Национализм как политическая идеология

Малахов Владимир Сергеевич

Часть I

Национализм как предмет политической теории

 

 

Глава 1.

Проблематика национализма в контексте политической теории

Понятие идеологии

Термин «идеология» имеет несколько значений. Это может быть:

• совокупность верований и убеждений как таковых; в этом смысле понятие «идеология» совпадает с понятием «мировоззрение»; в таком случае даже философия и религия оказываются формами идеологии;

• совокупность искаженных, ложных верований и убеждений (идеология как «ложное сознание»); в таком смысле употреблял термин «идеология» Карл Маркс;

• система верований и убеждений определенного рода, отличная от других систем.

Мы будем использовать термин «идеология» именно в этом значении. Идеология национализма — это система определенных верований и убеждений, отличная от идеологии либерализма, фашизма, социализма и т. д.

Национализм представляет собой, в первую очередь, политико-идеологическое явление. Это идеология, т. е. система взглядов, обосновывающая и оправдывающая определенного типа практику. Это политическая идеология, поскольку практика, которую данная идеология обслуживает, носит политический характер (связана с отношениями власти).

Вместе с тем национализм имеет, по крайней мере, еще одно измерение — психологическое. Это совокупность не только некоторых теоретических представлений, но и представлений эмоциональных. Иными словами, национализм затрагивает как сферу идей, так и сферу переживаний. Кроме того, существуют исследователи, которые полагают, что национализм следует изучать не только как идеологию (доктрину, мировоззрение) и психологию (чувства), но и как политику. Нам, однако, выделение политики в качестве отдельного слоя проблематики национализма кажется излишним. Во-первых, политики без той или иной формы идеологии не бывает. Идеология всегда встроена в политику. Во-вторых, современные теории идеологии подчеркивают, что идеология — это не только некоторая совокупность идей, но и деятельность в соответствии с этими идеями. Квалифицируя национализм как политическую идеологию, мы анализируем его не как чисто теоретический феномен, но как руководство к политическому действию или как составную часть такого действия.

Идеология отличается от теории прежде всего тем, что подчинена иным целям, выполняет иные функции, чем теория. Если основная функция теории — поиск истины, то основная функция идеологии — коллективная мобилизация, направление активности масс людей в ту или иную сторону. Отсюда проистекает такая особенность всякой идеологии, как подвижность и изменчивость содержания. То, что называлось «либерализмом» в начале XIX в., имеет мало общего с тем, что стали называть этим словом на исходе XX в. Взгляды Эдмунда Бёрка глубоко отличны от взглядов, например, Сэмюэла Хантингтона или Александра Дугина, хотя и то и другое именуется «консерватизмом». Социализм в представлении Прудона — не совсем то, что социализм в представлении Ф. Энгельса, и совсем не то, чем он был в представлении Мао Цзэдуна. Поэтому расплывчатость «доктрины» национализма не должна нас удивлять. Для того чтобы понять, что есть та или иная идеология, необходимо исследовать не столько ее «субстанцию», сколько ее функции, не столько то, из каких элементов она складывается, сколько то, каким целям она служит, каким общественным группам адресована и к какого рода действиям побуждает. Национализм, так же, как и его конкуренты и союзники (социализм, либерализм, консерватизм), не является строго определенной совокупностью теоретических положений, а представляет собой политико-идеологическую конфигурацию, содержание которой в значительной степени определяется социально-историческими обстоятельствами.

Содержание националистической идеологии определяется выполняемыми ею функциями. А функции, которые она выполняет, определяются, во-первых, особенностями социально-исторической ситуации и, во-вторых, спецификой тех политических сил, которые в данной ситуации действуют от имени «нации». Если в данном обществе в конкретный момент на повестке дня стоит радикальное реформирование общественного строя (например, преобразование полуфеодальной Турции в современное национальное государство), то политические акторы, апеллирующие к интересам нации, будут идентифицироваться как представители «прогрессивного национализма». В ситуации конфликта между рабочим движением, требующим социалистических преобразований, с одной стороны, и государством, этому противостоящим, с другой стороны, носителем националистической идеологии будут правящие круги. Понятно, что их национализм будет носить консервативно-охранительный, «реакционный» характер.

Поскольку мы рассматриваем национализм сквозь призму политической теории, психологический его аспект мы выносим за рамки нашего изложения. За скобками останутся и многие другие аспекты проблематики национализма, составляющие предмет культурной антропологии, истории и теории культуры, а также других дисциплин. В то же время мы отдаем себе отчет в том, что границы между исследовательскими направлениями достаточно условны. Поэтому политическая теория как призма изучения национализма не исключает социологического, социально-антропологического, политико-антропологического и иных углов зрения. Не случайно на протяжении последних двух десятилетий существует междисциплинарное «национализмоведение» (nationalism studies), объединяющее усилия представителей различных областей знания.

В ходе курса нам придется иметь дело практически со всеми ключевыми понятиями политической теории. Представим их в виде трех схем (рис. 1,2, 3).

Рис. 1. Схема 1

Рис. 2. Схема 2

Рис. 3. Схема 3

Многозначность понятия «национализм»

Термин «национализм» употребляется в разных значениях. В литературе по теории международных отношений «национализм» часто выступает как синоним этатизма (по-французски — etatisme, по-английски — statism). Правда, в той же литературе, а также в работах по социологии, столь нестрогое использование термина подвергается серьезной критике.

Ввести общеобязательные правила словоупотребления мешает и различие в языковых традициях. В англо-американской литературе довольно распространено нормативно-нейтральное понятие национализма, тогда как во французских, русских и большинстве восточноевропейских источников доминирует пейоративное употребление данного термина.

Согласно американским социологам X. Герту и К. Милсу, национализм есть «идеология, оправдывающая национальное государство». В "The Encyclopedia Americana" читаем: «Национализм — состояние ума, характерное для определенной группы людей с гомогенной культурой, проживающих в тесной ассоциации на данной территории, разделяющих веру в собственную отличительность от других и в общую для них судьбу». «Национализм, — сообщает «Новая католическая энциклопедия», — это чувство, объединяющее группу людей, имеющих реальный или воображаемый общий исторический опыт и проявляющих стремление (inspiration) жить в будущем в качестве отдельной группы».

Наряду с этим, нейтральным, словоупотреблением весьма широко распространено иное, нормативно нагруженное, использование термина «национализм». Согласно многим немецким авторам, национализм представляет собой преувеличенное, гипертрофированное проявление национальных чувств, а националистические чувства суть извращенная форма национальных чувств. Равным образом в российской традиции с давних пор утвердилось противопоставление национализма патриотизму. Словарь Владимира Даля определяет национализм как «узкий патриотизм, шовинизм». Современные словари русского языка связывают национализм с «идеологией и политикой национального превосходства, противопоставлением своей нации другим», а также с проявлениями «чувства национального превосходства, идей национального антагонизма, национальной замкнутости».

Не будет ли выходом из затруднения разделить два понятия национализма — обыденное и научное, закрепив за первым ценностно-эмоциональные коннотации, а второе от них освободив? Чтение современных источников показывает, что такое разделение не удается провести сколько-нибудь строго. Во-первых, термин «национализм» приобрел пейоративное значение в международных правоустанавливающих документах, например, в резолюциях ООН. Во-вторых, нормативная нагрузка термина дает о себе знать и в научной, в том числе англо-американской, литературе. Политологи из "Foreign affairs" и других авторитетных изданий не раз утверждали, среди прочего, что причиной этнических чисток на территории бывшей Югославии послужил всплеск национализма. Похоже, что участники дискуссий о национализме — как публичных, так и научных — не могут абстрагироваться от социального (а значит и политического) контекста этих дискуссий. Ведь сам термин «национализм» может служить оружием в идеологическом противостоянии. Вкладываемый в это слово негативный смысл дает возможность свести счеты с идейным и политическим противником. Достаточно повесить на него ярлык националиста, чтобы его обезвредить.

