Решив, что художник из него все равно не выйдет, Фильдман приехал в Италию — писать исследование о Джотто. Первую главу он вез через океан в новеньком портфеле из свиной кожи — сейчас он крепко держал этот портфель в потной руке. Все на нем было новое: темно-красные туфли на каучуке, теплый твидовый костюм, хотя позднее сентябрьское солнце косыми лучами палило с римского неба, и в чемодане лежал совсем легкий костюм, дакроновая рубашка и хлопчатобумажное с дакроном белье — такое легко и быстро стирать в путешествиях. Чемодан, старый и тяжелый, с двумя ремнями, немного смущавший его, он одолжил у своей сестры Бесси. Он решил, что к концу года, если останутся деньги, он купит новый чемодан во Флоренции. Хотя уехал он из Штатов в неважном настроении, в Неаполе он стал бодрее, а теперь, простояв перед римским вокзалом минут двадцать, он все еще был поглощен созерцанием Вечного города, все еще чувствовал восторг, охвативший его в ту минуту, как он впервые увидел, что прямо за кишащей машинами площадью стоят развалины терм Диоклетиана. Фидельман вспомнил, что он читал, будто термы перестраивались при участии Микеланджело и сначала были церковью и монастырем, а позже стали музеем, действующим до сих пор.

— Только вообразить себе, — пробормотал он, — только вообразить — сама история…

Но тут перед ним внезапно возник его собственный образ: не без горькой радости он как бы увидел себя извне и изнутри, до мельчайших подробностей, и когда перед ним встало его собственное, столь знакомое лицо, он мысленно залюбовался и глубиной искреннего чувства в глазах, слегка увеличенных очками, и чуткостью тонких овальных ноздрей и неспокойных губ, отделенных от носа недавно отпущенными усиками, — по мнению Фидельмана, они были словно вылеплены скульптором и придавали ему еще больше достоинства, несмотря на небольшой рост. Но в тот же миг это неожиданное острое ощущение себя самого — и не только внешнее — вдруг поблекло, весь восторг, как ему и полагалось, испарился, и Фидельман понял, что существовала внешняя причина этого странного, почти трехмерного отражения его самого, которое он только что ощутил и увидел. Справа, невдалеке от себя, он заметил незнакомого человека — скелет, чуть обросший мясом. Прислонившись к бронзовому на каменном постаменте памятнику, изображавшему этрусскую волчицу с прильнувшими к ее тяжелым сосцам младенцами — Ромулом и Ремом, незнакомец наблюдал за Фидельманом с таким собственническим видом, что было ясно: уже давно, должно быть с той минуты, как приезжий вышел из поезда, он весь целиком, с ног до головы, отразился во взгляде этого человека. Поглядывая на него исподтишка и делая вид, что не смотрит, Фидельман увидел личность примерно своего роста, странно одетую в короткие коричневые брючки и длинные, до колен, черные шерстяные носки, натянутые на слегка кривые, палкообразные ноги в маленьких остроносых дырчатых башмаках. Пожелтевшая рубаха была раскрыта на впалой груди, рукава подвернуты, открывая худые волосатые руки. Высокий лоб незнакомца был бронзового цвета, густые черные волосы, отброшенные назад, открывали небольшие уши, на бритом лице темнела густая щетина, а его нос с загнутым кончиком явно мог пронюхать что угодно. Но заметнее всего было выражение мягких карих глаз — такая жадность горела в них. И хотя лицо у него было самое смиренное, он только что не облизывался, подходя к бывшему художнику.

— Шалом! — приветствовал он приезжего.

— Шалом, — нерешительно ответил тот, произнося это слово, насколько он помнил, впервые в жизни. О боже! — подумал. — Хорош подарочек! Первый привет в Риме — и надо же! — такое местечковое чучело.

Незнакомец, улыбаясь, протянул руку.

— Зускинд, — сказал он, — Шимон Зускинд.

— Артур Фидельман. — Переложив портфель из правой руки в левую и придерживая ногой поставленный на землю чемодан, он пожал руку Зускинду.

Носильщик в синем комбинезоне мимоходом взглянул на чемодан Фидельмана, потом на него и отошел в сторону.

Нарочно или нечаянно, но Зускинд потирал руки, словно чего-то дожидался.

— Parla italiano?

— Говорю, но с трудом, хотя читаю бегло. Можно сказать, мне нужна практика.

— Значит, идиш?

— Мне легче всего выражать мысли по-английски.

— По-английски так по-английски. — Зускинд заговорил по-английски с легким великобританским акцентом. — Но я сразу угадал, что вы еврей, — добавил он, — только положил на вас глаз — все стало ясно.

Фидельман предпочел пренебречь этим замечанием.

— Где вы научились английскому? — спросил он.

— В Израиле.

Фидельман заинтересовался:

— Вы там живете?

— Раньше жил, а теперь нет, — уклончиво сказал Зускинд. У него сразу стал скучающий вид.

— Как так?

Зускинд передернул плечом.

— Для моего слабого здоровья там слишком тяжелая работа. А потом, это вечное напряжение.

Фидельман понимающе кивнул.

— И кроме того, от этой пустыни у меня запор. В Риме у меня на сердце легче.

— Еврейский беженец, и откуда — из Израиля! — добродушно пошутил Фидельман.

— Я вечный беженец, — невесело вздохнул Зускинд.

По нему не скажешь, что у него легко на сердце.

— Откуда же вы еще бежали, разрешите узнать?

— Как это — откуда еще? Из Германии, из Венгрии, из Польши — вам этого мало?

— Ну, это, наверно, было давно. — Фидельман только сейчас заметил седину в волосах у беженца. — Пожалуй, пора идти, — сказал он и поднял чемодан. Два носильщика нерешительно остановились неподалеку.

Но Зускинд хотел услужить.

— А гостиница у вас есть?

— Да, давно выбрал и зарезервировал.

— Вы сюда надолго?

Какое ему дело? Но Фидельман вежливо ответил:

— На две недели — в Риме, дальше, до конца года, — во Флоренцию, с поездками в Сиену, Ассизи, Падую, а может быть, и в Венецию.

— Но вам нужен гид в Риме?

— А разве вы гид?

— Почему бы и нет?

— Спасибо, — сказал Фидельман, — я сам разберусь, похожу по музеям, библиотекам и так далее.

Зускинд насторожился:

— Вы что, профессор?

Фидельман невольно покраснел:

— Ну, не совсем, — скорее, так сказать, студент.

