обосновавшись на Кубани, Максимов решил посвятить себя литературному творчеству. Первый сборник его стихов „Поколение на часах" вышел в 1956 г., первая повесть - „Мы обживаем землю" - появилась в 1961 г. в „Тарусских страницах" под редакцией К. Паустовского. В 1964 г. опубликована его пьеса „Позывные твоих параллелей". Его повесть инсценирована Московским театром драмы в 1965 году и переведена на многие языки.

Максимов печатался в „Октябре", но в 1967 г. имя его (без всяких объяснений) исчезло из списка членов редколлегии, а его произведения со страниц этого журнала. В июне 1973 года В.Максимов был исключен из Союза писателей, а в марте 1974 г. ему было дано разрешение выехать во Францию (на один год). В январе 1975 г. он лишен советского гражданства.

В 1971 году в изд. „Посев" вышел роман Максимова „Семь дней творения", а в 1973 г. - роман „Карантин". Оба этих романа, посвященные острейшим моральным и духовным проблемам современного общества, сразу завоевали большую популярность у читателей.

В 1974 г. был опубликован роман Максимова „Прощание из ниоткуда" - произведение в большой степени автобиографическое. И наконец уже в эмиграции им был написан роман „Ковчег для незваных" - полный глубокого символизма. Произведения В. Максимова переведены на многие иностранные языки.

Предлагаемая здесь книжка под общим названием „Сага о носорогах" обнимает собой памфлет В. Максимова под тем же названием, реакцию на него, а также публицистические выступления В. Максимова на родине и за границей.

 

 

САГА О НОСОРОГАХ

Перевод этой пьесы я выловил в „Самиздате" еще в конце пятидесятых годов и с тех пор сделался горячим поклонником ее автора. Поэтому легко понять мое волнение, когда, спустя годы, уже будучи в эмиграции в Париже, я получил от него коротенькое, но исполненное словесного изящества письмецо с приглашением на премьеру возобновленного театром д'Орсе спектакля „Носороги".

Действо начинается с идиллической, традиционно французской картинки: за столиком перед входом в кафе собираются его завсегдатаи - обитатели окружающих кварталов, видимо, знакомые друг с другом с детства. Потягивая любимые напитки, они обмениваются житейскими новостями, спорят, мирятся и снова спорят. Ничто еще не предвещает сумасшедшей карусели последующих событий. Но в самой атмосфере или, так сказать, в цвете спектакля уже чувствуется, улавливается едва ощутимая, но все нарастающая тревога, от которой в обморочной истоме, словно при авиационной болтанке то и дело сжимается сердце. „Боже, отврати эту беду от меня, ради детей моих!"

Мир начинает медленно, но неотвратимо сжиматься вокруг идиллического кафе с его клиентами и обитателями, с его повседневной суетой и хлопотами, с его карточной хрупкостью и мнимым благополучием. Сначала это только слухи и пересуды о весьма проблематичной опасности, затем отдаленный храп и топот и, наконец, первая, окутанная собственным дымом тень однорогого зверя накрывает собою этот последний остров тишины и благоденствия.

Я не знаю языка, переводят мне сбоку чуть слышно и с пятого на десятое, но зрение мое неожиданно отмечает, как у действующих лиц, у одного за другим, принимается дробно постукивать каблук ботинка, а в еще членораздельной речи время от времени прорывается легкое похрапывание: человек физически хоть и присутствует в привычном своем бытии, но внутренне он уже там в храпящем топочущем стаде, где нет места разуму или логике.

И так один за другим, один за другим до тех пор, пока последний из упорствующих - главный герой этой трагической мистерии не складывает оружия и не сдается, безвольно вливаясь в безумный поток всеобщего озверения.

Страшно, почти до беспамятства страшно, но ведь это было предсказано - и когда!

„Тут же на горе паслось большое стадо свиней, и бесы просили Его, чтобы позволил им войти в них. Он позволил им. Бесы, вышедши из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло" (Лк. 8, 32-33).

После спектакля мы стоим с автором в фойе, и я, вспоминая наш первый с ним разговор сразу по моем приезде в Париж, когда у меня еще кружилась голова от надежд и радужных иллюзий, подавленно спрашиваю его:

- Значит, выхода нет?

- Не знаю, - отвечает он, мерцая печальными глазами, - но, по-моему, вы опоздали, поезд уже отошел.

- Значит, конец?

- К сожалению, месье Максимов, к сожалению.

- Жизнь без надежды, зачем?

- Я тоже часто думаю: зачем?

- Если так, - в отчаяньи взрываюсь я, - то для себя человек должен оставить только последний патрон.

- К сожалению, и это не выход, - тихо молвит он и начинает раскланиваться, - увы!

Он неспешно направляется к выходу, и, прослеживая взглядом его медленную и чуть шаркающую поступь, я представляю себе, будто он выносит сейчас из театра на своих сутулых плечах какой-то никому не ведомый, но непомерно тяжкий груз.

Я тоже выхожу в ночь и меня тут же, хрипящим полукольцом обступают однорогие рожи, готовые в любую минуту раздавить, растоптать в остервенелом раже все, что встает у них на их безумном пути. И кого только нет в этом беспощадном стаде: неудовлетворенные в славе и похоти окололитературные истерички, озлобленные графоманы из числа кандидатов в общемировые гении, ничего не забывшие и ничему не научившиеся „совпатриоты" послевоенных лет, набившие руку на стукачестве и всегда готовые услужить недооценившей их советской власти профессора, амнистированные советские шпионы, мародерствующие на переводческой ниве, и дети советских шпионов, на старости лет высасывающие из пальца романы а ля „рашен клюква", бывшие и нынешние „члены родной коммунистической партии", с помощью которых уже потоплено в крови более полумира и так далее и тому подобное или, как говорят здесь, на Западе, ецетера, ецетера.

Но в общей мешанине звериных масок я различаю лица людей еще недавно близких мне по духу и делу. Вот они: раз, два, три и еще, и еще, и еще один за другим, один за другим. Неужели скоро и моя очередь!

Я иду в ночь, чувствуя себя существом, по которому всей своей тяжестью прошелся асфальтовый каток. Меня остается только подсунуть под двери моей квартиры вместо прощального письма жене и детям.

Пронеси, Господи!

1

Мы сидим с ним в его тесно заставленном, но предельно опрятном кабинете в квартире на бульваре Монпарнас. Серые, чуть навыкате, с налетом неистребимого удивления глаза, мягкая детскость которых живет, существует, излучается как бы самостоятельно, отдельно от лица - резко очерченного, тронутого возрастом. К такому бы лицу да белую тогу с малиновым подбоем, а не свитер, который, впрочем, тоже сидит на нем весьма царственно. Он время от времени лениво прихлебывает чистый виски со льдом и молча, не перебивая, выслушивает мои многословные жалобы на душевную глухоту, идеологическую ограниченность, социальную стадность западной интеллектуальной элиты.

- Из огня да в полымя, - в сердцах говорю я, - стоило уносить ноги от диктатуры государственной, чтобы сделаться мальчиками для битья при диктатуре социального снобизма! В известном смысле все то же самое: цензура, деление на своих и чужих, издательский и критический бойкот, конформизм наизнанку, только под респектабельным демократическим соусом. И способ полемики тоже давно знакомый по душеспасительным разговорам в кабинетах на Старой площади: ты ему про конкретные факты, а он тебе про угнетенных Африки и классовую борьбу.

Хозяин устало опускает тяжелые веки, и невидимая тога с малиновым подбоем величавыми складками опадает книзу: он слышал это десятки, может быть, даже сотни раз из той самой многолюдной пустыни, что расстилалась вокруг него, и так же десятки, а может быть, сотни раз ему нечем было помочь и почти нечего ответить.

- Ах, месье Максимов, месье Максимов, - из-под набрякших век на меня излилась его младенческая доверительность, - никакой классовой борьбы в природе не существует, вот уже сотни лет в мире происходит единственная смертельная борьба между крупной и мелкой буржуазией, и они используют в этой борьбе за свой материальный и душевный комфорт все остальные классы вместе с их идеями, а после победы оставляют бывших союзников на произвол судьбы. Буржуа своими вставными челюстями перемололи и приспособили себе на потребу все самое лучшее и святое, что выстрадано человечеством: свободу, культуру, религию. Для того, чтобы остаться личностью, во все времена нужно было обладать мужеством и совестью; у буржуа, к сожалению, отсутствует и то и другое, у него есть только челюсти и животная приспособляемость. Буржуа - это орден, мафия, интернационал, если хотите, буржуа-лавочник и буржуа-интеллектуал ничем не отличаются от буржуа-революционера и буржуа-партайгеноссе. Вы, наверное, заметили, как при всех политических и национальных различиях они быстро находят общий язык: денежные воротилы и вчерашние экспроприаторы, снобы с Сен-Жермен де Пре и московские эстеты в штатском, гуманисты с автоматами Калашникова наперевес и угандийский людоед в фельдмаршальских регалиях, знакомый нам с вами президент с замашками либерального аристократа и вьетнамский палач, еще не отмывший с рук крови своих соотечественников. Их тьма тем и имя им - легион.

Он снова опускает веки, а я вдруг улавливаю наплывающий издалека гулкий топот множества копыт. Топот растет, разрастается, набирая и набирая силу, пока, наконец, не заполняет меня целиком. С бешеным сопением и хрипом, источая вокруг терпкий запах азартного пота и разбрызгивая впереди себя клочья слюны и пены, сквозь мою немощную душу течет, валит, ломится хищное, жестокое, воинственное стадо с глазами, подернутыми кровавым туманом, и заскорузлым рогом наизготовку. Поначалу в этом сплошном хрипе и топоте не улавливается ничего членораздельного, но постепенно из мешанины хаотических звуков начинает складываться некая, смутно похожая на человеческую, речь…

2

Профессор. Интеллектуал. Одно время был даже атташе в некой захолустной банановой республике. Прогрессивен до кончиков своих обгрызанных ногтей. В чувственных губах дорогая сигаретка, бокал с шампанским в небрежно откинутой в сторону руке. Говорит, лениво растягивая слова, с такой высокомерной небрежностью, будто все, что может сообщить ему собеседник, он знает давно из первоисточника.

- Вы, - спрашиваю (речь идет о России), - „ГУЛаг" читали?

- Нет, - рассеянный взгляд куда-то наискосок от меня, пепел осыпается на лацкан смокинга, - и читать не намерен: у меня есть мнение, и вы, пожалуйста, не путайте меня вашими фактами.

И тут же, забыв обо мне, отплывает по направлению своего взгляда к новому и явно более желанному для него объекту. Вывернутые ноздри интеллектуала при этом плотоядно раздуваются в предвкушении добычи, и мне явственно слышится, как под смокингом у него уверенно поскрипывает его носорожья шкура.

Этот в другом роде. Рубаха-парень. Свой в доску. Последнее отдаст, благо отдавать нечего, все вложено в ценные бумаги, переписанные для пущей надежности на жену. Весь в аккуратно обтрепанных джинсах, хотя по возрасту и брюшку ему бы впору носить теплый халат и шлепанцы. Продуманно патлат и нечесан, в постоянной степени небритости, будто борода временно остановилась в росте: флер возвышенности души, наводимый по утрам у искусного парикмахера. Работает в сверхпередовом, супермодном журнале с разрушительными идеями и уклоном в гомосексуализм. Стремительно носится по Парижу, зорко не замечая никого и ничего вокруг.

- Здравствуйте, - останавливаю, - перевели мне вчера статью из вашего журнала об одном уважаемом профессоре, который, по-вашему, будто бы сотрудничал с оккупантами, а знающие французы утверждают, что он был активным участником Сопротивления. Сделайте милость, просветите.

Он снисходительно, словно дедушка-добряк несмышленыша-внучонка, похлопывает меня по плечу:

- Не волнуйтесь, это такая правая сволочь, что о нем все можно. Адью.

И с невидящей стремительностью улетучивается дальше, лихо шлепая по асфальту каучуковыми копытами от „Бали".

С этим мы только что познакомились. Тих, вкрадчив, с постоянной полуулыбкой на бесформенном или, как у нас в России говорят, бабьем лице. Глаза грустные, немигающие, выражаясь опять-таки по-русски, телячьи. Знаменит. Увенчан. Усеян. И так далее, и так далее. Широко известен также разборчивой отзывчивостью и слабостью к социальному терроризму.

Битый час слезно молю его вступиться на предстоящем заседании ПЕНа в Белграде за погибавшего в то время во Владимирской тюрьме Володю Буковского.

- Да, да, - мямлит он расслабленными губами, - конечно, но вы не должны замыкаться только в своих проблемах. В мире много страданий и горя, кроме ваших. Нельзя объяснить многодетной индусской женщине ее нищету феноменом ГУЛага. Или посмотрите, например, что творится в Чили. Я уже не говорю о Южной Африке…

„Господи, - пристыженно кляну я себя, - что ты пристал к человеку со своими болячками! У него сердце кровью обливается за всех малых сих. Ведь каково ему сейчас в роскошной квартире с его скорбящей душой, когда кровожадные плантаторы лишают несчастных папуасов их доли кокосовых орехов! Поимей совесть, Максимов!"

- Да, - вздыхаю сочувственно, пытаясь разделить с хозяином хотя бы часть его скорби, - действительно ужасно. Возьмите тоже восточных немцев, которые к вам бегут. Стреляют, знаете ли, как зайцев, куда это годится!

Собеседника моего словно подменяют. Бабье лицо каменеет, в телячьих глазах - холодное отчуждение:

- А зачем бежать? Эту проблему надо решать за столом переговоров или по дипломатическим каналам. И вообще, самый опасный вид насилия - это все-таки эксплуатация. Прежде всего надо справедливо распределить материальные ценности. Вы же христианин, - он даже откидывается на спинку кресла, считая этот свой довод неотразимым, - Христос тоже прежде всего делил хлеб.

В отвердевшем, с горячей поволокой взгляде его - торжество уверенного в себе триумфатора. И невдомек этой закаменевшей во лбу особи, что Сын Божий делил Хлеб Свой и добровольно, а он жаждет делить чужой, к тому же с помощью автомата и наручников.

Этот вызвался говорить со мною сам, с явным намерением осадить неофита, поставить на место, научить уму-разуму. Едва усевшись за стол в маленьком ресторанчике на рю дю Бак, он спешит ошарашить меня вызывающим постулатом:

- Что это вы все кипятитесь: правда, правда! Если есть право на правду, значит, есть право на ложь.

Довод ему кажется убийственно обезоруживающим. Впрочем, таким этот довод казался и Смердякову, просто мой визави не потрудился внимательно прочесть „Братьев Карамазовых". Хотя, наверное, вообще не перелистывал, ему это, по-моему, ни к чему: он книжек не читает, он их пишет. Кроме того, заведует восточноевропейским отделом в респектабельной, с прототалитарным налетом газете. Был корреспондентом в Москве. Но, как истый наследник отечественной династии носорогов, ничего не забыл и ничему не научился. Повторяет зады Смердякова и Геббельса, а уверен, что открывает политическую Америку.

Кстати, о докторе Геббельсе. С этим самым доктором связано имя еще одного представителя исследуемой породы. Главный редактор популярного бульварного еженедельника розовой ориентации. Еще в сорок пятом, то есть перед самым концом Рейха, сотрудничая в ведомстве вышеозначенного доктора, призывал беспощадно уничтожать всех, кто выступает против Гитлера. Теперь специализируется на разоблачении русских и восточноевропейских диссидентов, обвиняя их в реакционности и симпатиях к фашизму. Прямо скажем, весьма пикантная метаморфоза! Мог ли представить себе мой отец, погибая в бою под Смоленском, или мои дядья, оставившие на последней войне добрую треть своих конечностей, что их убийцы, верные выученики Гитлера, спустя тридцать лет будут читать их детям политические моралите! Такие времена!

Его приятель и собутыльник. Директор издательства в почтенном деле консервативного направления. В прошлом плохонький писатель-неудачник. В гешефте же преуспел. Открыто кокетничает своей дружбой с просоветскими интеллектуалами. Картинная выправка эсэсовского офицера. Всегда в окружении девиц известного пошиба. Любит красивую жизнь, которую копирует с плохих кинолент тридцатых годов, трость, коктейль, монокль.

- Сложная ситуация, - волнуюсь я по поводу португальских событий, - если дело пойдет так дальше, то неминуема правая или левая диктатура.

- Зачем же правая? - Он смотрит на меня стоячими глазами, в которых нескрываемая издевка: на, мол, тебе!

И театрально откланивается, отправляясь обедать к только что освобожденному сподвижнику Гитлера, с которым у него очередной гешефт.

Двое в почти семейной компании. Попали случайно, друг пригласил. Оба востренькие, хваткие. Поначалу приглядываются, прислушиваются. Постепенно начинают вставлять одно-другое словцо - так сказать, вживаются в среду. Он - врач накануне пенсии, она - просто жена, но явно с запросами, из эмансипированных. Компания, в основном, русская, и, естественно, разговор кружится вокруг „проклятых" вопросов.

Окончательно освоившись и выслушав множество отечественных историй, одна другой безысходнее, он выдвигается остреньким личиком к середине стола:

- Ничего подобного! Вы необъективны, как всякие эмигранты. Мой брат постоянно бывает в Москве по делам службы и ничего похожего там не встречал. Вы недавно на Западе и еще видите все в розовом свете, а между тем здесь происходят вещи, куда более отвратительные, чем этот ваш пресловутый ГУЛаг.

- К примеру?

- К примеру, бесчеловечные преследования гомосексуалистов! - запальчиво прорывается тот упрямым носом к собеседнику под одобрительные кивочки своей эмансипированной половины. - Преступное ограничение свободы душевнобольных происходит у всех на глазах, и общество молчит. Это чего-нибудь да стоит?

Конечно, стоит? Стоило бы также запереть тебя, взбесившийся от переизбытка обильной жратвы господин четырехногий, в лагерь усиленного режима, где абсолютно свободные от всякого ухода умалишенные сделали бы тебя пассивным гомосексуалистом, с тем, чтобы ты отстаивал дорогие тебе идеалы половой свободы с помощью собственного зада. Но пока - скачи себе дальше, господин носорог от медицины!

И еще один экземпляр с тою же носорожьей хваткой. Неопределенного возраста, пола и даже национальности. То ли офранцуженная русская, то ли обрусевшая француженка. Воплощает собою полное единство формы и содержания: всем природа обделила, как Бог черепаху. Проделала извилисто целеустремленный путь от французской компартии до советского сыска. Подвизается то ли секретарем, то ли соглядатаем в комитете то ли физиков, то ли химиков, то ли зубных врачей. Комитет, впрочем, не занимается ни физикой, ни химией, ни зубными протезами, а исключительно Правами Человека, причем в мазохистском духе. Когда у партаймадам осторожно спрашивают об удивительных метаморфозах ее общественной карьеры, она устремляет на любопытствующих торжествующий взор рыбьего колера:

- Диалектика!

Интересно бы знать заранее, каким диалектическим манером сумеет вывернуться она, когда ее наконец приведут с кольцом в ноздре в следственное стойло, где будут разбираться дела носорогов - стукачей, бывших на подножном корму у советского гестапо?

