Разорванное в клочья небо кровоточило на востоке, своей кровью оно окрашивало море в красный цвет. Горизонт раскалывался на части, проваливался в огненную бездну. Сильные толчки сотрясали землю, дома подрагивали на фундаментах, глухо ударялись о мостовую сорванная черепица и куски отпавшей штукатурки, верные предвестники надвигающейся катастрофы. Повсюду слышался треск, похожий на звук ломающихся костей. И над скрежетом обрушений, над стенаниями и воплями ослепленных паникой людей, мечущихся взад-вперед по улицам, поднимался, врезаясь в небо, страшный крик.

Это Везувий кричал в ночи, выплевывая кровь и пламень. Со дня последней катастрофы Геркуланума и Помпей, похороненных живьем под слоем пепла и камней, мир не слышал такого страшного, рвущегося в небеса крика. Гигантское огненное древо вырастало из жерла вулкана, огромная колонна из дыма и огня пронзала небосвод, почти касаясь бледных звезд. Потоки лавы по склонам вулкана сползали к рассеянным среди виноградников селениям. В необъятное пространство горной долины врывалось кроваво-красное сияние раскаленной лавы. Леса и реки, дома и долины, поля и тропинки приобретали четкие контуры, чего никогда не наблюдалось днем, и сама мысль о солнце сейчас показалась бы бледной, ненужной.

Горы Аджеролы и холмы Авеллино раскалывались, являя тайны своих долин и рощ. И хотя много миль было между Везувием и холмом Монте-ди-Дио, с вершины которого мы, онемевшие от ужаса, наблюдали это удивительное зрелище, окидывая взглядом еще недавно спокойные склоны Везувия, мы все же различали как бы увеличенных под огромной лупой мужчин, женщин и животных, спасающихся бегством в полях и лесах или мечущихся среди строений, уже охваченных пламенем со всех сторон. Глаз различал не только жесты и движения, но даже взлохмаченные шевелюры, всклоченные бороды, застывшие глаза и раскрытые рты. Казалось даже, что слышатся хриплые стоны людей.

Море было еще страшней, чем суша. Всюду, насколько хватало глаз, виднелась твердая сизая корка, вся в язвах, похожих на отметины чудовищной оспы. Под этой неподвижной коростой угадывалась невероятная сила, еле сдерживаемая ярость, будто море грозило подняться с глубин, взломать свой черепаший панцирь и пойти войной на твердь земную, чтобы умерить ее пыл. От опасных берегов Портичи, Торре-дель-Греко, Торре-Аннунциаты и Кастелламаре в спешке отходили лодки, которые двигались только благодаря отчаянным взмахам весел, ибо ветер, неистово дующий на суше, на море опадал, как мертвая птица. Из Сорренто, Меты, Капри шли лодки на помощь жителям прибрежных городков, окруженных безжалостным пламенем. Потоки грязи лениво спускались по склонам Монте-Соммы, извиваясь, как черные змеи, а в местах, где грязь встречалась с потоком лавы, поднимались облака пурпурного пара; до нас долетало зловещее шипение – так шипит раскаленное железо, погруженное в воду.

Огромная, похожая на мантию каракатицы черная туча, набитая пеплом и раскаленными кусками лавы, тяжело отвалила от вершины Везувия и, подгоняемая ветром, по счастливой для Неаполя случайности дувшим с северо-запада, медленно поползла в сторону Кастелламаре-ди-Стабия. Грохот вздувшейся черной тучи, ползущей по небу, был похож на громыхание груженной камнями телеги, катящейся по разбитой дороге. Время от времени из разрывов тучи на море и сушу градом летели куски лавы, они сыпались на поля и на твердую корку вод с грохотом, с каким телега сбрасывает булыжник; ударяясь о землю и коросту на море, они поднимали красноватые клубы, застилавшие звезды. Везувий кричал в алом мраке пугающей ночи. Отчаянный плач поднимался над несчастным городом. Я сжимал руку Джека, чувствуя, как он дрожит. Побледневший, он смотрел на адское зрелище, и страх, ужас и удивление смешались в его вытаращенных глазах.

