Рассказ
Борода у дяди Сергея большая, до пояса, с проседью, в ветер раскалывается на две самостоятельные половинки, бьётся, подлезает в подплечье, в подмышки, вырваться хочет, куделью промчаться за сухой металлической листвой через выгон, огороды и поля, на волю.
— Ээх!
Нос у дяди Сергея тонкий, правильный, с резким двоением на самом кончике: по тонкому раздвоению носа разгадывают невинность девушек, — такая примета в народе имеется. Но эту народную примету не подставишь, не прилепишь к дяде Сергею: он герой, трёх молодух в гроб вогнал, хотел было четвёртую — поп не дал.
— Ээх! — вздыхал дядя Сергей. — Я, бывало, пробегу вёрст семь, выбегу на гору, дыхну минутку-другую и — жик… инда земля горит, искры летят.
— Да ты, дядя Сергей, и сейчас маху не дашь, можно сказать, за пояс заткнёшь любого.
— Да чего тут говорить, конечно, заткнёт.
— Заткнёт! Не только заткнёт, зарежет, право слов зарежет, лучше не берись, как есть зарежет.
Дядя Сергей, когда мужики поднимали спор о силе и ловкости — зарежет он или не зарежет — всегда молчал, деловито хмурил лоб и напускал на глаза густые брови, а когда спор утихал, становилось тихо и скучно, он поднимал брови кверху и держал их дугами во всё время своего рассказа, если рассказ проходил спокойно, отчего глаза его делались большими, круглыми и как будто пустыми и походили на глаза лошади.
— Ээк! — закатывался первым дядя Сергей от каждого своего смешного слова.
— Ээк! — закатывались за ним слушатели.
Дядя Сергей останавливался. Останавливались слушатели. И рассказ снова развивался, плыл с языка дяди Сергея до нового «ээк».
Волосы на голове дяди Сергея, несмотря на большую старость, были густые, чёрные, и чёрной скобкой глядели из-под краёв картуза, рыжего, выцветшего от времени, — вот каков был дядя Сергей. Можно сказать, особенный, редкостный.
Дядя Сергей любит общество, в особенности молодёжь, которая громко ржёт от его рассказов, но нужно сознаться, он и стариков не обижал, не обходил их своим присутствием, а вежливо раскланивался, пролезал в середину круга, садился на травку, поднимал к подбородку колени, сковывал колени сухими, длинными руками, клал на колени бороду и, после некоторой тишины и просьб, приступал к рассказу.
Вот так сидел дядя Сергей и сейчас под густой лозиной на зелёной травке, у покосившейся на левый бок избы дяди Михаила Многосонова, который, в отличие от дяди Сергея, никакой бороды не имел. Он вместо лица имел просто перепечённое яблоко, морщинистое, жёлтое, которое в какую сторону ни поверни — ни волосика, хоть на радость был бы один — ни одного.
— Ээк, как тебя природа вызвездила, — говорили шутливо мужики.
А Фёдор, которого иначе на селе и не звали, как Федька, всегда одно и то же при встрече:
— Дядя Михайло, тебе, знать, моя тёлка вылизала? — и закатывался в гык.
— Гы-гы… — хохотали мужики.
— А, пожалуй, Федька прав…
— А всё может быть — и вылизала.
— Гы-гы…
Так шутили, смеялись мужики над дядей Михайлом Многосоновым.
На голове у дяди Михайла тоже не было ни одного волосика — степь макушка песчаная… Только на короткой сморщенной шее три колечка рыжих, золотистых волосков.
— Всё богатство? — дотрагиваясь до колечек, вежливо спрашивал Фёдор.
— Всё, — отвечали мужики за дядю Михайла и закатывались в гык.
— Дырки одни остались.
Дядя Михайло выкатывал из морщин, вернее, вывёртывал коричневые зёрнышки глаз и бегал ими по хохочущим рожам.
— Старики, — хрипел беззубым ртом, дёснами, дядя Михайло и облизывал белёсым кончиком языка морщинистую дырочку рта, — старики…
— Хе-хе.
Мужики не понимали. Мужики катались в гыке. А дядя Михайло был прав. Он сказал большую правду. 32-летние мужики записались в стариков, обтирают печи, полати своими боками, а весной — сеновалы и сени, а то под лозинами, в холодке, пупами на солнце. Дух во все дырки — тоже.