Теперь следующий. По миротворческой, так сказать, линии. Перековавшийся на голубя мира ястреб холодной войны. Перековывался без отрыва от основного производства по окончательному преобразованию европейской социал-демократии в услужливую разновидность еврокоммунизма. Попивает. Слаб к женскому полу. С годами становится все слезливее. От умиления обплакал пиджачные лацканы почти у всех нынешних заплечных дел мастеров от Брежнева и Кастро до Терека и Амина Дады включительно. Завидует: ведь как здорово устроились, никакой тебе оппозиции, сплошная лояльность!

В ответ на просьбу принять и выслушать Буковского небрежно цедит:

- Буковский не из числа моих московских друзей.

Что правда, то правда. У него в Москве другие собеседники, собутыльники, соратники. Те самые, которые запытали в подвалах Лубянки русскую социал-демократию, те самые, по законам которых социал-демократическая деятельность приравнивается у них к уголовному преступлению, те самые, что приказывали своим германским сотоварищам выдавать немецких социал-демократов гестапо, те самые, что стоят за спиной восточноберлинских пограничников, стреляющих в спину его бегущим на Запад соотечественникам. Хороши друзья, ничего не скажешь!

Было, было и это было! В семнадцатом, еще двадцать четвертого октября незабвенный эсер бесновался в своем кабинете в Зимнем: „Опасность грозит нам только справа!". Гучков ему, видите ли, с Родзянкой грозили, а бежать ему на другой день пришлось с ними вместе и в одном направлении. Как говорится, ноздря к ноздре, рог к рогу.

Газетная сирена. Ниспровергательница основ из благородных. В сорок пятом еле унесла ноги вместе с графским титулом и бриллиантами из Восточной Пруссии. Основала еженедельник, прониклась новыми веяньями. И с тех пор, как сказал поэт, просит бури. Из русского инакомыслия признает только инакомыслие с полицейским оттенком.

- Солженицын и „Континент" обманывают Запад, у меня сведения из самых достоверных источников.

Охотно верю, учитывая круг и качество ее московских знакомств. Только куда дальше-то потащите свои бриллианты, когда придет черед уносить ноги и от этих знакомых, ваше прогрессивное сиятельство!

Носорог в сутане. Зрелище малопочтенное, но не лишенное любопытства. Блистает светскостью и эрудицией. Изящен в движениях, словоохотлив. Подхватывает любую тему. Говорит уверенно, со знанием дела. Из сыплющихся цитат и ссылок можно было бы вязать елочные гирлянды. Распираем идеей исторического компромисса:

- Мы современные люди и должны смотреть в глаза политической реальности. Марксизм наряду с христианством нашел пути к человеческому сердцу, и наш долг - потесниться.

Что говорить, все науки превзошел парнокопытный, во всем разбирается, даже в дерьме, но вот как в нем совмещается Господь Бог и „политическая реальность" вкупе с марксизмом - этого из него клещами не вытянешь. Тут он без слов бодаться кидается.

И наконец, целое стадо. Женская половина в декольте или вызывающих брючных парах, мужская - смокинги с маоистскими френчами вперемежку: весь цвет местных радикалов. Разговоры без дураков, на высшем социальном уровне: Чили, Черная Африка, терроризм как форма классовой борьбы и опять же - угнетение гомосексуалистов. Все как у людей, парижский шик.

Меня чуть не силком затаскивает в эту обитель рыцарей без страха и упрека в Баден-Бадене мой чешский друг. На этом радикальном Олимпе только две черные вороны реакции среди белоснежной стаи мучеников прогресса: я и он.

„Чего-то ты не недопонимаешь, брат, - сетую я про себя, - ведь вот волнуются люди о чужой судьбе, сытно, вольготно живут, а волнуются, значит, совесть не потеряли".

Вконец расчувствовавшись, неуверенно предлагаю:

- Господа, имею при себе кое-какую наличность, давайте скинемся - как говорится, шапка по кругу - да и пошлем в Красный Крест для вспомоществования страждущим братьям Африки или Латинской Америки.

Смотрят на меня так, будто я, простите, воздух в их компании испортил. Освобождать они, конечно, готовы, помогать - тем более, но только не за свой счет.

По домам стадо разъезжается на „мерседесах" новейших моделей. К автобусной остановке спешат только два реакционера: мой чешский друг и я.

Радиосообщение: „Вчера в Пизе из проезжавшей на полном ходу машины типа Ферари последней модели двумя выстрелами тяжело ранен секретарь местного отделения христианско-демократической партии, ехавший к месту службы на велосипеде".

Метаморфоза истории, стороны поменялись местами: имущие восстали на неимущих.

Но это о тех, кто эксплуатирует, а вот те, кого эксплуатируют.

Парижский таксист. Рыж, плотен, лет сорока с небольшим. Заискивающе беспокойно косит в мою сторону:

- Месье иностранец?

- Да, русский.

- О, русский! Из Советского Союза?

- Нет, эмигрант.

Он мгновенно тускнеет:

- Конечно, я понимаю, вы, наверное, интеллигент, вам трудно в коллективном обществе, но зато у рабочего человека там масса возможностей. И потом бесплатное лечение…

- Почему бы вам туда не переехать, думаю, что французские власти не станут чинить вам препятствий?

Сопит. Молчит. Я его понимаю: бесплатное лечение не та цена, за которую он отдаст свое право на забастовку и предобеденный аперитив.

Актовый зал Гамбургского университета. Добрая сотня дремучих бород вперемежку с веерными буклями свистит, беснуется, скандирует, не давая мне говорить:

- Долой социалимпериализм! До-лой со-ци-ал-им-пе-ри-а-лизм! До-лой со-ци-ал-им-пе-ри-а-лизм!

Какую связь они нашли между мной и социализм-периализмом, мне неведомо, да это им, по-моему, совсем неважно. Важно обескуражить, сбить с толку, подавить, так сказать, психологически. Знакомый почерк, знакомая раскладка! И сколько встречал я их на лагерных дорогах, бывших мальчиков, бывших энтузиастов, бывших рыцарей революции: черных, оборванных, потерявших человеческий облик! Для тех, кто сейчас молчаливо стоит за их спиной, кто дирижирует их митинговыми вакханалиями, они - только временное подспорье, которое после завоевания власти моментально списывается со счета. Но попробуй, докажи им это сегодня.

К тому же я уверен, что если поскрести им сейчас их ультрасовременные бороды, то под ними тут же обнаружатся вполне квадратные подбородки обыкновенных штурмовиков.

Молодой философ. Беден. Горяч. Искренен.

- Правые кричат: „Демократия не для тех, кто выступает против демократии!" - Длинное, с неожиданно мягким подбородком лицо его искажается неподдельной болью, - но ведь то же самое кричат на ваших процессах советские обвинители!

Да-да, мой мальчик, совершенно верно. Одна только крохотная разница: здешнюю демократию установил и контролирует избиратель, а тамошнюю - сами советские обвинители. Разница, может быть, действительно небольшая, но, на мой непросвещенный взгляд, весьма существенная.

Студент. Не так давно правдами и неправдами выбрался из Польши. Сидим с ним на подоконнике в коридоре Колумбийского университета. Смотрит на меня прозрачным оком альбиноса, в упор, без тени смущения:

- Америке грозит фашизм!

Говорят: чужой опыт ничему не учит. Оказывается, и свой учит не всегда. Хотя, кто знает, какого рода школу, училище, академию ему пришлось пройти?

Итальянский писатель. Широко известен в Советском Союзе парой сносных книг и слабостью к русской кухне. Чем-то смахивает на Муссолини, только череп не брит, а действительно первозданно лыс. Голову носит так, будто на ней - чалма.

- Что вы мне говорите, - запальчиво кипятится он на званом приеме в честь двух русских писателей-диссидентов, - будто в Советском Союзе кого-то не печатают! Меня печатают!

И не поймешь, чего больше в этом - глупости или цинизма?

А вот его соотечественник совсем в другом роде. То ли сын, то ли внук одного из ближайших приятелей дуче. Тощ, благообразен, потасканно опрятен, словно только что из химчистки. Протягивает сухую клешню для рукопожатия, скорбно воздевает склеротические очи к потолку, вздыхает ностальгически:

- Не верьте уличным крикунам, Гитлер преступно исказил светлые идеалы фашизма!

И с обреченным выражением попранной добродетели на восковом лице направляется мимо меня в зал международного симпозиума по Правам Человека. Гуманизм, видно, каждый понимает по-своему.

3

Топот, топот, топот. И храп. И слюна с пеной - веером. И теперь уже со всех сторон. Наступают, ломятся, смыкаясь в кольцо. Причем наши отечественные экземпляры, словно особи одной породы, как две капли воды зеркально повторяют здешних. Ничего не поделаешь, естественный, так сказать, отбор.

4

В прошлом белый генерал. Можно сказать, орел степной, казак лихой, хотя уже около ста. Дорога у него позади - от Новочеркасска до Феодосии - вся в виселицах, как в портретных рамах. Но под старость в эмигрантском прозябании стал истекать охранительным патриотизмом. С атташе из советского посольства водой не разольешь, так сказать, два столпа великой державы, не мытьем так катаньем, сбылась голубая мечта: пол-Европы под сапогом у России, знай наших!

Провожая после скромного застолья дипломата, натасканного в родном отечестве по сыскной части, умильно шамкает ему вслед вставными челюстями:

- Вот это патриот, растуды твою качель, нашего - казацкого корня, не то что энти самые босяки, как их, туды-растуды, диссиденты!..

Дай Бог, как говорится, им обоим крепкого здоровья и долгих лет; глядишь, повезет: из собутыльников в сокамерники попадут, где сольются, наконец, в совпатриотическом экстазе навсегда.

Киноартист. Режиссер. Лауреат. Деятель. Наследник Станиславского. Перманентно перед или после запоя. Увешан всеми побрякушками государства, но жаждет большего, а посему подвизается в отечественном сыске на ролях „потрясателя основ": работа во всех отношениях хлебная, хотя и требующая известной изворотливости.

Вещает в Нью-Йорке:

- Мы энтих картеров, которые принимают в своих белых домах каких-то там диссидентов, интеллигентов, знать не знаем и знать не хочем. - Коронный киножест: ладонь ребром вперед, локоть плавно в сторону. - Мы артисты и душа наша за мир и дружбу, взаимовыгодную торговлю и соглашение СОЛТ-два. - В общем: хинди - руси, бхай-бхай!

Разумеется, никаких, как он выражается, картеров этот гусь знать не знает, но газету „Правда" цитирует добросовестно, слово в слово. Школа сказывается: работает по системе Станиславского, в соответствии со сверхзадачей.

Трибун. Горлан. Главарь. Что хотите. Стихами буквально испражняется. Кипит благородным возмущением. Разоблачает. Клеймит. Кого? Кого угодно, кроме собственных носорогов в штатском. Что? Что угодно, кроме людоедства в собственной стране. Но в то же время намекает. Дает понять. Проводит аллюзии. На этом стихотворном мародерстве сделал себе состояние и полускандальную известность. Но жанр одряхлел, золотое время дармовых кормов кончается.

- Проходит моя слава, как вода сквозь пальцы,- жалуется, болезный, приятелю, пропивая в лондонском кабаке гонорар за недавнее изобличение язв капитализма, и белые глаза его при этом истекают мутной слезой. - Люди неблагодарны.

Умри, Денис, лучше не скажешь! Но, воленс-неволенс, какой поэт, такая и благодарность.

Живописец. Это значит - живо пишет. Наш - даже слишком живо. Увековечил уже с полдюжины царствующих и не менее дюжины властвующих особ обоего пола, разного возраста и разнообразного калибра. Работает в принципиально иконописной манере: Лоллобриджиду - под Матерь Божию, Брежнева - под Христа в маршальских регалиях. Поговаривают, за Амину Даду взялся, расписывает в святоотеческой манере, хочет художественно прозреть в людоеде черты то ли Иоанна Крестителя, то ли Симеона Затворника. В духе, так сказать, исторического компромисса.

Но после недавнего вояжа по Европе творческая Дуняша неожиданно затосковала - другой славы возжаждалась, извините за выражение, героической. Сидя в своей московской опочивальне среди французской мебели Людовика какого-то, собрал, чтоб добро не пропадало, все прошлые модели на одном холсте, добавил туда для оппозиционного оживления Спасителя, опального прозаика, самого себя и - в живописный Самиздат: нишкните, завистники, мы тоже, мол, не лыком шиты!

Не картина, а целое скопление, созвездие, содружество, конгресс гигантов, можно сказать, яблоку некуда упасть. Видно, по этой самой причине в сей эпохальной мистерии двадцатого века только Иванушке-дурачку места не нашлось, а скорее всего, нету их теперь, Иванушек-дурачков. Перевелись.

5

„Дорогие друзья!

Со дня моего отъезда на Запад прошло более четырех лет. Пора, что называется, подвести первые итоги. Оглядываясь теперь на прошлое, я должен с горькой определенностью признать, что после своего отъезда потерял куда больше, чем приобрел. Разумеется, не о квасной ностальгии речь, этим я не страдаю, а если и поскребет на сердце иногда, мне стоит только добежать до газетного киоска на Этуаль, полистать родную „Правду" - и все как рукой снимает. Куда тяжелее для меня потеря среды, то есть тех людей, судьбы которых так или иначе переплелись с моею, той языковой стихии, в которой складывался мой человеческий и литературный слух, того горделивого сознания своей правоты, какое дается человеку участием в общем противоборстве темной и безусловно злой силе. В том общественном микромире, который с годами мы сумели создать вокруг себя и в себе на родине, царила ответственная окончательность нравственных законов: нельзя убить, нельзя солгать, нельзя слукавить. Это был восхитительный остров взаимопонимания, где каждый ощущал каждого с полуслова, с полувзгляда, с полунамека, а то и на расстоянии. Иногда мы просто молчали по телефону (о, эти отечественные телефоны!), и это молчание было для нас куда красноречивее самых пылких объяснений или речей.

Поэтому для человека моего склада и характера первым и, пожалуй, самым мучительным испытанием на Западе явилось полное смещение спектра этических, эстетических и политических критериев, принятых здесь в оценках людей, событий, ценностей. Оказывается, что в общем-то все можно и все дозволено. Можно черное назвать белым и - наоборот. Дозволено солгать и убить, если это касается „палачей" или „угнетателей", или „агентов империализма" (кстати, под последнюю категорию легко подпадает и ваш покорный слуга со товарищи, так что еще, как говорится, не вечер), а кто из ближних считается таковым, в каждом случае определяет сам идеологический субъект.

Но не дай вам Бог, если вы попробуете, хотя бы робко, указать на некоторое несоответствие подобной диалектики с элементарными принципами демократии, вас тут же обвинят в обскурантизме и скоренько зачислят в лагерь черной реакции, а это обойдется вам, прямо скажем, недешево: перед вами моментально захлопывается большинство дверей, вы незаметно для себя оказываетесь в профессиональной и политической изоляции. Тяжесть этого негласного террора испытали на себе почти все те, о ком в современной России говорят только с восхищением и благодарностью: Орвелл, Ионеско, Кестлер, Конквест, Марсель, Арон и многие-многие их единомышленники.

Скажу наперед: я не могу, не хочу и не намерен принять политический плюрализм, который включает в себя прошлых, нынешних или предстоящих заплечных дел мастеров, создателей собственных ГУЛагов, какими бы благородными целями они ни руководствовались. Для меня слово „коммунизм" было и остается синонимом слов: „реакция", „мракобесие", „фашизм". И это с моей стороны не публицистическая фигура, а ответственное обвинение, ибо на протяжении последнего столетия с этим словом связаны только грязь и кровь, по сравнению с которыми все гитлеровские злодеяния кажутся теперь жалкими потугами истерических подражателей. Но если уж род человеческий до того духовно и политически вырос, что готов распространить свой плюрализм и на них, то почему же оно - это человечество - не нашло еще в себе мужества распространить этот плюрализм на Гесса, который по составу своего преступления им и в подметки не годится? Тем временем Гесс (и по заслугам!) находится в Шпандау, а они заседают в европейских парламентах или носятся по миру с идеей „социализма с человеческим лицом".

В чем же все-таки тогда дело?

Ответ на этот вопрос малоутешителен. Ибо дело здесь не в очередном социальном заблуждении, а в поистине растительной приспособляемости известной части „диалектически мыслящих" интеллектуалов к политическим обстоятельствам. Новые мифы не только позволяют им безболезненно забыть свое прошлое, списав собственные преступления за счет издержек философского поиска, но и выгодно эксплуатировать эти мифы себе на материальную потребу.

К сожалению, не отстает от них и наш брат, разумеется, из тех, кто поплоше, но посмекалистее. Вчерашние религиозные неофиты, принципиальные противники однопартийной системы и организованной экономики, отчаянные сионисты вдруг оборачиваются здесь закоренелыми неомарксистами, сторонниками „третьего пути", горячими поклонниками дела палестинского освобождения. Писатели без книг, философы без идей, политики без мировоззрения, они сделали моральную эластичность своей профессией, начисто выхолостив из памяти цели и пафос того самоотверженного движения, из которого вышли. Расценивая свои подлинные или мнимые заслуги перед оставленным отечеством не как вынужденную дань борьбе, а как чековую книжку на получателя, они используют в своих корыстных целях все трагические противоречия современного мира: национализм, антисемитизм, религии. Теперь не редкость, когда очередной эмигрантский вояжер последнего призыва прежде, чем дать кому-либо интервью о политзаключенных или правах человека, заложив ножку на ножку, деловито заявляет: „Деньги на бочку!"

И стыдно, и горько, и пакостно от всего этого на душе до невозможности. И поэтому вдвойне горше и обиднее, когда, в яростном кольце этого носорожьего фронта, оттуда, со стороны тех, кому привык верить и на кого надеяться, вместо слов поддержки только и слышишь: не то, не так, не туда! Неужели и впрямь оттуда, из-за стены глушений и пограничных рогаток, виднее, что здесь „то", „так" и „туда"? Не естественнее ли было бы для нас с вами продолжать общаться, как бывало, на взаимном доверии и понимании с полуслова, с полувзгляда, с полунамека, а то и просто на расстоянии? Вы - там, мы - здесь. Ведь каждый из нас остался тем же, чем был на родине, со своими взлетами (если таковые были!) и падениями (если таковые имелись!), со всеми достоинствами и недостатками, только сделались намного печальнее и старше. Неправое дело, по недомыслию или злонамеренности, может совершить один, даже хорошо знакомый вам человек, в том числе и я, но рядом со мною стоят люди, которых, хочу надеяться, вы, как и прежде, любите: Иосиф Бродский, Володя Буковский, Толя Гладилин, Наташа Горбаневская, Эмма Коржавин, Эрик Неизвестный, Вика Некрасов, каждый со своим кругом связей и привязанностей. До последнего дня сопутствовал всем нам и чистейшей души Саша Галич. Согласитесь, столько самых разнообразных людей не могут, сговорившись, делать одно неправое дело. Да, могут быть ошибки, срывы, невнятности, но в целом наше дело делается во имя тех же идеалов, какие объединяли нас с вами на родине. Ради этого мы живем, думаем, стараемся, в меру своих сил и разумения, работать, отбиваясь на четыре фронта от беспощадного носорожьего натиска. Насколько бы легче нам было в этом отчаянном единоборстве, если бы мы ощущали спиною вашу поддержку, хотя бы молчаливую. Окружение, за кольцом которого нет „своих", смертельно и для нас, и для вас. Если же вы есть, остались, ждете, то я уверен, мы в конце концов прорвемся друг к другу".