– Пойдем, – сказал я и повел его за руку.

Мы вышли и через переулок Святой Марии Египетской направились к Пьяцца Реале. На стенах переулка с такой яростью бушевал алый свет, что мы брели по нему наощупь, как слепые. Из окон выглядывали полуголые люди, они размахивали руками, с громким криком и хриплым плачем звали друг друга, окликали бегущих по улице, а те, глядя в небо и тоже крича и плача, бежали дальше не останавливаясь. Со всех сторон полуодетые или совсем голые обезумевшие люди несли свечи и факелы к статуям Девы Марии и святых в часовенках, становились на колени прямо посреди мостовой и, колотя себя в грудь и заливаясь горючими слезами, громкими воплями призывали на помощь Мадонну и святого Януария.

Как бывает при большой опасности, когда святой образ или слабое мерцание свечи в часовне вдруг вызывает в памяти сердца надежду, раскаяние, страх, отринутую или позабытую веру в Бога и удивленный, взволнованный человек, внезапно охваченный чувством любви, останавливается с трепетом в душе и вглядывается в святой образ, так случилось и с Джеком. Он вдруг остановился перед часовней, закрыл лицо руками и выдохнул:

– Оh, Lord! Oh, my Lord!

На его стон из глубины часовни отозвался писк, как будто птичий. Мы услышали слабое биение крыльев и птичий гомон. Джек испуганно отпрянул.

– Не бойся, Джек, – сказал я, сжав ему руку, – это птицы Мадонны.

В эти страшные годы, услышав тревожный вой сирен, возвещавший приближение бомбардировщиков, все птицы Неаполя прятались в часовнях. Взъерошенные воробьи, ласточки с круглыми блестящими глазками под белыми веками забивались вглубь часовен и там жались друг к другу, сидя среди фигурок грешников в чистилище из воска и папье-маше.

– Думаешь, я напугал их? – тихо спросил Джек, и мы на цыпочках, стараясь не потревожить птиц Мадонны, ушли прочь.

Полуголые старики с растрепанными безжалостным ветром серебряными волосами шли, держась за стены, еле двигая худыми ногами, и выкрикивали обрывки слов, мне казалось, на латыни – может, это были магические ритуальные формулы проклятия, может, молитвы раскаяния, признания в грехах, объявление о готовности по-христиански встретить смерть. Толпы людей с перекошенными лицами шли торопливо, почти бежали плотными рядами, как солдаты на осаду крепости, они выкрикивали угрозы и оскорбления высунувшимся из окон, призывая покаяться в грехах, ибо наконец пришел Судный день, и кара Господня не пощадит ни женщин, ни стариков, ни детей. Из окон им отвечали громким плачем, гнусными оскорблениями, толпа на улице эхом вопила и стенала, грозя небу сжатыми кулаками.

От Пьяцца Реале мы поднялись к Санта-Терезелла-дельи-Спаньоли, и пока спускались к виа Толедо, суматоха нарастала, нам все чаще встречались сцены ужаса, ярости и страдания, вид у людей становился все более агрессивным. У Пьяцца-делле-Карретте толпа разъяренных женщин с воплями возмущения пыталась взломать дверь борделя для негров, которую блудницы в спешке забаррикадировали. Наконец женщины ворвались в заведение и через какое-то время объявились на пороге, таща за волосы голых девок и окровавленных, оцепеневших от ужаса чернокожих солдат, которые при виде объятого пламенем неба, черных облаков над морем и закутанного в огненное покрывало Везувия сжались, как испуганные дети. Нападение на бордель сопровождалось осадой пекарен и мясных лавок. Как это всегда бывает, к слепой ярости народа примешивалось непреходящее чувство голода. Хотя фанатичную ярость в людях вызывал не голод, а страх, переходящий в гражданский гнев, в жажду мести, в ненависть к себе и другим. Как всегда, простой люд в страшной напасти видел кару небесную, он видел в ярости Везувия гнев Девы Марии и всех богов христианского Олимпа, огорченных грехами и пороками людскими. Вместе с раскаянием и стремлением к искуплению, с жадной надеждой увидеть злодеев наказанными, с наивной верой в справедливость столь жестокой и несправедливой природы, вместе со стыдом за собственное ничтожество, которое люди с горечью осознают, в простом народе, как всегда, просыпалось малодушное чувство безнаказанности – корень стольких непотребных дел, подленькая убежденность, что в такой великой беде, в таком хаосе все дозволено и все справедливо. Поэтому в те дни со слепой яростью и холодной рассудительностью совершались деяния ужасные и деяния прекрасные – все на грани отчаяния, ибо многое могут сделать с простыми душами страх и стыд.