— А из какого института?

Фидельман откашлялся.

— Видите ли, я, так сказать, вечный студент. Вроде чеховского Трофимова. Если есть чему поучиться — я учусь.

— Так у вас есть задание? — настаивал Зускинд. — Получаете стипендию, да?

— Какая там стипендия! Деньги мне нелегко достались. Я долго работал, копил, чтобы на год уехать в Италию. Во всем себе отказывал. Да, вы спросили про задание. Я пишу о художнике Джотто. Это был один из самых…

— Можете мне про Джотто не рассказывать, — перебил его Зускинд с ухмылкой.

— Вы изучали его творчество?

— А кто его не знает!

— Как интересно! — сказал Фидельман, скрывая раздражение. — Откуда вы его знаете?

— А вы откуда?

— Я посвятил немало времени изучению его творчества.

— Ну а я его тоже знаю.

Надо от него избавиться, пока не поздно, подумал Фидельман. Он поставил чемодан, пошарил в кожаном кошельке, где держал мелочь. Те два носильщика с любопытством следили за ним, один вытащил из кармана сандвич, завернутый в газету, развернул и стал есть.

— Это вам, — сказал Фидельман.

Зускинд даже не взглянул на монету, опуская ее в карман штанов. Носильщики ушли.

Странные у него повадки, у этого беженца: застыл, словно деревянный индеец у табачной лавки, но видно, что вот-вот готов сорваться с места.

— Я вижу — у вас есть багаж, — сказал Зускинд неопределенно, — так, может, в этом багаже найдется лишний костюмчик? Мне бы он пригодился.

Наконец-то все выложил, подумал Фидельман с неудовольствием, но сдержался.

— У меня есть одна-единственная смена, кроме того, что на мне. Вы очень ошибаетесь, мистер Зускинд. Я не богач. Больше того, я бедный человек. То, что на мне новое платье, ничего не значит, не обольщайтесь. Я за этот костюм еще должен своей сестре.

Зускинд посмотрел на свои короткие, потертые и поношенные штаны:

— Сколько лет я не имел нового костюма. Когда я бежал из Германии, вся моя одежда развалилась на куски. И в один прекрасный день я очутился совсем голый.

— Разве тут нет благотворительных организаций, которые могли бы вам помочь? Наверно, здешняя еврейская община помогает беженцам.

— Так эти евреи дают мне то, что они хотят, а не то, что я хочу, — с горечью сказал Зускинд. — И что они мне предлагают — обратный билет в Израиль!

— Почему вы не соглашаетесь?

— Я вам уже сказал: тут мне свободнее.

— Свобода — понятие относительное.

— Вы мне еще будете объяснять про свободу!

Все-то он знает, подумал Фидельман.

— Хорошо, тут вам свободнее, — сказал он, — но как вы живете?

В ответ Зускинд только хрипло закашлялся.

Фидельман хотел было еще что-то сказать насчет свободы, но удержался. Боже мой, да он весь день не отвяжется, если не принять мер.

— Пожалуй, мне пора в отель, — сказал он, наклоняясь за чемоданом.

Зускинд тронул его за плечо, и, когда Фидельман нетерпеливо выпрямился, Зускинд сунул ему под нос те полдоллара, что он ему выдал.

— Мы на этом оба теряем деньги.

— То есть как это?

— Сегодня дают шестьсот двадцать три лиры за доллар, но за серебро дают всего пятьсот.

— Хорошо, дайте сюда, я вам дам целый доллар. — И Фидельман быстро достал хрустящий доллар из бумажника и отдал его беженцу.

— И это все? — вздохнул Зускинд.

— Да, все! — решительно сказал Фидельман.

— Может, хотите посмотреть термы Диоклетиана? Там есть симпатичные римские гробики. За один доллар я вас проведу.

— Нет, спасибо! — И, кивнув на прощанье, Фидельман поднял чемодан и подтащил к обочине.

Откуда-то вынырнул носильщик, и Фидельман, поколебавшись, дал ему донести чемодан через площадь, до стоянки маленьких темно-зеленых такси. Носильщик предложил донести и портфель, но Фидельман не выпускал его из рук. Он дал шоферу адрес отеля, и такси дернуло и покатилось. Наконец-то, — Фидельман облегченно вздохнул. Он увидел, что Зускинд исчез. Пронесло, подумал он. Но по дороге в отель ему все казалось, что беженец, согнувшись в три погибели, примостился сзади, на запасном колесе. Однако взглянуть назад он не решился.

Фидельман заранее заказал себе номер в недорогой гостинице, недалеко от вокзала, рядом с очень удобной конечной остановкой автобусов. Сразу, по укоренившейся привычке, он выработал жесткое расписание. Он всегда боялся терять время, как будто в этом был единственный его талант — что, разумеется, не соответствовало истине, — Фидельман знал, что он ко всему еще и очень честолюбив. Вскоре он распределил время так, чтобы работать как можно больше. По утрам он обычно ходил в итальянские библиотеки, просматривал каталоги и архивы, читал при скверном освещении и делал подробные записи. После второго завтрака он часок дремал, потом часам к четырем, когда вновь открывались церкви и музеи, он торопился туда со списком картин и фресок, которые ему надо было посмотреть. Хотя он и очень стремился во Флоренцию, его немного огорчало, что не все в Риме удастся посмотреть, Фидельман дал себе слово непременно вернуться сюда, если позволят финансы, может быть, к весне, и посмотреть все, что хотелось.

К вечеру он старался передохнуть, успокоить нервы. Обедал он поздно, как все римляне, с удовольствием выпивал пол-литра белого вина, выкуривал сигарету. Он любил погулять после обеда, особенно по старинным кварталам, у Тибра. Где-то он прочел, что там под ногами развалины древнего Рима. Его вдохновляло, что он, Артур Фидельман, уроженец Бронкса, ходит по всем этим историческим местам. Таинственная штука — история, и воспоминание о неведомых событиях в чем-то лежит на тебе тяжелым грузом, а в чем-то доставляет ощутимую радость. Оно тебя и возносит и угнетает — Фидельман не понимал, чем именно, и знал только, что его уносило в такие дебри, из которых ему не выбраться. Может быть, творческому человеку, художнику, такие переживания шли на пользу, но критику они не нужны. Критик, думал Фидельман, должен жить черным хлебом фактов. Он без конца бродил по извилистым берегам реки, глядя в усеянное звездами небо. Однажды, просидев несколько дней в музее Ватикана, он увидел сонмы ангелов — синих, белых, золотых, тающих в небесах. Бог мой, подумал Фидельман, нельзя так переутомлять глаза. Но, вернувшись к себе, он иногда писал до полуночи.