6

Рог к рогу. Ноздря к ноздре. Слюна с пеной - веером. Ломятся, каре на каре, смыкаясь в кольцо. И пятачок свободной от их топота земли, где стоит одинокий человек в свитере, который чудится мне белой тогой с малиновым подбоем, становится все крохотнее и теснее. Они обтекают его со всех сторон, кося кровавым глазом на обреченного чудака, не желающего им уступить. Вот вам наша рука, Эжен, мы вместе падем под их копытами, но все-таки не уступим. Мы хотим погибнуть людьми. Идущие на смерть приветствуют тебя!

Дорогу носорогам! Дорогу!

 

САГА О САГЕ

1

Откровенно говоря, без литературного кокетства, я полагал, что тема моего очерка, фельетона, памфлета, назовите как хотите, исчерпывалась уже самою той формой, в которую была заключена, и той манерой, в какой она была написана. Но, к моему удивлению, тема эта получила неожиданное для меня развитие, возникшее из кружения читательских откликов, главным образом, в среде моих соотечественников.

Едва первые фрагменты появились в „Новом русском слове" и в „Русской мысли", как белый конверт спланировал на мой рабочий стол. В нем оказался даже не отклик в прямом смысле этого слова, а скорее инструкция, предписание, руководство к действию. Не могу отказать себе в грустном удовольствии привести его, так сказать, в первозданном виде:

„Владимир Емельянович! Боюсь, что недопустимым тоном своей „Саги о носорогах" Вы перебрали по очкам. Мне кажется, что пришла пора отступать. Осмелюсь рекомендовать следующий порядок действий: 1) Публично извиниться. 2) Остановить печатанье отрывков в „Русской мысли". 3) Воздержаться от публикации этого сочинения в „Континенте" № 19.
М. Розанова

P. S. Простите, но копию этой записки я отправляю в „Русскую мысль"."

Как говорится, краткость - сестра таланта, но в сочетании с эдакой штабной лапидарностью она уже, на мой взгляд, становится внучатой племянницей гениальности. По горькой иронии судьбы, негнущиеся, словно солдатский фрунт, строки эти принадлежали перу жены писателя, которого в свое время без малого семь лет гноили в лагерных бараках за литературу того же жанра и стилистики, и вокруг которого совсем еще недавно, уже здесь за рубежом устраивались печатные истерики после выхода в свет его очередной книги. Видно, по той же иронии, в те тяжкие для него дни, даже не будучи поклонником этой самой его книги, я оказался чуть ли не единственным в русском Зарубежье, кто защищал писателя от этих нападок. И хотя трудно в наши сугубо носорожьи времена напоминать кому-либо о благодарности, но об элементарном чувстве стыда стоило бы.

Второй отклик хоть и адресовался непосредственно в „Русскую мысль", копию его я получил из того же источника, с перерывом в два-три дня. Кроме поразительной осведомленности, по каким адресам следует дублировать свою корреспонденцию, разгневанный автор из Прованса, некий Мартынов обладал известной лихостью стиля, работал в лучших традициях советских фельетонистов, но с применением мерок „наоборот", то есть сваливая со своей больной головы на мою здоровую:

„Многоуважаемые господа Редакторы! Я с тяжелым недоумением прочел в „Русской мысли" „Сагу о носорогах". За двадцать пять лет увлечения русским языком мне не раз приходилось удивляться грубости, падкости на клевету и доносительство, злопамятству и беспросветной безвкусице, которые душат советскую публицистику, да и часто отравляют общественную мысль по эту сторону рубежа. До сих пор, однако, ни в ленинских нападках на кадетов, ни в крокодиловских и литгазетных подвалах не удавалось прочитать ничего подобного. У меня нет ни малейшей симпатии к тупой самозащите левой интеллигенции нашей, но ее вряд ли переубедишь такими обличениями. Носороги! Доводами не пробьешь! С ними надо просто расправиться! Пока что - мысленно… Это опасный путь. Игры ущербного воображения могут вылиться во что угодно. Самосуд в мечте страшен еще хотя бы тем, что он жестко освещает душу камерных мстителей. Можно надеяться, что В. Максимов ограничится воображаемой охотой. На настоящих или мнимых носорогов. Печалит главным образом факт этих зоологических невеселых очерков. По сравнению с этой жидковатой сагой, российский мат - в котором коренятся талант и мировоззрение В. Максимова - выгодно отличается своей лаконичностью. Печально читать рядом с молитвой о русском народе болезненно осторожные соображения о чьей-то заднице. С глубоким почтением,
Мартынов ".

В верхнем правом углу страницы: „С приветом. Мартынов". Это уже, надо понимать, для адресата, которому предназначалась копия.

Ах, господин Мартынов, господин Мартынов, я понимаю, как иногда хочется или необходимо, что называется, порадеть родному человечку, но ведь не до такой же степени, чтобы из-под каждой строки торчали чуткие уши заказчика!

Следующий отзыв был уже печатным и принадлежал долголетнему автору вышеуказанной газеты - госпоже Е. Каннак. При всем моем уважении к этой почтенной даме, я не мог не подивиться (в печальном, конечно, для нее смысле) необыкновенной живости ее реакции, начисто отметающей азбучное правило журналистики: прежде, чем откликаться, дочитывать вещи до конца. Но, видно, желание осадить, поставить на место здешнего неофита одержало верх над соображениями профессиональной этики. Итак:

„Не без удивления прочли мы в „Саге о носорогах" следующие строки В. Максимова: „Из огня да в полымя - стоило ли уносить ноги от диктатуры государственной?.. В известном смысле здесь то же самое: цензура, деление на своих и чужих, издательский и критический бойкот, конформизм наизнанку, только под респектабельным демократическим соусом…" А немного выше - слезные жалобы на „душевную глухоту, идеологическую ограниченность, социальную стадность западной интеллектуальной элиты". Как это понимать? Ведь - надо надеяться - и В. Максимову известно, что цензура во Франции отменена почти двести лет тому - в 1789 году - и что никто не может помешать французскому писателю посвятить свою книгу любой теме, а издателю - эту книгу напечатать. Но, конечно, из груды манускриптов издатель выбирает те, которые покажутся ему значительнее и талантливее других - и могут привлечь читателей. Это его право. При чем тут цензура?.."

Все правильно: в огороде растет бузина, в Киеве живет дядька, но при чем тут тема моих, как выражается, к примеру, господин Мартынов „зоологических невеселых очерков" и отмена цензуры во Франции я до сих пор, убей меня, в толк не возьму. Что поделаешь, видно, первое раздражение не совсем благотворно влияет на логику мысли. Недаром сказано: умейте властвовать собой! Ей Богу, по себе знаю!

У госпожи Шмидт из Западной Германии ко мне чисто личная претензия:

„Нас, жителей Федеративной Республики особенно взволновало то место из „Саги о носорогах" В. Е. Максимова, где знаменитый русский писатель, с присущим ему художественным мастерством, живописует портрет „перековавшегося в голубя мира" носорога-нобелианта. Об этом персонаже, в котором нетрудно узнать одного из лидеров правящей сейчас у нас социал-демократической партии, также сказано, что он слабоват по части женского пола и „попивает". В связи с последним замечанием возникает тревожный вопрос: неужели этот, доселе уважаемый государственный деятель так пьет, что это шокировало даже господина Максимова?"

Не могу отказать автору письма в редакцию в язвительной проницательности (и впрямь, грешен!), но, Боже мой, как же я, выходит, популярен в этом лучшем из миров, если рядовая „жительница Федеративной Республики", обыкновенная госпожа Шмидт (по русским понятиям это все равно, что Иванова, Петрова или Сидорова) знает такие интимные подробности моего повседневного быта). А, представьте себе, если ей придет в голову поднапрячь свою недюжинную интуицию, она и вовсе сумеет прозреть у меня в душе еще более пакостные наклонности, вроде тяги к азартной игре или растлению малолетних! К сожалению, как выяснилось, популярность моя здесь совсем ни при чем. „Госпожа Шмидт", хотя и живет действительно в Федеративной Республике Германии, в подлинной своей жизни носит отменно русскую фамилию (но не Иванова, Петрова или Сидорова) и служит в русской организации, а скрылась под невинным немецким псевдонимом единственно с тем, чтобы замести следы, по которым пришло в редакцию ее подметное письмецо. О времена, о нравы!

По мере появления в свет одного за другим фрагментов из „Саги" события принялись разворачиваться с головокружительной быстротой.

2

Однажды поздно вечером раздался телефонный звонок:

- Слушай, старик, - узнал я голос знакомого эмигранта, - зря ты X. задел, она все-таки много делает по защите Прав.

- Позволь, дорогой, при чем здесь X.?

- Как так при чем? Не валяй дурочку, мы же свои люди, чего зря темнить, это же видно невооруженным глазом. Сам же пишешь, „полное единство формы и содержания: всем природа обделила, как Бог черепаху".

- Почему ты думаешь, что это имеет отношение к X.?

- Да ты посмотри на нее!

- К сожалению, таких на свете много.

- И потом эти антисемитские выпады!

- В чем же?

- Брось, старик, сам знаешь: „неопределенной национальности, то ли русская француженка, то ли офранцуженная русская".

- У тебя, брат, богатое воображение.

- Опять же: „состоит то ли секретарем, то ли соглядатаем в комитете…"

- Комитетов во Франции не меньше, чем кафе или отелей, а при них столько же секретарей не лучшей внешности.

- Не принимай меня за идиота, старик, я же ее знаю, как облупленную, она - мой друг!..

Я кладу трубку почти в безнадежной прострации: „Боже мой, если он такого мнения о своих друзьях, могу себе представить, что он думает обо мне!"

3

Упреки, советы, наставления посыпались на меня, словно конфетти в новогоднюю ночь.

Корреспондентка из Америки сетовала на то, что в лице старого генерала, умиленного патриотизмом советского атташе, я оболгал всю первую эмиграцию. Близкий друг, проживающий ныне в Бостоне, после горячих похвал походя журил меня за „наследника Станиславского", в котором якобы легко узнается наш общий приятель-режиссер одного московского театра. А следом свежеиспеченный беженец оскорблялся образом поэтессы и заодно указывал автору этих строк на языковую неряшливость вещи в целом.

- Как он смеет, - возмущались одни, - так злоупотреблять гостеприимством Запада, ему предоставили право убежища, а он изображает великодушных хозяев в виде каких-то дремучих носорогов!

- Безобразие, - кипятились другие, - что за язык, что за тон, что за выражения, мы же интеллигентные люди!

Третьи горячо негодовали:

- Вот из-за таких вот нас и считают дикарями с тоталитарной психологией. Знаем мы этих страдальцев, настригут купонов со своего страдания и горланят на весь мир, слушать тошно…

Когда я вкратце суммировал реестр упреков и обвинений в мой адрес, итог оказался, хотя и противоречивым, но убийственным. Меня уличали в следующих непростительных грехах:

1. Русофобии (старый генерал).

2. Антисемитизме (дама из комитета).

3. Доносительстве (поэтесса).

4. Непечатном языке (доктор накануне пенсии с эмансипированной женой).

5. Хамстве (политический деятель - нобелевец).

6. Неблагодарности (от начала до конца).

Этого было слишком много даже для меня. При всей своей малости я вдруг почувствовал себя в шкуре Мольера и мысленно возопил вместе с ним: господа публицисты, не пишите сатир!

4

Я намеренно привожу здесь только критические отзывы, причем, из наиболее резких, хотя среди многочисленной почты было немало и одобрительных писем. Одно такое письмо мне хотелось бы процитировать дословно:

„В своем выступлении на встрече трех эмиграции В. Максимов сказал, что „Сага о носорогах" критикуется в Париже многими или даже всеми (не помню точных слов). Я не могу согласиться с Максимовым. Он забывает о молчаливом большинстве - а оно его благодарит за честное, смелое, свободное выступление, каким является его „Сага". А критикуют его именно носороги, которых, к счастью, очень мало - хотя они умеют делать много шума - в эмиграции. Что ж, можно их понять, Максимов ведь сумел пробить их толстую шкуру. Мне, представителю третьей волны, весьма понятна их злоба - она от беспомощности перед истиной.
В. Мельников".

О, легендарное „молчаливое большинство", сколько чернил истрачено, сколько перьев посломано, сколько бумаги выброшено, чтобы описать Твое незримое лицо и проникнуть в твою безымянную сущность! В свою очередь, пользуясь случаем, мне хотелось бы, наконец, объясниться с Тобою. Итак:

„Ваше Величество Молчаливое Большинство!

Во первых, как у нас говорят, строках своего письма я, прежде всего, хотел бы отдать должное Твоему чутью, Твоей житейской прозорливости, трезвости Твоих оценок и суждений. Но где, в какой раковине, в каком подполье баррикадируешься Ты, когда оголтелое меньшинство беснуется среди бела дня, разрушая остатки фундамента, на котором еще держится хрупкое здание Свободы? Во власть этому безумному меньшинству уже отдано все: улица, студенческие аудитории и университетские кафедры, печать, радио и телевидение, массовые зрелища и теперь, накануне Олимпиады в Москве, даже спорт. Это меньшинство уже довело Твою политическую структуру до того, что она готова сейчас (если не вынуждена!) броситься в смертельные для себя объятия „исторического компромисса" с дьяволом. Это меньшинство не стесняется навязывать Тебе свои мерки правды и справедливости, по которым кровавая диктатура считается „народной демократией", а полное закабаление - „царством свободы". В наше время это меньшинство беззастенчиво диктует свою волю народам и многим правительствам.

Меня или, во всяком случае, таких, как я, часто упрекают в том, что мы, едва оказавшись на Западе, сразу же начинаем критиковать его слабости. По мнению наших оппонентов, это идет от нашей бестактности, недостатка культуры, тоталитарного типа мышления, хотя последний едва ли может расположить индивида к критическому анализу реальной жизни, скорее - наоборот.

Человек, выросший в условиях открытого общества, с рождения воспринимает окружающую его действительность как нечто естественное и само собой разумеющееся. Потому-то рядовой человек Запада склонен (что для него вполне органично) видеть серьезные пороки своей системы - инфляцию, безработицу, социальное неравенство, но не замечать в ней еще более серьезных слабостей - духовного и политического оппортунизма, военной уязвимости, стремительного проникновения „раковой опухоли" грядущего тоталитаризма во все поры здешней демократии.

Нам же, людям оттуда, это сразу бросается в глаза. Мы резче других видим, как за дымовой завесой клишированной демагогии о социальной справедливости здесь осуществляется целеустремленная работа по дестабилизации существующей общественной и государственной структуры. И мы кричим (может быть, подчас чересчур громко), кричим оттого, что уже пережили Твой завтрашний день, что мы знаем этому цену и что нам больше некуда бежать.

Слишком дорогой ценой досталась нам эта, возможно, на здешний взгляд, и относительная свобода, чтобы мы могли равнодушно глядеть, как на наших глазах ложь и насилие, от которых мы бежали с таким трудом, постепенно получают в открытом обществе не только права гражданства, но и власти. Молчать в этих условиях - значит предать идеалы, за которые мы боролись у себя на родине, и людей, которые после нас пошли во имя этих идеалов в концлагеря.

Но сколько бы мы ни кричали, сколько бы ни пытались пробить головой стену, нам не под силу в одиночку изменить ход истории. Судьба будущих поколений находится сейчас в руках тех, кто еще молчит, то есть в Твоих руках. От Твоего желания, воли, слова зависит сегодня быть или не быть демократической цивилизации, завтрашний день человечества и Твоя собственная судьба. Найди же в себе силы подняться, наконец, и заговорить, ибо молчать теперь значит тоже лгать.

Остаюсь с надеждой на Тебя, преданный автор - имярек".

5

Если хотите, то в маленькой истории с моим очерком, фельетоном, памфлетом (назовите по выбору), как в капле воды, отразились борения и мутации нашего смутного времени. Кроме личных амбиций, мелкой злобы и жажды самоутверждения любой ценой, в ней столкнулись две противоположные концепции эмигрантского бытия, а, может быть, не только эмигрантского. „Мы не в изгнании, - сказала большая русская поэтесса, - мы в послании". От того, как понимает каждый из нас это самое „послание" и выявляются позиции сторон.

Я лично склонен принять всякую, даже самую мирную форму сопротивления тоталитаризму. Каждый волен из множества форм выбирать наиболее соответствующую его пафосу и темпераменту (лишь бы не сотрудничество), как говорится, от каждого по способностям. Но оппоненты мои, судя по их письмам, жаждут навязать мне свою меру толерантности, причем, делают это (в чем, надеюсь, читатель успел убедиться) с самых агрессивных позиций.

Глядя на эту бурю в стакане воды, так и хочется порою воскликнуть следом за Достоевским: „Господи, что же вы над собою-то делаете!" А затем напомнить этим любителям подвести идеалистический базис под свои далеко не идеальные мотивы, что развлекаются они (впрочем, вместе с вашим покорным слугой) на краю пропасти, в чем я абсолютно убежден. Так что не пора ли одуматься? А засим: до свидания!

 

МЫ И ОНИ

1

- Вы верите в Бога?

- Я буду веровать.

- ?!

Журналист сидел передо мной - красивый, скептический, уверенный в себе - в штучно скроенном костюме, брюки едва заметно расклешены, галстук в тон сорочке, и носок блистающего лаком ботинка мерно покачивался в такт каждому его слову. Задавая вопросы, он, этот современный язычник с пухлой чековой книжкой в кармане и уклоном в социализм, даже не скрывал снисходительной усмешки: уж кто-кто, а он-то доподлинно, прямо из первоисточника знал, что земля стоит на трех китах: науке, разуме, прогрессе, - и поэтому великодушно соболезновал простодушию собеседника. Ему, разумеется, как дважды два было ясно, с чего начался мир и чем этот мир кончится, всему на свете он давно определил цену и ничто уже не могло его удивить.

О самодовольная овца грядущих социальных экспериментов, уже готовая к стрижке и закланию! Сколько вас, гордых двигателей прогресса, встречалось мне на этапах и зонах - жалких, сломленных, вечных обитателей лагерных помоек и больничных бараков!

Как и какими словами мог бы я втолковать этому лощеному хмырю в твиде о тех неисповедимых путях, по которым, сквозь крым и рым и медные трубы продирался я к тому огоньку, что озарил мою жизнь своим невечерним светом, сообщив ей Смысл и Надежду? Разве поймет этот балующийся свободомыслием хлыщ меру и тяжесть тех смертных мгновений, когда рука невольно складывалась в трехперстную щепоть, а душа взмывала и падала в страхе и трепете? Разве вместит, слабая душа, Истину, которая званым-то не всегда под силу?

„Но погоди, господин хороший, заморский глухарь, токующий о революции и прогрессе, - горько посмеивался про себя я, - клюнет и тебя твой жареный петух в задницу, и тогда ты запоешь другим голосом, и выхаркаешь свои блажные прожекты со слезами и кровью в следственных подвалах собственных заморских „спецов". Жаль только поздно будет, а хотел бы я на тебя посмотреть тогда"…

- Это не мои слова, говорю я, - это Шатов в „Бесах" Достоевского. О нашей русской Вере лучше не скажешь. Мы чуть не девять веков живем не Ею, а в Ее ожидании. Отсюда вся наша история, все ее взлеты и падения. Через великое сомнение идет наш народ к Истине. Но зато, когда придет и примет окончательно, уже не отступится. У вас на Западе все наоборот.