Выражения «татарский национализм», «югославский национализм», «индийский национализм», «американский национализм» и т. д. красноречиво свидетельствуют о том, что в слово «национализм» вкладываются весьма различные, несовместимые содержания. Национализм — это и изоляционизм, и усилия по государственной интеграции, и экономический протекционизм («защита национального производителя»), и отстаивание «национальных интересов» в международной политике. Националистами называют и приверженцев политического суверенитета Страны Басков, и противостоящих им сторонников единой и неделимой Испании. Во время конфликта в Македонии в 2001 г. пресса и телевидение обозначали в качестве «националистов» и албанских сепаратистов, и сторонников сохранения единого государства Македония.

Если сгруппировать наиболее часто встречающиеся употребления интересующего нас термина, обнаружится, что он имеет, по меньшей мере, четыре значения.

1. Идеология становления государства («государствостроительства», state-building). Национализм здесь выступает как идейное обеспечение процесса «собирания» государства, или «государственного строительства». Классические примеры в этой связи — движение Рисорджименто, приведшее к образованию итальянского государства в 1860-е гг., и объединение немецких земель вокруг Пруссии, завершившееся образованием Германии в 1870-е гг.

2. Идеология социальной интеграции («нациостроительства», nation-building). Государство в этом случае уже есть, и национализм необходим ему для легитимации мероприятий по консолидации населения — превращения последнего в культурно однородную общность, нацию. Иллюстрациями здесь могут служить Япония последней трети XIX в., Турция в период правления Мустафы Кемаля (1923-1938), а также Египет, Иран и Китай 1920-1930-х гг.

3. Идеология антиколониализма. Это явление в советское время называлось в отечественной (а также в зарубежной марксистской литературе) «национально-освободительным движением». В международном обществоведении, однако, не принято проводить различие между («буржуазным» и потому подлежащим осуждению) национализмом, с одной стороны, и («хорошим» и «прогрессивным») «национально-освободительным движением», с другой. Весь комплекс политико-идеологических явлений, связанных с борьбой народов Азии и Африки против колониализма, нейтральным образом квалифицируется как «национализм».

4. Идеология этнически мотивированного сепаратизма (сецессионизма). Как мы уже заметили выше, под «национализмом» в наше время часто понимают именно подобные движения (чеченский, тамильский, квебекский «национализм»).

Кроме того, иногда разновидностью национализма считают панэтнические интеграционистские идеологии (панарабизм, панславизм, пантюркизм, сионизм и пр.), однако об этом речь пойдет особо.

Многозначность термина «национализм» дает нам право задаться вопросом: имеем ли мы дело с одной и той же вещью, обозначаемой одним и тем же словом, или это слово обозначает множество разных вещей? Иначе говоря, существует ли более-менее единое явление, именуемое «национализмом», или более корректно вести речь о совокупности различных явлений? Мы отправляемся от допущения, что национализм — вполне определенный тип политической идеологии, отличный от идеологий других типов. Как определить содержание этой идеологии, учитывая то разнообразие форм, которое мы описали выше?

Уместно начать с предельно широкой дефиниции.

Национализм — это политическая идеология, ключевым понятием которой является «нация».

Предложенное выше определение, однако, мало что проясняет, поскольку терминологический хаос, сопровождающий употребление слова «нация», не менее удручающ, чем в случае со словом «национализм». Проведем анализ данного словоупотребления.

О невозможности конвенции относительно содержания понятия «нация»

Термин «нация» в его современном значении фиксируется европейскими словарями с 1830-х гг. До этого времени в слово «нация» вкладывался совершенно иной смысл. На протяжении всего Средневековья, а также Ренессанса и первых веков Нового времени слово «нация» (natio) было политико-идеологическим термином, не обозначавшим «народа» той или иной страны. Под «нацией» понимали лишь высшую часть общества — светскую и духовную аристократию. Что касается «народа», то для его обозначения применялся другой термин — populus, причем этот термин (le peuple, the people, popolo, pueblo) получает распространение лишь в эпоху Просвещения. В Средние века «нациями» называли также землячества купцов в той или иной стране и студенческие землячества в университетах. В Парижском университете в XIII в. насчитывалось три нации — галльская (к которой причислялись итальянцы, испанцы и греки), норманнская и английская (к каковой относили немцев, поляков и скандинавов); чуть позже к этому списку добавилась четвертая нация — пикардийская, в которую были записаны бургундцы, норманны и валлоны.

В Орлеанском университете в XIV в. имелось десять наций: французская, норманнская, пикардийская, аквитанская, шампанская, лотарингская, туринская, бургундская, шотландская и германская. К германской нации относились выходцы из Польши, Дании, Италии, а также Далмации и других земель Священной Римской империи.

В категориальном аппарате современной социальной науки — политической науки в том числе — термин «нация» отсутствует. Разумеется, он употребляется в научной литературе, но имеет при этом тот же статус, что и другие слова обыденного языка. Ниже мы вернемся к вопросу, в какой мере это обстоятельство носит случайный характер. Пока же обратим внимание на вариативность значений этого слова в обыденном словоупотреблении.

Под «нацией» часто понимают государство. Так, британские, американские и канадские СМИ, сообщая о переговорах между представителями Северной и Южной Кореи, говорят о переговорах между «двумя нациями». Сериал «Агент национальной безопасности» звучит как перевод с английского — еще полтора десятка лет пресловутый агент служил бы в «государственной безопасности». Наконец, чем иным является Организация Объединенных Наций как не организацией объединенных государств? Получается, что термины «государство» и «нация» — синонимы. Но если бы это было так, не существовало бы выражения «многонациональное государство», равно как не существовало бы Организации непредставленных наций (куда входят абхазцы, чеченцы, курды и еще несколько десятков субъектов).

Слово «нация» часто используют в том же значении, что и «общество». Выражение «обращение президента к нации» не означает ничего иного, кроме обращения его к людям, населяющим данную страну, к индивидам, составляющим общество. Выражение «национальная газета» опять-таки указывает на то, что некоторое издание адресовано всему обществу, а не отдельной области или городу. Но, если «нация» и «общество» абсолютно синонимичны, зачем нужны два термина? Очевидно, что когда общество называют «нацией», в последнее слово вкладывают некоторый дополнительный смысл. Под «нацией» имеют в виду некоторую устойчивую целостность, а не простую совокупность индивидов. От общества, взятого в этом смысле, ожидают единства. Единство, в свою очередь, предполагает однородность, которая может пониматься в культурно-исторических или в этнических терминах: члены нации суть члены сообщества, объединенные либо общей культурой, либо общим происхождением, либо «мировоззрением». То-то и то-то «позволило сплотить нацию».

«Нация», таким образом, — это проекция на общество определенных ожиданий. Это попытка представить некоторое множество людей с разными интересами и разными ценностями в качестве единого целого. Субъект этих ожиданий или власть, или политические активисты (часто это низовые, «внесистемные» активисты), которым по определенным причинам необходимо подчеркнуть общность между людьми, которых они объединяют с помощью слова «нация».

В русском словоупотреблении под нацией обычно понимают этническое сообщество, или «этнос» (от греческого ethnos, что означает «род», «племя»). «Этнос» представляет собой общность происхождения — либо биологического (общие предки, общая кровь), либо культурно-исторического.