То же самое в глубине души чувствовали и мы с Джеком при виде такого нечеловеческого страдания. Теперь мы были связаны не только узами дружбы и жалости побежденных и победителей, но и этим страхом и этим стыдом. Джек был подавлен и ошеломлен столь страшным возмущением природы. Как и он, все американские солдаты, еще недавно самоуверенные и пренебрежительные, гордые своим положением людей свободных, теперь спешно бежали, прокладывая себе дорогу локтями и кулаками, являя смятение души в смятении поступков: кто бежал молча с искаженным от страха лицом, кто мучительно стонал, закрыв глаза руками, одни воинственными группами, другие поодиночке, оглядываясь по сторонам, как загнанные волки.

В лабиринте переулков, спускавшихся к виа Толедо и Кьяйя, толпа становилась все плотнее и неистовее, как бывает во время народных волнений, сравнимых с волнением в человеческом теле, когда кровь накатывает волной и рвет сосуды в сердце или в мозгу. Стекаясь из дальних кварталов города, народ собирался в местах, которые с давних времен считались для Неаполя святыми: на Пьяцца Реале, возле здания суда, замка Маскио Анджоино, возле собора, где хранится чудодейственная кровь святого Януария. Здесь была сильнейшая давка, временами похожая на народный бунт. Американские солдаты, затерянные в пугающей толпе, которая неистово швыряла их из стороны в сторону, крутя и бросая на манер дантовской вьюги, тоже казались охваченными страхом и ужасом. С грязными от пота и пепла лицами, в изорванной форме, теперь тоже униженные, это были уже не свободные люди, не горделивые победители, а жалкие побежденные во власти слепой ярости природы, тоже обожженные до глубины души огнем, опалявшим небеса и сушу.

Время от времени глухой гул расходился по таинственным подземным лабиринтам, отчего дрожала мостовая у нас под ногами и сотрясались дома. Хриплый утробный голос с бульканьем выходил из колодцев и канализационных стоков. Фонтаны выбрасывали серные струи пара и кипящей жижи. Подземный гул, глубинные голоса и кипящая жижа выдавливали из земных кишок жалкий народец, который в гибельные дни спасался от бомбардировок, забиваясь в излучины древнего анжуйского водовода, по словам археологов, проложенного под Неаполем еще первыми жителями города: то ли греками, то ли финикийцами, то ли пеласгами, таинственными людьми, вышедшими из моря. Об анжуйском водопроводе и его странных обитателях говорил еще Боккаччо в своей новелле об Андреуччо из Перуджи. Вылезали эти несчастные из адской грязи, из своих мрачных лежбищ, лачуг, колодцев и канализационных стоков, таща на плечах жалкий скарб, а кто, как новые Энеи, – дряхлого родителя или «пекурьелло», пасхального ягненка, который на Пасху (была как раз Страстная Неделя) украшает стол даже в самом бедном неаполитанском доме, – это святая пища, ибо несет в себе образ Христа.

«Восстание» оборванцев из могильных нор, коему совпадение с Пасхой придавало жестокий смысл, было верным знаком грозной неотвратимой опасности. Что не удалось совершить ни голоду, ни холере, ни землетрясению, которое, согласно старому поверью, рушит дворцы и лачуги, оставляя в целости пещеры и катакомбы, вырытые под фундаментами Неаполя, то смог сделать злорадный Везувий, потоками горячей жижи выгнавший бедняжек из нор, как мышей.