- Вы - русские, странный народ. - Зеркальный носок ботинка описал изящную дугу. - Готовы до бесконечности спорить о вещах, о вопросах, которые в цивилизованном мире давно решены и сняты, как у вас говорят, с повестки дня…

Чума на оба ваши дома! Откуда ты, человече в лаковых штиблетах, уже решивший все вопросы бытия и снявший с повестки дня самого Господа Бога? Как же Он в самом деле милостив, если еще позволяет такому, как ты, хулить Его имя и при этом прощать тебя! Терпение у Него неиссякаемо, но хватит ли этого терпения у простых смертных? Хватит ли у них терпения смотреть и слушать, как безликие некто, движимые пресыщением и жаждой власти, лукаво соблазняют толпу новым дележом, в котором ей, в конце концов, так ничего и не достанется? Миллионы застреленных, сожженных, забитых насмерть, изведенных голодом ради „счастья всего человечества" от Праги до Колымы, свидетельствуйте об этом! Или это самое „счастье человечества" стоит того? Стоит, чтобы во имя его можно было попирать все Божеские и человеческие законы, лгать, шельмовать, оплевывать, заставлять людей пить на допросах собственную мочу? Да какие гунны, какая инквизиция могла бы додуматься до этого? Не было этого на земле нигде, никогда, ни в кои, даже в самые скорбные века!

Тихое отчаянье душило меня. Поди, расскажи этому залетному попугаю, какие сны душат меня годами, не давая вздохнуть или опомниться! Особенно один: ночь, глухой прогулочный двор Бутырок, беспорядочная стрельба и крики, а над всем этим истошная мольба восьмилетнего отпрыска начальника тюрьмы, участвующего в бойне: - „Папа, дай я!"

Вот она, плата человека за отпадение от самого себя, господин хороший, и это уже никому не простится:

- „Папа, дай я!"

Слова сгорали в гортани от слез и ярости. Я только беспомощно глотал воздух…

- Я вас не понимаю…

- Это у тебя впереди, - сложилось у меня само собой. - Да минет тебя чаша сия, будь ты проклят! Только не минет ведь!

Я обессиленно закрыл глаза. И сразу стало не до гостя. Память, словно воронка, властно затянула его в свои бездны.

2

Они пригласили его на частную встречу, обставив ее с такой конспиративной ухищренностью, будто дело происходило во времена оккупации и подпольного Сопротивления. Они - это высшее руководство „авангарда еврокоммунизма", „самой независимой от Москвы компартии Запада", здешнее средоточие „веротерпимости и демократического плюрализма", так сказать, без берегов. Он - один из ведущих лидеров „Пражской весны", мучительно переживающий свой переход от безграничной веры в марксистские идеалы к искреннему осознанию краха недавних надежд и прежних иллюзий.

Они, разумеется, сочувствуют ему, хором сетуют на агрессивную амбициозность „русских товарищей", наперебой клянутся в понимании и солидарности, умильно рисуя перед ним радужные картинки их собственной, европейской формы социализма, который будет построен ими сразу же после прихода к власти.

Он слушает их восторженный лепет вполуха, с самого начала убедившись в том, что его пригласили сюда не для того, чтобы понять, а лишь затем, чтобы обеспечить себе душевный комфорт свободомыслия и сомнительное алиби перед своей собственной и не совсем чистой совестью. Да и о чем ему спорить с ними, с этими политическими младенцами пенсионного возраста, если у них в голове вместо воспринимающего устройства крутится заезженная пластинка со стереотипами расхожего пропагандистского толка. Им не понять его до тех пор, пока гусеницы советских танков не впечатают в их души свои неопровержимые письмена. Но тогда уже будет поздно.

Лишь на прощание он не удерживается, говорит, снисходя к их непробивной самоуверенности:

- Неужели после всего, что было, вам трудно понять, что как только ваша партия придет к власти, вы должны будете сойти со сцены.

- Интересно, - с вызовом вскидывается один из них, - кто же придет тогда к руководству?

- А тот, кто придет, - всердцах отрезает гость,- он еще даже не в партии, он торгует сейчас сигаретами в Неаполе.

Нет, нет, никогда, убеждают гостя хозяева! Они не допустят этого, они абсолютно свободны в своих решениях, они принципиально самостоятельны, они предельно независимы и у них собственный, не имеющий ничего общего с восточным путь к социализму.

Конечно же самостоятельны, и конечно же принципиальны, но, правда, и того и другого у них хватает ровно настолько, чтобы конспиративно встретиться со своим чешским коллегой, весьма опасаясь, как бы слух об этом не дошел до чутких ушей их „старшего брата", от которого они так независимы. И это - еще находясь в респектабельной оппозиции.

3

Съезд молодых социалистов в Лионе. И, разумеется, страстные речи о Свободе, Равенстве и Братстве, о борьбе с эксплуатацией, неоколониализмом, расовой дискриминацией. Боли и беды далеких Чили, Аргентины, Южной Африки воспринимаются здесь как свои. Горящие глаза, вдохновенные лица, уверенные голоса. Со стороны посмотреть, сердце возрадуется: есть еще взыскующие Правды души!

Но вот на трибуну выходит гость из России. Он так же молод, как и они, но у парня за спиной два полных тюремных срока, демонстрация на Красной площади против оккупации Чехословакии, вынужденная и очень тяжкая для него эмиграция.

Он говорит им о своей стране, о ее духовной и социальной трагедии, о миллионах замученных в прошлом и о тысячах заточенных сегодня, о борьбе и общественных исканиях русской молодежи. Он приводит проверенные свидетельства и установленные факты. Он взывает зал к поддержке и помощи.

Но зал реагирует весьма вяло, к концу выступления и вовсе замолкает. Гаснут глаза и лица, освободительный восторг улетучивается прямо-таки на глазах. Такое впечатление, будто собрание прихватило внезапным заморозком.

Гость сходит с трибуны и после короткой паузы в спину ему тянется недружная, но отчетливая цепочка ругательств:

- Фашист!

- Лакей империализма!

- Социализм - да, Си-ай-эй - нет!

- Пропаганда!..

Парень, не оборачиваясь, выходит в ночь, заворачивая в ближайшее кафе, где за кружкой пива, в который уже раз в эмиграции пытается осмыслить эту непонятную ему глухоту окружающих.

Внезапно двери распахиваются и в кафе вваливается кампания его недавних слушателей. Глазами отыскав гостя, они с беззаботным дружелюбием рассаживаются вокруг него и каждый из них спешит к нему с рукопожатием.

- Ты понимаешь, - доверительно полуобнимает его за плечи один из них, - всё, что ты говорил - правда, мы это знаем и верим тебе, но на собрании так нельзя, это могут использовать наши враги.

- Всегда и везде, - с горечью откликается гость, - это начиналось именно так.

- Что ты имеешь в виду? - недоумевает тот. И, уже поднимаясь, гость коротко бросает:

- Фашизм.

4

Цитата из статьи одного ошалевшего от собственной прогрессивности испанского журналиста по поводу приезда Александра Солженицына в Испанию:

„Я убежден, что пока существуют такие люди, как Солженицын, придется сохранить исправительные колонии. Возможно, следует несколько улучшить их охрану с тем, чтобы лица, подобные Солженицыну, до тех пор, пока они не перевоспитаются, не могли бы оттуда выйти".

Не знаю, что он за журналист - этот писака, но вот по части сыскной и тюремной чувствуется явный профессионализм.

Думаю, что Испания должна знать своих негодяев : его имя - Хуан Бенет.

5

У этого итальянского гида лицо Савонаролы и повадки комиссара времен гражданской войны. Презрительно кивая в сторону храма святого Петра, он отрывисто спрашивает:

- Что вы на это скажете?

- Прекрасно, - ничего не подозревая, отвечаю я, - поразительно гармонично!

- Гармония - это для буржуазных эстетов, - пренебрежительно пожимает плечами он, - для нас - людей прогресса это прежде всего памятник тиранической эксплуатации человека человеком.

- ?!..

Этот интеллигентный вандал, еще не придя к власти, уже готов нажать рычаги бульдозера, чтобы в любой момент снести с лица земли славу Италии и воздвигнуть на ее месте многоквартирный курятник, который развалится в промежутке между двумя муниципальными выборами. Можно себе представить на какие социальные художества способен этот „реформатор", окажись он вскоре у кормила правления!

6

Они слушают меня угрюмо, настороженно, как бы заранее не принимая моих доказательств. Потом один из них - с беспорядочно взбитой шевелюрой до плеч - задиристо выдвигается мне навстречу:

- Что вы нам все твердите: „свобода", „свобода"! Свобода умирать с голода и быть безработным - это тоже свобода, но кому она выгодна?

Знакомые речи! У меня на родине меня пичкали ими более сорока лет, но там, к счастью, эта наивная демагогия давно уже не принимается всерьез ни пропагандистами, ни слушателями, а вот здесь в свободном мире, поди ж ты, она в самом ходу.

Мой друг - Наум Коржавин - в таких случаях отвечает со свойственной ему поэтической лаконичностью:

- Что такое свобода? А вы потеряйте ее, тогда узнаете.

К тому же, удивительное дело! - когда ретроспективно оглядываешь историю, то убеждаешься, что перед Человеком во все века вставала одна и та же дилемма: Свобода или Хлеб - с вытекающей из нее последовательной закономерностью: если человек выбирал Свободу, он обязательно имел Хлеб; если же он выбирал Хлеб, он тут же терял и то и другое.

К сожалению, человек, чаще всего выбирал и продолжает выбирать - Хлеб.

7

Как палит корсиканское солнце! И как приятно сидеть в это время дня под тентом случайного кафе, потягивая белое вино и запивая его минеральной водой со льдом. Народ на Корсике, хотя и горячий, но дружелюбный, улыбчивый, всегда расположенный к застолью и собеседованию.

К моему столику подсаживаются двое. Оба лет тридцати, поджарые, мускулистые, в рабочих, заляпанных раствором комбинезонах. Заказывают аперитив и тут же поворачиваются ко мне:

- Месье - иностранец? - радушно улыбаясь, спрашивает тот, что сидит напротив меня. - Я угадал?

- Совершенно верно.

- Наверное, немец?

- Нет, русский.

- Вы здесь на вакансах?

- К сожалению, эмигрант.

Продолжая улыбаться, он сокрушенно покачивает головой:

- И кто только вас сюда звал, ехали бы лучше в Америку, там вас скорее поймут, они привыкли, у них там сброд со всего света. Если уж вам в Советском Союзе было плохо, то и здесь вас ничего хорошего не ждет. Вы скоро увидите, каково живется простому человеку в капиталистическом раю.

- Увы, в социалистическом еще хуже.

- Это страшные сказки для маленьких детей.

- Надеюсь вы слышали про ГУЛаг, со временем у вас может случиться то же самое.

Его улыбка становится все шире и дружелюбнее и только уши мешают ей раздвинуться еще шире:

- И чем скорее, тем лучше, мы станем тогда надежными надзирателями для таких, как вы. Вот и все.

8

Из газет: По сообщению „Вашингтон пост" „Сенатор Фулбрайт считает, что радиостанции „Свобода" и „Свободная Европа" являются сеятелями недоверия, вражды и ненависти и призывает американское правительство закрыть эти источники дезинформации времен холодной войны".

От русского слушателя в „Вашингтон пост": „Уважаемый господин редактор! Недавно, в еженедельнике „За рубежом" мы прочитали перепечатанную из Вашей газеты статью сенатора Фулбрайта. Выступления этого убеленного сединами государственного мужа ценятся у нас наряду с трудами таких маститых советских международников, как Юрий Жуков, Николай Грибачев и Валентин Зорин. Но, к сожалению, в его публикациях порою проскальзывают нотки оппортунизма, а то и прямого капитулянтства. Красноречивым тому свидетельством может служить и вышеозначенная статья.

Господин Фулбрайт, к примеру, пишет: „Известие о том, что Россия организовала радиостанцию „Освобождение Америки" с целью демонстрации наших недостатков и разжигания недовольства в нашей стране, едва ли было бы встречено в Соединенных Штатах с удовольствием".

Эта, прямо скажем, безответственная гипотеза равносильна обвинению нас в классовом отступничестве и ревизионизме. Очень жаль, но мы должны поправить господина Фулбрайта: такая станция у нас существует и носит вполне недвусмысленное название „Мир и прогресс". Ее многочасовое вещание на всех основных языках мира, в том числе и на английском, с отдельной американской редакцией, известно прогрессивной общественности во всем мире. Мы никогда не прекращали и не прекратим беспощадной идеологической борьбы с американским империализмом, судом Линча, угнетением и нищетой негритянского рабочего класса в Америке. Мы призывали и будем призывать трудовой народ США к свержению ненавистной ему власти империалистического капитала, ибо, как справедливо писала газета „Правда": „Борьба между пролетариатом и буржуазией, между мировым социализмом и империализмом будет идти вплоть до полной и окончательной победы коммунизма в мировом масштабе".

Прекращение такой борьбы, на наш взгляд, было бы изменой нашему интернациональному долгу, вечной правоте дела Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина, освобождению человечества от гнета пресловутой буржуазной демократии. Так что напрасно господа рокфеллеры, маккормики и прочие херсты пытаются усыпить нашу классовую бдительность своими финансовыми посулами. Торговля торговлей, а идеология врозь. Мы начеку, мы на страже, мы во всеоружии!

Если бы не эти досадные и, смеем надеяться, случайные промахи в выступлениях господина Фулбрайта (возраст, видимо, берет свое), то он со спокойной совестью мог бы представлять интересы нашей страны в Вашингтоне.

С уважением

Имярек ".

От себя: Прошу сообщить мне номер счета господина Фулбрайта с тем, чтобы я мог перечислить туда те, примерно, семь центов (пятачек по официальному курсу), которые он, как налогоплательщик, ежегодно и с таким понятным мне отвращением отдает на содержание разного рода сомнительных радиостанций, клевещущих на его кремлевских друзей.

С уважением В. Максимов

9

Она смотрит на меня, прищурив близорукие глаза и выговаривает, словно отсчитывает доллары в крупных купюрах:

- У нас на Западе так не пишут, это некорректно и грубо, у нас на Западе…

Она настолько русская, что даже приходится внучкой одному из наших классиков по прямой линии, но, родившись в эмиграции, изо всех сил старается вытравить из себя все, напоминающее ей о ее настоящей родине и норовит выглядеть передо мной, как говорится, святее Папы. „У нас на Западе" она произносит так, будто Запад - ее личный огород при их фамильной усадьбе.

Я слушаю ее и мне хочется кричать благим матом: ратуйте, добрые люди, караул!

 

ИЗ ПЕРЕПИСКИ

1

Многоуважаемый Владимир Емельянович!

Недавно мы с Вами встретились в Риме и долго разговаривали, стараясь выяснить наши общие точки зрения и наши разногласия. Тогда Вы мне предложили опубликовать в „Континенте" даже самую острую критику, ибо такая критика могла бы принести пользу и повести к взаимному уяснению наших точек зрения и к углублению проблем, которые нас более всего интересуют.

Когда я прочитал во втором номере „Континента" ответ Александра Солженицына на критику Сахаровым известного „Письма вождям", мне пришло в голову, что, возразив критически на этот ответ, мне, может быть, удалось бы выразить, по крайней мере частично, некоторые противоположные тезисы, касающиеся, как я думаю, не только одного этого документа, но и общей позиции определенного круга советских инакомыслящих, к которому, по правде говоря, я думаю, принадлежите и Вы, Владимир Емельянович.

Как я уже говорил Вам в Риме, меня - и не только меня - более всего беспокоит и огорчает трудность начать диалог между двумя крылами - так сказать, левым и правым - критиков советской модели социализма, диалог, который, я думаю, был бы очень полезен для обеих сторон. Вообще, сегодня обе стороны обвиняют друг друга в трудностях такого диалога.

Конечно, нельзя отрицать, что европейские левые вообще относились глухо к проблемам социалистических режимов и недостаточно понимали их, тем не менее самая характерная черта в ответе Солженицына Сахарову, по-моему, это очевидный отказ от диалога и желание только повторять свои собственные мнения, как окончательные и неизменные, при явной конфронтации с чужими мнениями.

Оставляя в стороне обвинение, которое Солженицын бросает в адрес „западной критики", когда пишет, что она даже не прочитала его „Письмо", обвинение, которое, на мой взгляд, содержит этот самый отказ от диалога, но которое трудно опровергнуть из-за его общего и крайнего характера, я буду сразу говорить лишь о том, что сам Солженицын считает главным пунктом расхождения между ним и Сахаровым, то есть: до какой степени важна „Идеология" в Советском Союзе?

В своем ответе Сахарову Солженицын долго уговаривает нас, что Идеология играет очень важную роль в СССР и, следовательно, Сахаров неоправданно считает ее - Идеологию - только выгодным фасадом для утверждения неограниченной власти вождей. По-моему, совершенно очевидно, что Солженицын не понимает - или не хочет понять, - что идеология, о которой он говорит, и идеология, о которой говорит Сахаров, не имеют ничего общего между собой. В основе разногласия между ними лежит тот факт, что Идеология советской модели социализма, по мнению Солженицына, совпадает с марксизмом, а по мнению Сахарова, она является только маскировкой и искажением истинного марксизма. Это, по-моему, и есть главный пункт, который нужно глубоко изучить, чтобы найти общий язык для плодотворного взаимного обмена мыслей.

Кроме западных левых, уже и Рой Медведев обвинил Солженицына в недостаточном знании марксизма, заметив, что приписывать марксизму все вины и ужасы сталинизма, может быть, демагогически и действенно, но совершенно бесполезно для положительной разработки проблемы.

Плодотворная дискуссия должна поэтому начаться с вопроса о марксизме и, я думаю, это, наверное, понимает и сам Солженицын, который не может игнорировать тот факт, что у западной мысли есть солидные аргументы, чтобы считать марксизм конечным этапом интеллектуального развития, которое берет начало от самого христианства, проходит через просветительство, идеалистическую философию, классическую политическую экономию и все главные компоненты модерной мысли и представляет синтез, который многим кажется самым богатым для сегодняшней мысли и вообще для сегодняшнего человека. Мне кажется совершенно ясным - и так должно бы казаться самому Солженицыну, - что до тех пор, пока отказываются считаться с истинной марксистской мыслью и остаются на поверхности, подменяя серьезный разговор демагогическими выпадами против марксизма любой диалог с самой живой частью социальной модерной мысли становится автоматически невозможным.

Второй, и по-моему основной, пункт разногласия между Сахаровым и Солженицыным (о других не говорю, чтобы не слишком растягивать письмо) - это вопрос демократии, которая является для Сахарова необходимым условием настоящего развития советских народов, как и любого народа. Для Солженицына же наоборот: ввести демократию в СССР - значит, идти на ненужный риск, которого следует избегать, потому что демократия несовместима с русской традицией и совсем не оправдала себя в 1917 году в России. Он даже считает, что демократия вообще является системой управления, не представляющей достаточных гарантий гармонического развития народов и находящейся на самой грани краха в Европе; причина этого - по Солженицыну - в том, что она - эта демократия - социально эквивалентна имманентной и безрелигиозной мысли, которая сегодня терпит поражение повсюду.

По этому поводу я бы хотел спросить Солженицына: понимает ли он, что таким образом он исключает все возможности начать диалог со всем живым в модерной и современной мысли и выступает не только против какой-то определенной формы демократического управления, а вообще против демократии, как права народа и человека управлять своей судьбой? Предпочитая демократии доброжелательный авторитаризм, он не понимает, что последний не в состоянии предоставить никакой гарантии „доброжелательности" и в любом случае приводит к угнетению, когда оказывается перед необходимостью поддерживать интересы каких-либо слоев населения в ущерб интересам других слоев.

