Вынимая ключ из кармана, отпирая дверь своей тесной квартирки, Морис Розенфельд смотрел на себя со стороны. Еврейский актер видел свои седеющие волосы, поникшие — следствие разочарованиий — плечи, сардоническую угрюмость лица, подчеркнутую изогнутым в кривой усмешке ртом. Розенфельд повернул ключ в замке — сознавал, что отлично играет роль. В повороте ключа сквозит трагизм, подумал он.

— Кто там? — донеслось из квартиры.

Розенфельд — он не ожидал, что дома кто-то есть, — толкнул дверь и увидел, что окликнула его дочь. Софи лежала на кровати — если ее сложить, она превращалась в диван, а спальня в гостиную. В квартире имелась еще одна комната, поменьше, там спал Розенфельд с женой, плюс ниша — она служила кухонькой. Когда отец работал и поздно приходил домой после спектакля, Софи ставила вокруг своей кровати три ширмы, чтобы ее не будил свет: отец зажигал его, чтобы разогреть себе молоко перед сном. Ширмы служили и другой цели. Стоило Софи поссориться с отцом, она отгораживалась от него ширмами, и пусть себе бушует, сколько хочет. Без нее бушевать было неинтересно, он замолкал, дулся. А она устраивалась поудобнее на диване, читала журнал, у нее была своя лампа, и благословляла ширмы. Они давали ей возможность уединиться и не опускаться до препирательств.

Ширмы были составлены в угол, Розенфельда удивило, что дочь в постели.

— Что с тобой? — спросил он.

— Нездоровится, — ответила она.

— Где мама?

— На работе.

— И сегодня у нее работа?

— У нее были полдня свободных. Она работает с пяти до десяти.

Розенфельд обозрел комнату. Стол в нише не накрыт, а ведь дело идет к ужину.

— Она мне оставила поесть или что?

— Нет, она думала, ты пообедаешь с Марковицем. Что-нибудь вышло?

— Нет, — сказал он. — Ничего не вышло. Еврейскому театру хана. Как началась эта война, евреи стали сидеть дома. Все, кроме евреев, уходят из дому, чтобы забыть свои беды, а евреи, евреи, они сидят дома и нервничают. На Второй авеню сегодня как на кладбище.

— Для чего Марковиц хотел с тобой встретиться?

— Бенефис, я знаю. Хочет, чтобы я играл в бенефис Айзека Левина.

— Не беспокойся, — сказала она, — у тебя был хороший сезон в прошлом году.

— И что — мне теперь жить воспоминаниями, но я не такой старый, нет.

Софи не нашлась что на это ответить.

— Хочешь, я встану, что-нибудь тебе приготовлю? — сказала она.

Он прошел на кухню, заглянул в кастрюли на газовой плите.

— Не надо. Я сам. Тут остались картошка, морковка. Разогрею.

— Поджарь котлету — она в духовке. Мама приготовила ее для меня, а мне не хотелось есть.

Розенфельд откинул дверь духовки, с отвращением посмотрел на котлету.

— Нет, у меня печет живот, когда я кушаю фарш, — сказал он и закрыл духовку.

— Как твой живот? — спросила она.

Он положил руку под сердце:

— Сегодня я имею газы.

Он был тронут ее вниманием.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил он.

— Как обычно. В первый день всегда плохо.

— Это пройдет.

— Знаю, — сказала она.

* * *

Он зажег горелку под овощами, принялся помешивать картофельное пюре. Комок на комке. Есть и вовсе расхотелось. Софи, посмотрев на него, сказала:

— Положи в картошку масло.

Розенфельд не сразу последовал ее совету, открыл ледник, лишь когда Софи повторила его.

— Какое еще масло? — сказал он, обшаривая взглядом бутылки, фрукты. — И где здесь масло, где?

Софи потянулась за халатом, натянула его через голову, застегнула молнию. Всунула ноги в шлепанцы.

— Разбавлю молоком, — сказала она.

Он и не хотел, а начал сердиться:

— Мне это надо? Лежишь, и лежи себе. Я сам позабочусь об ужине… тоже мне ужин, — закончил он ехидно.

— Пап, — сказала она. — Не упрямься. Мне все равно нужно встать.

— Для меня не вставай — мне это не надо.

— Сказала же: мне все равно нужно встать.

— Почему вдруг?

— Ко мне придут.

Он повернулся к ней:

— И кто это придет?

— Пап, давай не будем, что толку?

— И кто к тебе придет?

— Я не хочу с тобой ссориться. Мне нездоровится.