Как-то поздно вечером, через неделю после приезда в Рим, когда Фидельман делал заметки о византийской мозаике, которую он смотрел в этот день, в дверь постучали, и хотя молодому исследователю, погруженному в работу, показалось, что он не говорил «avanti», но, как видно, он ошибся, потому что дверь открылась и вместо ангела явился Зускинд в рубашке и мешковатых брючках.

Фидельман, уже почти забывший о беженце — во всяком случае, он ни разу о нем не вспомнил, — удивленно привстал.

— Зускинд! — воскликнул он. — Как вы сюда попали?

Зускинд стоял не двигаясь, потом ответил с усталой усмешкой:

— Говоря откровенно, я знаком с портье.

— Но как вы узнали, где я живу?

— Увидел вас на улице и пошел за вами следом.

— Вы хотите сказать, что встретили меня случайно?

— А как еще? Или вы мне оставили свой адрес?

Фидельман снова уселся в кресло:

— Чем могу служить, Зускинд? — Голос у него был суровый.

Беженец откашлялся.

— Профессор, днем еще тепло, но ночью уже холодно. Вы видите, как я хожу — я же голый! — Он протянул синеватые руки, покрытые пупырышками гусиной кожи. — Вот я и пришел вас спросить: может, вы передумали насчет вашего старого костюма, может, вы мне его отдадите?

— Кто вам сказал, что костюм старый? — Голос у Фидельмана помимо воли стал грубым.

— Раз один костюм новый, так значит другой — старый.

— Не обязательно. Вот что, Зускинд, костюма для вас у меня нет. Тот, что висит в шкафу, я носил не больше года, и раздаривать такие вещи мне не по средствам. А кроме того, он габардиновый, почти что летний.

— Мне он сгодится на все сезоны.

Подумав, Фидельман вынул бумажник и отсчитал четыре доллара. Он подал их Зускинду.

— Купите себе теплый свитер.

Зускинд тоже пересчитал деньги.

— Если уже четыре, — сказал он, — так почему не пять?

Фидельман вспыхнул. Вот нахальство!

— Потому что я могу дать только четыре, — ответил он. — Это две тысячи пятьсот лир. Вам хватит на теплый свитер и еще кое-что останется.

— Мне же нужен костюм, — сказал Зускинд. — Дни еще теплые, а вот ночи уже холодные. — Он потер голые руки. — Я уже не говорю, что мне еще нужно.

— Вы бы хоть рукава опустили, если вам холодно.

— Очень мне это поможет?

— Слушайте, Зускинд, — мягко проговорил Фидельман. — Я бы с удовольствием отдал вам костюм, если бы мог себе позволить такой расход. Но я не могу. У меня еле хватит денег, чтобы прожить тут год. Я вам уже сказал, что я до сих пор должен сестре. Почему вы не попробуете найти какую-нибудь работу, пусть самую черную? Я уверен, что через некоторое время вы добьетесь приличного места.

— Он говорит — работа! — мрачно пробормотал Зускинд. — А вы знаете, что значит найти работу в Италии? Кто это мне даст работу!

— А кто дает работу другим? Люди ходят, ищут.

— Ну что вы понимаете, профессор. Я гражданин Израиля, значит, я могу работать только на израильскую фирму. А сколько тут израильских фирм: от силы две — Эль Ал и Зим, а если бы у них и была работа, меня все равно не возьмут, я же потерял паспорт. Если бы я был перемещенным лицом, так было бы лучше. Перемещенное лицо получает удостоверение, а с удостоверением еще можно найти мелкую работу.

— Но если вы потеряли паспорт, почему вы не хлопотали о новом?

— Как это — не хлопотал? Да разве они дадут?

— А почему?

— Почему? Говорят, я его продал.

— И у них есть основания так думать?

— Клянусь вам жизнью — паспорт украли.

— Но как же вы живете в таком положении? — спросил Фидельман.

— Как живу? — Он щелкнул зубами. — Воздухом питаюсь.

— Нет, я серьезно.

— Серьезно, воздухом. Ну и немножко торгую, — сознался он, — но чтоб торговать, нужна лицензия, а эти итальяшки мне лицензии не дают. Раз они меня поймали с товаром, так я шесть месяцев просидел в исправительном лагере.

— Что же, они не пытались вас выслать?

— Как это не пытались — пытались! Но я продал обручальное кольцо — осталось от матери, я его все годы носил в кармане. Итальянцы тоже люди. Взяли деньги, выпустили меня, только сказали: больше не торгуй.

— Что же вы делаете теперь?

— Как это — что я делаю? Торгую. А что мне, милостыню просить? Торгую себе понемножку. Так прошлой весной я вдруг заболел и все свои жалкие гроши отдал доктору. А кашель все равно не прошел. — Он сочно откашлялся. — А теперь у меня нет капитала, не на что купить товар. Слушайте, профессор, может, мы войдем в пай? Одолжите мне двадцать тысяч лир, я закуплю дамские чулки-нейлон! А когда распродам, верну вам деньги.

— Нет у меня лишних денег, Зускинд.

— Вы же их получите назад с процентами.

— Мне вас жалко, честное слово, — сказал Фидельман. — Но почему вы не сделаете разумный шаг? Почему не обратитесь в Комиссию взаимопомощи, скажем, при Джойнте? Попросите их помочь вам. Ведь это их прямое дело.

— Сколько раз вам надо объяснять? Они хотят отправить меня обратно домой, а я хочу остаться тут.

— Я тоже думаю, что для вас самое лучшее уехать отсюда.

— Нет! — сердито крикнул Зускинд.

— Хорошо, если вы сами, по своей воле, приняли такое решение, чего же вы хотите от меня? Разве я за вас отвечаю, Зускинд?

— А кто отвечает? — крикнул Зускинд.

— Говорите, пожалуйста, потише, — сказал Фидельман, чувствуя, что его прошибает пот, — кругом люди спят. Почему это я за вас отвечаю?

— А вы знаете, что значит ответственность?

— Как будто знаю.

— Значит, вы и отвечаете. Отвечаете, потому что вы человек. Потому что вы еврей. Вы же еврей, да?