Мне кажется, что Солженицын, отвергая диалог (возможно, из боязни, что его идеи не выдержат „боя" с идеями его „противников"), преграждает себе возможность - и это можно сказать тоже о его единомышленниках - внести положительный вклад в актуальную дискуссию о советской модели социализма, очевидно вредя таким образом самому делу, которое ему так по сердцу.

Я буду очень признателен, если Вы найдете возможным опубликовать это мое письмо в „Континенте".

С искренним уважением Ваш

Джанлоренцо Пачини

***

Дорогой господин Пачини!

Получил Ваше письмо, которое (вместе с моим ответом) мы непременно опубликуем в очередном номере „Континента".

Заранее скажу, что в системе Ваших доказательств есть целый ряд слабых мест, которые легко опровергаются.

1. В своем интервью в мае 1973 года (выдержки из него Вы можете прочитать даже в „Литературной газете" в статье некоего Корнилова из ТАСС) Андрей Сахаров прямо и недвусмысленно отмежевался от социализма как доктрины вообще. Так что противопоставление Сахарова Солженицыну в этом смысле весьма несостоятельно и выглядит натяжкой.

2. Солженицын нигде и никогда не заявлял себя противником демократии как таковой. Он лишь считает, что в переходном к ней периоде народы нашей страны, напрочь отученные за шестьдесят лет от всяких навыков демократической жизни, должны будут пройти через промежуточную форму общественного существования. В данном случае - форму (пользуясь Вашей терминологией) доброжелательной автократии. Но и эта программа для него не рецепт, а только гипотеза.

3. При нашей встрече я заявил Вам о принципиальной позиции „Континента": вести диалог со всеми, кто хочет его с нами вести. Но согласитесь (Вы же ученый и убежденный позитивист!), что разговаривать с людьми, у которых, по Вашим собственным словам, „есть солидные аргументы, чтобы считать марксизм конечным этапом интеллектуального развития", - это все равно, что дискутировать со знахарями, магами или параноиками с уклоном в манию величия. Здесь-то и таится главный порок не только Вашей позиции, но и марксизма вообще: считать себя истиной в последней инстанции. Отсюда все: непримиримость к инакомыслию, применение запрещенных средств в политической борьбе, а затем, после победы, как естественное следствие, - диктатура и концлагеря. Именно поэтому ни одна из форм социализма, будь то советская, китайская, кубинская или португальская (как известно, генерал Карвальо, начальник госбезопасности новой социалистической Португалии, во всеуслышание заявил, что революции надо начинать не с цветов, а с расстрелов инакомыслящих на стадионах), еще не показала нам ни одного примера политической терпимости или духовного плюрализма. Люди, считающие, что нашли окончательную истину, приходя к власти, неизбежно становятся палачами. И до чего же, дорогой господин Пачини, должен не уважать себя и других человек, считающий, будто историю земли можно увенчать какой-либо политической или экономической доктриной! Уверовать в такую нелепицу - означает повернуть ее, эту историю, вспять - к каменному веку, к растительному существованию, к обезьяне. И неважно, чем в конце концов будет вооружена эта обезьяна - палкой или самой утонченной кибернетической техникой.

Могу проиллюстрировать свои доводы опытом из наших с Вами взаимоотношений. Во время встречи в Риме Вы упрекали меня в том, что я дал интервью газете „Темпо". Генрих Бёлль, в свою очередь, сетовал на меня за то, что я (кстати сказать, будучи убежденным христианином и демократом) встречаюсь с членами фракции ХДС-ХСС и представителями их печати. Но никогда, нигде (а мне пришлось изъездить чуть ли не половину света) ни один так называемый консервативный деятель или журналист даже намеком не поставил мне в вину мои интервью левой прессе и мои встречи с левыми, а зачастую крайне левыми кругами.

Исходя из этого, дорогой господин Пачини, я хотел бы спросить у Вас: так какая же из этих двух противоборствующих сторон стоит сегодня за политический и духовный плюрализм?

Теперь немного о терминологии. Люди типа Солженицына, Синявского, Некрасова, Галича и Сахарова по праву считались и продолжают считаться в России лидерами левой оппозиции, потому что боролись и борются за духовную свободу и представительную демократию. Причем борьба эта, в отличие от борьбы левых на Западе, происходит не в уютных кафе и не с помощью абсолютно свободных и комфортабельно обставленных манифестаций, а в условиях жесточайшего террора и репрессий. Стоит только напомнить, что за свою деятельность большинство современных русских интеллектуалов платились и платятся смертью, каторгой, изгнанием. Если бы Вы знали, дорогой господин Пачини, с какой брезгливостью, с каким презрением произносит сегодня русский интеллектуал имена Шолохова, Кочетова, Грибачева, Софронова, а ведь все это писатели, фанатически преданные делу социализма, коммунизма, марксизма. И подобная реакция не имеет никакого отношения к сталинизму. Современные интеллектуалы России давно изжили в себе детскую болезнь борьбы с „культом личности". Реакция эта вызвана полным неприятием доктрины вообще. И мне, честно говоря, грустно, что архаическая теория, над которой у нас в стране смеются даже школьники, считается в среде образованного Запада „конечным этапом интеллектуального развития".

У Вас же здесь все наоборот: те, кто за демократию и свободу, - реакционеры и фашисты, а те, кто за диктатуру одного класса, за уничтожение личности в пользу коллектива, за террор против инакомыслящих (вспомните, например, недавние выборы в Миланском университете), величают себя авангардом прогресса и цветом современной мысли.

По этой причине и происходит то непонимание между изгнанниками из СССР и западными интеллектуалами, о котором Вы с такой горечью говорили во время нашей беседы. Но за ними, этими интеллектуалами, - только теоретические построения, а за нами - горький опыт миллионов и миллионов людей России и Восточной Европы, а опыт, как известно, убедительнее теории.

В ближайшем будущем (есть веские основания для того, чтобы это утверждать) народы России и Восточной Европы сбросят с себя кровавое иго никем не избранных диктаторов и тогда все станет на места. Слова обретут свое истинное значение. И белое назовут белым, а черное - черным. И я уверен, что на Суде Народов именно таких, как Александр Солженицын и Андрей Сахаров, назовут знаменосцами демократии и революционерами, а сторонники бессмысленной и суеверной догмы о мессианстве одного класса предстанут перед всем миром как мракобесы, реакционеры, душители свободы даже того самого класса, о котором они, на первый взгляд, так сильно теперь пекутся.

Простите, дорогой господин Пачини, но я плачу Вам откровенностью за откровенность!

Веря в Человека и его Божественное назначение, я и мои единомышленники из России категорически отказываемся согласиться с доктриной, провозглашающей себя „конечным этапом интеллектуального развития", откуда бы она, эта доктрина, ни исходила.

Если же это действительно так и чья-то очередная философская блажь восторжествует над свободным разумом, то человеческая история должна совершенно естественно завершиться всеобщим рабством орвелловского толка.

Но я и мои друзья-единомышленники твердо убеждены, что этого не случится, и свободный от духовных и политических суеверий Человек в конце концов победит мертвую рутину всех и всяческих политических догм.

С искренним уважением

Ваш

Владимир Максимов

2

Многоуважаемый Владимир Емельянович!

Посылаю на Ваш суд свою работу о России и ее судьбе. Заранее предупреждаю, что я чисто русский по происхождению, и поэтому меня трудно заподозрить в предвзятом русофобстве. Но, внимательно изучая отечественную историю, я все более убеждаюсь, что наши сегодняшне беды вытекают из нашей же национальной сущности. Трудно отыскать в мировой истории народ, который бы с таким пренебрежением относился к Праву, Законности, Человеколюбию. Одни его национальные герои, чего стоят! Все сплошь воры и разбойники: Пугачев, Болотников, Разин! Распространяться заканчиваю, остальное - в рукописи.

Ваш Д.

***

Многоуважаемый господин Д.!

Рукопись Вашу я прочитал с большим интересом. Не буду говорить Вам комплиментов, ибо, судя по препроводительному письму, Вас не надо убеждать в Вашей талантливости. Что же, каждый волен думать о себе все, что ему угодно.

Признаюсь, что после первых страниц я склонен был немедленно отправить рукопись в набор. К сожалению, только после первого десятка страниц, вслед за которыми начинаются Ваши пространные рассуждения о русском народе и его истории. Рассуждения, прямо скажем, далеко не новые и попросту банальные. И если Вы не были бы действительно талантливым человеком, мне не пришло бы в голову даже отвечать Вам: слишком уж много развелось сейчас в третьей эмиграции посредственностей с претензиями, сублимирующих свою творческую незадачливость черносотенным русофобством!

Мне только непонятно, почему одаренные люди поддаются этому патологическому поветрию. На мой взгляд, все народы и все нации, от папуасов до чукчей, абсолютно одинаковы в своих взлетах и падениях. Освежите в памяти, к примеру, историю Английской или Французской революции и Вы увидите те же ужасы, те же зверства, то же палаческое отношение к ближнему, то же возвеличивание мошенников и тиранов. (Ваш пример со Степаном Разиным малоубедителен. Легенды и сказки о „добрых" разбойниках - общее место в летописях и фольклоре любого народа.)

Маленькая иллюстрация: жениха Шарлотты Корде цивилизованные французы среди бела дня разорвали в клочья, а одна „гражданка", в припадке революционного патриотизма, на глазах у всех съела его сердце. Согласитесь, такого не только в „варварской" России, но даже в Золотой Орде не бывало. Поэтому, нам - интеллигентам (если мы себя таковыми считаем) - следовало бы не путать историческое понятие народ свнеисторическим понятием - толпа.

Теперь о революции и государстве. Насколько я знаю новейшую отечественную историю (смею надеяться, что я ее знаю не хуже Вас), Октябрь делали не только русские люди. Не одни только русские люди работали в ЧК, формировали продотряды, раскулачивали, устраивали процессы 36-38 гг. Уверен также, что не одни только национальные меньшинства составляли многомиллионную армию Архипелага. Скорее наоборот. Да и доктрина, которая питала эту вакханалию, совсем не восточного, а цивилизованного западного происхождения.

Разве русские, а не дивизия Киквидзе, почти полностью состоявшая из аборигентов, ворвавшись в Закавказье, истребила чуть ли не четвертую часть грузинского народа, в большинстве, интеллигенцию и дворянство? Разве русские, а не местные опричники узбека Икрамова и калмыка Городовикова, вырезали целые аулы в Туркестанском крае? Разве русские, а не латышские стрелки спасали Ленина 6-го июля 1918 года от неминуемого краха? Таких вопросов я мог бы задать Вам десятки, и они касались бы многих национальностей современной России.

Но, на мой взгляд, хватит сводить счеты. Нам всем, недавним выходцам из России и Восточной Европы, взять бы да и сообща повиниться в содеянном злодеянии, - тем более, что подавляющее большинство из нас или непосредственно участвовало в нем или дети тех, кто его содеял, - а не искать себе мальчика для битья, в данном случае русский народ, физическая величина которого была использована для совершения этого злодеяния.

Я никогда не страдал ни шовинизмом, ни национализмом, но все же горжусь, что и сейчас в самые, может быть, трагические (в духовном смысле) времена для моей родины (и может быть, для всего человечества) лидерами в смертельной борьбе с тоталитарным адом стали два великих русских человека - Александр Солженицын и Андрей Сахаров.

Самоутверждаться за счет другого народа - наиболее легкий, но весьма сомнительный способ для замещения комплекса неполноценности. Оставьте это легиону злобствующих неудачников, бросившихся за рубеж в поисках положения (которого им здесь никто не приготовил) и жажде славы (которой им здесь никто не припас).

Давайте начистоту. Представьте себе, что Вы бы написали то же самое о немецком, турецком, французском, еврейском или греческом народе и послали бы это в немецкий, турецкий, французский, еврейский или греческий журнал; уверен, что любой такой журнал обвинил бы Вас в расизме или фашизме. Так почему же каждый интеллектуальный нуль, оказавшийся за рубежом, не стесняется писать такое о русских и посылать свои писания в русский журнал? Ведь рано или поздно за это охотнорядство наизнанку тоже придется отвечать.

Заключаю. Если из Вашей рукописи будут исключены все места о „врожденных пороках" русского народа (что, впрочем, относится и к любой другой нации), то она - эта рукопись - может найти свое место на страницах нашего журнала. Ибо неизменный принцип „Континента": все народы и нации друг перед другом равны.

С уважением В. Максимов

 

С НАТУРЫ

Генсек французской соцпартии, крайне обиженный своим недавним партнером по левой коалиции генсеком французской компартии Жоржем Марше, жалуется журналистам:

- Уверен, что если бы Марше пришел к власти, он поступил бы со мной так же, как поступили Советы с Сахаровым, он сослал бы меня в Горький…

К сожалению, лидер французских социалистов слишком хорошо думает о своем бывшем союзнике: если тот придет к власти, господина Миттерана ждет куда более печальная участь.

У этого германского профбосса самоуверенности хватило бы на трех кавалеристских вахмистров. Он смотрит на меня белыми глазами лагерного надзирателя и отчеканивает фразу за фразой, словно вытягивая их прямо с телетайпной ленты:

- Да, мы пригласили господина Шелепина в ФРГ. Да, мы ходатайствовали перед Министерством юстиции о прекращении против него дела по обвинению в соучастии в двух убийствах. Да, мы прекрасно отдаем себе отчет в его прошлом. Но сегодня, хотите вы или нет, для немецких трудящихся господин Шелепин прежде всего представитель советского рабочего класса.

Интересно, что подумали бы эти самые „немецкие трудящиеся" о „советских рабочих", если бы (разумеется, в свое время) последние приняли у себя в Москве в качестве их „представителей" Гиммлера или Кальтенбруннера?

Мой собеседник полон гостеприимства и радушия. В почтенном роду моего собеседника до седьмого колена промышленник на промышленнике и, как говорится, промышленником погоняет. Прадед его обслуживал Бисмарка, дед - кайзера, отец -Гитлера, а вот он, достойный потомок великой династии - Брежнева. Что поделаешь, времена меняются, тем более, что „Остполитик" приносит большие дивиденды, правда, кредитные, то есть за счет западногерманских налогоплательщиков.

- Гуманизм, мораль, принципы, - снисходительно улыбаясь, разъясняет он мне, - это, конечно, замечательно, но что будут есть мои рабочие, если я в один прекрасный день прекращу производство труб для Советского Союза?

Отвечаю вопросом на вопрос:

- А что будут есть ваши рабочие, если в один прекрасный день советская сторона аннулирует заказ и откажется платить по счетам?

Он абсолютно невозмутим:

- По условиям соглашения западногерманское правительство гарантирует мне полную компенсацию возможных убытков.

Великий циник всех времен и народов господин Ленин в свое время открыто высказался по этому поводу: „Капиталисты продадут нам ту самую веревку, которой мы их удавим!"

Современный прогресс опередил предвидение „кремлевского мечтателя": в наше время капиталисты уже не продают большевикам эту пресловутую веревку, а дают ее им в кредит.

В пестроте первомайской манифестации их элегантные рясы подобны темным заплатам на цветастой ленте дешевого ситца. Они назойливо мельтешат в общем круговороте, кокетливо выставляя напоказ телекамер и фотообъективов свою, едва скрытую бодрыми улыбочками дурную совесть: они с народом, они с массами, они во главе прогресса!

Глядя на этих завтрашних висельников, так и хочется заорать благим матом:

- Снимите свои рясы, отцы, и наденьте-ка лучше коричневые рубашки, они вам больше к лицу!

Этого у нас в России знают давно. Начиная с дедушки Ленина он лобызался поочередно со всеми его наследниками и продолжателями. Лобызался в самых разных ипостасях - журналиста, посла, полудорогого гостя, „голубя мира" и т. д., и т. п.

- Я сам был поджигателем войны, - кликушествует он по американскому телевидению ноющим тоном кающегося грешника, - у русских комплекс самозащиты, они не столько агрессивны, сколько напуганы китайской опасностью, отдайте им Афганистан и они успокоятся, верьте слову бывшего „ястреба"!

Поистине, если Господь хочет наказать человека, он лишает его разума!

У этого лорда, заправляющего сегодня любительским спортом, лицо римского сенатора времен упадка и повадки опытного царедворца, в котором светскость мирно уживается с лакейской сущностью.

- Спорт чистое дело и политика не должна подрывать светлых идеалов Олимпийской Хартии.

И тут же, с услужливой поспешностью добавляет.

- Игры состоятся в Москве или нигде.

Спорт, разумеется, чистое дело, что, впрочем, не помешало озабоченному этой чистотой лорду не допустить к зимним играм в Лейк-Плэсиде спортсменов Тайваня. Или вернее, спорт остался бы „чистым делом", если бы его перестали касаться не совсем свежие руки господ, подобных этому лорду.

Мы стоим с ним на смотровой площадке у Берлинской стены. Внизу под нами заминированная полоса земли, перепоясанная к тому же противотанковыми надолбами, автоматическими самострелами, колючей проволокой.

- Там, - горделиво кивает он острым подбородком куда-то в сторону сторожевой вышки, за которой высится нежилое строение, - родина трудового народа, страна трудящихся, форпост социализма в Европе.

У меня нет оснований сомневаться в искренности этого немецкого парня с пшеничной шевелюрой до плеч. Меня удивляет лишь сочетание этой искренности со стертой шелухой его речи. Осторожно пробую вызвать в нем чувство логики:

- А это зачем? - указываю я впереди себя, - разве рай нужно охранять?

- А как же, - с готовностью принимает он мой вызов, - такую жизнь надо заслужить, и потом у них много врагов.

Я гляжу на его одухотворенное молодое лицо, мысленно представляя его там, за пределами этой полосы внизу и невольно вздрагиваю: не дай тебе Бог, парень, побывать в раю, который надо охранять с помощью овчарок и автоматических самострелов!

 

ТРОГАТЕЛЬНОЕ ЕДИНОМЫСЛИЕ

Честно говоря, живя в России, я не предполагал, даже помыслить не мог, что у советской власти такое множество единомышленников на свободном Западе, готовых и за страх и за совесть топтать любого, кто, как говорится, может сметь свое о ней суждение иметь. В самом деле, за сорок три года жизни (и довольно крутой!) в Советском Союзе я, к примеру, не выслушал в свой адрес столько инсинуаций и ругани, сколько мне приходится выслушивать здесь всего за неделю. Причем все клишированные эпитеты и определения, которыми награждала и продолжает награждать меня советская и восточноевропейская печать почти дословно повторяются „самыми свободными в мире средствами массовой информации", не говоря уже об устном фольклоре.

Приведу для наглядности лишь заголовки и характеристики некоторых статей и заметок, посвященных моей скромной персоне или редактируемому мною журналу:

1. На службе реакции („За рубежом", СССР).

2. Диссиденты не представляют России (орган зарубежных монархистов „Знамя России").

3. Рыбак, ловящий рыбку в антисоветском болоте („Огонек", СССР).

4. На службе у Шпрингера („Борба", Югославия).

5. В упряжке дьявола („Форвертс" - орган социал-демократической партии, ФРГ).

6. Архиреакционный журнал („Правда", СССР).

7. Пресловутый „Континент" (эмигрантская „Русская жизнь", США).

8. Кто такой Максимов? („Литгазета", СССР).

И так далее, и в том же духе.