— Кто придет, ты мне ответишь или что?

— Эфраим.

— Этот водыпроводчик? — В тоне его был яд.

— Па, прошу тебя, не ссорься с ним.

— Кто — я, я буду ссориться с водыпроводчиком?

— Ты его всегда унижаешь.

— Кто — я, я унижаю водыпроводчика? Это он, он меня унижает своим приходом.

— Он не к тебе приходит. Он приходит ко мне.

— Его приход унижает тебя. Что общего имеет водыпроводчик — он и средней школы не кончил — с тобой? Тебе нужен водыпроводчик, нужен он тебе?

— Какое имеет значение, кто мне нужен, папа, мне двадцать восемь лет, — сказала она.

— Только не водыпроводчик!

— Он хороший парень. Мы с ним знакомы уже двенадцать лет, со школы. Человек он порядочный, у него неплохой заработок, и притом верный.

— Хорошо. — Розенфельд рассердился. — Ну так я не имею верного заработка. Ну же, ну, сыпь, сыпь соль на мои кровавые раны.

— Папа, прошу тебя, не лицедействуй. Я всего-то и сказала, что у него верный заработок. О тебе речи не было.

— Это кто лицедействует, я лицедействую? — взорвался Розенфельд, грохнул дверью ледника и повернулся к Софи: — Пусть я не имел верного заработка и не всегда мог содержать тебя и твою мать, зато со мной вы имели возможность посмотреть мир, завести знакомство с величайшими еврейскими актерами нашего времени — Адлером, Шварцем, Бен-Ами, Гольденбергом, все они приходили в наш дом. Ты слышала, как умнейшие люди говорят о жизни, о книгах, музыке и всяких искусствах. Ты ездила со мной на гастроли повсюду. И в Южную Америку. И в Англию. И в Чикаго, Бостон, Детройт. Отец твой так играл Шейлока на идише, что американские критики ходили его смотреть и хвалили его до небес, вот какой у тебя отец. Вот как надо жить. Вот это я называю жизнь. С водыпроводчиком такого ты не будешь иметь. И кого, я спрашиваю, он приведет к тебе в дом — других водыпроводчиков, и они будут сидеть на кухне, говорить о трубах и как починить протечку в уборной? И так надо жить? И это ты называешь разговор? И когда он сюда приходит, он открывает рот? Говорит только «да», «нет», как заведенный. Нет, так жить тебе не надо.

Софи слушала отца молча.

— Пап, ты несправедлив, — сказала она невозмутимо, — ты его запугал, он боится разговаривать с тобой.

Ее ответ, похоже, устроил Розенфельда.

— Что ты так торопишься? — уже более миролюбиво сказал он. — Ты найдешь и получше.

— Прошу тебя, оставим этот разговор.

* * *

Раздался звонок. Софи нажала кнопку домофона.

— Пап, очень тебя прошу, будь с ним повежливее.

Розенфельд ничего не ответил, повернулся к плите, Софи пошла в ванную.

Эфраим постучался в дверь.

— Входите!

Дверь открылась, он вошел. Рослый, отлично сложенный, чисто одетый. Волосы тщательно приглажены, а вот руки набрякшие, красные: ему то и дело приходилось их отмывать горячей водой, а все равно ладони в мозолях, под ногтями грязь. Увидев, что в комнате только отец Софи, он смутился.

— Софи дома? — спросил он.

— Добрый вечер! — ехидно сказал Розенфельд.

Эфраим покраснел.

— Добрый вечер, — сказал он. — Софи дома?

— Сейчас придет.

— Спасибо. — Эфраим так и остался стоять.

Розенфельд налил в картошку молока, поковырял ее вилкой.

— Так ты теперь имеешь работу на новостройке?

Эфраим удивился такому вежливому обращению.

— Нет, — сказал он. — Мы работаем на военно-морской базе, на новых судах.

— Ну-ну, и много на кораблях уборных? — спросил Розенфельд.

Эфраим не ответил. Софи вышла из ванной — она прибрала волосы, повязала голубую ленточку под цвет халата.

— Привет, Эф, — сказала она.

Он кивнул.

— Садись, — она придвинула стул к кровати. — А я прилягу. — Скинула шлепанцы, подоткнула подушку так, чтобы на нее опереться, укрылась одеялом.

Эфраим сел спиной к комнате. За его плечом ей было видно, как отец выложил овощи на тарелку. Потом сел за стол, стал разминать их вилкой.

— Что нового, Эф? — спросила она.

