Оставив в тылу разъяренный Везувий, многие месяцы простоявшая под Кассино американская армия двинулась наконец вперед: прорвав фронт, она растеклась по области Лацио и приблизилась к Риму.

Мы растянулись на траве на краю древнего потухшего кратера, похожего на медный, полный черной воды таз – ныне это озеро Альбано, – и смотрели вниз на лежащий в глубине долины Рим, где лениво дремал на солнце favus Tiber. Сухое эхо беспорядочной стрельбы отдавалось в ласковом ветерке. Купол Святого Петра покачивался на горизонте под белыми облаками в форме огромных замков, солнце расстреливало их золотыми стрелами. Я подумал об Аполлоне и его золотых стрелах и покраснел. Вдали, за голубой дымкой, высилась белоснежная вершина Соратте. Стихи Горация пришли мне на память, и я снова покраснел. Я тихо сказал:

– Дорогой Рим.

Джек посмотрел на меня и улыбнулся.

С лесистой вершины Кастель-Гандольфо, где мы с Джеком, оставив утром колонну генерала Корка, догнали марокканскую дивизию генерала Гийома, Рим, облитый слепящим сквозь белые облака солнцем, отсвечивал мертвенной белизной гипса, подобно городам из светлого камня, встающим на горизонте в пейзажах «Илиады».

Купола, башни, звонницы, строгая геометрия новых кварталов, спускающихся от Сан-Джованни-ин-Латерано в зеленые долины Нинфа-Эджерии, к могилам Барберини, казались сработанными из твердого белого материала с прожилками голубых теней. Черные вороны взлетали с красных могил вдоль Аппиевой дороги. Я подумал об орлах легионов Цезаря и покраснел. Я заставлял себя не думать о богине Рима, восседающей на Капитолии, о колоннах римского форума, о пурпурных мантиях Цезарей. «The glory that was Rome», – сказал я про себя и покраснел. В тот день, в тот момент, в том месте мне не хотелось думать о вечном Риме. Мне нравилось думать о Риме как о смертном городе, населенном смертными людьми.

Все вокруг в застывшем слепящем свете казалось недвижимым, затаившим дыхание. Солнце было уже высоко, становилось жарко, белое прозрачное облако закрыло необъятную красно-желтую равнину Лацио, где реки Тибр и Аниене сплетались в клубок, как два гада в любовном порыве. В лугах вдоль Аппиевой дороги мчались галопом напуганные лошади, как на полотнах Пуссена или Клода Лоррена, и далеко на горизонте время от времени мигало зеленое веко моря.

Гумьеры генерала Гийома стояли лагерем в роще серых олив и черных падубов, полого спускавшихся по склонам Монте-Каве и растворявшихся в светлой зелени виноградников и в золоте пшеницы. Папская вилла в Кастель-Гандольфо стояла под нами на высоком обрывистом берегу озера Альбано. Гумьеры сидели в тени дубов и олив, скрестив ноги, с винтовками на коленях; они жадными глазами следили за женщинами, гулявшими между деревьями в парке папской виллы, большей частью то были монашки и крестьянки из района Кастелли Романи, разрушенного войной. Святейший Отец собрал их под свою защиту. Стая птиц щебетала в ветвях падубов и олив. Воздух был сладок на вкус. Как и то имя, что я без конца тихо повторял:

– Рим, Рим, мой дорогой Рим…

Легкая улыбка пробегала как трепет ветра по римской равнине, улыбка Аполлона из Вейи – жестокая, ироничная и загадочная улыбка этрусского Аполлона. Я хотел бы вернуться в Рим, в мой дом не с запасом звонких слов, а с такой улыбкой на губах. Я боялся, что освобождение Рима станет не семейным празднеством в кругу друзей, а обычным поводом для победных торжеств, высокопарной риторики и фанфар. Я старался думать о Риме не как об огромной братской могиле, где среди развалин храмов и форумов лежат вперемешку останки богов и людей, а как о городе простых смертных, где жизнь течет по законам гуманности, где падение и унижение богов не позорят величия человека, где ценность человеческой свободы выше цены утраченного наследия предков, цены узурпированной и поруганной славы.

Последнее воспоминание о Риме связано у меня с вонючей камерой в тюрьме «Реджина Коэли». И теперь мое возвращение домой в день победы (чужой победы чужого оружия на земле Лацио, истоптанной и опустошенной) звало меня к простым и ясным мыслям и чувствам. Но в ушах стоял грохот барабанов и цимбал, речи Цицерона и триумфальное пение.

Так размышлял я, лежа в траве, смотрел на далекий Рим и плакал. Джек растянулся рядом и, прижав молодой листок к губам, подражал птичьим голосам, звеневшим среди деревьев. Ласковым покоем дышали воздух, трава и листья.

– Не плачь, – сказал Джек с мягким упреком, – птицы поют, а ты плачешь.

Птицы пели, а я плакал. Простые, человечные слова Джека заставили меня покраснеть. Этот пришедший из-за моря чужеземец, этот американец, сердечный, великодушный, чувствительный человек нашел в сердце нужные, истинные слова, которые я бесполезно искал в себе и вокруг, единственно верные слова, подходившие к тому дню, моменту и месту. Птицы пели, а я – плакал! Я смотрел, как Рим вибрировал в глубине прозрачной, зеркальной зыби, и плакал, и был счастлив.

Между тем из леса послышались радостные голоса, мы обернулись и увидели генерала Гийома с его офицерами. У него были серые от пыли волосы, обожженное солнцем, со следами усталости лицо, но глаза блестящие, а голос молодой.

– Voilà Rome! – сказал он, обнажив голову.

Я уже видел этот жест, я видел французского генерала, обнажающего голову перед Римом в лесах Кастель-Гандольфо, на выцветших дагерротипах коллекции Примоли, которую старый граф Примоли показывал однажды в своей библиотеке: на них маршал Удинó в окружении группы офицеров в красных штанах приветствует Рим в той же роще падубов и олив, где сейчас находились мы.

– J’aurais préféré voir la Tour Eifel, à la place de la coupole de Saint Pierre, – сказал лейтенант Пьер Лиоте.

Генерал Гийом обернулся, смеясь:

– Vous ne la voyez pas car elle se cache juste derrière la coupole de Saint Pierre.

– C’est drôle, je suis ému comme si je voyais Paris, – сказал майор Маркетти.

– Vous ne trouvez pas, qu’il y a quelque chose de français, dans ce paysage? – сказал Пьер Лиоте.

– Oui, sans doute, c’est l’air français qu’y ont mis le Poussin et Claude Lorrain, – сказал Джек.

– Et Corot, – добавил генерал Гийом.

– Stendhal aussi a mis quelque chose de français dans ce paysage, – сказал майор Маркетти.

– Aujourd’hui, pour la première fois, je comprends pourquoi Corot, en peignant le Pont de Narni, a fait les ombres bleues, – сказал Пьер Лиоте.

– J’ai dans ma poche «Les Promenades dans Rome», – сказал генерал Гийом, доставая из кармана мундира книгу. – Le Général Juin, lui, se promène avec Chateaubriand dans sa poche. Pour comprendre Rome, Messieurs, je vous conseille de ne pas trop vous fer à Chateaubriand. Fiez-vous à Stendhal. Il est le seul français qui ait compris Rome et l’Italie. Si j’ai un reproche à lui faire, c’est de ne pas voir les couleurs du paysage. Il ne dit pas un traître mot de vos ombres bleues.

– Si j’ai un reproche à lui faire, c’est d’aimer mieux Rome que Paris, – сказал Пьер Лиоте.