— А, черт, ну положим; но я тут не единственный еврей. Я против вас ничего не имею, но отвечать за вас не желаю. Я сам по себе, я не могу взвалить на себя чужие беды. Мне и своих хватает.

Он взял бумажник и вынул еще один доллар.

— Вот вам, теперь у вас пять долларов. Хоть мне это и не по средствам, но, так и быть, берите и оставьте меня в покое. Я свою долю внес.

Зускинд стоял и молчал в странном оцепенении, как бесстрастная статуя, и Фидельман подумал: уж не собирается ли он простоять так всю ночь, но вдруг тот протянул костлявую руку, взял пятый доллар и ушел.

Назавтра Фидельман с утра пораньше переехал в другую гостиницу, гораздо менее удобную, лишь бы быть подальше от Шимона Зускинда и его бесконечных требований.

Переезжал Фидельман во вторник. А в среду, проработав все утро в библиотеке, Фидельман зашел в соседнюю тратторию и заказал порцию спагетти в томатном соусе. Он читал «Мессаджеро», предвкушая хороший завтрак, потому что здорово проголодался, когда кто-то остановился у его стола. Он поднял глаза, ожидая увидеть долгожданного официанта, но вместо него у стола стоял Зускинд, увы, такой же, как прежде.

Неужто мне от него не избавиться? — подумал Фидельман, рассердившись всерьез. — Для того ли я приехал в Рим?

— Шалом, профессор, — сказал Зускинд, отводя глаза в сторону, — вот, шел себе мимо, вижу — вы сидите один, я и зашел поздороваться.

— Слушайте, Зускинд, — сердито сказал Фидельман, — вы опять за мной следили?

— То есть как это я за вами следил? — удивился Зускинд. — А я знаю ваш адрес, что ли?

Фидельман слегка покраснел, но подумал: стану я ему объяснять. Раз он сам пронюхал про переезд — тем лучше.

— Ноги у меня отнимаются. Можно я присяду хоть на пять минут?

— Сядьте.

Зускинд пододвинул себе стул. Принесли спагетти, дышащие паром. Фидельман посыпал их сыром и стал навивать на вилку длинные нежные макаронины. Одна из них тянулась без конца, и он, остановившись, отправил вилку в рот. Однако он забыл отрезать длинную макаронину, и ее пришлось долго втягивать, а она никак не кончалась, к немалому смущению Фидельмана.

Зускинд наблюдал за ним с напряженным вниманием.

Наконец Фидельман дошел до конца длинной макаронины, вытер рот салфеткой и спросил:

— А вы не хотите поесть?

Глаза у Зускинда были голодные, но он помедлил.

— Спасибо, — сказал он.

— Спасибо — да или спасибо — нет?

— Спасибо — нет. — И Зускинд отвел глаза.

Фидельман снова взялся за еду, аккуратно навивая спагетти на вилку, но так как у него никакого навыка не было, он снова запутался в длинных макаронинах. Оттого что Зускинд не сводил с него глаз, он совсем растерялся.

— Слушайте, профессор, — сказал Зускинд, — мы же не итальянцы. Режьте их себе ножичком, легче будет кушать.

— Как хочу, так и буду есть, — оборвал его Фидельман. — Это мое дело. А вы занимайтесь своим делом.

— Моим делом? Разве у меня есть дело? — вздохнул Зускинд. — Сегодня утром я упустил такой шанс, такой редкий шанс. Была возможность купить партию дамских чулок по триста лир, были бы деньги, так я купил бы целых двенадцать дюжин. А продать можно запросто, по пятьсот. Мы бы с вами имели роскошную прибыль.

— Меня это не интересует.

— Хорошо, пусть не дамские чулки, я же могу достать свитера, шарфы, мужские носки, да мало ли что: дешевую кожаную галантерею, керамику — скажите, что вас интересует.

— Меня интересует: куда вы девали деньги, которые я вам дал на свитер?

— Знаете, какие холода наступают, профессор, — сказал Зускинд озабоченно. — Скоро ноябрь, пойдут дожди, а зимой трамонтана дует. Вот я подумал: надо приберечь его деньги, купить пару кило каштанов, мешок угля — жаровня у меня есть. Посидеть день на углу — так можно заработать до тысячи лир. Знаете, как эти итальянцы любят каштаны? Но для этого мне нужно теплую одежду — лучше всего костюм.

— Ах, костюм? — саркастически переспросил Фидельман. — А почему не пальто?

— Пальто я уже имею, хоть и плохонькое, нет, мне теперь нужен костюм. Как можно показываться на люди без костюма?

У Фидельмана дрожали руки, он положил вилку.

— По-моему, вы человек абсолютно безответственный, и я не желаю иметь с вами дела. Я имею право сам; решать, что мне делать, без постороннего вмешательства.

— Не волнуйтесь, профессор, это вредно для пищеварения. Кушайте на здоровье. — Зускинд встал и вышел из траттории.

У Фидельмана пропал аппетит, он не доел спагетти. Расплатившись, он выждал минут десять, потом вышел, оглядываясь по сторонам, словно его преследовали. По крутой улице он спустился на небольшую площадь, где стояло несколько такси. И хотя ему это было не по карману, но надо было удостовериться, что Зускинд не выследит его по новому адресу. Он решил предупредить портье ни в коем случае не отвечать ни на какие вопросы, если появится человек, похожий по описанию на Зускинда.

Но тут Зускинд собственной персоной вышел из-за многоструйного затейливого фонтана посреди площади. Подойдя к опешившему Фидельману, он смиренно сказал:

— Разве я хочу только получить что-то от вас, профессор? Если бы я хоть что-нибудь имел, я бы все вам отдал с дорогой душой.

— Спасибо! — отрезал Фидельман. — Дайте мне покой.

— Ну уж это вы должны найти себе сами, — сказал Зускинд.

В такси Фидельман твердо решил завтра же уехать во Флоренцию, не дожидаясь конца недели, и раз и навсегда покончить с этой заразой.