Однако сведение «наций» (национальных сообществ) к «этносам» (этническим сообществам) не выдерживает критики, прежде всего потому, что большинство современных наций полиэтничны. Если нацию отождествить с этносом, то вместо бельгийцев придется говорить о валлонах и фламандцах, вместо канадцев — об англоканадцах, франкоканадцах, эскимосах, украинцах и индейцах и т. д. Лишь ничтожное меньшинство сообществ, называемых сегодня нациями, являются более или менее этнически однородными.

Резонно предположить, что разнобой в понимании содержания термина «нация» проистекает из неразличения научного и бытового обращения с этим термином. К сожалению, в научной литературе царит точно такая же разноголосица, как и в обыденном языке.

Ситуация терминологического хаоса нашла отражение и в справочной литературе — словарях и энциклопедиях общего и специального характера, которые ставят своей целью систематизировать имеющиеся знания. Примечательно, однако, что то, что в интересующей нас сфере считается знанием, заметно разнится. Так, большинство англо-американских и французских источников трактует нацию как преимущественно политическое сообщество. Знаменитый лексикон философских понятий П. Фулькье определяет нацию как «сообщество индивидов, родившихся в одной стране», а словарь А. Лаланда — как «совокупность индивидов, образующих государство». Аналогичным образом большинство англоязычных — британских, американских, австралийских — энциклопедических изданий подчеркивают, что структурообразующим признаком нации является государство. Независимо от того, упоминают ли эти источники — и если да, то в каком порядке — другие признаки национальной общности (язык, культура и т. д.), они исходят из того, что нация есть прежде всего политическое объединение.

С французским и англо-американским подходом резко контрастирует позиция, представленная в немецкоязычной литературе. В немецких источниках доминирует понимание нации как до-политического сообщества. Нация в этой трактовке есть прежде всего культурная (этнокультурная, языковая) целостность. Политический статус этой целостности, т. е. наличие или отсутствие у нее государственности, — вопрос вторичный.

Нация, согласно Социологическому словарю Г. Рейнгольда, это «большая группа людей, дефинирующая себя через общий язык, происхождение, место проживания, религию, территориальные границы, этническую принадлежность и общие ценностные представления». Обратим внимание, что перед нами не справочник общего характера, а специальный, социологический, словарь. Приведенная здесь дефиниция столь типична для немецкого обществоведения, что ее (с минимальными вариациями или почти в буквальном совпадении) можно найти во множестве аналогичных изданий двадцати- и пятидесятилетней давности. Словарь Г. Хартфиля определяет нацию как «сообщество людей, объединенных сознанием об общем политическом и культурном прошлом и волей к общей государственности». Здесь слышны, хотя и несколько приглушены, телеологические обертоны, свойственные немецким трактовкам нации. В предлагаемых немецкими справочниками дефинициях государство рассматривается как предстоящая нации цель. Нация существует и вне государства, в качестве культурного единства (Kulturnation), с обретением же такового она превращается в государство-нацию (Staatnation). Телеологизм этого подхода приобретает особенно явный характер в следующей дефиниции. Согласно немецкой протестантской энциклопедии «Религия в истории и современности», нация — это «союз, члены которого по причине гомогенности их мышления и поведения способны к политическому самоопределению и формируют свою волю в направлении к такому самоопределению».

Как видим, в термине «нация» одновременно присутствуют два значения: (государственно-)лолитической и (культурно-) этнической общности. Различия в понимании «сущности» нации определяются тем, на каком из этих значений делают акцент. Из этого различия выросли две концепции, или две модели нации — «гражданская», или «политическая», с одной стороны, и «этническая», с другой. Первую из них принято называть также «французской», вторую — «немецкой».

У истоков «французской» модели стоит Эрнест Ренан. Великому французскому историку принадлежит крылатая формула, согласно которой нация — это «каждодневный плебисцит» (plebiscite d'aujourdui). Эта формула, правда, несколько огрубляет мысль Ренана. Ренан подчеркивал, что некоторую группу людей делает нацией несколько обстоятельств, в том числе то, что они имеют между собой много общего, и то, что они совместно о многом забыли.

И все же, наряду с общностью культуры и общей, как мы сказали сейчас, исторической памятью, делающими некоторый коллектив людей нацией, Ренан выделил в качестве конститутивного признака нации волю этих людей жить вместе. Тем самым он подчеркнул политическую природу объединения, называемого нацией.

В «немецкой» модели, напротив, на первом плане находятся история и культура. В эксплицированном виде эта модель представлена Фридрихом Майнекке, хотя ее истоки ведут к Иоганну Готфриду Гердеру. Майнекке принадлежит определение нации как «сообщества происхождения» (Abstammungsgemeinschaft). При этом последнее может трактоваться как в терминах культуры (язык, религия), так и в терминах биологии (кровь, наследственность, генотип).

Несовпадение «немецкой» и «французской» модели нельзя объяснить одним лишь различием в интеллектуальных традициях, ибо несовпадение интеллектуальных традиций само нуждается в объяснении.

Источник появления двух различных подходов к пониманию нации следует искать в различиях политической истории Западной и Восточной Европы. В западноевропейском ареале условия совпадения границ государств с границами культурных и языковых сообществ сложились сравнительно давно. Династические государства здесь относительно плавно переросли в «национальные». Поэтому нет ничего удивительного в том, что в этих странах получила распространение политическая (гражданская) модель нации. В Центральной и Восточной Европе, где границы государств долгое время никак не совпадали с культурными, утвердилась этническая (культурно-этническая) модель.

Разумеется, выделенные здесь модели нации носят идеально-типический характер. Пользуясь этими моделями в аналитических целях, мы не должны забывать о том, что «в чистом виде» на практике их не существует. Даже во Франции, где тенденция к отождествлению нации и государства особенно сильна, наряду с пониманием нации как сообщества граждан достаточно распространено представление о нации как культурно-историческом единстве. Именно к такой трактовке апеллируют Жан-Мари Ле Пен и Бруно Мегрэ. Равным образом и в Великобритании, и в Северной Америке понятие «нация» употребляется не только в гражданском, но и в этническом значении. Таким образом, не следует жестко привязывать политическую модель к «Западу», а этническую — к «Востоку».

Во Франции на протяжении существования абсолютной монархии сложилась централизованная бюрократия, которая сделала возможным формирование (национального) государства вокруг одного административно-политического и культурного центра. Этот процесс сопровождался интенсивной ассимиляцией меньшинств, сначала местных, исторически проживавших на французской территории, а затем и мигрантов из Восточной и Южной Европы (поляков, итальянцев, испанцев, русских). В Германии, напротив, единого центра — ни в административном, ни в культурном смысле — долгое время не существовало. Население оставалось весьма разнородным не только в языковом, но и в конфессиональном отношении (протестанты и католики). Это способствовало сохранению относительно устойчивых культурно-языковых границ между германским и славянским населением в период «второй империи» (1871-1918): польских анклавов в Восточной Пруссии, немецких анклавов на польских землях в Силезии. Таким образом, если французская национальная идентичность складывалась вместе с государством и в рамках государства, то немецкая — вне его рамок. Поэтому нация в немецком случае (равно как и в случае других стран Центральной и Восточной Европы) не могла отождествляться с государством.

В советские времена в российских учебниках обществоведения (впрочем, это свойственно и многим современным публикациям) неизменно встречалось определение нации через перечисление набора объективных признаков. Эти определения слегка варьировались, однако за различиями в нюансах в них не трудно было разглядеть оригинал — сталинскую дефиницию нации из статьи «Марксизм и национальный вопрос».