– Stendhal n’a jamais dit une chose pareille, – сказал генерал Гийом, нахмурив брови.

– En tout cas, il aime mieux Milan que Paris.

– Ce n’est qu’un dépit d’amour, – сказал майор Маркетти. – Paris était une maîtresse qui l’avait trompé bien des fois.

– Je n’aime pas, Messieurs, vous entendre parler ainsi de Stendhal. C’est un des mes plus chers amis, – сказал генерал Гийом.

– Si Stendhal était encore Consul de France à Civitavecchia, – сказал майор Маркетти, – il serait sans doute, en ce moment, parmi nous.

– Stendhal aurait fait un magnifique oficier des goums, – сказал генерал. И добавил, обернувшись с улыбкой к Пьеру Лиоте: – Il vous ravirait toutes les jolies femmes qui vous attendent ce soir à Rome.

– Les jolies femmes qui m’attendent ce soir, ce sont les petites filles de celles qui attendaient Stendhal, – сказал Пьер Лиоте, круг знакомств которого в Риме был довольно обширен, он рассчитывал обедать в тот вечер во дворце Колонна.

Я взволнованно слушал французские голоса, французские слова, мягко летавшие в зеленом воздухе, быстрое легкое произношение, учтивый сердечный смех, столь свойственный именно французам. Я испытывал стыд и сожаление, словно был виноват в том, что купол Святого Петра не был Эйфелевой башней. Я хотел бы извиниться перед ними, попытаться убедить их, что это не моя вина. Мне тоже хотелось бы в тот момент (я знал, это было бы им по душе), чтобы город внизу, на краю горизонта, был не Римом, а Парижем. Я молчал, слушая, как мягко порхают между ветвей французские слова, и притворялся, что не замечаю, как взволнованы эти закаленные солдаты, эти храбрые французы, как они пытаются спрятать свое волнение и слезы за легким веселым разговором.

Мы надолго замолчали, глядя, как купол Святого Петра мягко покачивается в глубине долины.

– Vous en avez de la veine! – воскликнул вдруг генерал Гийом, хлопнув меня по плечу, и я почувствовал, что он думал о Париже.

– Мне жаль, – сказал Джек, – мы должны оставить вас. Уже поздно, и генерал Корк ждет нас.

– Пятая американская армия захватит Рим и без вас… да и без нас, – сказал генерал Гийом с едва заметной горькой иронией в голосе. И, сменив тон, с грустной и насмешливой улыбкой добавил: – Пообедаем в нашей столовой, потом я вас отпущу. Колонна генерала Корка не тронется, с позволения Святого Отца, раньше двух или трех часов. Пойдемте, господа, нас ждет кускус.

В тени больших, населенных птицами падубов на маленькой поляне стояли в ряд несколько столов, которые гумьеры притащили из брошенных хозяевами домов. Мы сели за стол, и генерал Гийом, указывая на двух черных, худых, как ящерицы, монахов, крутившихся среди марокканцев, рассказал, что едва прошел слух о прибытии гумьеров, все крестьяне убежали, осеняя себя крестом, будто уже почуяли запах серы, а из близлежащих монастырей сразу пришел целый отряд святых братьев, чтобы обратить марокканцев в веру Христову. Генерал послал офицера просить братьев не приставать к арабам, но те ответили, что у них указ крестить всех марокканцев, потому что Папа не желает видеть турок в Риме. Действительно, Святейший Отец обратился по радио к союзному командованию, выражая пожелание, чтобы марокканская дивизия осталась за воротами Вечного города.

– Папа непоследователен, – смеясь, сказал генерал Гийом. – Если он согласился быть освобожденным армией протестантов, то почему он не хочет видеть среди своих освободителей и мусульман?

– Может быть, Святой Отец, – сказал Пьер Лиоте, – был бы менее суров к мусульманам, если бы знал, какого высокого мнения гумьеры о его мощи. – И рассказал, что три тысячи женщин, нашедших приют на папской вилле, произвели огромное впечатление на марокканцев. Три тысячи жен! Папа, без сомнения, самый могущественный правитель в мире.

– Мне пришлось, – сказал генерал Гийом, – расставить охрану вокруг забора папской виллы, чтобы не дать гумьерам увиваться вокруг папских жен.

– Теперь понятно, почему папа не хочет турок в Риме, – сказал Джек.

Все рассмеялись, а Пьер Лиоте сказал, что союзников в Вечном городе ждет большой сюрприз. Похоже, Муссолини остался в Риме и приготовил союзникам триумфальный прием, он ждет их на балконе Палаццо Венеция, чтобы приветствовать своей как всегда выдающейся речью.

– Я буду очень удивлен, – сказал генерал Гийом, – если он упустит такую возможность.

– Уверен, что американцы будут с энтузиазмом аплодировать ему, – сказал лейтенант Лиоте.

– Они аплодируют ему вот уже двадцать лет, – сказал я, – и нет причины не делать этого и сейчас.

– Определенно, – сказал майор Маркетти, – если бы американцы не аплодировали ему в течение этих двадцати лет, им не пришлось бы в один прекрасный день высаживаться в Италии.

– Кроме речи Муссолини, – сказал Джек, – мы, конечно же, получим благословение Святейшего Отца с балкона собора Святого Петра.

– Папа – человек любезный, – сказал я, – и он, разумеется, не отправит вас в Америку без своего святого благословения.

В тот момент, когда гумьер, как древний священнослужитель, накрыв голову плащом, приближался к нашему столу с подносом, где красовалась большая роза из кусков ветчины, среди деревьев раздался глухой взрыв, и мы заметили, как несколько гумьеров пробежали по лесу за кухней.

– Опять мина! – воскликнул генерал Гийом, вставая из-за стола. – Прошу извинить меня, господа, я пойду взгляну, что случилось. – И в сопровождении нескольких офицеров он удалился по направлению к месту взрыва.

– С утра уже третий гумьер подрывается на мине, – сказал майор Маркетти.

Лес был напичкан немецкими минами, американцы называли их booby traps, минами-ловушками: марокканцы, снуя меж деревьев, неосторожно ступали на них и взлетали на воздух.

– Гумьеры неисправимы, – сказал Пьер Лиоте, – они не умеют приспосабливаться к современной цивилизации. А booby traps – один из ее элементов.

– В Северной Африке, – сказал Джек, – местные жители быстро привыкли к американской цивилизации. Нет никаких сомнений, что с тех пор как мы высадились в Африке, народы Марокко, Алжира и Туниса сделали большой шаг вперед в деле прогресса.

– Какого прогресса? – удивленно спросил Пьер Лиоте.

– Перед высадкой американцев, – сказал Джек, – араб ехал верхом на лошади, а его жена шла за лошадью пешком, держа ребенка за спиной и большой узел на голове. Но с тех пор как американцы высадились в Северной Африке, все радикально изменилось. Арабы, правда, ездят, как всегда, на лошади, а жены, как и прежде, сопровождают их пешком с ребенком за спиной и узлом на голове. Но они уже не тащатся позади лошади, а идут впереди. Из-за мин.

Взрыв смеха встретил слова Джека. Услышав смех офицеров, рассеянные по лесу марокканцы тоже воспрянули духом, довольные, что их командиры в хорошем настроении. В это время вернулся генерал Гийом, на лбу у него выступили капли пота, он выглядел скорее сердитым, чем взволнованным.