В тот же вечер, возвращаясь домой после неприятной прогулки по Трастевере (у него болела голова — выпил за ужином лишнее), Фидельман увидел, что дверь в его номер распахнута настежь, и сразу вспомнил, что забыл ее запереть, хотя, как всегда, оставил ключ у портье. Сначала он перепугался, но, подойдя к шкафу, где держал вещи и чемодан, увидел, что шкаф заперт. Он торопливо открыл его и с облегчением увидел, что габардиновый костюм — однобортный пиджак и слегка потертые внизу брюки (впрочем, костюм был вполне приличный и мог прослужить еще не один год), — что этот костюм висел рядом с рубашками, недавно выглаженными горничной. Проверив содержимое чемодана, Фидельман успокоился — все было цело, а главное — слава Богу! — цел был паспорт и чеки. В комнате тоже все было на месте. Успокоившись, Фидельман взял книгу и, только прочитав страниц десять, спохватился: а где же портфель? Он вскочил и стал его искать везде — на тумбочке портфеля не было, а Фидельман ясно помнил, что оставил его там вечером, перечитав первую главу. Он искал под кроватью, за тумбочкой, даже на шкафу и за шкафом. Уже не надеясь, Фидельман перерыл все ящики, даже самые маленькие, но не нашел ни портфеля, ни, что гораздо хуже, рукописи первой главы.

Он со стоном повалился на кровать, кляня себя за то, что писал без копии; сколько раз он говорил себе, что может случиться такое несчастье. Но он собирался внести какие-то поправки, а уж потом перепечатать набело, перед тем как начать новую главу. Надо было бы сейчас же пожаловаться хозяину отеля — тот жил внизу, но уже давно пробило полночь, и, разумеется, до утра ничего нельзя было предпринять. Но кто мог взять портфель? Горничная? Портье? Непохоже: неужто они рискнут потерять работу из-за кожаного портфеля, за который им дадут в ссудной лавке несколько тысяч лир? Может быть, случайный вор? Завтра же надо будет спросить: не пропало ли чего у других жильцов на его этаже? Но в этом он почему-то сомневался. Вор непременно выкинул бы рукопись и сунул бы в портфель толстые башмаки Фидельмана, стоявшие у кровати, и пятнадцатидолларовый свитер от Мэйси, лежавший на виду, у стола. Но если это не горничная, не портье и не случайный вор, кто же тогда? И хотя не было ни малейшей улики, подтверждавшей подозрения Фидельмана, он думал только об одном человеке — о Зускинде. Мысль эта его жгла и мучила. Но почему Зускинд взял портфель? Просто со зла, что костюм, которого он так добивался, ему не отдали, а вытащить его из шкафа он не смог? Сколько Фидельман себя ни уговаривал, он упорно не мог найти другую причину, другого виновника. Каким-то образом Зускинд выследил, где он живет (должно быть, после встречи у фонтана), и влез в его комнату, когда Фидельман уходил ужинать.

Фидельман спал в эту ночь отвратительно. Ему снилось, что он преследует Зускинда в еврейских катакомбах, под древней Аппиевой дорогой, угрожая разбить голову наглецу семисвечником, очутившимся в его руках, а Зускинд — хитрый призрак, знавший все ходы и выходы из усыпальниц и галерей, — ускользает от него за каждым поворотом. Потом все свечи у Фидельмана погасли, и он остался, слепой и одинокий, в кладбищенской тьме, но, проснувшись и устало подняв штору, он увидел распухшими глазами, как желтое итальянское солнце весело подмигнуло ему.

Фидельман отложил поездку во Флоренцию. Он заявил о своей пропаже в квестуру, и, хотя полицейские разговаривали с ним вежливо и хотели помочь, они ничего сделать не смогли. Инспектор, заполняя опросный листок, оценил портфель в десять тысяч лир, а против записи «valore del manuscritto» поставил прочерк. После долгих размышлений Фидельман решил не заявлять о Зускинде: во-первых, потому, что никаких доказательств у него не было, — портье клялся и божился, что никакого чужого человека в коротких брюках он не видел; во-вторых, Фидельман боялся, что Зускинду придется плохо, если его зарегистрируют «по подозрению в краже» или как «не имеющего права на торговлю», да к тому же злостного беженца. Вместо этого он решил написать свою первую главу заново — он был уверен, что знает ее наизусть, но, когда он сел за стол, много важных мыслей, целые параграфы, мало того — целые страницы совершенно выпали из памяти. Он подумал, не послать ли в Америку за своими заметками и черновиками, но они лежали в ящике на чердаке у его сестры в Левиттауне, среди всяких других записок и заметок. При одной мысли, что он заставит Бесси, мать пятерых детей, рыться в его вещах, отбирать нужные заметки, запаковывать их, отсылать заказным сюда, через океан, — при одной этой мысли Фидельмана охватывала непреодолимая тоска: он был уверен, что она пришлет ему не то, что надо. Он не стал дописывать письмо и вышел на улицу искать Зускинда.

Искал он его в тех местах, где Зускинд попадался ему раньше, и, хотя Фидельман тратил на поиски целые часы, иногда буквально целые дни, Зускинд нигде не появлялся, а может быть, просто скрывался при виде Фидельмана. А когда Фидельман справился о нем в израильском консульстве, клерк, человек, как видно, новый, сказал, что у них в списках нет ни такой фамилии, ни заявления об утере паспорта. С другой стороны, в Джойнте о нем знали — там была записана его фамилия и адрес; Фидельман сразу подумал, что так просто его не найдешь: ему дали номер дома и название улицы, но, конечно, дом был давным-давно снесен и на его месте строилось многоэтажное здание.

Время шло, работа стояла, все не ладилось. Чтобы положить конец этому ужасающему безделью, Фидельман пытался заставить себя снова взяться за исследования, за изучение живописи. Он выехал из гостиницы (она опротивела ему из-за неприятностей, которых он тут натерпелся; однако он оставил у портье номер телефона с настойчивой просьбой — позвонить, если обнаружится хоть какой-нибудь след) и переехал в небольшой пансионат около вокзала, где он и завтракал и ужинал, предпочитая выходить из дому пореже. Его очень беспокоили расходы, и он тщательно записывал их в специально купленный блокнот. По вечерам, вместо того чтобы бродить по городу, наслаждаясь его таинственной прелестью, он упорно сидел за столом, вперив глаза в бумагу, в попытке воссоздать вступительную главу — без нее он идти дальше не мог. По своим заметкам он пытался начать вторую главу, но из этого тоже ничего не вышло. Прежде чем двинуться вперед, Фидельману всегда нужна была какая-то крепкая опора, что-то основательное, на чем можно было строить дальнейшую работу. Он просиживал за столом допоздна, но совершенно исчезло всякое настроение, вдохновение — словом, то, что нужно для работы, и остался только страх, он все усиливался, сбивал с толку: впервые за много месяцев Фидельман не знал, что ему делать дальше, — мучительное, страшное чувство.