По адресу Александра Солженицына советская, а также „самая свободная печать" и вовсе не стесняется:

1. Литературный власовец („Литгазета", СССР).

2. Солженицын предает русскую землю (монархическая „Знамя России").

3. Солженицын разоблачил и дискредитировал лишь самого себя („Советская Россия", Москва).

4. Король-то совсем голый! (шовинистическая „Свободное русское слово").

5. Солженицын хочет аятоллу (либеральный ,,Цайт", ФРГ).

6. Дьявол меняет облик (журнал третьей эмиграции „Синтаксис").

И список этих „комплиментов" можно продолжать и продолжать до бесконечности.

Порою невольно хочется воскликнуть: чума на оба ваши дома!

 

СМОТРЮ ХРОНИКУ XXV СЪЕЗДА ИХ ПАРТИИ

Мертвые слова. Мертвые, ничего не говорящие и никем не проверенные цифры. Механическое и единодушное, словно на кладбище, голосование. Мертвое однообразие мертвого ритуала. Господи, казалось бы, нормальному человеку даже не нужно читать „Архипелага", чтобы понять всю тотальную ложь и смертельную фальшь того кровавого действа, которое называется коммунизмом! Но, как это ни странно, в современном мире есть люди (и в огромном числе!) глухие (глухие ли?) и слепые (слепые ли?), готовые не только верить в эту кладбищенскую фантасмагорию, не только исповедовать ее бесчеловечные догматы, не только служить ей верой и правдой, но также, что еще преступнее, взаимоотноситься с ней, как с равной, как с „высокой договаривающейся стороной", как с естественным партнером свободного мира.

Недавно, в английском журнале „Сервей" польский философ Лешек Колаковский нарисовал утопическую картину послевоенного мира, где победу одержал гитлеровский нацизм. После короткого периода „холодной войны", а иными словами принципиального сопротивления фашизму, спасшиеся от разгрома западные державы объявляют, наконец, эпоху разрядки напряженности. В нацистской Германии, тем временем, в свою очередь происходят „коренные" изменения: умирает Адольф Гитлер и его политические наследники в лице Гиммлера и Геббельса принимаются за „либерализацию" расистского режима. Концлагеря переименовываются в „трудовые колонии", крематории заменяются благоустроенными психбольницами, а территориальные захваты провозглашаются „интернациональной помощью".

От себя мог бы дофантазировать: либеральная и откровенно розовая интеллигенция Запада, млея от идеологического восторга, во всю мощь „прогрессивных" средств массовой информации трубит о благотворной либерализации национал-социализма „с человеческим лицом", завязывает дружеские контакты с творческими союзами Третьего рейха, а господин Сартр, проживающий в Виши, приветствует замену Генриху Бёллю смертной казни высылкой из Германии как акт гуманности и смягчения нравов в послегитлеровской верхушке.

Горькая правда этой пародии состоит в том, что она поразительно схожа с текущей действительностью. И напрасно апологеты детанта пытаются убедить народы в том, что неизменяемая природа тоталитаризма изменилась и что профессиональный агрессор, с течением времени и под их дипломатическим влиянием становится все миролюбивее. На этот счет в России рассказывают весьма забавный, но горький анекдот.

„В зоопарке, в одной клетке с волком мирно уживается ягненок. Удивленный посетитель обращается к сторожу:

- Поразительно, как вам удалось этого добиться?

- Очень просто, - невозмутимо отвечает тот, - правда, ягнят приходится часто менять".

Хватит ли у вас ягнят, господа хорошие!

„Я уже побывал в брюхе дракона, - написал однажды Александр Солженицын, - в красном брюхе дракона. Он меня не переварил и отрыгнул. И я пришел к вам свидетелем того, как там в брюхе".

К сожалению, мало до кого здесь доходит это свидетельство, большинство явно непрочь повторить рискованный эксперимент. Только боюсь, что дракон больше никого не выплюнет.

У дракона хороший желудок.

 

БОГИ ОЛИМПА ЖАЖДУТ

1

Цитаты с комментариями:

1936 год. Геббельс перед Олимпиадой в Берлине: „Каждый должен быть хозяином. Будущее Рейха зависит и от того, с каким чувством покинут его наши гости".

1936 год. Газета „Нью-Йорк таймс" после Олимпиады: „Гости Олимпиады уносят благоприятное впечатление о Рейхе".

Во что обошлось это „благоприятное впечатление" через несколько лет самой Америке общеизвестно: почти один миллион жизней, не считая прочего.

1975 год. Заведующий отделом пропаганды Спорткомитета СССР, в преддверии Олимпиады в Москве: „Каждый москвич должен чувствовать себя хозяином. От нас всех вместе и от каждого в отдельности зависит, вынесут ли лучшие впечатления о Москве, о нашей социалистической родине гости Олимпиады".

1977 год. Та же „Нью-Йорк таймс": „Более чем за три года до церемонии открытия двадцать вторых Олимпийских игр Советский Союз и Эй-Би-Си установили первый рекорд Московской Олимпиады - восемьдесят пять миллионов долларов". (Речь идет о сделке между Спорткомитетом СССР и этой телевизионной компанией. - Прим. авт.)

Если учесть бешеную и никем не контролируемую гонку вооружений в Советском Союзе, то нетрудно представить, во что на этот раз обойдется Америке ее олимпийский бизнес! Боюсь только, подсчитывать будет некому.

1936 год. Тот же Геббельс в обращении к спортсменам: „Германия - ваш друг! Германия стремится только к миру, и только Германия имеет возможность обеспечить мир!"

1962 год. Брежнев на открытии пятьдесят девятой сессии Международного Олимпийского комитета: „Прочный мир, полное равноправие, взаимопонимание и доверие между всеми государствами, невзирая на различия в их общественном строе, - таков генеральный курс нашей внешней политики". Не правда ли, трогательно?!

2

1979 год. Свидетельство на Сахаровских слушаниях бывшего советского заключенного Николая Шарыгина: „На двенадцати лагпунктах Владимирской области изготовляются значки и сувениры к Олимпийским играм в Москве".

Сообщения газет: „По сведениям, поступившим из достоверных источников, советские власти намереваются очистить столицу от примерно миллиона „лишних" людей, в основном молодежи с целью оградить ее от „тлетворного" влияния западных туристов - гостей Московской Олимпиады".

Информационный бюллетень № 20 за 1979 год: „22-23 октября в Ленинградском городском суде слушалось дело члена Совета представителей СМОТ" (Свободное Межпрофессиональное Объединение Трудящихся. - Прим. авт.). И далее: „ В ночь с 7 на 8 октября в Ленинграде арестованы Владимир Михайлов и Алексей Стасевич", „Вечером 23 октября на улице Киева арестован Никола Горбаль, участник украинского правозащитного движения", „10 сентября арестован рабочий Анатолий Позняков, один из членов Свободного профсоюза трудящихся".

Телеграмма Франс-Пресс: „1 ноября в Советском Союзе арестованы трое активных участников правозащитного движения: священник о. Глеб Якунин, математик Татьяна Великанова и литовский католик Антанас Терляцкис".

Владимир Буковский в обращении „Еще три жертвы Олимпиады": „Вы, кто собираетесь занять номера в московских гостиницах летом 1980 года, по крайней мере вспомните о тех, кто занимает совсем другие казенные „номера".

Бывший министр культуры Франции по французскому телевидению: „Нельзя допустить, чтобы спортсмены фашистской Аргентины были представлены на Олимпийских играх в Москве".

Учитесь советские пропагандисты: вот как надо ставить проблему с ног на голову!

3

Дорогой друг! Странные вещи происходят в современном мире, очень странные, мягко говоря, странные. И события, связанные с предстоящими Олимпийскими играми в Москве, красноречивое тому свидетельство. Впервые в истории этих внушительных соревнований страна-устроительница диктует участникам свои условия, и, что самое удивительное, последние безропотно соглашаются с подобной практикой. Возникает вопрос: что, какая сила, какие интересы заставляют МОК и его бессменного главу господина Килланина соглашаться с сугубо политическими требованиями Москвы, попирая тем самым не только вековые традиции и правила Олимпийских игр, но и спорта, как такового вообще?

Судите сами, советская сторона единолично решает:

1. Кому из зарубежных гостей будет разрешено просмотреть всю программу игр целиком (практически никому, кроме лиц, имеющих непосредственное отношение к соревнованиям).

2. Какие органы средств массовой информации будут допущены к освещению соревнований (уже сейчас на этот счет имеется „черный список", в который внесены, например, радиостанции „Свобода" и „Свободная Европа").

3. Каким странам будет вообще запрещено участие в играх.

Дополнительно согласился и на целый ряд других, беспрецедентных в истории спорта ограничений. Чего стоит только его угроза лишать медалей спортсменов, совершивших политические проступки, причем, право квалифицировать такие поступки оставлено за тою же советской стороной.

Обращает на себя внимание и тот факт, что, в связи с бытовыми и продовольственными трудностями, сложившимися в СССР, многие западные команды приняли решение обосноваться в эти дни в Финляндии или ФРГ, что создает для них дополнительные физические и психологические нагрузки.

Если же говорить о фоне, на котором будут протекать соревнования, то он немногим отличается от фона Олимпийских игр в Берлине тысяча девятьсот тридцать шестого года: беззаконные судебные процессы, превентивные аресты, высылка из столицы нежелательных и лишних граждан, бешеная гонка вооружений на всех уровнях.

Ничего, кроме горькой иронии не могут вызвать громогласные, исполненные пафоса и принципиальности выступления западных общественных и политических деятелей, когда речь заходит об участии в мировом чемпионате по футболу в Аргентине или о допуске команды регбистов Южной Африки в какую-либо европейскую страну, ибо куда девается у них этот самый пафос и эта самая принципиальность перед лицом наглой агрессивности советского и восточноевропейского тоталитаризма?

Если у Свободы хватает мужества открыто заявлять себя только по отношению к слабому противнику, то эта Свобода находится в смертельной опасности, если вообще уже не обречена.

Что ж, пусть мертвые хоронят своих мертвецов, у нас с тобой один выход: сопротивляться.

 

ДВОЙНОЙ СЧЕТ

1

Сообщение немецкого телеграфного агентства: „Сегодня в Федеративную республику Германии прибыл представитель советских рабочих, председатель ВЦСПС Александр Шелепин".

Александр Шелепин! Кто не знает у нас его „этапы большого пути": вождь сталинюгенда, член политбюро партии, председатель Комитета государственной безопасности. В конце пятидесятых составлял проскрипционные списки на русскую интеллигенцию, вдохновлял в начале шестидесятых культурный погром в Манеже, не брезговал и мокрыми делами. (Министерству юстиции ФРГ пришлось временно снять с него преследование за прямое соучастие в убийстве Ребета и Бандеры для того, чтобы „высокий гость" мог въехать на территорию Германии.) Хорош представитель советского пролетариата, ничего не скажешь!

И я мысленно рисую перед собой ситуацию наоборот: в Германии царит фашизм, а в Советском Союзе процветает парламентская демократия. И вот в этих условиях Свободные советские профсоюзы принимают у себя в качестве представителя немецких рабочих Гиммлера или Кальтенбруннера, а? Как бы отнесся к этому германский пролетариат?

Но если серьезно, то почем нынче на политическом рынке солидарность трудящихся всех стран?

2

Передо мной тоненькая, непрезентабельная на вид книжечка. Это не „Иван Денисович", и, тем более, не „ГУЛаг", где речь идет о событиях отдаленных от Италии временем и расстоянием. В этой книжке, безо всяких комментариев опубликован список итальянцев (в основном коммунистов), перемолотых железными челюстями Лубянки.

Казалось бы, одного этого документа достаточно, чтобы отбить у слишком ретивых энтузиастов к социальным экспериментам одного класса над всеми другими и, прежде всего над самим собой, но не тут-то было: чуть не на каждой стене здесь красуются серп и молот или красная звезда.

Впрочем, что стоят доказательства во времена всеобщего помешательства!

3

Мы сидим с ним у телевизора и смотрим репортаж о беженцах из Камбоджи. Я познакомился с ним недавно и мы, к удивлению окружащих, быстро сошлись, приходя с разных политических концов к одним и тем же выводам. К удивлению, ибо он - герой майских событий шестьдесят восьмого года, недавний троцкист, маоист, экзистенциалист и еще Бог знает что, а я - исчадие консервативного ада, поклонник давно изжившей себя представительной демократии, да к тому же, что уже совсем непростительно на просвещенном Западе, верующий человек. Согласитесь, симбиоз довольно странный, если не противоестественный.

Я вижу, как искренне, как мучительно переживает он трагедию, которая разворачивается перед нами на экране: бредущие по дорогам толпы человеческих теней, вымершие деревни, агонии крохотных, со вздувшимися животами скелетов, едва обтянутых ссохшейся кожей.

- Какой ужас, - в глазах у него неподдельное страдание, - разве этого мы ждали от них!

- Вот что значит разный опыт, дорогой друг, - срываюсь я, - мы от них, например, ничего другого не ждали. Так было, так есть, так будет. И заметь, господин Пол Пот учился не в университете имени Лумумбы, а у вас в Сорбонне. И учителями его были вы - французские маоисты.

- Они просто не поняли нас, они извратили наши идеи.

- Значит, Сталин это не только восточная монополия?

- Собственно Сталин - да, такая личность могла сформироваться лишь в условиях азиатской ментальности, но мотивы сталинизма в той или иной степени свойственны любому обществу, в том числе и нашему.

- Значит, ты думаешь, что у вас этого не может быть?

- Во всяком случае, в том виде, в каком это происходило у вас.

- А если ты ошибаешься?

- Я уверен в этом…

А в цветном провале телевизора, прямо у нас на глазах, умирают ни в чем не повинные люди.

 

НЕМНОГО О СТАЛИНЕ И СТАЛИНЩИНЕ ВООБЩЕ

Помнится, это было в пятьдесят девятом году, в Краснодаре. Я приехал тогда в этот город для сбора материала к первой своей прозаической книге. По такому случаю местные журналисты и литераторы, мои бывшие газетные сослуживцы устроили в складчину небольшой сабантуй в городской чебуречной, что на улице Красной. В самый разгар застолья перед нами неожиданно выявился небольшого роста лысоватый человек в летней, китайского производства паре и в той же марки сандалиях на босу ногу. Цепкими глазами обегая присутствующих, человек заискивающе, даже с подобострастием улыбался:

- Здравствуйте товарищи, - его заметный акцент был явно западного происхождения, - разрешите?

Пишущая братия раздвинулась, освобождая новому гостю место, нестройно загудела:

- Просим, просим…

Подвыпившие журналисты, каждый по-своему, спешили обрадовать нового собутыльника:

- Ваша корреспонденция с камвольно-суконного комбината сегодня пошла в эфир…

- У нас тоже завтра в номере ваш материал о ленинских субботниках…

- Шеф уже дал „добро" на три ваших информации…

Ко мне доверительно наклонился тогда еще только начинавший, а теперь уже довольно известный в России прозаик:

- Ты знаешь, кто это?

Я пожал плечами.

- Матиас Ракоши…

Меня бросило в дрожь. Пожалуй, именно в тот день, за случайным столом провинциальной забегаловки я впервые всерьез задумался о подлинной природе и сущности диктаторской психологии. Глядя на этого лысоватого заискивающего человека с цепкими, холодной пустоты глазами, я впервые тогда задался вопросом: как, какая сила превращает таких вот, безобидных, на первый взгляд, обывателей, типичных „пикейных жилетов" из полугородских „образованцев" в палачей целых народов, безнаказанно попирающих все Божеские и человеческие законы?

Мне уже тогда доподлинно было известно, что сидящий сбоку от меня и доживающий дни в заштатном городе „страны победившего социализма" пенсионер, пробавляющийся на досуге рабкоровской деятельностью, не только отправил на тот свет десятки тысяч ни в чем не повинных людей, но и зачастую не брезговал лично участвовать в неподдающихся описанию „допросах с пристрастием". (Поговаривали даже, что этот монстр в китайской паре не постеснялся присутствовать при кастрации одного из ближайших своих соратников.)

Отчего, по какой причине, в силу каких обстоятельств все эти „дети разных народов", являясь продуктом разных культур и даже рас, прошедшие различную, порою даже взаимоисключающую школу воспитания так похожи в своей поистине звериной ненависти к ближнему, в своем патологическомстремлении к власти, как таковой, в своей безумной жажде разрушения и распада? Что роднило и до сих пор роднит их - этих, ставших выродками рода человеческого людей: разночинца Ленина и потомственного шляхтича Дзержинского, выходца из земельных буржуа Троцкого и люмпена Ежова, аптекарского ученика Ягоду и безродного мингрела Берию, рафинированного интеллигента Менжинского и профессионального бандита с большой дороги Багирова, и взятых их всех вместе с несостоявшимся грузинским священником, обер-палачом государств и народов Сталиным, а также их сегодняшними последователями от Мао Цзэдуна и Пол Пота до Амин Дады и Матиаса включительно?

Представьте себе мальчика из полунищей грузинской семьи, сочиняющего восторженные, но, к сожалению, дрянные стишки о родине и ее природе, к тому же готовящегося стать священником, и того же, постаревшего на десятки лет мальчика, санкционирующего гибель миллионов людей, не только у себя дома, но и во всех частях света, и при этом кокетливо резонерствующего: „Смерть одного человека - трагедия, смерть миллиона людей - статистика".

Вот уже много лет историки, политологи, писатели, психологи и психиатры всего мира пытаются доискаться до корней этого необычайного феномена. Приводятся десятки, сотни самых, на первый взгляд, неопровержимых доводов и объяснений, но проходит время и живая действительность в терминах конкретных событий вновь и вновь опровергает все эти, сугубо позитивистские построения.

Мне кажется, да простят меня заядлые атеисты, что достаточно убедительное объяснение явлениям подобного рода можно найти только рассматривая проблему с метафизических позиций. В самом деле, давайте задумаемся, почему подавляющее большинство этих, судя по результатам их деятельности и объему их власти, победителей, в плане сугубо индивидуальном и личностном оказывается в конечном счете побежденными собственной судьбой? Первый из них, пожавший, как говорится, плоды трудов своих уже при жизни, умирает беспомощный и почти неподвижный, практически под домашним арестом, и перед смертью, согласно свидетельствам очевидцев, ночами по-волчьи воет на луну от гибельной тоски и невысказанной безысходности. Второй, обложенный со всех сторон собственным страхом, его верный последователь Сталин, обделавшись с ног до головы в заставшем его параличе, кончается за бронированными дверями своего кунцевского кабинета, не в силах дотянуться до сигнального звонка, а прижитые им дети оказываются один несчастнее другого: Яков гибнет на проволоке гитлеровского концлагеря, Василий под забором в Казани, а Светлана вынуждена бежать в Америку. Нынешний же их двойник, выведенный временем по законам убывающего плодородия рабфаковец, никогда не читавший бессмертных трудов собственных учителей, обречен стать послушной куклой в руках своих „верных соратников", а точнее, всей, пришедшей сейчас к власти партийно-государственной олигархии. Наблюдая сегодня, как этот, абсолютно недееспособный старик вынужден участвовать в бессмысленных для него сборищах и церемониях, явно не понимая, где он находится и с кем разговаривает, его становится по-человечески жаль. Ведь даже с точки зрения самой системы он давно заслужил спокойной старости и отдыха. Но в том-то и дело, что никто из них никогда не являлся и не является действительным хозяином положения, вождем, диктатором в традиционном понимании этого слова. Каждый из них лишь номинальное, так сказать, персонифицированное обозначение системы, - системы глубоко мистического происхождения, где нет победителей, где все только жертвы и побежденные, несмотря на свое социальное или правовое положение в общей структуре.