Перепачканные грязью призраки вылезали отовсюду из-под земли и, как вспененная вода в половодье, неслись к нижнему городу. Их крики, свары, слезы и проклятия, вопли отчаяния, неожиданные прыжки, жестокие схватки возле часовен, фонтанов и распятий создавали в городе ужасную и чудесную толчею, вытекавшую на приморские виа Партенопе, виа Караччоло, Ривьера-ди-Кьяйя, как если бы люди ждали спасения только от моря, надеясь, что волны погасят пожирающее землю пламя или что волшебная сила Мадонны или святого Януария даст им способность ходить по водам, и они спасутся.

Но, достигнув побережья, откуда открывался пугающий вид на раскаленный Везувий, текущие вниз по склонам потоки лавы, горящие деревни (зарево небывалого пожарища простиралось до качающегося на горизонте острова Капри, до заснеженных горных вершин Чиленто), увидев море, покрытое пятнами зеленого и желтого цвета мерзкой рептилии, толпа падала на колени и жалким плачем и животными криками взывала к милосердию небес. Многие бросались в волны, будто стремясь растоптать их, и тонули самым жалким образом под проклятия и поношения обозленного и ревнивого плебса.

После долгих блужданий мы наконец вывалились на большую площадь, где напротив порта высится Маскио Анджоино. Там перед нами явился Везувий, задрапированный в пурпурную накидку. Этот призрачный Цезарь с песьей головой сидел на троне из лавы и пепла и, проткнув небо пламенной короной, извергал страшный лай. Росшее из его зева огненное древо уходило высоко в небесный свод и исчезало в горней бездне. Его распахнутая пасть изрыгала реки крови. Земля, небеса и море дрожали. Лица толпившихся на площади людей были плоскими и блестящими, как на черно-белых фотокарточках, снятых с магниевой вспышкой. Что-то от неподвижной холодной бесчувственной фотографии было в их вытаращенных застывших глазах, сосредоточенных лицах, как и в фасадах домов, в облике предметов и даже в жестах. Блеск пламени бил в стены, зажигал водосточные трубы и карнизы террас, ослеплял на фоне кроваво-красного, почти фиолетового неба. Толпы людей тянулись к морю, выползая из сотен улочек, выходящих к площади, они шли и смотрели вверх на черные тучи, набитые раскаленными кусками лавы, которые отвесно падали в море, с треском рассекая воздух, как кометы. Душераздирающие вопли поднимались над площадью. Временами на толпу опускалась глубокая тишина, которую вдруг нарушал то стон, то одинокий крик, затихавший без отзвука, как крик с вершины одинокой безжизненной горы. В глубине площади несколько американских солдат пытались сбить тяжелые запоры на воротах, ведущих в порт. Сирены с кораблей хриплыми жалкими звуками взывали о помощи, на мостиках и вдоль бортов в спешке выстраивались пикеты вооруженных моряков, на молах и эстакадах вспыхивали жестокие стычки между матросами и толпами обезумевших от ужаса солдат, осаждавших корабли в поисках спасения от гнева Везувия. Там и сям в толпе мелькали потерянные американские, английские, польские и французские солдаты, кто-то пытался вырваться из потока людей, таща за руку плачущую женщину, будто собираясь ее умыкнуть, а кто-то отдавался на волю течения, одурев от жестокости и неожиданности свалившегося бедствия. Полуодетые негры, раздувая ноздри и выпучивая белые глаза, крутились в толпе, как в зарослях джунглей, их окружали стаи проституток, тоже полуголых или закутанных в священные альковные накидки своего заведения из желтого, зеленого и алого шелка. Кто-то выводил литании, кто-то громко выкрикивал таинственные словеса, другие ритмичными возгласами призывали Господа: «Oh, God! Oh, my God!» – и размахивали руками над морем голов и обезображенных лиц, напряженно следя взглядом за небесами, пытаясь разглядеть сквозь дождь из пепла и огня неторопливый полет Ангела с огненным мечом. Ночь уходила, и небо над Капри и над вершинами Сорренто начинало бледнеть. И Везувий понемногу терял свой страшный блеск, принимая прозрачно-зеленый цвет; пламя становилось розовым, огромные лепестки этой розы обрывал ветер и разносил по воздуху. По мере того как ночная мгла уступала место неверному свету зари, потоки лавы, казалось, замирали, мутнели, превращались в черных змей – так раскаленное железо на наковальне постепенно покрывается черными чешуйками, по которым пробегают и гаснут голубые и зеленые блики.