Поэтому он снова взялся за поиски беженца. Он решил, что, если он раз навсегда установит — украл или не украл тот его рукопись, причем неважно, найдется она или нет, от одной этой уверенности он снова обретет покой и ему снова захочется работать, а это самое важное.

Изо дня в день он прочесывал людные улицы, ища Зускинда всюду, где торговали с лотков. Каждое воскресенье он с утра проделывал долгий путь на рынок Порта Портезе и часами рылся в грудах подержанных вещей и хлама, разложенных прямо на улице, надеясь, что каким-то чудом вдруг найдет там свой портфель, но портфеля нигде не было. Он ходил по открытому рынку на пьяцца Фонтанелли Боргезе, проверял всех уличных торговцев на пьяцца Данте. Он осматривал тележки зеленщиков и фруктовщиков, попадавшихся ему на улицах, а после сумерек шатался по темным закоулкам среди попрошаек и полуночников, торговавших всякой всячиной. В конце октября, когда похолодало и торговцы жареными каштанами уже сутулились над своими жаровнями по всему городу, он вглядывался в их лица, ища среди них пропавшего Зускинда. Где же он, в каком углу древнего или нового Рима? Этот человек жил на улице — должен же он когда-нибудь попасться навстречу. Иногда в трамвае или автобусе Фидельману казалось, что в уличной толпе мелькнул кто-то, одетый как Зускинд, и он выскакивал на первой же остановке и бежал за прохожим, кто бы он ни был; но один раз человек, стоявший перед Банко ди Санто Спирито, уже ушел, когда Фидельман подбежал туда, запыхавшись, а в другой раз хотя он и догнал человека в коротких брюках, но у того в глазу красовался монокль. Сэр Айэн Зускинд!

В ноябре пошли дожди. Фидельман носил синий берет, непромокаемое пальто и черные итальянские башмаки с острыми носами, которые с виду казались меньше, чем его толстые красно-рыжие туфли, — он их ненавидел за яркий цвет и за то, что в них было жарко ногам. Но вместо того чтобы ходить по музеям, он сидел в кино на самых дешевых местах, жалея об истраченных деньгах. Иногда он попадал в определенные кварталы, где к нему то и дело приставали проститутки. Среди них попадались прелестные лица, от которых становилось больно, и одну из них — тоненькую грустную девчонку с синяками под глазами — Фидельман возжелал со страстью, но он очень боялся за свое здоровье. Он уже хорошо знал Рим, говорил по-итальянски вполне бегло, но на душе у него было тяжело и в крови бурлила ненависть к кривоногому беженцу, и хотя ему иногда думалось — не ошибка ли это? — но все равно он без конца проклинал Зускинда самыми страшными проклятиями.

В одну из пятниц, к вечеру, когда первая звезда затеплилась над Тибром, Фидельман, бесцельно гуляя по левому берегу, набрел на синагогу и вошел туда, замешавшись в толпу евреев-сефардов, сильно похожих на итальянцев. Они подходили поодиночке к раковине в преддверии, подставляли руки под открытый кран и, войдя в молельню, легко касались пальцами лба, губ и груди и кланялись свиткам Торы. Фидельман последовал их примеру. Куда я попал? — подумал он. Три раввина встали со скамьи, началась служба, долгие молитвы то нараспев, то под звуки невидимого органа. Зускинда нигде не было. Фидельман сидел сзади, на скамье, похожей на парту, оттуда он мог видеть не только всех молящихся, но и входные двери. Синагога не топилась — от мраморного пола, словно испарение, подымался холод. У Фидельмана нос горел, как зажженная свечка, и он встал, чтобы уйти, но тут служка, коренастый человек в высокой шапке и коротком кафтане, с длинной и толстой серебряной цепью на шее, внимательно скосил на Фидельмана зоркий левый глаз.

— Из Нью-Йорка? — спросил он, торопливо подходя к Фидельману.

Половина молящихся обернулась — взглянуть, с кем он говорит.

— Из штата Нью-Йорк, но не из самого города, — ответил Фидельман, остро ощущая свою вину за то, что привлек всеобщее внимание. И, воспользовавшись паузой, шепнул служке — Не знаете ли вы человека по имени Зускинд? Он ходит в штанах до колен.

— Родственник? — Служка посмотрел на него грустными глазами.

— Не совсем.

— У меня у самого сына убили в Адреатинских пещерах. — Слезы навернулись на глаза служки.

— О, я вам очень сочувствую.

Но служка не стал об этом распространяться. Он вытер повлажневшие веки толстыми пальцами, и любопытные сефарды опять повернулись к своим молитвенникам.

— Какой это Зускинд? — спросил служка.

— Шимон.

Служка почесал за ухом.

— Поищите в гетто.

— Искал.

Служка медленно отошел, и Фидельман потихоньку выбрался из синагоги.

Гетто начиналось прямо за синагогой — несколько кварталов тесно застроенных кривых улиц, с дряхлыми развалинами аристократических дворцов и немыслимыми трущобами, где по облупленным стенам на веревках висело сырое линялое белье и пересохшие фонтаны на площадях были замусорены и загажены. Многоквартирные дома, выстроенные из темного камня на остатках старинных стен, окружавших гетто, кренились над булыжной мостовой узких улиц. Иногда среди обнищавших зданий попадались оптовые склады богатых евреев, где за темной дырой входа было много дорогих товаров, серебра и разноцветных шелков. В путанице проулков бродили сегодняшние нищие, и среди них очутился Фидельман, согнувшийся под бременем истории, хотя, как он определил для себя, причастность к ней удлиняла его собственную жизнь.

От белесой луны над гетто словно стоял пасмурный день. Один раз Фидельману показалось, что он видит знакомый призрак, и он бросился за ним в проход между толстыми каменными стенами и добежал до тупика, где на пустой стене стояло: «Vietato urinare!» Здесь был запах, но не было Зускинда.

За тридцать лир Фидельман купил сморщенный, почернелый банан у лоточника с велосипедом (опять же не 3.) и, остановившись, стал есть его. Вокруг него сразу собралась толпа мальчишек.

— Кто из вас знает Зускинда, беженца, он ходит в коротких штанах? — объявил Фидельман и, наклонившись, показал кончиком банана у себя под коленкой, где кончались зускиндовские брючки. Он даже сделал ноги дугой, но никто не обратил внимания.