– Хорошо еще, – сказал он, садясь на свое место за столом, – что на этот раз никто не погиб. Один раненый. Но что я могу поделать? Разве это моя вина? Надо привязать их к деревьям, чтобы лишить возможности натыкаться на мины! Не могу же я расстрелять этого несчастного, чтобы научить его не подрываться на минах!

На этот раз, к счастью, неосторожный гумьер легко отделался: мина лишь начисто оторвала ему руку.

– Руку не могут найти, – добавил генерал Гийом, – кто знает, куда она залетела!

После ветчины на стол подали серебристо-синюю с зеленоватым отливом форель из реки Лири. Затем настала очередь кускуса, этой гордости Мавритании и сарацинской Сицилии, знаменитого арабского блюда из баранины, сваренной в отрубях, с корочкой, сияющей, как доспехи героинь Торквато Тассо. От золотистого вина с виноградников Кастелли Романи, ароматного вина Фраскати, благородного и нежного, как ода Горация, воспламенялись лица и речи сотрапезников.

– Vous aimez le kouskous? – спросил Пьер Лиоте, повернувшись к Джеку.

– Je le trouve excellent! – ответил Джек.

– Малапарте он, конечно же, не по вкусу, – сказал Пьер Лиоте с ироничной улыбкой.

– Почему он должен быть не по вкусу Малапарте? – спросил удивленно Джек.

Я молча улыбался, не поднимая от тарелки глаз.

– Читая «Капут», – ответил Пьер Лиоте, – можно заметить, что Малапарте питается не чем иным, как соловьиными сердцами и ест исключительно из посуды старинного мейсенского или нимфенбургского фарфора за столом королевских особ, герцогинь или послов.

– За семь месяцев, что мы провели вместе под Кассино, – сказал Джек, – я ни разу не видел, чтобы Малапарте ел соловьиные сердца с королем или послом.

– У Малапарте, без сомнения, очень живое воображение, – сказал, смеясь, генерал Гийом. – Увидите, в его следующей книге наш скромный полевой обед станет королевским банкетом, я же превращусь в нечто вроде султана Марокко.

Все смеялись и смотрели на меня. Я молчал, не поднимая от тарелки глаз.

– Знаете, – сказал Пьер Лиоте, – что скажет Малапарте о нашем обеде в своей следующей книге?

Он с видимым удовольствием принялся описывать богато накрытый стол, но уже не в лесной чаще на высоком берегу озера Альбано, а в одном из залов папской виллы в Кастель-Гандольфо. Не без остроумных анахронизмов он описал фарфоровые столовые приборы Цезаря Борджиа, серебро папы Сикста работы Бенвенуто Челлини, золотые кубки папы Юлия II, папских камердинеров, прислуживающих за столом, в то время как невинные голоса в глубине зала выводят в честь генерала Гийома и его офицеров Super fumina Babylonis Палестрины. Все дружески смеялись над словами Пьера Лиоте, не смеялся только я, я улыбался и молчал, не поднимая глаз от тарелки.

– Мне хотелось бы знать, – сказал Пьер Лиоте, обратившись ко мне с учтивой иронией, – что было правдой из описанного вами в книге «Капут»?

– Неважно, – сказал Джек, – правда ли то, что рассказывает Малапарте. Вопрос в другом: искусство ли то, что он делает, или нет?

– Я не хотел бы быть неучтивым в отношении Малапарте, ведь он мой гость, – сказал генерал Гийом, – но я думаю, что в романе «Капут» он подсмеивается над своими читателями.

– Я тоже не хотел бы быть невежливым по отношению к вам, – живо возразил Джек, – но мне кажется, вы не правы.

– Не хотите ли вы сказать, – сказал Пьер Лиоте, – что с Малапарте действительно приключилось все то, что он описывает в книге? Да разве могло такое быть, чтобы с ним столько всего случилось? Со мной вот никогда ничего не случается!

– Вы в этом уверены? – сказал Джек, прищурив глаз.

– Прошу меня извинить, – сказал я, повернувшись наконец к генералу, – если я вынужден открыть вам, что недавно за этим самым столом со мной случилось самое необычное приключение в моей жизни. Вы этого не заметили, поскольку я достаточно хорошо воспитан. Но, исходя из того, что вы ставите под сомнение правдивость изложенного в моих книгах, разрешите мне рассказать вам, что случилось совсем недавно здесь, прямо на ваших глазах.

– Интересно узнать, что же здесь случилось такого необычного, – сказал генерал Гийом.

– Вы помните нежнейшую ветчину, с которой началась наша трапеза? То была ветчина с гор Фонди. Вы сражались в тех горах, они высятся за Гаэтой, между Кассино и Кастелли Романи. К вашему сведению, в горах Фонди выращивают лучших в Лацио и Чочарии свиней. Это те свиньи, о которых с такой любовью говорит Фома Аквинский, он сам родился в горах Фонди. Это священные свиньи, они хрюкают у церковных дворов в маленьких селениях высоко в горах Чочарии: их мясо пахнет ладаном, а сало нежное, как свежий воск.

– C’était en efet un sacré jambon, – сказал генерал Гийом.

– После ветчины с гор Фонди на стол подали форель из Лири. Прекрасная река Лири. На ее зеленых берегах многие из ваших гумьеров упали лицом в траву под огнем немецких пулеметов. Помните форель из Лири? Легкая, серебристая, с едва заметным зеленым отливом на изящных, цвета старинного серебра плавниках. Форель из Лири похожа на форель из Шварцвальда, на Blauforellen из Неккара, реки поэтов, реки Гёльдерлина, и на форель из озера Титизее, и на Blauforellen из Дуная, в Донауэшингене, где Дунай берет начало. Эта королевская река вытекает из одетого в белый мрамор бассейна, похожего на колыбель, украшенную статуями в неоклассическом стиле в парке, окружающем замок князей Фюрстенбергов. К этой мраморной колыбели, где покачиваются на воде воспетые Шиллером черные лебеди, на закате ходят на водопой олени и лани. Но форель из реки Лири, возможно, светлее, прозрачнее, чем Blauforellen из Шварцвальда: зеленоватое серебро ее маленьких чешуек похоже на цвет античного серебра подсвечников из церквей Чочарии, оно не уступает серебристой синеве Blauforellen из Неккара и Дуная, форели с таинственными голубыми отблесками фарфора из Нимфенбурга. Земли, что омывает Лири, – одни из самых древних и благородных в Италии. Меня взволновал вид форели из Лири, изогнутой в виде кольца, с засунутым в розовый рот хвостом, – именно так, с хвостом во рту, древние изображали змею, символ вечности, его можно увидеть на колоннах в Микенах, в Песто, Селинунте, в Дельфах. Вы помните вкус форели из Лири, нежный и легкий, как голос этой благородной реки?

– Elles étaient délicieuses! – сказал генерал Гийом.

– И наконец на столе на огромном подносе из меди появился кускус нежного и варварского вкуса. Но баран, из которого приготовлен этот кускус, не марокканский баран с Атласских гор, со скудных пастбищ Феса, Таруданта или Марракеша. Это баран с гор Итри, где царил Фра-Дьяволо, это немного выше Фонди. В горах Итри, в Чочарии, растет трава, похожая на дикую мяту, но более мясистая, вкусом напоминающая шалфей, жители тех мест зовут ее на древний греческий манер kallimeria: это трава, из которой беременные женщины готовят напиток, помогающий при родах, трава с острова Кипр, бараны Итри ее очень любят. Именно эта трава kallimeria делает баранов Итри упитанными, наделяет их женственной леностью, усталым, с поволокой взглядом, свойственным беременным женщинам и гермафродитам. Нужно внимательно смотреть в тарелку, когда ешь кускус: отруби цвета слоновой кости, в которых сварен баран, разве не так же приятны глазу, как приятен его вкус нашему нëбу?