В этом адском пейзаже, истекающем мрачным красным, нежный рассвет медленно вставал из глубинного лона пламенеющей ночи, как коралловый куст из морского дна (девственный свет дня омывал бледно-зеленые виноградники, заросли олив цвета старого серебра, густо-синий цвет кипарисов и пиний, чувственное золото зарослей дрока), погребальным блеском отсвечивали черные потоки лавы, тем приглушенным черным, каким сверкают ракообразные, выброшенные морем на берег и убитые солнцем, такой же цвет имеют черные камни, орошенные дождем. Внизу за Сорренто красное пятно незаметно растекалось по горизонту и медленно распылялось в воздухе, все небо, затянутое желтыми серными облаками, постепенно окрашивалось прозрачным кроваво-красным, пока солнце неожиданно не прорвалось сквозь нагромождение облаков и не разлился белый, – такого цвета веко умирающей птицы.

Невообразимый шум поднялся над площадью. Толпа тянула руки к восходящему солнцу и кричала: «О солнце! О солнце!» – как будто оно впервые вставало над Неаполем. Хотя, может, это и был первый раз, когда солнце восходило над городом из бездны хаоса, в шуме сотворения мира, из глубин моря, еще не сотворенного до конца. И как всегда случается в Неаполе, страх и слезы от всего пережитого за бесконечно тревожную ночь с возвращением солнца сменились радостью и ликованием. Здесь и там в толпе слышались первые хлопки в ладоши, первые радостные голоса, первые напевы и те короткие грудные выкрики, модулирующие древнейшие музыкальные темы первобытного страха, удовольствия и любви, которыми неаполитанский люд по-звериному, то есть в манере удивительно наивной и невинной, выражает свою радость и удивление, и ту счастливую боязнь, что всегда сопровождает людей и зверей во вновь обретенной радости и удивлении перед жизнью.

Стаи мальчишек шныряли в толпе с одной стороны площади на другую с криками: «Все кончилось! Кончилось!» – и этот голос возвещал о том, что настал конец и извержению, и войне. Толпа отвечала: «Все кончилось! Кончилось!» – потому что явление солнца всегда обманывает неаполитанцев, неся им ложную надежду на прекращение мытарств и страданий. С виа Медина вкатилась запряженная лошадью повозка, лошадь вызвала радостное изумление людей, как если бы это была первая лошадь со времен сотворения мира. Все кричали: «Гляди-ка! Гляди-ка! Лошадь! Лошадь!» И вот со всех сторон, как по волшебству, зазвучали голоса бродячих торговцев, предлагающих образки, четки, амулеты, мощи, открытки со сценами древних извержений Везувия и статуэтки святого Януария, движением руки остановившего потоки лавы перед самыми воротами Неаполя.

Вдруг высоко в небе послышался шум моторов, и все посмотрели вверх. Эскадрилья американских истребителей сорвалась с летного поля Каподикино и бросилась на огромную черную тучу, на «каракатицу», набитую раскаленными кусками лавы, которую ветер потихоньку подталкивал к Кастелламаре. Через мгновенье послышалось «та-та-та» пулеметов, и огромная туча, похоже, остановилась, чтобы дать отпор нападавшим. Американские истребители пытались вспороть ее пулеметными очередями, заставить ее сбросить раскаленные камни на участок моря между Везувием и Кастелламаре, чтобы спасти город от неминуемого разрушения. Это было отчаянное предприятие, толпа затаила дыхание. Мертвая тишина опустилась на площадь.