Нация, согласно этому определению, — это «исторически сложившаяся устойчивая общность людей, возникшая на базе общности языка, территории, экономической жизни и психологического склада, проявляющегося в общности культуры». Если в поиске первоисточников пойти дальше, то мы придем к работам Отто Бауэра. Правда, у О. Бауэра отсутствует такой критерий, как общность территории и экономической жизни.

При внешней «научности», данная дефиниция научной критики не выдерживает. Есть множество человеческих общностей, в праве которых именоваться нациями никто не сомневается, но которые не отвечают одному или нескольким предложенным здесь критериям (евреи, поляки в период между 1795 и 1918 гг., швейцарцы, филиппинцы, испанцы, курды, уйгуры и т. д.), не говоря уже о том, что «общность психологического склада» — величина, не поддающаяся верификации.

Кроме того, не следует забывать, что категории «нация», «народ», «этнос» — это прежде всего способ классификации, инструмент деления общества на группы. Наряду с этими классификаторами возможны другие (такие, как «класс», «раса», «конфессия» и т. д.). Перед нами способ понятийной организации социальной реальности, а вовсе не «сама» социальная реальность.

Можно ли раз и навсегда договориться о значении терминов? Например, оставить обыденному языку право отождествлять нацию с этнической группой и принять обязательным для научного сообщества правило, по которому нациями можно будет называть только политически суверенные этнические и культурно-этнические сообщества. В свое время американский социолог Карл Дойч предложил считать «нацией» «народ, обладающий государством». С аналогичным предложением выступал российский этнолог Валерий Тишков. Нации, это, согласно работам В. Тишкова конца 1980-х — начала 1990-х гг., — «самоопределившиеся социокультурные общности». Предложение кажется привлекательным, однако с ним наверняка не согласятся представители очень многих народов, которые могли обладать государством в прошлом, но утратили его впоследствии (баски, татары, сикхи, сардинцы, квебекцы, каталонцы, шотландцы). Кроме того, такой подход неявным образом вводит иерархию между народами и провоцирует конкуренцию, направленную на повышение места в этой иерархии. Например, если грузины — нация, то почему такого статуса лишены абхазы?

Правда, возражения подобного рода высказываются скорее политическими активистами, чем академическими учеными. Уместно предположить, что, оставив политику на откуп тем, кто ею занимается, члены научного сообщества все же сумеют прийти к согласию. Этого, однако, не происходит. В той самой англо-американской литературе — не только общественно-политической, но и научной — в которой доминирует употребление термина nation в смысле state, достаточно сильна и противоположная тенденция: развести эти понятия, ввести различие между «нациями» как политическими сообществами и нациями в «собственном» смысле слова. По-видимому, не происходит этого по той причине, что научные дискуссии на «национальные» темы, если не прямо, то косвенно, встроены в политико-идеологический контекст. Ученые, вольно или невольно, участвуют в общественных дебатах и, следовательно, не свободны от эмоциональных суждений и от побочных влияний, оказываемых на их позицию конкретной ситуацией в конкретной дискуссии — будь то споры по поводу Северной Ирландии, Шотландии, Басконии, Гавайских островов или Чечни. Те же представители академической науки, которые настаивают на квалификации конфликта в Чечне как межнационального и на обозначении чеченцев как нации, категорически не приемлют выражений «гавайская нация» и «нация навахо» и утверждают, что в последнем случае речь идет об этнических группах.

Будучи инструментом структурирования социального пространства, термин «нация» представляет собой и инструмент структурирования политического пространства. То, каким образом этот инструмент применяется, зависит от того, кто и в каких условиях его применяет. Уразумение этого обстоятельства привело ряд вдумчивых исследователей к выводу, что «нация» — категория практики, а не анализа. Это политико-идеологическое, а не научное понятие. Содержание, в него вкладываемое, определяется интересами людей. А, как известно с древности, если бы геометрические аксиомы затрагивали интересы людей, и они бы оспаривались.

С (само)названием группы тесно связаны статусные ожидания. От того, считается ли некоторая группа людей «нацией», непосредственно зависит судьба многих людей. Направление и объем денежных потоков, статус чиновников, совокупность благ, которые отмерены той или иной группе, в конечном итоге определяются тем, какое имя будет использовано для ее обозначения — будет ли она называться «нацией» или всего лишь «народом», «народностью», «национальностью» или «этнической группой».

«Государственный» и «этнический» национализм

В исследовательской литературе сложилось деление национализма на два основных типа — государственный, или «гражданский», и «этнический» (или этнокультурный). В тех случаях, когда агенты социального действия исходят из политической модели нации, перед нами государственный, или гражданский, национализм. Если же социальные акторы понимают под нацией этнокультурное сообщество, мы имеем дело с этническим национализмом, или этнонационализмом.

Эта классификация, однако, весьма условна. Во-первых, она предполагает нормативную дихотомию — противопоставление «хорошего» гражданского национализма «плохому» этническому. Во-вторых, эта классификация непродуктивна для анализа реальных националистических движений и идеологий. Последние несут в себе множество составляющих, в силу чего отнести их к одному из двух типов затруднительно. Наконец, в-третьих, существование собственно «гражданского» национализма, в котором полностью бы отсутствовало представление о культурной или культурно-исторической основе нации, невозможно представить. Даже в Северной Америке националисты исходят из представления о нации как целостности, формируемой общностью происхождения. Стало быть, их нужно отнести к сторонникам «этнического» национализма.

Ниже мы не раз столкнемся с проблематичностью этой понятийной дихотомии. Вместе с тем мы увидим, что отказаться от нее нельзя.

 

Глава 2.

Ключевые понятия теоретико-политического изучения национализма

Нация как источник суверенитета и основание легитимности

Историки много спорили о том, с какого момента можно говорить о существовании наций. Одни начинали отсчет с V в., другие с XVI, третьи — с конца XVIII — начала XIX в. Сходный вопрос заключается в том, с какого времени начинать изложение истории национализма: с 1642, как Хью Сетон-Ватсон, с 1807, как Эли Кедури, или с позднего Возрождения, как Ойген Лемберг.

В теоретико-политическом плане споры о том, когда возникли «нации», бессмысленны. Нация в современном значении слова возникает вместе с возникновением нового понимания суверенитета и легитимности.

Понятие «суверенитет» ввел в научный оборот французский правовед Жан Боден (1530-1596). Согласно Бодену, суверенитет — часть «публичной власти» (puissance publique), определяемая как «абсолютная и вечная власть государства, которую латиняне называют "maiestatum"». Иными словами, суверенитет есть высшая и безраздельная власть. «Тот, кто получает указания от императора, папы или короля, не обладает суверенитетом», — говорит Боден. Суверенитет, согласно другому классическому определению, данному Карлом Шмиттом, есть «власть, рядом с которой не может быть никакой иной власти».

В добуржуазных обществах «сувереном», т. е. носителем суверенитета, является монарх. Его право властвовать никем не может быть оспорено — разве что другим монархом. Место власти, которое занимает монарх, всегда занято. Оно не может пустовать. У короля два тела — физическое, которое смертно, и мистическое, или политическое, которое бессмертно. Поэтому физическая смерть монарха не означает его исчезновения в качестве мистического источника власти. «Король умер, да здравствует король!».

С буржуазными революциями, когда на смену монархии приходит (демократическая) Республика, положение дел радикально меняется. Демократия объявляет место власти пустым. Никто не имеет изначального права это место занимать. Никто не может обладать властью, не будучи на то уполномоченным. Но кто наделяет такими полномочиями? Кто является сувереном? Народ, или нация.