– Ce kouskous, en efet, est excellent! – сказал генерал Гийом.

– Ах, если бы я закрыл глаза, поедая этот кускус! Ибо только что в горячем и живом вкусе бараньего мяса мне случилось заметить сладковатый привкус, а на зубах почувствовать более холодное, не такое мягкое мясо. Я посмотрел в тарелку и ужаснулся. Между крупинками я увидел сначала один палец, затем два, потом пять и наконец целую руку с бледными ногтями. Человеческую руку.

– Taisez-vous! – воскликнул генерал Гийом сдавленным голосом.

– Это была человеческая рука. Рука несчастного гумьера, которую взрывом мины начисто оторвало и забросило в медный котел, где варился наш кускус. Что я мог поделать? Я воспитывался в колледже Чиконьини, лучшем колледже Италии, где меня научили, что бы ни случилось, никогда не нарушать общего веселья, будь то праздник, бал или званый обед. Мне стоило больших усилий не побледнеть, не крикнуть и спокойно начать есть руку. Мясо немного жестковато: оно не успело провариться.

– Taisez-vous, pour l’amour de Dieu! – вскричал генерал Гийом хриплым голосом, отодвигая от себя тарелку. Все были бледны и ошеломленно смотрели на меня.

– Я воспитанный человек, – сказал я, – и не моя вина, если в то время, когда я молча грыз руку бедного гумьера, улыбаясь как ни в чем не бывало, чтобы не нарушить такой приятный обед, вы имели неосторожность поднять меня на смех. Не нужно подшучивать над гостем, когда он ест человеческую руку.

– Это невозможно! Я не могу поверить, что… – пробормотал Пьер Лиоте, позеленев и зажимая рукой рот.

– Если вы мне не верите, посмотрите на мою тарелку, – сказал я. – Видите эти косточки? Это фаланги пальцев. А те, что ровно лежат на краю тарелки, это пять ногтей. Извините, но, несмотря на мое хорошее воспитание, я не смог проглотить ногти.

– Mon Dieu! – воскликнул генерал Гийом и одним духом выпил бокал вина.

– Будете знать, как подвергать сомнению то, о чем пишет Малапарте в своих книгах, – сказал Джек.

В этот момент с равнины донесся далекий выстрел, потом другой, потом еще. Пушка «Шермана» коротко и ясно ударила со стороны Фраттоккье.

– Ça y est! – воскликнул генерал, резко вставая.

Все вскочили на ноги и, опрокидывая скамейки и столы, побежали к опушке леса, откуда глазу открывалась вся римская равнина, от устья Тибра до Аниене.

Мы увидели, как с Аппиевой дороги, со стороны Бивио-делле-Фраттоккье, поднимается голубое облако, услышали долетевший гул ста, тысячи моторов и закричали от радости, увидев нескончаемую колонну Пятой американской армии, устремившуюся к Риму.

– Au revoir, mon Général! – воскликнул Джек, пожимая руку генералу Гийома.

Все французы молчали.

– Au revoir, – сказал генерал Гийом. И тихо добавил: – Nous ne pouvons pas vous suivre. Nous devons rester là.

Его глаза были влажными от слез. Я молча пожал ему руку.

– Приходите ко мне, когда захотите, – сказал генерал Гийом с грустной улыбкой, – вы всегда найдете место за моим столом и мою дружескую руку.

– Votre main, aussi?

– Allez au diable! – крикнул генерал.

Мы с Джеком бросились бегом через лес вниз по откосу к тому месту, где оставили наш джип.

– Ah! Ah! Bien joué, Malaparte! Un tour formidable! – кричал на бегу Джек. – Будут знать, как сомневаться в том, что ты описываешь в «Капуте»!

– Ты видел их лица? Я думал, их вырвет!

– Une sacrée farce, Malaparte! ah! ah! ah! – кричал Джек.

– А ты видел, как ловко я разложил на тарелке бараньи косточки? Очень похоже на кисть руки!

– Ah! Ah! Ah! Merveilleux! – кричал на бегу Джек. – Было очень похоже на скелет человеческой руки!

Мы весело смеялись, лавируя между деревьями. Добежав до джипа, мы вскочили в него и понеслись вниз по дороге на Кастель-Гандольфо. Доехав до Аппиевой дороги, мы догнали американскую колонну, тонувшую в клубах пыли, и в конце концов втиснулись в нее за машиной генерала Корка, которая следом за несколькими «Шерманами» шла во главе Пятой армии на Рим.

Редкая ружейная пальба дырявила пыльный воздух. Запах мяты и руты летел с ветром нам навстречу, он казался запахом ладана, запахом тысяч церквей Рима. Солнце клонилось к вечеру, и в пурпурном небе, загроможденном вздутыми облаками, напоминавшими облака на полотнах живописцев барокко, рокот тысяч самолетов образовывал огромные воронки, куда устремлялись кровавые потоки заката.

«Шерманы» с железным грохотом медленно катились впереди нас, изредка паля из пушек. Неожиданно за одним из поворотов дороги, в глубине равнины, за красными арками акведуков, за надгробиями из кирпича цвета крови, сияя белизной под барочным небом в круговороте огня и дыма, явился Рим, словно охваченный огромным пожаром.

«Рим! Рим!» – неслось от машины к машине. Из джипов, танков и грузовиков тысячи лиц в белых масках из пыли обратились к далекому городу, охваченному пламенем заката: я почувствовал, как в моем хриплом крике тают моя ненависть, обида, тревога, вся грусть и все счастье этого долгожданного момента, которого я теперь так болезненно страшился. Рим показался мне в тот миг непреклонным, жестоким и закрытым, как враждебный город. Темное чувство стыда и страха охватило меня, как если бы я совершал святотатство.

Перед дымящимися развалинами аэропорта Чампино колонна остановилась. Два немецких опрокинутых набок «Тигра» загораживали дорогу. Несколько одиночных выстрелов прозвучало над нашими головами. Американские солдаты на танках, в грузовиках и джипах смеялись и болтали, счастливые и беззаботные, жуя свою chewing-gum.

– Эта дорога полна опасностей, – сказал Джек, – может, ты посоветуешь генералу Корку оставить Новую Аппиеву дорогу и направиться по Старой?

Между тем генерал Корк разложил топографическую карту и сделал Джеку знак головой. Джек выскочил из джипа, подошел к генералу и стал что-то обсуждать с ним, тыча пальцем в какую-то точку на карте.

– Генерал Корк хотел бы знать, нет ли более короткой и безопасной дороги на Рим?

– На месте генерала, – ответил я, – я свернул бы налево на этом перекрестке, выехал бы на Старую Аппиеву дорогу приблизительно в миле от могил Горациев и Куриациев и, проехав по Капо-ди-Бове, вошел бы в Рим по Триумфальной улице и по Имперской. Дорога более длинная, но и более красивая.

Джек снова побежал к генералу Корку и через минуту вернулся.

– Генерал спрашивает, не согласишься ли ты повести колонну? – спросил Джек.

– Почему бы и нет?

– А ты можешь гарантировать, что мы не попадем в засаду?

– Я не могу гарантировать ничего. Мы на войне.

Джек подбежал к генералу обсудить вопрос, потом вернулся ко мне и сказал, что генерал хочет знать, является ли Старая Аппиева дорога вообще более безопасной.