Эфраим сидел, опершись локтями о колени, переплетя пальцы.

— Да так, ничего, — сказал он.

— Ты сегодня был на работе?

— Всего полдня. У меня три недели отгулов.

— Что еще новенького?

Он пожал плечами.

— Слышал об Эдит и Морти? — спросила она.

— Нет, — сказал он.

Розенфельд опустил вилку.

— Они поженились в воскресенье,

— Это хорошо, — сказал он.

— Да, вот еще что. Я купила билеты — на Медисон-сквер-гарден будет концерт, сбор в помощь русской армии. Ты свободен в пятницу вечером?

— Да, — сказал он.

Розенфельд бросил вилку на тарелку. Эфраим не повернул головы, Софи не подняла глаз. С минуту они помолчали, потом Софи снова завела разговор:

— Да, запамятовала тебе сказать. Я написала в Вашингтон, чтобы тебе выслали анкеты для поступления в гражданскую службу. Тебе твоя мама сказала?

— Да.

Розенфельд стукнул кулаком по столу.

— Да, нет, да, нет, — завопил он. — Ты что, других слов не знаешь?

Эфраим не повернул головы.

— Папа, ну пожалуйста, — молила Софи.

— Да, нет, — вопил отец, — да, нет. И так говорят с образованной девушкой?

Эфраим повернулся к нему и, не снисходя до пререканий, сказал:

— Я говорю не с вами. А с вашей дочерью.

— И это называется — говоришь. Ты не говоришь, ты унижаешь ее своими — да, нет. И это разговор, нет, это не разговор.

— Я не актер, — сказал Эфраим. — Я работаю руками.

— Ты открыл рот, чтобы меня унизить! Так уже закрой его.

У Эфраима дрожал подбородок.

— Вы первый меня унизили.

— Пожалуйста, ну пожалуйста, — просила Софи. — Папа, если ты не прекратишь, я поставлю ширмы.

— И очень хорошо, поставь ширмы, мои глаза уже не хотят видеть твоего водыпроводчика, — подначивал ее отец.

— Водопроводчик, по крайней мере, может содержать жену, ей не придется на него работать. — Эфраим вышел из себя, голос его прерывался от волнения.

— Эфраим, не надо, — стенала Софи.

Розенфельд обомлел, но только на миг. Потом побагровел и даже начал заикаться.

— Ты — ничтожество, вот ты кто. Ничтожество, — вопил он. Губы его беззвучно шевелились: подходящие слова не подыскивались. Однако он взял себя в руки, замолчал. Медленно поднялся из-за стола. Скрестил руки на груди, затем воздел их к потолку и перешел — не без умысла — на идиш, речь его текла плавно.

— Слушай меня внимательно, великий и милостивый Господь наш. Слушай историю второго Иова. Слушай, как год за годом на меня валилось несчастье за несчастьем, и теперь, в мои лета, когда чуть не все мои сверстники собирают благоуханные цветы, я срываю одни сорняки. У меня есть дочь, о Господи, и я окружал ее нежнейшей любовью, дал ей возможность развиваться, получить образование, но она жаждет тешить свою плоть и в этом своем желании лишилась разума до такой степени, что готова предаться человеку, недостойному дотронуться до ее подола, пошлому, заурядному, бессловесному водыпроводчику без идеалов, без…

— Папа! — завизжала Софи. — Папа, прекрати сейчас же!

Розенфельд замолчал, на лице его изобразилось неизъяснимое горе. Он опустил руки, повернулся к Эфраиму, ноздри его презрительно раздувались.

— Водыпроводчик. — В голосе его была горечь.

Эфраим ожег его полным ненависти взглядом. Хотел встать, но ноги не слушались.

— Вы — дешевый актеришка, — вне себя от ярости возопил он. — Идите к черту! — Кинулся к двери, рывком открыл ее и захлопнул за собой с такой силой, что, казалось, стены затряслись.

Розенфельд все ниже и ниже опускал голову. Плечи его поникли под грузом обманутых надежд, он посмотрел на себя со стороны: трагическая фигура с седеющими волосами. И, все выше и выше поднимая голову, поглядел на Софи. Она расставляла ширмы. Розенфельд двинулся к столу в нише, окинул взглядом овощи на тарелке. Аппетита они не вызывали. Он направился к плите, зажег духовку, откинул дверцу — посмотреть, жарится ли котлета. Жарится. Закрыл дверцу, убавил газ и как ни в чем не бывало произнес:

— Сегодня я буду кушать фарш.

1943