Между тем «нация» не существует в виде эмпирически фиксируемой целостности, некоего собрания людей. Это — фиктивная величина, которая не обозначает даже совокупного населения страны. Из «нации», от имени которой провозглашается власть нового типа, исключены не только дворяне и духовенство, но и крестьяне, «чернь». Членами «нации» в период Великой французской революции считались только представители третьего сословия, буржуазии. «Нация», таким образом, есть не что иное, как инстанция суверенитета. Или, говоря словами Клода Лефора, «символический диспозитив типа власти».

Здесь не обойтись без другого ключевого понятия политической философии — легитимности.

В эпоху Средневековья и Возрождения легитимность власти (т. е. ее оправданность и обоснованность) несомненна. Власть монарха сакрально обеспечена. Она дарована ему Богом. Монарх (король, царь, император) — помазанник Божий. Если возникают неясности с престолонаследием, это неминуемо влечет за собой политический кризис, бунт.

С выходом на историческую авансцену нового класса — буржуазии, легитимность монархической власти подвергается сомнению. Поскольку в сакральное происхождение власти монарха перестают верить, право отправлять власть нуждается в особом обосновании. Кто дает такое основание? Опять-таки «нация». И опять-таки «нация» означает ни в коем случае не совокупное население страны, не физическое множество людей. Нация есть то, к чему апеллируют, стремясь легитимировать власть.

Эту мыслительную цепочку можно проследить с другого конца. Сущностная черта государства — легитимное насилие. Государство, согласно хрестоматийной дефиниции Макса Вебера, есть институт, который владеет монополией на легитимное насилие.

Специфика современного «национального государства» по сравнению с до-современными — сословно-династическими — государствами состоит в том, что источником легитимного насилия здесь выступает «нация».

Бросается в глаза тавтологичность этого рассуждения по отношению к рассуждению, приведенному выше. Суверен есть тот, кто осуществляет легитимное насилие, а легитимным является такое насилие, которое осуществляется сувереном.

Эта тавтологичность порождена семантическими особенностями понятийного ряда: суверенитет — власть — могущество — влияние — авторитет — господство — легитимное насилие. Все эти понятия получают смысл друг через друга. Властью обладают те, кто господствует, господствует те, кто обладает авторитетом, авторитет есть то, чему подчиняются те, над кем господствуют, а также то, на что претендуют те, кто господствует.

Логическая цепочка ведет нас от суверенитета — через власть и господство — к легитимному насилию. Установив, что источником легитимного насилия является государство, мы снова приходим к понятию суверенитета. Но принципиальная разница между суверенитетом до-современным и тем, который принесла с собой Современность, состоит в том, что в до-современную эпоху его носитель — монарх, а в современную — «нация».

В до-современных обществах у суверенитета был физический носитель: человек во плоти и крови. Монарх служил, в буквальном смысле слова, воплощением идеи государства. В современных обществах такого воплощения нет. «Нация», к которой здесь апеллируют в поисках легитимности — абстрактная инстанция.

Нация как объект лояльности

Здесь впору ввести еще одно теоретико-политическое понятие — лояльность. Можно определить нацию как специфический объект лояльности. Он специфичен в первую очередь потому, что до наступления Современности, такого объекта не существовало. Население той или иной страны могло быть лояльно церкви (например, Святому престолу), конфессии (например, христианству), местному сюзерену, вассалами которого оно себя ощущало (Наварре, Саксонии), провинции (скажем, Провансали или Валенсии), городу (Венеции, Гамбургу, Новгороду), но оно не было лояльно «нации».

То, что сегодня воспринимается как нечто само собой разумеющееся — чувство собственной принадлежности тому или иному национальному сообществу, совершенно не воспринималось таковым еще полтора столетия назад. Представители высших классов в обществе XVIII в. не считали себя членами одного сообщества с представителями низших классов собственной страны. Простой народ вплоть до XIX в. не ощущал принадлежности к одной «нации» — не только с дворянством своей страны, но и с простыми жителями соседних областей. Крестьяне ощущали себя «гасконцами», «провансальцами», «бретонцами» и т. д., но не «французами»; «тверичами», «владимирцами», «новгородцами», но не «русскими»; саксонцами, швабами, баварцами, но не «немцами».

Понадобились многие десятилетия специальных усилий государства, чтобы оттеснить региональные и сословные лояльности на второй план и выработать у простолюдинов лояльность нации.

Для современных исследователей национализма стала настольной книга Юджина Вебера «Из крестьян во французы. Модернизация сельской Франции. 1880— 1914». Открытие этой работы состояло в том, что в таком, казалось бы, образцовом «национальном государстве» как Франция, низшие классы обрели «национальное самосознание» лишь к началу Первой мировой войны. Вплоть до этого времени в большинстве европейских стран (не говоря уже об арабском Востоке, средневековых Японии и Китае и т. д.) лояльность государству покоилась на лояльности династии. Крестьяне могли быть мобилизованы на вооруженную защиту страны под лозунгами защиты трона и «истинной» религии. Что касается «родины» в триединой формуле «За царя, за родину, за веру!» (возникшей, кстати, достаточно поздно), то «родина» здесь обозначает не страну как таковую, а малую родину, место, где человек родился и вырос.

Константин Леонтьев в свое время обратил внимание на то, что русские крестьяне в первые недели наполеоновского нашествия вели себя довольно индифферентно. Некоторые даже воспользовались безвластием и стали палить господские дома. Патриотические (т. е. национальные) чувства проснулись в них лишь тогда, когда интервенты стали осквернять храмы. Аналогичным образом вёл себя «народ» (т. е. крестьянство) повсюду. Когда иноземные войска вступали на территорию страны, крестьяне продавали оккупантам фураж. Воевали не нации. Воевали армии. Массовая (т. е. национальная) мобилизация — феномен XX в. Первая мировая война стала первым в истории конфликтом международного (интернационального) типа.

Таким образом, представление о национальной лояльности как естественном проявлении народных чувств ошибочно. Коллективная солидарность и коллективная мобилизация (народные движения в защиту отечества), воспринимаемые нами сегодня как свидетельство наличия в народе национального самосознания, в до-современных обществах представляли собой нечто иное. Даже такие явления, как, например, гуситское движение в Богемии, вряд ли может быть рассмотрено в качестве национального (в данном случае — чешского). Оно возникло скорее на социальной и религиозной, чем на культурно-национальной основе.

О специфичности национальной лояльности говорит еще одно обстоятельство. Она бросает вызов суверенитету монарха. Если для подданных некоторого государства объектом лояльности становится нация, а не государь, монархия оказывается под угрозой. Не случайно русский царизм с недоверием смотрел на первых русских националистов — славянофилов. Хотя субъективно славянофилы были по большей части убежденными монархистами, они теоретически поставили под сомнение монархию как объект лояльности. Таким объектом в их построениях оказался «народ», или «народность», что для правящего режима было абсолютно неприемлемо. Кроме того, националистическая идеология шла вразрез с этатистски-монархической еще и в том, что размывала raison d'etre Российской империи. Ведь в соответствии с националистическим пониманием природы государства необходимо было довольно серьезно пересмотреть внешнюю политику. Например, во имя освобождения братских славянских народов расторгнуть соглашения с Австро-Венгрией, Османской империей и Пруссией. Не случайно другие европейские монархи с подозрением относились к первым проявлениям национальной лояльности. Когда в 1760 г. жители Берлина в условиях наступления русских войск предложили Фридриху Великому сформировать народное ополчение, прусский король воспротивился этому гражданскому начинанию, заявив: «Сегодня они стали патриотами ради меня, а завтра станут патриотами против меня».

Неточно и представление о национальной лояльности как о результате эволюции этнической лояльности, ее перерастания в национальную. Например, канадцы имеют бесспорное национальное самосознание, однако это самосознание (т. е. лояльность канадской нации) лишено этнической подкладки: в этническом отношении более половины канадцев — небританского и нефранцузского происхождения. Другой пример — берберы (в Северной Африке) и пуштуны (в Пакистане и Афганистане). И те и другие демонстрируют ярко выраженную этническую солидарность, но при этом не проявляют стремления сформировать национальное государство.