– Что значит вообще? – спросил я у Джека. – Это значит обычно? В мирное время это совершенно безопасная дорога. А сейчас я не знаю.

– Генерал, вероятно, хочет сказать – в частности.

– Я не знаю, безопасна ли дорога в частности, но я уверен, что она более красива. Это самая благородная в мире дорога, она ведет к термам Каракаллы, к Колизею и к Капитолию.

Джек опять побежал к генералу, вскоре вернулся и сообщил, что генерал хочет знать, по какой дороге входили в Рим цезари.

– Когда они возвращались с Востока: из Греции, из Египта, из Африки, – ответил я, – они входили в Рим по Старой Аппиевой дороге.

Джек подбежал к генералу и, вернувшись, сообщил, что генерал Корк прибыл из Америки и поэтому решил войти в Рим по Старой Аппиевой дороге.

– Меня сильно удивило бы, – сказал я Джеку, – если бы он выбрал другую.

И добавил, что по Старой Аппиевой дороге проходили Марий, Сулла, Юлий Цезарь, Цицерон, Помпей, Антоний, Клеопатра, Август, Тиберий и все остальные императоры, поэтому по ней мог пройти и генерал Корк. Джек подбежал к генералу, что-то тихо сказал ему, и генерал Корк, повернув ко мне улыбающееся лицо, крикнул:

– O’kay!

– Поехали! – сказал мне Джек, прыгнув в джип.

Мы обогнали джип генерала Корка, сразу за «Шерманами» возглавили колонну и от аэропорта Чампино повернули на проселочную дорогу, соединяющую Новую Аппиеву дорогу со Старой. Скоро мы выехали на эту славную, самую благородную в мире дорогу, вымощенную каменными плитами, на которых до сих пор виднелась колея, выбитая колесами римских повозок.

– What’s that? – спросил генерал Корк, указывая на могилы, затененные кипарисами и пиниями, росшими по обеим сторонам Старой Аппиевой дороги.

– Это могилы самых знатных семейств Древнего Рима, – сказал я.

– What? – прокричал генерал Корк в страшном скрежете гусениц «Шерманов».

– The tombs of the noblest roman families, – перевел Джек.

– The noblest what? – крикнул генерал Корк.

– The tombs of the four hundred of the roman Mayflower!

Известие пролетело от машины к машине вдоль всей колонны, и американские солдаты вскочили на ноги в своих машинах, в джипах и на танках и с криками «Gee!», «Вот это да!» – защелками своими «кодаками».

Я тоже встал и, показывая пальцем на каждую могилу, прокричал:

– Вон та – могила Лукулла, самого знатного пьяницы Древнего Рима, это – захоронение Юлия Цезаря, вот могилы Суллы, Цицерона, а вон – могила Клеопатры…

Имя Клеопатры пронеслось от уст к устам, от машины к машине, генерал Корк прокричал мне:

– A famous signorina, wasn’t she?

Когда мы оказались перед могилой Актера, я попросил Джека остановиться на минуту и, указывая на мраморные маски, вделанные в высокую, похожую на кулисы или на театральный задник стену из красного кирпича, которая возвышалась рядом с большим круглым мавзолеем, прокричал:

– Это – могила Котты, самого знаменитого римского актера!

– Who’s who? – крикнул генерал Корк.

– A most famous roman actor! – крикнул Джек.

– I want an autograph! – крикнул один из GI, и толпа американских солдат выпрыгнула из машин и бросилась на стену, в мгновение ока покрывшуюся автографами.

– Go on! Go on! – крикнул генерал Корк.

В тот момент я обратил свой взгляд повыше и увидел сидевшего на ступеньках грубой каменной лестницы, ведущей к мавзолею, немецкого солдата, почти мальчика. Это был блондин с растрепанными волосами, с маской из пыли на лице, на котором мягко светились голубые глаза, как мертвые глаза слепого. Он сидел усталый и отсутствующий, отвернув лицо, опершись обеими руками о каменную ступеньку лестницы, отрешенный от всего: от войны, от пространства и от времени. Он тяжело дышал, как едва достигший берега утопающий. Никто его не заметил.

– Go on! Go on! – кричал генерал Корк.

Колонна снова тронулась в путь. Немного погодя перед двумя высокими, как пирамиды, заросшими травой могилами, увенчанными кипарисами и пиниями, где спят Горации и Куриации, я попросил Джека остановиться.

– Это – могилы Горациев и Куриациев! – заорал я и прокричал историю трех Горациев и трех Куриациев о вызове, о поединке, о коварном маневре последнего Горация, о его сестре, которую победитель заколол собственным мечом на пороге дома в наказание за любовь к одному из трех убитых братьев Куриациев.

– What? What the hell with the sister? – крикнул генерал Корк.

– Where’s the sister? – прокричало несколько голосов. И все GI спрыгнули на землю, взобрались на две заросшие травой пирамиды, которым огромные зонты пиний и султаны кипарисов придают романтический колорит полотен Пуссена или Бёклина. Генерал Корк тоже захотел подняться на вершину одной из пирамид, и мы с Джеком последовали за ним. С вершины могильного холма теперь, когда пожар заката погас, Рим казался одновременно сумрачным и приветливым в зеленой прозрачности вечера. Огромное зеленое облако повисло над куполами, башнями, колоннами и крышами, украшенными многочисленными мраморными статуями. Этот льющийся сверху зеленый свет напоминал зеленый дождь в начале весны над морем, чудилось, что над городом идет дождь из зеленой травы, и дома, крыши, купола и мрамор блестели и переливались, как мягкий весенний луг.

Возглас удивления вырвался из груди солдат, стоявших на могильных курганах и, отозвавшись на крик, черная стая воронов поднялась тучей с красных Аврелиевых стен, опоясывающих Рим от Порта-Латина до могилы Гая Цестия. Черные их крылья отбрасывали зеленые и кровавые отблески.

С высоты кургана были видны луга и огороды вдоль Аппиевой и Ардеатинской дорог, лесок в Нинфа-Эджерии, заросли тростника вокруг церковки, где покоятся члены семьи Барберини, красные арки акведуков, внизу за Капо-ди-Бове, ближе к Порта-ди-Сан-Себастьяно, большая кружевная башня могилы Цецилии Метеллы. В глубине огромной зеленой впадины, усеянной пиниями, кипарисами и захоронениями, там, где она медленно спускается к полю для игры в гольф Аквасанты, неожиданно вырастали первые дома Рима, чьи высокие белые стены из цемента, сверкающие стеклами, обрывали красно-зеленое дыхание римской равнины, как парус обрывает дыхание ветра.

Группы людей бегали туда-сюда по равнине, временами они останавливались, оглядываясь по сторонам, потом снова начинали растерянно метаться, как преследуемые собаками звери. Другие группы настигали их, окружали со всех сторон, зажимали в кольцо, отрезая пути к бегству и спасению. Сухой треск перестрелки долетал до нас с морским ветром, оставлявшим на губах сладкий вкус соли. То были последние стычки между арьергардом немцев и отрядами партизан, и аквариумная прозрачность вечера придавала сцене охоты патетический оттенок, пробуждая в памяти далекие, полузабытые отзвуки и краски. Был мягкий зеленый вечер, как тот вечер, когда троянцы с волнением следили с высоких стен города за последними стычками кровавого дня, и Ахилл, словно яркая звезда, выйдя из вод Скамандра, уже бежал по долине реки к стенам Илиона.