Единственным из них, кому Провидение или Судьба, назовите, как хотите, явила милость, оказался Никита Хрущев, которому были дарованы несколько лет, чтобы в стороне от властительной суеты подумать, что называется, о времени и о себе. Многое, говорят, пересмотрел на вынужденном досуге бывший диктатор и не без пользы для долго грешившей, но и не чуждой добрым порывам души: за многое осудил себя, помирился с бывшими врагами (и те простили его!), стал задумываться о Боге. Но может быть и дано это было ему свыше именно за то, что нашел он в себе мужество вернуть свободу тысячам и тысячам оставшимся в живых от долголетнего террора узникам.

Некоторые, в особенности из недавних коммунистов, долгие годы молчаливо разделявшие со своей „родной партией" все ее гнусности и преступления, спешат свалить теперь все на голову одного человека, торопливо забывая свое личное соучастие в его кощунствах, а оказавшись на Западе, задним числом сочиняют для розовых газетенок легенды о своем героическом сопротивлении сталинскому режиму и при этом поучают окружающих „терпимости" и „плюрализму".

Иные же, наиболее бойкие и сообразительные из „борцов", доходят до того, что громогласно оповещают человечество о наступлении эпохи либерализации, эре „голубей", периоде демократизации в Советском Союзе. По неизжитой партийной глупости это делается или по трезвому расчету, покажет будущее, но нельзя не согласиться с выдающимся скульптором современности Эрнстом Неизвестным, написавшим по этому поводу в двадцать первом номере „Континента":

„… олигархия функционеров - конечно, не движение к демократии, как многим хотелось бы. Ведь сталинизм - это не просто прихоть или ошибка Сталина. Это исторически сложившаяся ситуация, при которой функция управления такова, что кардинальные изменения изнутри аппарата невозможны. Конечно, сейчас один функционер не может схватить и бросить в застенок другого, но все вместе они могут это сделать с кем угодно; и если не всегда посадить, то заставить эмигрировать или умереть. Терроризм продолжается, просто личный терроризм Сталина заменен терроризмом машины, где, по существу, нет личностей и даже нет мозгового центра в том смысле, как принято об этом думать. Таким способом согласуются единство и безопасность, мечта современного аппарата власти. Поэтому так стабильна, так неизменяема эта система. Амеба, у которой жизненные центры - везде и нигде".

Сталин, сталинщина, сталинизм не есть результат деятельности одного, даже такого предельно падшего человека, как Иосиф Джугашвили. Это, как я уже говорил выше, лишь персонификация всей системы в целом, в преступлениях которой каждый из нас прямо или косвенно, но соучаствовал.

И это относится не только к нам, людям, выросшим в условиях тоталитаризма. В никак не меньшей степени долю ответственности за прошлое, а порою и настоящее несут и многие западные представители. Разве Джон Рид, рассказывая американскому обывателю „объективные" байки о большевистском перевороте, не соучаствовал в преступлении? Разве Анри Барбюс или Ромен Роллан, умиляясь „железной воле" советского генсека, не виновны в крови тысяч и тысяч погибавших тогда, как говорится, „ни за что ни про что" в подвалах ГПУ и на лагерных лесосеках? И разве только один Налбандян писал портреты ,.великого вождя всех времен и народов"? А Пикассо? Или только лишь „Правда" пишет сегодня о „выдающихся успехах" социалистической системы? Полистайте-ка вполне респектабельную „Монд", „Цайт", „Штерн", а еще лучше „Коррьере делла сера".

Нет. Без искреннего осмысления этой горькой очевидности, без осознания собственной вины за все происходившее и происходящее как в нашей стране, так во всем тоталитарном мире, мы никогда не поймем и не изживем из нашего бытия той смертельной для человечества болезни, имя которой - Сталин и связанное с ним - этим понятием - вековечное Зло.

2

На большом собрании в Лондоне выступает член парламента - лейборист, только что вернувшийся из Польши. По его словам в этой стране царит мир и благоденствие.

- Признаться, - набожно умиляется он, - я поражен той дисциплиной и порядком, которые наблюдаются в Варшаве, нам надо многому у них учиться.

Реплика из зала:

- А вы сами хотели бы там жить?

- Я - нет, - не моргнув глазом парирует этот поклонник общественной гармонии, - но для поляков это хорошо.

Вот так, дорогие братья-славяне!

 

МАРТИРОЛОГ ИЗГНАНИЯ

1

Покончила собой Лена Титова. Трагическое событие это прошло почти незамеченным в мутном кипении эмигрантских страстей вокруг собственного пупа и дележа весьма сомнительных литературных лавров.

А я вспоминаю московскую квартиру Титовых на Васильевской, где, начиная со второй половины дня, заваривалась шумная круговерть диссидентского братства. Трудно назвать сейчас человека из этой среды, который бы не побывал в этом гостеприимном доме, где для всякого гостя находилась рюмка водки и душевное слово. Не раз заглядывал сюда и далеко не падкий на новые знакомства Александр Солженицын.

Меня привел к ним Володя Буковский чуть не перед самым своим арестом, и с тех пор я стал здесь частым гостем. Дом Титовых по праву считался штаб-квартирой демократического движения, где всегда можно было узнать самые свежие политические новости, получить достоверную информацию об арестах и внесудебных преследованиях, установить контакты с иностранными корреспондентами. И хотя все здесь давным давно прослушивалось и проглядывалось со всех сторон, никто в словах и жестах не стеснялся, эйфория близкой победы брала в нас верх над осторожностью и чувством самосохранения. И чего, казалось, нам было скрывать, в самом деле, мы шли „на вы" с открытым, как говорится, забралом!

Их выталкивали из страны открыто, нагло, не стесняясь в методах и средствах. Буквально вымогали у них заявление, обещая пренебречь любыми формальностями и без задержек выдать визу.

Только оказавшись на Западе, я понял причину их неожиданной широты: в отличие от нас они-то доподлинно знали, какой прием ожидает на Западе людей с позицией и мировоззрением Титовых. И не ошиблись в своем чисто профессиональном расчете: от новичков отмахнулись, как отмахивались от всех им подобных на протяжении последних шестидесяти лет, а услужливые носороги доделали дело, оттеснив непрошеных гостей на обочину общественного внимания, где они и прозябали последние годы в безвестности и забвении.

И как результат: одной - петля, другому лабиринты дурдома.

2

Следом Анатолий Якобсон. Та же судьба, та же тоска, та же петля. Блестящий критик и эссеист, он покинул раздавленную Россию, чтобы обрести новую родину на Земле обетованной, но сердце его продолжало болеть русской бедой и русскими болями.

„Когда государство расправляется с людьми - это политика, - писал он. - Когда человек хочет препятствовать этой расправе - это не политика". К сожалению, это не так для тех, кто расправляется или собирается расправляться: всякое сопротивление своим палаческим инстинктам они расценивают именно, как политику, притом общественно и уголовно наказуемую. И вскоре по прибытии на Запад он убедился в этом на собственном горьком опыте.

И сделал из этого опыта единственный для себя вывод, который стоил ему жизни.

3

Сначала я позволю себе процитировать самого себя и приведу выдержку из своего романа „Прощание из ниоткуда" о памятной для меня встрече весной пятьдесят первого года. Тогда, освободившись из лагеря, я бродил по Москве в поисках работы и хлеба.

„Вот тогда-то, на углу улицы Горького и Моховой, у парадного подъезда гостиницы „Националь", среди пестрого, но жалкого в своих претензиях многолюдья Влад и отметит памятью идущего мимо него человека с щегольской тростью под мышкой. Высокий, в роскошных усах красавец, в светлом пальто, с ухоженным нимбом вьющихся волос, он двигался сквозь толпу, словно гость из мечты, посланник Шехерезады, видение иного, нездешнего мира, и благоухание его холеной чистоты тянулось за ним наподобие тончайшего шлейфа. О, как он был красив!

Вы еще встретитесь, Саша, вы еще встретитесь, Саша Галич, но только почти через двадцать лет, в другой обстановке и при других обстоятельствах, и, надо надеяться, оба пожалеете, что этого не случилось раньше!"

Встретившись и подружившись почти через четверть века, мы действительно пожалели об этом. Во всяком случае, я. В Галиче поистине сочетался чеховский идеал человеческой красоты: „и душа, и лицо, и одежда". Его глубоко укорененный и поразительно естественный артистизм сказывался во всем: в быту, в творчестве, в отношении к людям. Всякая дисгармония, касалось ли это этики или эстетики, вызывала в нем мучительное страдание. Мне кажется, что именно это качество его души и характера в конце концов привело этого чистого артиста, поэта, певца в ряды нашего демократического движения. Чуткое к несчастьям „униженных и оскорбленных" сердце Александра Галича не могло спокойно выносить того надругательства над Совестью Человека, которое безраздельно властвует в его стране. Долгим и непростым был путь этого художника от невинных комедий и остроумных скетчей до песен и поэм протеста, исполненных пафоса гнева и боли, от респектабельного положения в официальном Союзе писателей до жизненно опасного членства в Комитете Прав Человека, возглавленного в те поры Андреем Сахаровым, с которым Галича до конца жизни связывала самая сердечная дружба. Но тем значительнее и выше прозревается нам сейчас его высокая судьба.

Затравленный на родине, он верил, что здесь в мире свободы и творческого поиска его оценят, поймут, примут. Но после одного из первых же его выступлений на Западе некая розовая бельгийская газетенка поспешила написать:

„Противно смотреть, как этот, страдающий одышкой от ожирения буржуа взбирается на сцену, чтобы проговорить хриплым голосом под гитару свои пропагандистские побасенки".

В конце концов у него нашлись благодарные слушатели и много: в Италии, во Франции, в Америке. Но было уже поздно, нелепая гибель стояла у него на пороге.

Мне трудно еще представить, что я уже никогда не увижу его, не перемолвлюсь с ним обязательным ежедневным словом, не зайду ненароком к нему в гости: так нелепа, так внезапна, так непостижима для меня его смерть.

К счастью, поэт не умирает вместе со своей плотью, эхо его души продолжает жить в нас, и чем отзывчивее, чем ранимее была его душа, тем продолжительнее и объемней звучит в нас это эхо.

Сегодня утром моя дочь, крестница поэта, которой еще нет и трех лет, улавливая с присущим детям вещим чутьем что-то недоброе, грустно лепетала из его цикла о Януше Корчаке: „Тум-балалайка, тум-балалайка…". И я вдруг подумал, что моя встреча с ним продолжается, и я снова не говорю ему „прощай", я говорю ему „до свидания".

- До свидания, Саша!

 

ПО КОМ ЗВОНИТ КОЛОКОЛ?

1

Мне рассказывает моя парижская знакомая кинематографистка польского происхождения:

- Задумала предложить одной американской телекомпании фильм о диссидентах. Добилась приема у ее вице-президента. Захожу, а у него на столе вместо фотографии любимой женщины или детей бюст Ленина красуется. Ну, точь в точь, как у секретаря Львовского обкома партии, перед которым когда-то, еще будучи западноукраинской комсомолкой, я отчитывалась за свои антипартийные ошибки. Какие уж тут, думаю, диссиденты, повернулась и ушла.

Вот что значит - мирное сосуществование!

2

Она же:

- За два дня до выборов во Франции встречаю одну бывшую коммунистку, недавно переменившую свой красный колер на розовый. „Рада видеть, - все в ней ликует от переполняющего ее злорадства, но должна вас огорчить: через три дня мы вас начнем, - она согнула указательный палец, как бы нажимая спусковой крючек, - та-та-та-та!"

Попробовал бы сказать это кому-нибудь какой-нибудь так называемый правый!

3

Итальянский кинопродюсер коллеге из Советского Союза:

- Солженицын? Упаси, Боже. Даром не нужен. Я не самоубийца и не собираюсь терять советский рынок. В свое время я совместно с ними сделал ленту „Семечки". Панорамные съемки, огромные массовки и все это мне ничего не стоило, а прокат с лихвой покрыл мои издержки и принес фантастическую прибыль. А что мне даст постановка этого Солженицына? Одни неприятности и саботаж в прокате. Нет уж, увольте!

Долго ли ему еще придется подсчитывать барыши от делового флирта с Москвой, над этим он, видно, старается не задумываться.

4

Как сообщает мне мой американский друг, мне оказана большая честь, меня приглашают на редакционное совещание весьма влиятельного в США еженедельника.

В просторном зале за обеденным столом собрался цвет американской публицистики по проблемам России и Восточной Европы. Стараясь быть сдержаннее и точнее, рассказываю им о преследованиях, арестах, цензуре в Советском Союзе. Слушают внимательно, кивают головами, сочувственно перешептываются. Но вот начинаются вопросы:

- Как вы относитесь к подслушиванию телефонных разговоров в Америке со стороны це-эр-у?

- Что вы можете сказать о вмешательстве американской разведки во внутренние дела Чили?

- Каково ваше отношение к проблеме цветного населения в нашей стране?

- Знаете ли вы о зверствах американской военщины во Вьетнаме?..

За тысячи миль от советских застенков, гебистских надсмотрщиков и цензуры, в самом открытом обществе мира я снова слышу все тот же птичий язык лозунгов и пропагандистских клише, будто это происходит на партсобрании в Московском отделении Союза писателей СССР.

5

Французский издатель молодому русскому автору:

- У нас, конечно, свобода, месье, но все-таки вы того… без излишних резкостей или обобщений… Представьте себе, что они завтра будут здесь.

Этот уже готов.

6

Вернувшаяся из Москвы французская журналистка рассказывает в русской компании о том, как ее обыскивали на таможне аэродрома Шереметьево:

- Вы представляете, они раздели меня до белья и перещупали всю одежду до нитки!

Старая советская зэчка, оттянувшая на сибирских лесоповалах чуть не пятнадцать лет, спрашивает ее со спокойным вызовом:

- А на гинекологическое кресло вас при этом сажали?

Та пренебрежительно пожимает плечами:

- Ну, это не для белых людей, это - для вас.

Мадам слывет во Франции большой демократкой. Борется в газетах с расизмом и дискриминацией.

7

В один из пермских лагерей, по недосмотру администрации прошел номер журнала ЮНЕСКО „Курьер" с опубликованной в нем Декларацией прав человека. Когда на очередном политзанятии какой-то дотошный заключенный попытался сослаться на этот документ, офицер-воспитатель, не задумываясь, ответил:

- Это не для вас написано, а для негров.

Как видите у французской интеллектуалки и советского вертухая одинаковая психология, что называется, родство душ. Прямо плакать хочется от умиления.

 

РАЗМЫШЛЕНИЯ У ТЕАТРАЛЬНОГО ПОДЪЕЗДА

Окончание

1

И вот, с год спустя, я снова на премьере его пьесы. На этот раз шел спектакль „Урок французского языка для американских студентов". Одна за другой чередуются не связанные, на первый взгляд, сценки и только где-то к концу первой половины действа зритель начинает улавливать знакомые уже по прежним ионесковским пьесам мотивы: „Носорогов", „Лысой певицы", „Лекции", „Кресла", „Человека с чемоданом".

И мы постепенно осознаем, что это снова о том же: о гибели всего человеческого в человеке, о распаде его корней и связей с окружающим миром, об отрыве его от своего Творца, и, если уж договаривать до точки, о его близком конце вообще. Для зрителя здесь знание языка более, чем необходимо, ибо все в пьесе построено на виртуозной вязи диалога со смысловыми и семантическими подтекстами, где каждое слово, междометие, пауза имеют огромное, подчас решающее в понимании происходящего на сцене значение.

И все же к концу спектакля, несмотря на языковой барьер, еле-еле преодолеваемый мной с любезной помощью французской спутницы, я вместе со всеми проникаюсь очищающей беспощадностью автора, без обиняков бросающего нам в лицо правду о нас самих.

Выходя из театра, я, словно рыба выброшенная на песок, жадно глотаю ртом ночной воздух парижской осени: мир вокруг кажется пустым и бездомным, как после очередного потопа, хотя я чувствую, это катарсис, за которым, пусть едва еще только различимое, но что-то открывается.

Сам Эжен Ионеско говорит об этом так:

„Я думаю, что сейчас уже не достаточно сарказма, тяжелого сарказма, от которого смех часто холодеет на губах. И я обязан становиться все более и более патетическим. Мне повезло - или не повезло - и я никогда не был на каторге, поэтому то, что я могу о ней сказать, будет менее глубоко, менее исторично, чем у свидетелей каторги. Но это не значит, что я не могу говорить о несчастьи других - наша история все больше и больше становится ожиданием жалости и милосердия".

В своем творчестве, как, впрочем, и в жизни, Эжен Ионеско хирургически жесток и нелицеприятен, но это его врачующий метод для того, чтобы призвать нас к Мужеству и Сопротивлению.

И в этом его величие.

2

Профессор по совместительству или, так сказать, пушкинист-смежник. Похож на резиновую копию самого себя. Резиновость эта как бы проступает в нем изнутри: резиновая походка, резиновый взгляд, резиновые, всегда по обстоятельствам, слова:

- Я диссидент по несчастью, меня не поняли, у меня нет претензий к советской власти, мое сердце с угнетенными всех стран, моя лояльность социализму общеизвестна…

Правда, свою лояльность социализму он подтверждает не деятельностью на благо „угнетенных", а инсинуациями в эмигрантской среде и печатными доносами на инакомыслящих. Видно, все еще надеется, что бывшие хозяева наконец-таки поймут и оценят его верноподданническое сердце.

Наблюдая за его стараниями, невольно впоминаешь зализанного этим профессором Пушкина: „В журнал совсем не европейский, над коим чахнет старый журналист, с своею прозою лакейской взошел болван семинарист".

Письмо в редакцию „Континента":

„Я не хочу больше подписываться на ваш журнал. Я старый политический эмигрант и антикоммунист, но для меня дорога Россия и мне стыдно читать, как вы ругаете наших ребят, которые погибают сейчас в Афганистане…".

Видимо, у нас с автором письма разные понятия о стыде. Мне почему-то стыдно сейчас, как за него, так и за „наших ребят", которые безропотно умирают в эти дни на афганских дорогах.

О нем я уже поминал. Нобелевец. Голубь мира (да, да, нобелевец, вы не ошиблись господин по совместительству профессор!). Любитель выпить без закуски и женщин без особых претензий (да, да, тот самый, вы помните, госпожа „рядовая гражданка" ФРГ Шмидт!). Возвращаюсь к нему еще раз, вопреки вашим предостережениям и советам. Что поделаешь, упрям и несговорчив злобствующий шовинист Максимов!

Горят от советского напалма живые факелы в Афганистане…

- Это незначительный эпизод, - не моргнув хмельным глазом, вещает он журналистам, - от таких мелочей не должен страдать детант.

Бьют сапогами по глазам жену великого Сахарова, а заодно и самого академика, чтоб неповадно было…

Не моргнув тем же глазом, отшивает диссидентских заступников русского мученика:

- В настоящее время я не могу выступить в защиту вашего друга Андрея Сахарова…

Причем, не уточняет, когда же все-таки сможет.

Глядя на него, так и хочется процитировать частушку времен гражданской войны: „Ты скажи-ка, га…" Но, впрочем, нет, не процитирую, а то ведь и впрямь разорвут меня на мелкие части наши собственные „профессора" из литературных прихожих.