Итак, нация — специфический объект лояльности, который формируется лишь при определенных условиях. До наступления Современности, или Модерна, такая лояльность или носила точечный характер, или вовсе отсутствовала. В эпоху Модерна национальная лояльность сталкивается с серьезной конкуренцией со стороны классовой, конфессиональной, субкультурной и другими формами лояльности. В настоящее время, которое некоторые авторы называют постсовременностью, или постмодерном, конкуренция со стороны вненациональных форм лояльности приобретает новое измерение.

Теперь мы можем дать более операциональное определение национализма. Национализм — политическая идеология, рассматривающая нацию в качестве единственного источника суверенитета, преимущественного объекта лояльности и предельного основания легитимности власти. Ниже мы введем в наше определение еще одно важное уточнение.

Проблема идентичности и теоретическая возможность национализма

Большинство историков национализма совершенно справедливо связывают его рождение с буржуазными революциями Нового времени, прежде всего, с Великой французской революцией. Провозгласив народный суверенитет, буржуазные революции не только закладывают основания демократического правления, но и вводят в политический лексикон новую абстракцию: «народ», или «нацию». Эта абстракция станет одной из центральных для последующей политической мысли, причем как «либерального», так и «националистического» направления. Отсюда идет широко распространенное мнение, согласно которому национализм и либеральная демократия произрастают из одного источника. С этим мнением вряд ли можно согласиться. Дело в том, что в ходе буржуазных революций исторически совпали два процесса, которые логически уместно различать. Это процессы формирования политической идентичности, с одной стороны, и культурной идентичности, с другой.

Первые демократические конституции начинаются словами «мы, французский народ», «мы, американский народ» и т. д. Народ при этом является одновременно и учреждающей, и учреждаемой инстанцией. Как мы видели, народ — это мыслимое единство, от имени которого провозглашается высшая власть. Но вместе с тем народ — это единство, которое актом этого провозглашения вызывается к жизни. До этого акта народа (нации) не было, были подданные.

Таков парадокс демократического суверенитета. Нация — это политическое тело, которое возникает в момент своего (само)провозглашения. Нации как политического сообщества не существовало до того мгновения, пока она сама себя не провозгласила в качестве существующей. Но существовала ли она в качестве культурного сообщества? Здесь мы подходим к вопросу о теоретической возможности национализма.

Очертания общности, которая провозглашается суверенной, размыты. Этнический и языковой состав, вероисповедание, культурные традиции и прочие характеристики людей, объединяемых в целостность, именуемую «народом», или «нацией», не являются чем-то изначально определенным. Конкретное содержание той общности, к которой апеллируют как к высшему источнику власти и авторитета, не есть нечто данное и само собой разумеющееся. Не дано изначально, кто входит и кто не входит в нацию — какие группы образуют корпус нации, а какие должны быть из него исключены. Предполагалась ли, например, во время Французской революции, что французская нация включает в себя и эльзасцев и бретонцев? Считалось ли необходимым условием членства в американской нации англосаксонское и протестантское происхождение или ее членами могли быть также католики и говорившие по-немецки выходцы из Германии? Воображались ли латышская и литовская нации в начале 1990-х как сообщества граждан Латвии и Литвы или как сообщества этнических латышей и этнических литовцев?

В акте провозглашения народного (национального) суверенитета слиты воедино два момента. Этот акт есть момент, в котором формируется идентичность сообщества и в то же время это момент, в который утверждается высший авторитет данного сообщества. Метафора политического тела нации таит в себе опасность смешения двух разных процессов — конституирования политического сообщества (т. е. процесса формирования идентичности) и выбора формы авторитета, в соответствии с которой данное сообщество будет управляться. Это смешение и ведет к национализму.

Теоретическая возможность национализма коренится именно здесь: в неразведении двух уровней проблематики: суверенитета и идентичности. Проблематика суверенитета относится к процессам, в силу которых общество управляется. Проблематика идентичности относится к процессам становления и развития культурной (языковой, этнической, религиозной) однородности общества. Одним вопросом является состав общности, те факторы, исторические и культурные, которые делают некоторое множество людей общностью. Совсем другой вопрос касается формы власти и авторитета, согласно которым эта общность должна управляться.

Апелляция к «народу», или «нации», в условиях демократии не означает ничего иного, кроме апелляции к абстрактной инстанции суверенности. У этой инстанции нет строго определенных культурных черт. Нация, к которой адресуется либеральная демократия, есть прежде всего народ как определенным образом организованное и самоуправляемое политическое тело. Возможность национализма появляется там, где это политическое тело начинают истолковывать в качестве культурного тела, т. е. там, где открытая изменениям политическая идентичность понимается как законченная и самодостаточная культурная идентичность.

Теперь мы можем ввести в наше определение национализма необходимое уточнение и считать это определение рабочим:

Национализм — это политическая идеология, в которой «нация», понимаемая в качестве культурно гомогенного сообщества, выступает источником суверенитета, преимущественным объектом лояльности и предельным основанием легитимности власти.

 

Глава 3.

Международная историография национализма и особенности российской исследовательской ситуации

Краткий обзор литературы

Предметом теоретического интереса национализм стал сравнительно недавно — в 1920-е гг. Пионерами в этой области стали американские историки Ханс Кон и Карлтон Хайес. Под их влиянием в 1930-1940-е гг. сложилось так называемое «историческое национализмоведение», сохранявшее значительное влияние до 1960-х гг. включительно. Надо отметить, что это влияние распространялось не только на англо-американскую литературу. Среди европейских историков, посвятивших специальные труды изучению национализма, следует назвать Теодора Шидера и Ойгена Лемберга. Особого упоминания заслуживает чешский историк Мирослав Грох, работа которого после ее перевода с немецкого на английский язык, оказала влияние на англо-американское национализмоведение.

В 1950-е гг. монополия историков на изучение национализма была нарушена социологом и политологом Карлом Дойчем. Будучи увлеченным модной тогда кибернетикой, К. Дойч попытался включить исследование национализма в универсальную «теорию коммуникации». Предприятие оказалось не слишком успешным. Работы К. Дойча о национализме не вошли в международный научный обиход так же прочно, как его труд по теории политического управления.

В 1964 г. была опубликована программная статья Эрнеста Геллнера. В ней была изложена теория национализма, которой будет суждено оказать серьезное влияние на последующее национал измоведение. Однако в тот момент работа Э. Геллнера была практически не замечена международной научной общественностью.

Можно точно назвать год, с которого началась новая эпоха в области изучения национализма. Это 1983 г., когда почти одновременно вышли в свет работа Э. Геллнера «Нации и национализм», книга Бенедикта Андерсона «Воображаемые сообщества» и сборник статей под редакцией Эрика Хобсбаума и Теренса Рэйнджера «Изобретение традиции». Эти работы радикально изменили исследовательскую ситуацию. После них стало невозможно писать о национализме так, как о нем писали раньше. Без явной или скрытой отсылки к этим авторам (в виде развития их идей или отталкивания от них) сегодня не обходится ни одно серьезное сочинение о национализме.

В течение 1980-1990-х гг. формируется междисциплинарное национализмоведение, вклад в которое вносят социология, политология, социальная и культурная антропология, политическая экономия, история культуры и сравнительное литературоведение. При этом самих исследователей редко удается отнести к одной из этих дисциплин: большинство из них сознательно строят свою работу как междисциплинарную. Роджерс Брубэйкер, Этьен Балибар, Хоми Бхабха, Иммануил Валлерстайн, Катрин Вердери, Фредерик Джеймисон, Майкл Манн, Парта Чаттерджи, Томас Эриксен — вот лишь несколько представителей разных областей знания, работы которых оставили заметный след в изучении национализма в последние два десятилетия.