В этот момент показалась луна, восходящая из-за седловины гор Тиволи, это была огромная луна, сочащаяся кровью. Я сказал Джеку:

– Посмотри вниз: это ведь не луна, это Ахилл.

Генерал Корк удивленно взглянул на меня:

– Это луна, – сказал он.

– Нет, это Ахилл, – сказал Джек.

Я стал тихо читать по-гречески стихи из «Илиады», где Ахилл выходит из Скамандра, похожий на «осеннюю звезду печали, что Орионом зовется». Когда я замолчал, Джек подхватил стихи и, глядя на восходящую над холмами Лацио луну, стал певуче скандировать гекзаметры Гомера, как это принято в Виргинском университете.

– I must remember to you, gentlemen… – сурово сказал генерал Корк, но не закончил, медленно сошел с могилы Горациев, сел в машину и раздраженно отдал команду двигаться дальше. Он казался не только раздраженным, но и глубоко удивленным.

Колонна тронулась, но возле могилы атлета у Капо-ди-Бове мы были вынуждены замедлить ход, чтобы дать GI время покрыть статую кулачного бойца своими автографами.

– Go on! go on! – кричал генерал.

Когда мы подъехали к знаменитой остерии под названием «Здесь никогда не умирают с голоду», я повернулся к генералу Корку и прокричал, указывая на вывеску:

– Здесь никогда не умирают с голоду!

– What? – крикнул генерал, стараясь перекричать грохот гусениц «Шерманов» и ликующий вопль своих GI.

– Here we never die, – крикнул Джек.

– What? We never dine? – крикнул генерал.

– Never die! – повторил Джек.

– Why not? – крикнул генерал Корк. – I will dine, I’m hungry! Go on! Go on!

Перед могилой Цецилии Метеллы я попросил Джека остановиться на минуту и крикнул генералу, что это могила одной из самых знатных матрон древнего Рима, родственницы Суллы.

– Silla? Who was this guy? – крикнул генерал Корк.

– Silla, the Mussolini of the ancient Rome, – крикнул Джек.

Мне пришлось почти десять минут объяснять генералу Корку, что Цецилия Метелла «wasn’t Mussolini’s wife», не была женой Муссолини.

Новость пролетела от машины к машине, и толпа GI бросилась на осаду могилы Цецилии Метеллы, жены Муссолини. Наконец мы тронулись в путь снова, преодолели спуск к катакомбам Сан-Каллисто, затем подъем к Сан-Себастьяно. Когда мы добрались до небольшой церквушки Quo Vadis, я крикнул генералу, что здесь надо остановиться даже с риском войти в Рим последними, потому что это – церковь Quo Vadis.

– Quo what? – прокричал генерал Корк.

– The Quo Vadis church! – крикнул Джек.

– What? What means «Quo Vadis»? – крикнул генерал.

– «Where are you going?» – ответил я.

– To Rome, of course! – прокричал генерал Корк громовым голосом. – А куда вы хотите, чтобы я шел? Я иду в Рим. I’m going to Rome!

Тогда, стоя в джипе, я громко рассказал о том, что именно в этом месте, где сейчас стоит церквушка, Святой Петр встретил Иисуса. Вся колонна поняла, о ком речь, только один GI крикнул:

– Which Jesus?

– The Christ, of course! – громовым голосом крикнул генерал Корк.

Колонна молчала, а GI почтительно и молча столпились у дверей церкви. Они хотели войти, но дверь была заперта. Кто-то стал плечом вышибать створки двери, другие стучать кулаками и ногами, а водитель одного из «Шерманов» принялся высаживать дверь железным ломом. Вдруг открылось окно в домике напротив, высунулась женщина, швырнула в солдат камнем, плюнула в них и крикнула:

– Стыдитесь! Немцы вонючие! Сукины дети!

– Скажите этой смелой женщине, что мы не немцы, мы – американцы! – крикнул мне генерал Корк.

– Мы – американцы! – крикнул я.

При этих словах все окна вдруг распахнулись, сотни голов высунулись наружу, и ликующий хор закричал отовсюду:

– Да здравствуют американцы! Да здравствует свобода!

Толпа женщин, мужчин, детей, вооруженных дубинами и камнями, высыпала из ворот и калиток и, бросая свое первобытное оружие, бросилась навстречу GI с криками: «Американцы! Американцы!»

Пока GI обнимались с людьми под неистовые крики всеобщего ликования, генерал Корк, оставаясь в своем джипе, подозвал меня и тихо спросил, правда ли, что Святой Петр именно на этом месте встретил Иисуса Христа.

– А почему это не может быть правдой? – ответил я. – Чудеса в Риме – самая обычная вещь.

– Nuts! – воскликнул генерал Корк. И после небольшой паузы попросил меня рассказать подробно, как это было. Я рассказал ему о Святом Петре, о его встрече с Иисусом Христом, о том, как святой Петр спросил: «Quo vadis, Domine? – Куда ты идешь, Господи?»

Мне показалось, генерала Корка очень обеспокоил мой рассказ, особенно слова святого Петра.

– Вы уверены, что святой Петр спросил Господа, куда он идет?

– А что еще он мог спросить? Вот вы на месте святого Петра что спросили бы у Иисуса?

– Конечно, – ответил генерал, – я тоже спросил бы, куда он идет. – И замолчал. Потом, покачав головой, добавил: – Так, значит, это Рим! – И больше не сказал ничего.

Прежде чем дать приказ отправиться дальше, генерал Корк, не лишенный определенной осторожности, попросил меня спросить у кого-нибудь из ликующей толпы, кто сейчас в Риме.

Я обратился к молодому парню, показавшемуся мне посмышленей, и передал ему вопрос генерала Корка.

– А кому ж быть-то в Риме, – ответил тот, – как не римлянам!

Я перевел ответ парня. Генерал Корк слегка покраснел:

– Of course, – воскликнул он, – там римляне! – и взмахом руки дал команду двигаться дальше.

Колонна тронулась, и скоро мы вошли в Рим через арку Порта-ди-Сан-Себастьяно, проехав по узкой улочке, зажатой между высокими красными стенами, покрытыми застарелой зеленой плесенью. Когда мы проезжали мимо могилы Сципионов, генерал Корк долгим взглядом посмотрел на могилу победителя Ганнибала.

– That’s Rome! – прокричал он мне; похоже, генерал был растроган.

Мы проехали перед термами Каракаллы, и при виде чудовищной громады имперских развалин, необычайно нежно освещенных луной, солдаты восторженно засвистели. Пинии, кипарисы и лавры ярко-зелеными, почти черными мазками ложились на пейзаж из пурпурных развалин и светлой зелени.

Продвигаясь вперед с оглушительным железным грохотом, мы выкатились к Палатинскому холму, согнувшемуся под тяжестью Дворца цезарей, поднялись по Триумфальной улице, и вдруг перед нами в ясном свете луны выросла величественная громада Колизея.

– What’s that? – крикнул генерал Корк, пытаясь перекричать свист, поднявшийся над колонной.

– Колизей! – ответил я.

– What?

– The Colisée! – крикнул Джек.

Генерал Корк встал в джипе, долго молча всматривался в гигантский скелет Колизея и, повернувшись ко мне, крикнул с нескрываемой гордостью в голосе:

– Наши бомбардировщики поработали на славу! – Потом, как бы извиняясь, широко развел руки и добавил: – Don’t worry, Malaparte: that’s war!

В тот момент, когда колонна въезжала на Имперскую улицу, я, протянув руку в сторону Форума и Капитолийского холма, прокричал:

– А вот и Капитолий!