Интервью министра, ведающего вопросами спорта, по французскому телевидению:

- Мы не в праве бойкотировать Олимпийские игры, ибо спорт и политика несовместимы.

Вопрос журналиста:

- Тогда почему же вы совсем недавно не разрешили команде регбистов Южной Африки въехать на территорию Франции?

Министр абсолютно невозмутим:

- Но ведь в этой стране процветает расизм!

Видимо, напалмовый ливень на дорогах Афганистана этот политический переросток считает профилактическим душем во имя расового и классового сближения!

Она полна пафоса и протеста. В ее гневных глазах неподдельные слезы:

- Вы понимаете, они убивали их у всех на глазах, прямо на футбольном поле стадиона, этому нет оправдания! Грязная клика Пиночета должна быть сметена с лица земли, это наш долг - долг современных интеллектуалов!

Я готов немедленно разделить ее пафос и ее протест: никому не дано убивать людей без суда и следствия. Я спешу заверить собеседницу, что в любое время дня и ночи я и мои друзья готовы к совместной борьбе против чилийских преступников. Но я пришел к ней не только как к известной французской интеллектуалке, а как к товарищу по несчастью изгнания: моя собеседница литовского происхождения, в сороковом году ее отец, будучи тогда одним из министров национального правительства, едва унес ноги из родной страны, оккупированной „доблестной Красной армией."

- Вы правы - надо бороться против всякого насилия, где бы оно ни поднимало голову. Вы же знаете, что в Советском Союзе…

Она даже не дает мне договорить. От прежних слез не остается и следа. Голос ее сух и размерен, словно скрип камерной двери:

- Это совсем другое дело, в Советском Союзе насилие совершалось, - здесь она делает заметное ударение на прошедшем числе, - во имя общечеловеческих идеалов…

И поди, докажи этой мученице прогресса, что не чилийская солдатня топчет землю ее родины, что не чилийская хунта забивала насмерть, расстреливала без суда и следствия, гноила и гноит на сибирских лесоповалах лучшую, чистейшую часть ее родного народа, что не генерал Пиночет грозит сегодня и, если вспомнить Анголу, Эфиопию или Афганистан, уже осуществляет угрозу навязать с помощью напалма эти свои идеалы всему миру. Она все равно не услышит, ибо она собирается провести свой очередной отпуск именно в Литве. Там ее хорошо принимают. Интересно, за какие заслуги?

А эта только что вернулась оттуда, где была в первый раз в жизни. От ее вчерашнего энтузиазма остался только горький дым воспоминаний. На вопрос о ее впечатлениях от поездки отвечает растерянно и коротко:

- У нас нужно мужество, чтобы бороться, у вас нужно мужество, чтобы жить.

Цитата из западногерманской профсоюзной газеты „Металл" от 3-6 февраля 1980 года:

„Каждый день мы читаем в реакционных газетах о гибели тысяч „героических борцов за свободу Афганистана" и видим по телевидению так называемых афганских беженцев. Все это рассчитано на то, чтобы создать в мире атмосферу военной истерии. Только верность политике детанта, проводимой блоком социал-демократической и либеральной партии Федеративной Республики Германии может быть единственной альтернативой „холодной войне".

Вот что значит свобода, пиши, чего хочешь - в психушку не посадят и в ГУЛаг не пошлют.

 

ПОВТОРЕНИЕ ПРОЙДЕННОГО

1

Как вас теперь называть, господин Симес?

Прежде всего, цитирую:

„Американские средства массовой информации придерживаются мнения, что группа была создана для наблюдения за соблюдением Советским Союзом условий Заключительного акта, принятого в Хельсинки, и ее члены подверглись несправедливому преследованию за законную деятельность. Факты, однако, несколько иные. Во-первых, члены группы почти целиком вышли из рядов диссидентов. Во-вторых, группа не проявила решительно никакого интереса к наблюдению за соблюдением положений первой и второй „корзин", касающихся безопасности и экономических вопросов, в чем особенно заинтересовано Советское правительство. Как и подобает диссидентам, ее члены занялись только третьей „корзиной". В-третьих, ряд заявлений группы показывает - ее цель отнюдь не только в том, чтобы содействовать выполнению Заключительного акта, а в том, чтобы дискредитировать за рубежом советский режим. Больше того, тон заявлений, документов группы был в ряде случаев полемическим и враждебным к власти…

Отнюдь не небесполезно спросить, как бы реагировало большинство американцев, если бы в США объявилась группа диссидентов, притворяющихся, что заняты-де наблюдением за соблюдением Заключительного акта, а ограничили свою деятельность только нарушениями прав человека в США, взяв на вооружение в качестве основного метода работы обращение к иностранным правительствам, включая недружественные… Члены такой группы встретились бы с крайней враждебностью в США. Некоторые из них стали бы объектом тщательного расследования со стороны ФБР и столкнулись бы с трудностями, если бы попытались поступить в государственные учреждения…

Итак, в действительности группу наблюдения за соблюдением хельсинкских соглашений в СССР привлекли к ответственности отнюдь не за эту деятельность. Учитывая состав группы и характер ее заявлений, следует указать - ее цели были много шире. На деле группа стремилась подорвать позиции СССР на международной арене… Диссиденты бросили вызов коренным устоям советского строя".

Откуда это? Из „Правды"? „Литературной газеты"? „Коммуниста"? Нет, дорогой читатель, это из сборника „Советская угроза: миф или реальность", выпущенного Американской академией политических наук. Автор - новый эмигрант из России Д. Симес, директор отдела исследований СССР центра по изучению стратегических и международных вопросов Джорджтаунского университета. Во всяком случае, так его рекомендует известный погромщик Н. Яковлев (неоднократно шельмовавший в советской печати Сахарова и Солженицына) в своей книге „ЦРУ против СССР", опубликованной в минувшем году издательством „Молодая Гвардия". „Товарищ Яковлев" делает вид, будто ему неизвестно, что упомянутый Симес по железным советским стандартам является „отщепенцем", „сионистом", „предателем родины", покинувшим страну по израильской визе. „Товарищ Яковлев" цитирует „господина Симеса", как солидного американского ученого, объективно рассматривающего обсуждаемую проблему. Благо, фамилия редкая, как говорится, импортного происхождения.

Тем не менее, в приведенной цитате что ни слово, то - ложь. Автор прекрасно знает, что в условиях тоталитарной страны у общественности нет никакой возможности проверять выполнение решений, „касающихся безопасности и экономических вопросов". Автор намеренно в лучших традициях советской пропаганды, подменяет понятие „объективная информация" компрометирующим словечком „дискредитация". Автор также отлично осведомлен, что в США вот уже несколько лет существует группа по наблюдению за выполнением Хельсинкских соглашений и занимается эта группа исключительно „третьей корзиной", не встречая при этом никакого противодействия со стороны ФБР или препятствий при поступлении на государственную службу.

(Лучший пример тому - сам господин Симес, который, занимаясь на территории США систематической просоветской пропагандой, успел подвизаться здесь и на государственной службе.)

Меня не удивляет наличие подобного рода „советологов" в среде нашей эмиграции (выглядело бы странным, если бы их не было), меня удивляет только, почему в „самой свободной прессе мира" так велик спрос именно на эту публику, откровенно представляющую за рубежом интересы „товарищей Яковлевых" и их более высокопоставленных хозяев?

Что ж, в демократическом мире печать свободна от всего, даже от ответственности и имеет право на все, даже на непробиваемую глупость, но эмиграция, в силу своего горького опыта, уже не имеет права ни на то, ни на другое. Эмиграция, наконец, может позволить себе мужество назвать вещи подлинными именами, ибо, как говорят у нас на родине:

- Страна должна знать своих… „героев".

Итак: Дмитрий Симес!

2

Не успели еще отзвучать бесславные фанфары в честь закрытия летних Олимпийских игр в Москве, еще раз „подтвердивших неувядаемое превосходство социалистической системы над капиталистической", как гданьские рабочие, пренебрегая „величайшими благами этой системы", потребовали от „народного правительства" соблюдения своих элементарных прав, записанных в собственной конституции, чем несколько омрачили почти идиллическую концовку пропагандистского спектакля в столице „родины трудящихся".

Но, как и следовало ожидать, вместо того, чтобы поддержать тех, кто не хочет больше прозябать в социалистическом раю, то есть самих польских рабочих, западные лидеры мгновенно поспешили на помощь обанкротившемуся правительству с миллионными кредитами наперевес. И кого вы только не найдете в этой постыдной гонке. Как говорится, дети разных народов и политических убеждений: от чадолюбивого баптиста Картера до одного из вождей международного рабочего (рабочего!) движения Гельмута Шмидта. Спешат в самых лучших олимпийских традициях, стараясь не уступить друг другу на финише!

- Мы хотим помочь польскому народу, - вопят они в лакейском экстазе, - преодолеть экономические трудности!

Полно, господа, дураков нет, нормальные люди давно научились отличать „экономическую помощь" от соучастия в экономическом удушении народов. В том числе и польского…

3

Жизнь на земле становится, как в лесу: чем дальше, тем страшнее. И ничего - привыкаешь. Уже никого не удивляет, что Совещание по безопасности в Европе созывается в самой „независимой" европейской стране - Финляндии, Конференция неприсоединившихся государств в самой „нейтральной" - на Кубе, а Олимпийские игры, провозглашенные во имя мира и взаимопонимания между народами в самой „пацифистской" - в СССР. Остается еще созвать всемирный симпозиум по Правам Человека в естественной среде питомника для крокодилов и на современной цивилизации можно будет поставить точку.

Разговор двух беженцев:

- Куда собрался?

- В Австралию.

- А зачем?

- Посмотрю, как там и - дальше.

К сожалению, дорогие современники, дальше некуда.

 

ПРОЩАНИЕ ИЗ НИОТКУДА

Большая часть изгнанных или вынужденно покинувших родину современных русских писателей живет на Западе не более пяти-шести лет, но и за это короткое время многие из нас убедились в тщетности наших, в недавнем прошлом радужных, надежд на своих здешних собратьев и коллег по призванию и профессии. Правды ради надо сказать, что мы встретили здесь мастеров культуры, солидарных с нами в нашем повседневном сопротивлении тоталитаризму, людей, силой своего интеллекта и таланта прозревающих всю беспрецедентную в истории человечества опасность, нависшую над миром, и с огромным мужеством отстаивающих свои убеждения.

Но будем смотреть горькой правде в глаза, их - этих людей - среди западной интеллигенции, к сожалению, меньшинство. Большинство же, ослепленное социальной нетерпимостью, с мышлением, заклишированным сомнительными постулатами рутинной доктрины девятнадцатого века, а то и просто демагогически спекулирующее на модных политических веяньях, встречает в штыки каждое наше слово или начинание.

Вот уже почти шестьдесят лет продолжается зверское избиение русской интеллигенции. Почти шестьдесят лет нас расстреливают, гноят в лагерях и тюрьмах, заживо хоронят в психиатрических застенках, или, в лучшем случае, изгоняют из страны. У меня не хватило бы никакого места, чтобы привести здесь весь мартиролог великих жертв этой кровавой вакханалии, от Бабеля и Ахматовой до Пастернака и Галанскова.

Но определенная и, прямо скажем, с большим общественным весом часть западной культурной элиты неизменно бубнит, что колбасы на Востоке становится все больше и расцветка ситца все разнообразнее. И за примерами недалеко ходить, стоит только познакомиться с многоименным набором высказываний о Советском Союзе - от Бернарда Шоу до Жан-Поля Сартра.

Нас часто упрекают в том, что мы-де не стараемся понять злободневнх проблем Запада: несправедливости распределения материальных благ, инфляции, безработицы, неоколониализма. Смею вас заверить, что все мы очень близко принимаем к сердцу каждую из этих проблем. Но я позволю себе здесь одно житейское сравнение. Ваши проблемы - это проблемы человека, страдающего от морской качки.

Есть такие проблемы? Несомненно есть, причем очень тяжелые, и они требуют своего разрешения. Но наши проблемы - это проблемы утопающих в открытом море, безо всякой надежды на спасение. Судите сами, какие из этих проблем тяжелее и неотложнее, тем более, что если события будут развиваться в том же, как и сейчас, направлении, то наши сегодняшние проблемы станут вашими завтрашними проблемами. И тогда уж действительно никто и никому не сможет помочь.

Но если худшее все же случится и демократии суждено погибнуть, мне хотелось бы уже сейчас обратиться к тем своим коллегам по профессии, которые сегодня, разжигая национальную и расовую ненависть и подменяя серьезный общественный разговор крикливой социальной демагогией, подрывает самые основы свободного мира: когда придет ваш черед, не кричите перед расстрелом или отправкой на этап, что вас обманули. Нет, вы жаждали быть обманутыми, хотя мы вас предупреждали. И наша совесть перед вами чиста!

 

ЭПИЛОГ

Итак, я заканчиваю. Мне остается только последовать ценному указанию моей корреспондентки М. Розановой, письмо которой приводилось мною выше, то есть:

1. Публично извиниться.

2. Остановить эту публикацию.

3.Не пытаться печатать рукопись в „Континенте".

Отвечаю по пунктам:

1. С извинениями подожду.

2. Непременно опубликую.

3. В том числе и в „Континенте".

В конце концов, я - оптимист. А засим: адью!

 

АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЙ ЭТЮД

Родился пятьдесят лет назад в Москве, в семье рабочего салицилового завода, в Сокольниках. Мать - Федосья Савельевна Самсонова - была служащей коммунхоза: секретарем, делопроизводителем, экономистом.

До ухода из дома успел закончить четыре класса 393-й московской общеобразовательной школы. Бродячая юность несколько раз прерывалась краткосрочными „остановками" в детприемниках (Славянск, Батуми, Кутаиси, Тбилиси, Ашхабад, Ташкент) и колониях (Кутаиси, Ашхабад, Ташкент, Шексна), откуда, как правило благополучно (кроме Шексны), бежал. Из горького опыта пребывания в детских исправительных учреждениях, унифицированных по системе Макаренко, вынес твердое убеждение, что всякая, даже самая заманчивая система, оказываясь в руках фанатичных апологетов, становится орудием преступления. Ничего более жуткого ни до, ни после мне уже переживать не приходилось, хотя и впоследствии жизнь не баловала меня райскими кущами. Шестнадцати лет от роду получил семь лет и после недолгого ожидания в Таганской тюрьме, отправлен по этапу в Шекснинскую детскую трудовую колонию, из которой вскоре пытался бежать, но был схвачен, а затем, в бессознательном уже состоянии, передан на экспертизу в Вологодскую областную психиатрическую больницу, признан здесь невменяемым и сактирован, как говорится, вчистую.

Если не считать учебы урывками во время пребывания в исправительных заведениях, получил в основном образование книжное, откуда и вынес свою нравственную программу, обогащенную затем жизненным опытом. Вместе со справкой об освобождении получил свой первый, правда с режимным ограничением, паспорт и справил восемнадцатилетие. Сразу же завербовался на Крайний Север, где работал в проектной экспедиции знаменитой „Мертвой дороги" рабочим-изыскателем на Таймыре, заведующим клубом речников в Игарке. Затем, имея за плечами некоторый строительный опыт, был каменщиком и штукатуром в Туле, Красноярске, Кемерове. С пятьдесят второго года - на Кубани: подсобник на кирпичном заводе, прицепщик в колхозе, культработник, газетчик. В качестве последнего изъездил практически всю страну.

Отец мой - крестьянин деревни Сычевка, Тульской области, откуда в призывном возрасте, в 1920 году, был взят в Красную армию, где вступил в партию. После демобилизации домой не вернулся, подавшись вместе с молодой женой в Москву. Здесь активно включился в политическую жизнь, примкнув к рабочей оппозиции. После выдворения Льва Троцкого из СССР несколько раз арестовывался, но окончательно осужден на заключение лишь в тридцать третьем году. В тридцать девятом оказался одним из „счастливчиков", освобожденных в связи с падением Ежова. До самого начала войны работал грузчиком на шахте в родных местах. Двадцать второго июня 1941 года записался добровольцем на фронт, где вскоре и погиб.

Крайняя семейная нищета, обусловленная ежедневной борьбой за существование, не располагала нас к сердечной доверительности и наверное поэтому сколько-нибудь прочной душевной близости с матерью у меня так и не возникло. Тому способствовало и наше с нею природное упрямство. Наибольшее влияние на мое формирование оказал дед по материнской линии, потомственный железнодорожник Савелий Ануфриевич Михеев, с которым я провел значительную часть детства.

Первое стихотворение написал в восьмилетнем возрасте и впоследствии занимался сочинительством почти беспрерывно. Из того, что попадалось под руку, увлекался Горьким и Леоновым. С духовной зрелостью пришла и заполнила меня целиком любовь к Достоевскому и преклонение перед ним. Мне близки его неистребимая „милость к падшим", его нравственная последовательность, его неприязнь к делению общества на правых и виноватых. Поднятая им проблематика может служить неисчерпаемым кладезем для любого писателя нашего времени. В литературной среде своего поколения я с самого начала оказался изгоем, пасынком. Меня мало волновали вопросы, занимавшие в те времена моих товарищей по перу: извращения в сельском хозяйстве, драма доморощенных битников, культ личности. Отсюда - полное непонимание в окружающих, а зачастую (особенно в отношении к моему религиозному поиску) - и откровенная насмешка. Мне хотелось сразу же „во всем дойти до самой сути", нащупать истоки процесса, раздирающего общество, выявить для себя историческую концепцию. Удалось ли мне это, судить читателю.

Версия о покровительстве глубоко чтимого мною Константина Паустовского несколько преувеличена. Его роль в моей судьбе ограничилась привлечением меня к участию в сборнике „Тарусские страницы". Впоследствии же я с ним более не встречался. Вокруг него в основном группировались его бывшие слушатели по семинару в Литературном институте: Борис Балтер, Лев Кривенко, Бенедикт Сарнов и другие.

Вскоре после выхода романа „Семь дней творения" на Западе я был исключен из Союза писателей СССР, о чем никак не сожалел. К этому времени у меня уже печатался за границей роман „Карантин" и заканчивалась работа над „Прощанием из ниоткуда". По традиции считаю, что всю литературную жизнь пишу одну книгу, только инстинктивно рассеченную на отдельные периоды, связанные с тем или иным душевным и духовным поворотом.

Выехав на Запад, долго не мог прийти в себя, ошеломленный здешней политической и социальной суетой, в которой и сам принял посильное участие. Сначала весь ушел в организацию журнала, ездил, выступал, собирал вокруг нового дела людей и средства. Но постепенно внутреннее равновесие восстановилось, возвращались языковая память, профессиональный навык, тяга к собственной работе. В конце концов, шаг за шагом, медленно и со срывами родилась тема „Ковчега для незваных", вылившаяся затем в мою первую зарубежную книгу.

К настоящему времени выпустил в свет шеститомное собрание сочинений, которое, впрочем, не вызвало в нашем подлунном мире ни особого интереса, ни волнений, зато сочиненная между делом „Сага о носорогах" - более или менее сносный памфлет на двадцать страниц - подняла целую бурю не только в пахучей заводи третьей эмиграции, но и в определенных западных кругах, в связи с чем я буду продолжать этот увлекательный, хотя и весьма опасный эксперимент.

Владимир Максимов

Ссылки

[1] А. Керенский.

[2] Фрагмент „Прощания из ниоткуда".