О российской литературе по интересующей нас теме приходится говорить отдельно. Господство догматического марксизма-ленинизма блокировало саму возможность научного изучения национализма. Поэтому доброкачественных работ о национализме на русском языке долгое время не существовало. Цезурой стали публикации Валерия Тишкова. В. Тишков открыто порвал с советской интеллектуальной традицией в области изучения «национальных отношений», обвинив эту традицию в имплицитном национализме. В течение 1990-х гг. был опубликован ряд серьезных исследований национализма других российских авторов: Алексея Миллера, Леокадии Дробижевой, Виктории Коротеевой, Ольги Малиновой, Сергея Соколовского, Сергея Чешко.

«Либеральная историография национализма» и «историческое национализмоведение»

 

Как мы уже упомянули, звание первопроходца в области изучения национализма делят между собой Ханс Кон и Карлтон Хайес. Они дали толчок историческому национализмоведению вообще и так называемой либеральной историографии национализма, в частности.

X. Кон (Hans Kohn (1891-1971)) родился в Праге, изучал правоведение в местном немецком университете, участвовал в Первой мировой войне, побывал в русском плену (проведя пять лет в Туркестане и Сибири), где стал свидетелем революции и Гражданской войны. В 20-е гг. жил в Париже, Лондоне и Иерусалиме. После эмиграции в США в 1931 г. стал профессором истории. Первую работу о национализме опубликован в 1922 г. Чрезвычайно плодовитый автор, X. Кон оставил после себя много трудов как общего, «систематического», так и сравнительно-исторического плана.

Профессор Колумбийского университета К. Хайес (Carlton Hayes, 1882-1964) — не менее крупный авторитет в историографии национализма, чем X. Кон. Своим влиянием К. Хайес обязан не столько публикациям (он писал мало), сколько преподавательской деятельности. Из семинара К. Хайеса вышли многие европейские историки — Беатрис Гислоп (В. Hyslop) из Франции, Роберт Эрганг (R. Ergang) из Германии, Джон Вуоринен (J. Wuorinen) из Финляндии. Учеником К. Хайеса был также Бойд Шефер (В. Shafer). Главный труд К. Хайеса «Очерки национализма» увидел свет в 1926 г. и был переиздан 40 лет спустя. Многие идеи Хайеса можно найти у более поздних авторов, правда, как замечает В. Коротеева, эти заимствования редко сопровождаются соответствующими ссылками. Среди этих идей — тезис о сходстве национализма с религией.

Чем объяснить тот факт, что классики национализмоведения сегодня почти забыты? Вряд ли дело здесь только в нежелании современных исследователей ссылаться на сочинения, из которых они, возможно, позаимствовали некоторые свои тезисы. На мой взгляд, причина забвения X. Кона и К. Хайеса коренится в теоретическом и методологическом дефиците их работ. Слабость теоретического фундирования их исследований национализма бросается в глаза. Так, размышляя о причинах возникновения национализма, X. Кон говорит как о социальных, так и об интеллектуальных факторах. Но он не ставит вопроса о том, как эти факторы соотносятся между собой. Идея народного суверенитета, секуляризация, новые формы хозяйственной жизни, подъем буржуазии, централизация государственного управления — все эти разноуровневые факторы в изложении X. Кона рядоположены.

В методологическом плане работы «классиков» либеральной историографии весьма эклектичны. Эклектизм сказывается уже в предлагаемых ими типологизациях национализма. Так, согласно К. Хайесу, существуют шесть видов национализма: гуманистический, якобинский, традиционный, либеральный, интегральный и экономический. Трудно предложить классификацию менее продуманную, чем эта. К гуманистическому национализму К. Хайес относит Болинброка, Руссо и Гердера, к либеральному — Бентама, к традиционному — Бёрка и Фридриха Шлегеля, к интегральному — Шарля Морраса, Киплинга, Д'Аннунцио, Трейчке, Вагнера, Плеве, Победоносцева, Муссолини и Гитлера.

К Хайесу восходит и характерное для либеральной историографии учение о «дуальной природе» национализма. Национализм, говорит К. Хайес, может служить как силам добра, так и силам зла. Этот двуликий Янус, поворачиваясь к нам своей светлой стороной, оказывается гуманизмом, либерализмом и патриотизмом, темная же его сторона — это вера в исключительность собственной нации, агрессивность и милитаризм. Любопытно, что эти две стороны национализма К. Хайес даже не рассматривает в одной плоскости. Он разделяет национализм как «исторический процесс», или как «факт», и национализм как «веру». Светлое начало национализма проявляется в том случае, если национализм выступает как «факт», как то, что имело место на протяжении двух последних веков. При условии, если сторонники национализма опираются на идеи свободы, этот «факт» можно только приветствовать. Что же касается национализма как «веры» (a belief), то в нем изначально заложен «безблагодатный потенциал». Национализм, превратившийся в самостоятельную совокупность убеждений, легко может перерасти в проклятие (a curse). Это нетерпимость, ограниченность, презрение к массам, империализм, униформизм и т. д. (всего К. Хайес насчитал семь зол, связанных с национализмом как верой). Таких проявлений национализма следует остерегаться и, по возможности, смягчать их.

Историография национализма, основы которой были заложены X. Коном и К. Хайесом, получила наименование «либеральной» по той причине, что национализм рассматривается в ее рамках как «часть истории свободы» (выражение X. Кона). В эту историю X. Кон включает Гердера, Руссо и многих других мыслителей, привычно ассоциируемых с идеями Просвещения и либерального гуманизма. Будучи поначалу эмансипаторским движением — истоки национализма X. Кон возводит к Французской революции — национализм со временем приобрел антилиберальные черты. Таким образом, история национализма — это история деградации либеральной идеологии. Аналогичным образом К. Хайес рассматривает историю национализма как историю вырождения либерально-гуманистической идеи в реакционную, эгоистическую и насильственную. Остается неясным, почему идеология, описываемая как либерально-гуманистическая, дала в ходе её применения прямо противоположные своему содержанию результаты. Почему на входе мы имеем дело с освободительным порывом и человеколюбием, а на выходе — с агрессивностью, тиранией и человеконенавистничеством? Отдавая отчет в правомерности подобных вопросов, X. Кон ввел разделение национализма на «западный» и «восточный». Первый — рационалистический и либеральный — возникает в передовых странах Западной Европы. Второй — иррациональный и нелиберальный — в отсталых странах Восточной Европы, в России и Азии.

В случае западного мира и порождаемого им национализма перед нами открытое общество, традиция Просвещения, ассоциирование идеи нации с идеей свободы, понимание нации как союза граждан, а также индивидуализм. В случае незападного мира перед нами закрытое общество, отсутствие традиции Просвещения, ассоциирование нации с долгом служения, понимание нации как "Volk", а также коллективизм.

Справедливости ради следует заметить, что Кон не истолковывает это различие в моралистических терминах. То обстоятельство, что рациональная и эмансипаторская в своей основе «идея» приобретает иррациональные и антиэмансипаторские черты, вызвано, по Кону, не моральной порочностью или неразвитостью ее новых носителей, а неблагоприятными социально-экономическими и политическими обстоятельствами. Восточный национализм, по Кону, «рациональная попытка слабых и бедных народов добиться автономии и свободы». Кроме того, у западного и восточного типов национализма разный социальный базис. На Западе это буржуазия, на Востоке — аристократия.