Сильный шум заглушил мои слова. Огромная толпа с криком спускалась к нам по Имперской улице. Большей частью это были женщины, казалось, они собрались атаковать нашу колонну. Они бежали к нам расхристанные и обезумевшие, они размахивали руками, плакали, смеялись и что-то кричали. В один миг мы очутились в окружении, колонна исчезла под неразберихой ног и рук, под потоками распущенных черных волос, под мягкой грудой цветущих грудей, чувственных губ и белых плеч. («Как всегда, – скажет на следующий день в своей проповеди молодой настоятель церкви Святой Екатерины, что на Корсо Италия, – как всегда, немецкая пропаганда лгала, говоря, что американская армия, едва войдя в Рим, бросится на наших женщин: это наши женщины бросились на американскую армию и нанесли ей поражение».) Грохот моторов и гусениц был заглушен криками обезумевшей от радости толпы.

Когда мы поднялись к Тор-ди-Нона, один мужчина, бежавший навстречу колонне с криком «Да здравствует Америка!», поскользнулся, упал и был затянут под гусеницы танка. Крик ужаса поднялся над толпой. Я соскочил на землю, растолкал толпу и склонился над бесформенным трупом.

Мертвый есть мертвый. Это не что иное, как мертвый человек. Больше, а может быть, и меньше, чем мертвая собака или мертвая кошка. На дорогах Сербии, Бессарабии, Украины мне не раз приходилось видеть впечатанных в грязь мертвых собак, раздавленных гусеницами танка. Собачий профиль, нарисованный красным на классной доске дороги. Коврик из собачьей шкуры.

В 1941-м, на Украине, в Ямполе, что на Днестре, мне случилось видеть в дорожной пыли, прямо посреди деревни, коврик из человечьей шкуры. То был человек, тоже раздавленный танком. Лицо приняло квадратную форму, грудь и живот расплющились в виде ромба. Ноги раздались вширь, руки немного отделились от туловища, и руки и ноги стали похожи на штанины и рукава выстиранной одежды. То был мертвый человек, нечто большее или меньшее, чем мертвая собака или мертвая кошка. И сейчас я не мог бы сказать, чего в том мертвом человеке было больше или меньше, чем в мертвой кошке или собаке. Но тогда, в тот вечер, когда я смотрел на человека, впечатанного в пыль дороги посреди села Ямполь, я мог бы, наверное, сказать, был ли тот человек чем-то большим или меньшим мертвой собаки или кошки. Отряды евреев в черных кафтанах с лопатами и кирками собирали по селу мертвых, оставленных русскими. Сидя на пороге разрушенного дома, я смотрел на поднимавшееся над болотистыми берегами Днестра легкое прозрачное облако и на далекий, завивающийся в черные тучи дым над домами городка Сороки на другом берегу. Похожее на красное колесо солнце катилось в облаке пыли в долину, где очертания танков, машин, людей и лошадей четко выделялись на пыльном золоте заката.

Посреди дороги прямо передо мной лежал раздавленный танком человек. Евреи подошли и принялись соскабливать с дороги силуэт мертвого человека. Кончиками лопат они осторожно отколупывали края коврика. То был коврик из человечьей шкуры, его утком была тонкая арматура ребер, паутина из раздавленных костей. Человеческая шкура была похожа на накрахмаленный костюм. Жестокая сцена, но вместе с тем легкая, трогательная, из давних времен. Евреи о чем-то переговаривались, их мягкие приглушенные голоса звучали будто издалека. Когда весь коврик из человеческой шкуры соскоблился с дороги, один еврей надел его той стороной, где была голова, на кончик лопаты, и с этим знаменем они пошли.

Знаменосец был молодой еврей с длинными, распущенными по плечам волосами, худым лицом и с болезненно напряженным выражением глаз. Он шагал, высоко подняв голову, он нес человечью шкуру на кончике лопаты, как знамя. Она и впрямь колыхалась и билась на ветру, как знамя. Я сказал Лино Пеллегрини, он сидел рядом:

– Вот знамя Европы, вот наше знамя.

– Это не мое знамя, – сказал Пеллегрини, – мертвый человек не может быть знаменем человека живого.

– А что там написано, на знамени? – спросил я.

– Там написано, что человек мертвый есть человек мертвый.

– Нет, – сказал я, – читай внимательней: там написано, что человек мертвый – это человек не мертвый.

– Нет, – сказал Пеллегрини, – человек мертвый – не что иное, как мертвый человек. Чем еще он может быть, по-твоему?

– Э, ты не знаешь, что такое мертвый человек. А если б знал, то не заснул бы вовек.

– Теперь вижу, – сказал Пеллегрини, – что написано на том знамени. Там написано: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов».

– Нет, там написано, что это знамя нашей родины, нашей истинной родины. Знамя из человечьей шкуры. Наша настоящая родина – наша шкура. Позади знаменосца с лопатами на плечах шел кортеж могильщиков. Все в застегнутых черных кафтанах. Ветер развевал знамя, шевелил испачканные в пыли и крови волосы, жестко торчащие над квадратным лбом, как нимб святого на иконе.

– Пойдем на похороны нашего знамени, – сказал я Пеллегрини.

Евреи шли к братской могиле, выкопанной на въезде в село со стороны Днестра. Они несли знамя, чтобы швырнуть его в помойку братской могилы, уже полной обгоревших трупов, лошадиной падали, крови и грязи.

– Это не мое знамя, – сказал Пеллегрини, – на моем знамени написано: «Бог, Свобода, Справедливость».

Я стал смеяться, потом посмотрел на противоположный берег Днестра. Я смотрел на берег Днестра и думал о Тарасе Бульбе. Гоголь был украинцем, он заезжал сюда, в Ямполь, и ночевал в одном из домов в глубине села. И именно оттуда, сверху, с того крутого берега, верные казаки Тараса Бульбы бросились с лошадьми в Днестр. Привязанный к пыточному столбу, обреченный на смерть Тарас Бульба призвал своих казаков броситься в реку и спасаться бегством. Именно с того места перед Ямполем, немного выше Сорок, Тарас Бульба смотрел, как его верные казаки, преследуемые поляками, скакали на своих мохнатых быстрых лошадях, как бросались они в реку с высокой кручи, как поляки бросались вслед за ними и разбивались о берег там, как раз напротив того места, где находился я. На высоком берегу появлялись и исчезали в зарослях акаций лошади итальянской артиллеристской батареи, а внизу, под колхозным навесом из волнистого железа, лежали обгоревшие, еще дымившиеся трупы лошадей.

Знаменосец шагал под своим знаменем с высоко поднятой головой, с неподвижными глазами, замершими в долгом ожидании, с напряженным сверкающим взглядом Безумной Греты, Dullе Griet. Он шел, как Dulle Griet на картине Питера Брейгеля идет с рынка с корзиной в руке: безумные глаза смотрят прямо перед собой и, похоже, не замечают дьявольской возни вокруг, бесовского разгула, сквозь который она шагает, решительная и упрямая, под охраной своего безумства как под защитой невидимого архангела. Знаменосец шел прямо в своем наглухо застегнутом черном кафтане и, казалось, не замечал потока людей, машин, лошадей, телег, артиллерийских упряжек, стремительно пролетавших через село.

– Пойдем, – сказал я, – на похороны знамени нашей родины.

И, влившись в процессию могильщиков, мы пошли за знаменем. То было знамя из человечьей шкуры, знамя нашей родины, то была сама наша родина. А мы шли увидеть, как знамя нашей родины, знамя родины всех народов и всех людей швырнут в помойку братской могилы.