Пока он доедал банан, все молчали, потом узколицый мальчуган с прозрачными карими глазами мурильевского ангелочка пропищал:

— Он иногда работает на Симитеро Верано в том углу, где евреев хоронят.

И туда забрался, подумал Фидельман.

— Как это работает на кладбище? Копает могилы?

— Он над мертвыми молится, — сказал мальчик, — за денежку.

Фидельман тут же купил ему банан, и остальные разбежались.

В субботу на кладбище было пусто, следовало бы прийти в воскресенье, и Фидельман походил между могилами, читая надписи на камнях; медные подсвечники увенчивали надгробья, кое-где на каменных плитах увядали желтые хризантемы, и Фидельману казалось, что в День всех святых, когда в другой части кладбища шел праздник, цветы были брошены украдкой отщепенцами-детьми, которым невыносимо было смотреть на пустые, без цветов, могилы родителей в день, когда могилы гоев были все в цветах и свечах. На многих камнях Фидельман прочел имена тех, кто так или иначе стал жертвой последней войны, а над одной, по-видимому, пустой могилой под шестиконечной звездой, вырезанной на мраморной плите, стояло: «Памяти моего любимого отца, убитого нацистскими варварами в Освенциме. „О crime orribile“».

Зускинда нигде не было.

Прошло три месяца с тех пор, как Фидельман приехал в Рим. Он много раз задавал себе вопрос: не бросить ли ему и этот город и эти дурацкие поиски? Почему бы не уехать во Флоренцию и там, в мировой сокровищнице искусств, снова найти вдохновение для работы? Но потеря первой главы висела над ним, словно заклятие. По временам он думал об этом с пренебрежением: рукопись — дело рук человеческих, значит, ее можно восстановить. Но иногда он подумывал, что дело вовсе не в самой рукописи, дело в том, что его одолевало неуемное любопытство — разгадать странный характер Зускинда. Неужели он отплатил за добро тем, что украл у человека труд всей его жизни? Неужто он до такой степени исковеркан неудачами? Нет, надо добиться разгадки, необходимо понять этого человека, но сколько драгоценного времени, сколько сил уйдет на это! Часто Фидельман горько усмехался: смешно, как он горюет о потере рукописи. Но когда он вспоминал, сколько сил, сколько времени вложено в этот труд, как тщательно разработана каждая новая мысль, как продуманы все трудности композиции, как внушителен будет законченный труд — возрождение Джотто, — сердце у него болело: и как не болеть — время идет, чего же он здесь ищет?

Уверенность, что рукопись украл Зускинд, росла у Фидельмана с каждым днем — иначе зачем бы тот прятался? Фидельман часто вздыхал и все больше полнел… На конвертах писем, полученных от сестры Бесси и оставшихся без ответа, он бесцельно рисовал летящих ангелочков. Как-то, рассматривая эти миниатюрные наброски, он подумал, что, может быть, когда-нибудь он вернется к живописи, но эта мысль только отозвалась в нем невыносимой болью.

Однажды в ясное декабрьское утро, прекрасно выспавшись впервые за многие недели, Фидельман поклялся себе, что только взглянет еще раз на Навичеллу и сразу уедет во Флоренцию. Около полудня он пошел к базилике святого Петра и, глядя на мозаику, старался вспомнить по рисунку Джотто, какой она была до многих реставраций. Неверным почерком он кое-что записал для памяти и вышел из церкви. Когда он спускался по широкой лестнице, у него вдруг остановилось сердце — неужто перед ним опять старая фреска, уж не вкрался ли еще один апостол в переполненную лодку внизу: на ступеньках — ессо!— перед ним стоял Зускинд! В берете и длинной зеленой солдатской шинели, из-под которой выглядывали его петушиные ноги в черных чулках, — значит, под шинелью на нем по-прежнему были короткие брючки! — Зускинд продавал всем желающим черные и белые четки. В одной руке он держал длинные нити бус, на ладони другой блестели под зимним солнцем позолоченные образки. И хотя одежда на нем была другая, Зускинд, надо сказать, ничуть не изменился — не прибавилось ни веса в теле, ни крепости в мышцах, а по лицу, хоть и постаревшему, нельзя было, как и прежде, угадать возраст.

Взглянув на него, Фидельман вспомнил все и скрипнул зубами. Он хотел было спрятаться и понаблюдать за вором исподтишка. Но терпения не хватило — слишком долго он его искал. Сдерживая волнение, он подошел к Зускинду слева, но тот деловито обернулся вправо, пытаясь навязать четки какой-то женщине в глубоком трауре.

— А вот четки, бусы — молитесь по освященным четкам.

— Привет, Зускинд, — сказал Фидельман, спускаясь по лестнице дрожащими шагами, но притворяясь стоиком и философом, который обрел мир и покой. — Ищешь вас, ищешь, а вы, оказывается, здесь. Wie gehts?

Веки у Зускинда дрогнули, но, по всей видимости, он даже не удивился. Он взглянул на Фидельмана с таким выражением, будто понятия не имеет, кто его окликнул, и даже о существовании Фидельмана позабыл, а потом вдруг припомнил: да, да, какой-то иностранец, встретился с ним давным-давно, улыбнулся ему — и забыл.

— А вы все еще здесь? — с явной иронией спросил Зускинд.

— Здесь. — Голос Фидельмана неожиданно дрогнул, и он смутился.

— Рим вас держит, что?

— Да, Рим, — забормотал Фидельман, — тут воздух… — И он сделал глубокий вдох, потом с силой выдохнул.

Но, видя, что Зускинд почти не слушает и глаза у него бегают в поисках покупателей, Фидельман набрался храбрости и сказал:

— Кстати, Зускинд, не видели ли вы случайно — да, наверно, видели, — портфель, помните, я его нес, когда мы с вами встретились в сентябре?

— Портфель? Какой еще портфель? — сказал Зускинд рассеянно, следя за выходящими из собора.

— Портфель свиной кожи. А в нем… — тут у Фидельмана прервался голос, — в нем глава моего исследования о Джотто. Вы о нем, наверно, знаете — художник Треченто.

— А кто не знает за Джотто?

— Может, вы случайно помните — не видали ли вы портфель, то есть не… не… — Он остановился, стараясь подыскать слова, которые не звучали бы обвинением.

— Извините, я занят! — Зускинд рванулся вверх по лестнице через две ступеньки. Он подскочил к какому-то человеку, тот от него шарахнулся: нет, не надо, четки у него есть.

Фидельман побежал за Зускиндом.