Из разрывов в туче, образовавшихся от пулеметных очередей, сыпались в море раскаленные куски лавы, поднимая фонтаны красной воды, ярко-зеленые деревья из пара и чудесные огненные розы, медленно таявшие в воздухе. «Гляди! Гляди!» – кричала толпа, хлопая в ладоши. Но подгоняемая северным ветром страшная туча продолжала приближаться к Кастелламаре.

Вдруг один из истребителей, как серебряный сокол, бросился на «каракатицу», разорвал ее винтами, влетел в разрыв и со страшным грохотом взорвался в средине тучи. Туча раскрылась черной розой и пролилась в море.

Теперь солнце стояло высоко. Воздух постепенно плотнел, серая вуаль из пепла затемняла небо, на лбу Везувия сгущался кроваво-красный нимб, разрываемый зелеными вспышками. Вдалеке, за черной стеной горизонта, испещренной желтыми стрелами, ворчливо погромыхивал гром.

На улице возле Генерального штаба союзников была такая толчея, что дорогу нам приходилось прокладывать силой. Столпившиеся перед штабом люди молча ждали обнадеживающих известий. Но известия из потерпевших бедствие областей становились с каждым часом все печальней. Хибары в окрестностях Салерно не выдерживали огненного дождя. Пепельная буря уже несколько часов неистовствовала над островом Капри и угрожала похоронить под пеплом селения между Помпеями и Кастелламаре. После полудня генерал Корк попросил Джека съездить в район Помпей, где положение было самым серьезным. Дорожное полотно покрывал толстый ковер из пепла, по которому колеса нашего джипа катились с мягким шелковым скрипом. Странная тишина висела в воздухе, ее изредка прерывал рев Везувия. Меня поразил контраст между суетливой возней людей и молчаливой неподвижностью животных, стоявших под пепельным дождем и смотревших вокруг полными горестного изумления глазами. Время от времени мы проезжали через желтые облака серного пара. Колонны американских машин медленно поднимались в гору, доставляя продукты, медикаменты и одежду несчастным людям, живущим на склонах Везувия. Зеленый мрак окутал печальные поля. Дождь из горячей жижи хлестал по нашим лицам добрый отрезок пути. Вверху отвесно над нами угрожающе рычал Везувий, изрыгая высокие фонтаны раскаленных камней, которые с треском падали на землю. На подъезде к Торре-дель-Греко нас застал врасплох дождь из кусков лавы. Мы спрятались под стеной дома, стоявшего на морском берегу. Море было чудесного зеленого цвета, оно казалось огромной черепахой из старой меди. Парусник медленно рассекал твердый морской панцирь, от которого падавшие куски лавы отскакивали с громким шипением.

Рядом с нами у подножия высокой скалы простирался небольшой луг, усеянный кустиками розмарина и цветущего дрока. Трава была ядовито-зеленого цвета, резкого и блестящего, такого живого, такого свежего оттенка, что он казался только что созданным, – это была девственная зелень, случайно увиденная в момент ее создания, в первые мгновения сотворения мира. Трава спускалась почти до самой воды усталого зеленого цвета, как если бы это море принадлежало еще древнему миру, сотворенному давным-давно.

Погребенная под пеплом местность вокруг была обуглена и обезображена безумным насилием природы, первобытным хаосом. Группы американских солдат в резиновых масках с медными пластинами, похожих на античные шлемы с забралом, ходили по селениям с носилками, подбирали раненых, а детей и женщин направляли к стоящим на дороге машинам. Несколько погибших лежало на обочине возле разрушенного дома, на их лицах были маски из затвердевшего пепла, и казалось, что у них вместо голов яйца. Это были еще не законченные Создателем мертвые, первые мертвые от сотворения мира.

Стоны раненых доносились до нас из зоны, расположенной по ту сторону любви, по ту сторону сострадания, за границей между хаосом и гармоничной природой, уже приведенной в божеский вид созидающей силой: стоны были выражением чувств, еще не известных людям, выражением горя, еще не испытанного живущими, недавно сотворенными созданиями, – они были лишь предвестием страданий, доходившим до нас из мира, еще не разродившегося, еще погруженного во мрак хаоса.