Толпа верещала, обезумев от ужаса. Стоящая на коленях рядом с простертым на Имперской улице ковриком из человечьей шкуры женщина причитала, рвала волосы, протягивала руки, она не знала, как обнять мертвого. Мужчины грозили «Шерманам» кулаками и кричали:

– Убийцы!

Их грубо отталкивала военная полиция, размахивая дубинками, она пыталась освободить голову колонны от разозленной толпы.

Подошел генерал Корк, я сказал ему:

– Он мертв.

– Of course, he’s dead! – крикнул генерал Корк. И раздраженно добавил: – Вы лучше постарайтесь узнать, где живет вдова несчастного.

Я протиснулся через толпу к женщине, помог ей подняться, спросил, как звали погибшего и где его дом. Она перестала причитать и, давясь рыданиями, вперила в меня испуганный взгляд, не понимая, что мне от нее нужно. Другая женщина вышла из толпы, она назвала имя мертвого, его улицу, номер дома и добавила злорадно, что причитавшая не жена погибшего и даже не родственница, а только соседка. Услышав эти слова, бедняжка в неизбывном горе принялась причитать еще сильнее и стала рвать на себе волосы с еще большим ожесточением, пока громовой голос генерала Корка не перекрыл шум толпы и колонна не тронулась в путь. Один GI высунулся из джипа и бросил на бесформенные останки цветок, другой сделал то же, и скоро гора цветов покрыла жалкую человеческую оболочку.

На Пьяцца Венеция огромная толпа встретила нас громкими криками, перешедшими в бешеные рукоплескания, когда какой-то солдат из Signal Corps, взобравшись на знаменитый балкон, обратился с речью на итало-американском диалекте:

– Вы думали, Муссолини выйдет говорить с вами, эй, you bastards! Но это говорю с вами я, Джон Эспозито, солдат и свободный американец, и я говорю вам, что вы никогда не станете американцами, никогда!

Толпа вопила:

– Никогда! Никогда! – и смеялась, и хлопала в ладоши.

Скрежет гусениц «Шерманов» заглушил восторженный крик народа.

Наконец мы въехали на Корсо, поднялись до Тритоне и остановились у гостиницы «Эксельсиор». Генерал Корк послал за мной. Он сидел в кресле во внутреннем дворике – стальная каска на коленях, лицо еще покрыто пылью и по́том. В другом кресле рядом сидел полковник Браун, капеллан Генерального штаба.

Генерал Корк попросил меня проводить капеллана в дом погибшего выразить соболезнование семье несчастного и передать вдове и сиротам деньги, собранные среди солдат Пятой армии.

– Скажите бедной вдове и сиротам, – добавил он, – что… я хочу сказать, что… у меня тоже есть жена и двое детей в Америке и… Нет, мои жена и дети здесь ни при чем.

Он замолчал и улыбнулся мне. Я заметил, что генерал глубоко взволнован. Когда мы ехали с капелланом в его джипе, я грустно смотрел по сторонам. Улицы были полны пьяных американских солдат и ликующих римлян. Ручьи мочи текли вдоль тротуаров. Американские и английские флаги развевались из окон. Флаги были из ткани, не из человечьей шкуры. Мы доехали до Тор-ди-Нона, свернули в переулок и, не доезжая немного до Торре-дель-Грилло, остановились у бедного на вид дома. Поднялись по лестнице, толкнули прикрытую дверь и вошли.

Комната была полна людей, они тихо разговаривали. На постели лежало страшное нечто. У изголовья сидела женщина с опухшими от плача глазами. Я обратился к ней и сказал, что мы пришли выразить соболезнование от генерала Корка и от всей Пятой американской армии. Потом добавил, что генерал Корк передает вдове и сиротам приличную сумму денег.

Женщина ответила, что у несчастного не осталось ни жены, ни детей, сам он из Абруцци, приехал в Рим искать убежища после того, как его городок и дом были разрушены американскими бомбардировками. И сразу добавила:

– Простите, я хотела сказать, немецкими.

Беднягу звали Джузеппе Леонарди, он был из городка неподалеку от Альфедены. Вся семья погибла под бомбами, он остался один.

– Поэтому, – сказала женщина, – он торговал немного на черном рынке. Но совсем немного.

Полковник Браун протянул женщине пухлый конверт, та, поколебавшись, взяла его деликатно двумя пальцами и положила на комод.

– Пригодятся на похороны, – сказала она.

После этой короткой церемонии все принялись громко разговаривать, женщина спросила, имея в виду полковника Брауна, сам ли это генерал Корк. Я ответил, что это капеллан, священник.

– Американский священник! – воскликнула женщина, вскочила на ноги, предлагая стул, на который полковник Браун, покраснев и смутившись, присел, но сразу встал, словно сел на иголку.

Все уважительно смотрели на «американского священника», кланяясь и с симпатией улыбаясь ему.

– А теперь, – прошептал мне полковник Браун, – что я должен делать? – И добавил: – I think… yes… I mean… что делал бы на моем месте католический священник?

– Делайте все, что хотите, – ответил я, – но, главное, не дайте им заметить, ради Бога, что вы протестантский пастор!

– Thank you, – сказал капеллан, побледнев, приблизился к кровати, сложил руки и углубился в молитву.

Когда полковник Браун отошел от кровати, женщина покраснела и спросила меня, как собрать останки. Я сначала не понял. Женщина указала на мертвого. Труп походил на бумажную выкройку, на картонную мишень для стрельбы в цель. Больше всего меня потрясли ботинки, раздавленные, продырявленные местами чем-то белым, может, костями. Две руки, собранные на груди (о, на груди!), были похожи на бумажные перчатки.

– Как быть? – сказала женщина. – Нельзя же хоронить его в таком виде. Я ответил, что можно попробовать смочить его немного горячей водой, может, от этого он немного раздуется и примет более человеческий вид.

– Вы предлагаете помыть его губкой, как это делают с… – сказала женщина, покраснела и замолчала, неожиданный стыд закрыл ей рот.

– Именно так, помыть губкой, – сказал я, покраснев.

Кто-то принес тазик с водой, извиняясь, что вода холодная: уже много дней не было ни угля, ни дров, чтобы развести огонь.

– Хорошо, попробуем холодной, – сказала женщина и вместе со своей товаркой стала руками брызгать воду на мертвого: увлажненный, тот немного раздулся, но мало, не больше чем на толщину плотного фетра. Издалека, с Имперской улицы, с площади Венеции, с Форума Траяна, от Субуры доносились гордые звуки фанфар, победные крики. Я смотрел на ужасное нечто, простертое на кровати, и смеялся про себя, думая о том, что все мы считали себя Брутами, Суллами, Аристогитонами, а на самом деле мы все, победители и побежденные, были как это лежащее на кровати нечто: шкура, имеющая форму человека, жалкая человечья шкура. Я отвернулся к распахнутому окну и, глядя на высокую башню Капитолия, смеялся про себя, думая, что это знамя из человечьей шкуры было нашим знаменем, настоящим знаменем всех нас, побежденных и победителей, единственным знаменем, достойным в тот вечер развеваться на башне Капитолия. Я смеялся про себя, представляя себе знамя из человеческой шкуры развевающимся на вершине башни Капитолия.

Я сделал знак полковнику Брауну, и мы направились к выходу. На пороге мы обернулись и низко поклонились.

Спустившись по лестнице, в темном коридоре полковник Браун остановился:

– Может, если бы его смочили горячей водой, – сказал он тихо, – он раздулся бы сильнее.