— За находку — награда, — забормотал он ему на ухо, — пятнадцать тысяч лир за рукопись, кто ее найдет, пусть оставит себе портфель — новый, кожаный. Это его дело, никаких вопросов не будет. Пойдет?

Зускинд увидел туристку с фотокамерой и путеводителем.

— Четки, святые четки!

Он протянул ей обе руки, но туристка была лютеранкой и оказалась тут случайно.

— День плохой, — пожаловался Зускинд, когда они оба спускались со ступеней, — хотя, конечно, может, и товар не тот. Этим тут все торгуют. Были бы у меня большие статуэтки — керамика, святая дева, они тут пошли бы как горячие пирожки. Чудное дело! Только бы кто-нибудь вложил в это деньги.

— Вот заработаете награду, — хитро зашептал Фидельман, — и накупите себе святых дев сколько угодно!

Зускинд и виду не подал — слышит он или нет. Увидев целое семейство — девять душ, — выходившее из главного портала, он метнулся наверх, крикнув через плечо «аддио!». Но Фидельман не ответил. Нет, так ты от меня не уйдешь, крыса несчастная! Выйдя на площадь, он спрятался за высоким фонтаном. Но ветер нес ему в лицо водяные брызги, пришлось отойти за массивную колонну и оттуда выглядывать торговца четками.

В два часа дня, когда собор святого Петра закрывается для посетителей, Зускинд сунул свой товар в карман шинели и закрыл лавочку. Фидельман шел за ним следом до его дома — он и вправду жил в гетто, в районе, где Фидельман как будто еще не был: свернув в тупик, Зускинд открыл навешенную слева дверь и очутился прямо у себя «дома». Подкравшись поближе, Фидельман увидал каморку, вроде шкафа, где стояли кровать и стол. К его удивлению, ни на стене, ни на двери адреса не было, да и дверь явно не запиралась. Фидельман растерялся: значит, у беженца нет ничего, что могли бы украсть, то есть никакого личного имущества. Фидельман решил прийти завтра, когда хозяина не будет дома.

И он действительно вернулся назавтра утром, когда предприимчивый Зускинд ушел продавать четки, и, оглянувшись, быстро вошел в дверь. Он вздрогнул — темная ледяная нора. Фидельман зажег толстую спичку, увидел ту же кровать и стол и рядом — шаткий стул. Никаких следов отопления или освещения — только оплывшая свеча на блюдечке. Он взял эту желтую свечку и стал обыскивать каморку. В ящике стояла кое-какая посуда и безопасная бритва, хотя где тут Зускинд мог бриться, было тайной — наверно, он брился в общественных уборных. Над кроватью, покрытой жиденьким одеялом, висела полка, на ней полбутылки красного вина, початая пачка спагетти и черствый хлебец. И тут же, совершенно неожиданно — крошечный аквариум с костлявой золотой рыбкой, плававшей в этом арктическом море. Поблескивая чешуей в пламени свечи, рыбка разевала рот, помахивая холодным хвостиком перед глазами у Фидельмана. Животных любит, подумал тот. Под кроватью он обнаружил ночной горшок, но портфеля с интереснейшей первой главой исследования нигде не нашел. Наверно, кто-то разрешил Зускинду прятаться в этом погребе от дождя. Да, вздохнул Фидельман. Вернувшись в пансионат, он залег с грелкой в кровать и еле-еле отогрелся за два часа. Но он долго не мог прийти в себя после этого посещения.

В одну из ночей Фидельману приснилось, будто он бродит весь день по кладбищу, среди надгробий, и вдруг из пустой могилы вырастает длинноносый темный призрак, и Вергилий-Зускинд манит его пальцем.

Фидельман подбежал к нему.

— Читали Толстого?

— Маловато.

— Что вы знаете за искусство? — спросил призрак, уплывая дальше.

Волей-неволей Фидельман пошел за ним, и призрак, исчезая, привел его к высокой лестнице, ведущей через гетто в мраморную синагогу.

Оставшись в одиночестве, Фидельман, сам не понимая зачем, распростерся на каменном полу, и странное тепло охватило его плечи, когда он поднял глаза в озаренный солнцем купол. Фреска на сводах изображала знакомого святого в блеклой синеве небес, окружавшей ореолом его голову. Он протягивал золотой свой плащ старому рыцарю в худой красной одежде. Рядом смиренно стоял его конь, и вздымались каменистые холмы.

Джотто. «San Francesco dona il vesti al cavaliere povero».

Фидельман проснулся на бегу. Он запихнул свой синий габардиновый костюм в бумажный мешок, вскочил в автобус и ранним утром уже стучался в тяжелый портал зускиндовского палаццо.

— Avanti!

Беженец уже в берете и пальто (как видно, заменявшем ему пижаму), стоя у стола, зажигал свечу от пылающего листа бумаги. Фидельману показалось, что это страница машинописного текста. Помимо воли вся первая глава огненными буквами вспыхнула в его памяти.

— Вот вам, Зускинд, — сказал он дрожащим голосом, подавая пакет. — Принес вам свой костюм. Носите на здоровье.

Тот равнодушно взглянул на пакет.

— И что вы за него хотите?

— Ничего! — Фидельман положил пакет на стол, попрощался и вышел.

Но тут же вслед ему по булыжной мостовой загрохотали шаги.

— Извиняюсь, я все время берег для вас под матрацем вот это. — И Зускинд сунул ему портфель свиной кожи.

Фидельман рванул застежку, лихорадочно обыскал все отделения — портфель был пуст. А Зускинд уже убегал от него. С ревом Фидельман бросился за ним.

— Сволочь, ты мою рукопись сжег!

— Ой, пощадите! — закричал Зускинд. — Я же вам сделал одолжение!

— Я тебе покажу одолжение — глотку перерву!

— Там были одни слова — души нет!

В бешеной ярости Фидельман наддал изо всех сил, но Зускинд, легкий как вихрь, уже мчался впереди, и только его необыкновенные брючки мелькали из-под пальто.

Евреи из гетто, прильнув к средневековым окнам своих жилищ, в удивлении глазели на дикую погоню. Но в самом разгаре Фидельмана, толстого и запыхавшегося, вдруг озарила блестящая мысль — не зря он столько узнал за последнее время.

— Зускинд, вернитесь! — крикнул он голосом, похожим на всхлип. — Костюм ваш! Я все простил!

Он остановился как вкопанный, но Зускинд летел вперед.

Так он, видно, и бежит до сих пор.