А там, на маленьком островке зеленой травы, только-только вышедшем из хаоса, спали несколько переживших бедствие человек, обратив в небо лица, очень красивые лица – белые, как бы омытые светом, без следов гари, пепла и грязи – это были только что слепленные, новые лица с тонкими линиями, с высокими благородными лбами. Люди лежали на зеленой траве, погруженные в сон, как и те, другие, спасшиеся от потопа на вершине первой вставшей из вод горы.

На песчаном берегу, там, где зеленая трава умирает в волнах, стояла девушка, расчесывала волосы и смотрела в море. Она смотрела в море, как женщина смотрит в зеркало. Стоящая на только что сотворенной траве, только что сотворенная для жизни дева смотрелась в древнейшее зеркало мира с улыбкой счастливого удивления, и отблеск древнего моря окрашивал усталым зеленым цветом ее длинные мягкие волосы, ее белую гладкую кожу, ее крепкие маленькие руки. Она медленно причесывалась, в ее движениях была любовь. Другая женщина в красном платье сидела под деревом и кормила грудью ребенка. Ее выглядывавшая из красного лифа грудь была белой как снег, она сверкала, как первый плод с дерева, только пробившегося из земли, как грудь первой женщины с момента сотворения мира. Устроившийся возле спящих мужчин пес следил глазами за ее плавными, мягкими движениями. Несколько овец щипали траву, время от времени они поднимали головы и смотрели на зеленое море. Эти мужчины, эти женщины, эти животные – все они были живые, все они спаслись. Очистились от своих грехов. Им простили подлость, бедность, голод, человеческие пороки и преступления. Они уже отбыли смерть, ад и воскресение.

И мы с Джеком спаслись от хаоса, и мы были только что сотворены, только что призваны к жизни, только что воскрешены из мертвых. Голос Везувия, его высокий и хриплый угрожающий лай долетал до нас из кровавого облака, обволакивавшего чело чудовища. Его безжалостный непримиримый голос долетал до нас сквозь огненный дождь и кровавый мрак. Это был голос возмущенной и злобной природы, голос самого хаоса. Мы стояли на границе между хаосом и мирозданием, на краю «bonté, ce continent énorme», на кромке едва сотворенного мира. А страшный голос, долетавший до нас через огненный дождь, этот высокий хриплый лай был голосом хаоса, восставшего против Божьих законов мироздания, кусающего руки Создателя.

Вдруг Везувий издал страшный крик. Группа американских солдат, собравшихся на дороге возле машин, испуганно отпрянула и распалась, многие в панике разбежались по побережью. Джек тоже отступил на несколько шагов и обернулся. Я схватил его за руку:

– Не бойся, – сказал я, – посмотри на тех людей, Джек.

Джек повернулся, посмотрел на спящих мужчин, на девушку, причесывающуюся перед зеркалом моря, на кормящую мать. Я хотел сказать ему: «Господь только что создал их, и все же они самые древние создания на земле. Это – Адам, а это – Ева, рожденные в хаосе, едва вышедшие из ада, восставшие из могил. Посмотри на них: они рождены недавно, а уже успели пережить все ужасы мира. И все люди в Неаполе, в Италии и в Европе похожи на них. Они бессмертны: рождаются в страданиях, умирают в мучениях и воскресают невинными. Это ангелы Господни, они несут на плечах все грехи и боль мироздания», – но не сказал.

Джек посмотрел и улыбнулся.

Мы вернулись в грозовой вечер под огненный дождь. На пути к Портичи мы снова видели древнюю зелень травы, листьев, почек на деревьях, извечную игру света в оконных стеклах. Я думал о доброте чужестранных солдат, склонившихся над ранеными и погибшими, об их трогательном и растерянном сострадании. Я думал о людях, спавших на берегу хаоса, и о том, что они бессмертны. Джек был бледен, он улыбался. Я обернулся взглянуть на Везувий, на страшное чудище с песьей головой, лающее в дыму и пламени на горизонте, и тихо сказал:

– Сострадание, сострадание… И к тебе тоже – сострадание.