Конечно, далеко не все историки, занимавшиеся изучением национализма, принадлежат парадигме «либеральной историографии». Историческое национализмоведение, как оно сложилось в Европе, не следует понимать как простое развитие идей Кона и Хайеса. Если часть европейских историков разделяют с американскими классиками политическую модель нации, то другая их часть настаивает на эвристичности культурно-этнической модели. Ойген Лемберг, например, считает, что первичное значение в формировании наций принадлежит «идеям», тогда как Теодор Шидер и Мирослав Грох подчеркивают, что нации следует понимать как объективно существующие социальные единства. Генрих-Август Винклер специально останавливается на дихотомии «объективно-культурного» и «субъективно-политического» подхода к изучению наций и национализма. При этом он подчеркивает, что первый из этих подходов представлен восточноевропейскими авторами, а второй — французскими и англо-американскими. Впрочем, это методологическое разграничение не совпадает с географическим. Э. Смит — англичанин, что не мешает ему оставаться убежденным приверженцем «объективно-культурной» («немецкой») модели нации.

Тем не менее, при всех различиях между школами историков, историческому национализмоведению свойственна общая черта. Оно методологически не самостоятельно. Исторического метода как такового не существует. Историки национализма всегда опираются (сознательно или нет — отдельный вопрос) на метод, разработанный в той или ной области социальной науки. Чаще всего это позитивизм.

Не случайно большинству исторических сочинений о национализме, написанных до 1980-х гг., свойственно допущение о существовании национализма самого по себе, как некоторой самостоятельной реальности, или «идеи». И Кон, и Хайес, и Пламенац, и Кедури в конечном итоге полагают, что национализм может быть описан как некоторая «вещь» — как сущность, данная нам в тех или иных проявлениях (либеральном или реакционном, гуманном или шовинистическом).

В завершение нашего экскурса в историческое национализмоведение отметим, что в современной литературе места для «чисто исторического» знания не осталось. Границы между дисциплинами сделались настолько условными, что серьезных исследователей все труднее приписать к какому-либо «ведомству», а сами эти ведомства перетекают друг в друга, образуя направления вроде исторической антропологии, политической истории, политической антропологии, политической социологии, социальной антропологии и т. д.

Специфика российской исследовательской ситуации: эпистемологические и социально-политические причины

Многолетний диктат догматического марксизма-ленинизма привел к тому, что научный анализ в российских публикациях о национализме был заменен идеологическими схемами («буржуазный национализм», versus, «пролетарский интернационализм»). Одно и то же явление в зависимости от его оценки партийными аппаратчиками могло получить ярлык «реакционный национализм», а могло быть удостоено похвального именования «национально-освободительного движения».

Советской литературе по теме национализма был свойствен крайний психологизм. В «марксистско-ленинской теории наций» (как официально именовались сочинения по проблемам национализма) было столько же науки, сколько в «политической экономии социализма». Авторы монографий в области «марксистско-ленинской теории наций» трактовали вопросы «интернационального и патриотического воспитания молодежи», руководствуясь им самим ведомыми критериями отличения патриотизма от национализма, и вели речь о «нациях», «народах» и «национальностях», опять-таки исходя из субъективно принятого масштаба.

Несообразности «марксистско-ленинской теории наций» — отражение противоречивости официальной идеологии периода правления коммунистов. С одной стороны, это была «интернационалистическая» идеология, провозглашавшая в качестве идеала формирование сверхнациональной общности. «Новая историческая общность», каковой считался «советский народ», не рассматривалась как новая нация. С другой стороны, коммунисты исходили из этнической модели нации — из представления о нации как результате эволюции этноса. Вот почему они практически с первых лет своего господства поощряли этническую государственность (организацию политического пространства по «национально-территориальному» признаку).

Этим противоречием была пронизана вся советская литература о «нациях и национализме». На декларативном уровне — интернационализм и непримиримая оппозиция к «проявлениям национализма», на уровне базисных теоретических представлений — этнонационализм.

Находясь в оппозиции, большевики активно сотрудничали с националистическими движениями. Борьба с царским режимом велась не только под лозунгами классовой борьбы (пролетариат против буржуазии), но и под лозунгами национальной борьбы (освобождение от гнета империи — выход из «тюрьмы народов»). Однако после прихода к власти коммунисты резко сменили риторику. Термин «национализм» был закреплен за сепаратизмом. Правда, по инерции дореволюционных лозунгов первые официальные документы новой власти провозглашали право народов России на «самоопределение», «вплоть до отделения и образования самостоятельных государств». Однако впоследствии этот тезис был снят с повестки дня, а сторонники отделения были объявлены «буржуазными националистами».

Противоречивость теоретических постулатов, на которых в разное время базировалась официальная советская идеология, влекла за собой крайнюю непоследовательность этнической политики (в сложившемся у нас словоупотреблении — «национальной политики»). В первое десятилетие большевистского правления, например, проводились мероприятия по «коренизации», или «советизации на ста языках». Предполагалось, что каждый из составляющих страну народов будет строить советскую власть с учетом своей этнокультурной и этнолингвистической специфики. В результате этой политики возникло множество национально-культурных автономий, в том числе экстерриториальных, вполне в духе идей Отто Бауэра, а также «национальные школы», обучение в которых ведется на языках меньшинств. Однако к середине 30-х гг. эта политика свертывается. (Последняя национальная школа в Москве (татарская) была закрыта в 1938 г.) Берется курс на форсированную ассимиляцию (русификацию) меньшинств. Этот период — со второй половины 30-х по середину 50-х гг. — в восприятии сегодняшних русских национал-шовинистов выглядит как своего рода «золотой век» национальной государственности. В их глазах Сталин был (за исключением короткого периода приверженности большевизму в 20-е гг.) «настоящим русским националистом».

Этническая политика коммунистов, несмотря на то что была фактически нацелена на построение унитарного государства, провозглашала своей задачей развитие и укрепление федеративных отношений. Будучи на уровне реальных действий жесткой диктатурой центральной власти, опиравшейся на русскоязычный актив, на уровне риторики она выступала как развитие «национальной государственности» нерусских народов. Даже однозначно ассимиляторские меры властей преподносились в терминах заботы о самобытности этнических меньшинств. На волапюке, просуществовавшем вплоть до 80-х гг., это называлось «всестороннее развитие и сближение советских наций». Кстати, периодически проводившиеся в партийном аппарате чистки не отменяли того обстоятельства, что коммунисты за семь десятилетий своего правления создали-таки и этнические элиты («национальные кадры»), и этнические культуры (издание художественной литературы на «языках народов СССР», национальные союзы творческих работников и т. д.).

Более чем полувековая практика институциализации этничности привела к тому, что в российском публичном и академическом дискурсе глубоко укоренились этноцентричные схемы. Как в массовом сознании, так и в сознании политических элит, распространено представление о нации как этническом сообществе. Отсюда вытекает устойчивое убеждение в этнической основе государственности. Предполагается, что у всякого государства есть один «государствообразующий» народ. Из этого допущения, в свою очередь, вытекает деление общества на «коренное» и «некоренное» население (коренные и некоренные «нации»). Следствие такого деления — вера в естественность привилегирования одних («коренных») групп перед другими («некоренными»). Вот почему сегодня значительная часть российского общества не видит ничего ненормального в идее разного доступа разных граждан к социальным благам (в определенности этого доступа этнической принадлежностью). Согласно этой идее, татары в Татарстане должны пользоваться преимуществами в доступе к власти и ресурсам по сравнению с нетатарами. Соответственно, этнические русские в Центральной России должны иметь такие преимущества перед нерусскими.