— Гы-гы…
А дети скрипучими сохами царапают чахлую малокровную землю полей, не видавшую за семь лет революции навоза. А навоз распёр дворы, подпёр под крыши изб, горит на солнце, тёплым дымком поднимается, от него дух идёт по селу, лезет в нос, в рот, затыкает…
А мужики:
— Гы-гы…
— Федька, не тронь…
— Дядя Сергей, расскажи что-нибудь, послухаем.
Дядя Сергей поднял от колен бороду, вскинул брови. Мужики притихли, свободно развалились на мягкой траве, легко дышат, отдуваются.
— Вы, ребята, как хотите, дело именно ваше, а я человек верующий, православный, бога боюсь… — и, подумав, добавил: — да-а…
— Ггээ…
— Ты, Федька, не смейся, — сказал дядя Сергей и посмотрел сердито на Фёдора. — Народ наш тёмный, необразованный, это видно по всему. Даже, можно сказать, невежды, огломоны… Да-а… и обижаться тут, брат, нечего.
— Да чего тут и говорить… — заволновались мужики.
— Огломоны.
— Огломоны.
— Да ещё какие…
— Я и не смеялся, дядя Сергей, — сказал Фёдор и вскинул от зелёной травы-подорожника лицо с резкой чёрной растительностью, из которой спелыми раздавленными вишнями сочились губы да горели два холмика розовых щёк. — Я только чихнул.
— Чихнул, — протянул равнодушно дядя Сергей и, не глядя на Фёдора, бросил: — на здоровье.
— На здоровье, — вставил дядя Михайло Многосонов и спрятал в морщины коричневые зёрна глаз.
— Молод ещё чихать-то… Ты доживи до наших лет, тогда и…
— Что правильно, то правильно.
— Дело говорит, — загалдели мужики.
Дядя Сергей выше поднял голову, круче выгнул на лбу густые брови.
— Слухайте. Вот, например, есть такое дерево, называется оно липой. Так вот, когда эта самая липа бывает в цвету, запах имеет большой, а главное пользительный для человека.
— Каждое растение пользительно для человека, а не только дерево, да ещё липа, — вставил Фёдор и положил лицо в траву.
Дядя Сергей опустил немного брови, но тут же снова поставил их на прежнее место.
— Кто же этого не знает? Каждое растение пользительно, что и говорить. Хотя бы эту самую липу взять и…
— Она, матушка, того… — шевельнул из комочка морщин бледно-розовым кончиком языка дядя Михайло, — лапти плетут… — и засыпал из комочка морщин в мужиков мелкий, дряблый, покашливающий смешок:
— Хе-хе. Плетут… Хе-хе.
Мужики, глядя на трясущееся тело дяди Михайла, гыкали.
— Эко, как дымит.
— В дух исходит.
Дядя Сергей вскинул бородой, разомкнул руки, вытянул ноги, достал из не менее старого, чем он, пиджака, покрытого заплатами, которых было гораздо больше, чем основного материала, тетрадку в сафьяновом переплёте, положил её на колени, погладил ладонью по переплёту, а затем, послюнявив указательный палец, осторожно стал перелистывать страницы.
— Вот она, липа-то, — проговорил многозначительно дядя Сергей и остановился на 102 странице, ткнул корявым пальцем в заглавие… «И о липе», и, водя пальцем от буквы к букве, напевно стал выговаривать по складам: «Липа древо довольной величины и ширины, притом любопытному зрителю кажется много красивее».
— И правда, — промычал Фёдор в траву.
— А ты стой.
— Слухай, — завозились мужики. — Без тебя знаем.
Дядя Сергей твёрже упёрся пальцем в букву, словно боясь, чтоб она не выпала, насупился.
— Это что у тебя рука-то, ранена? — спросил неожиданно пожилой мужик у молодого мужика, записавшегося в старики.
— Ранена.
— На войне?
— На войне.
— В эту?
— В ту.
— Пензию, значит…
— Не-е…
Мужик недоверчиво оглядел молодого мужика, что-то подумал, пожевал губами, что-то хотел было сказать, но в это время дядя Сергей снова запел, и мужик достал грязный кисет, сделанный из холстины, вынул из него огниво, трубку, набил её табаком и стал высекать огонь.
За ним последовали другие и потянулись к его огоньку.
«…Ствол его покрыт корою гладкою, цвета тёмно-красного и имеющий вяжущую силу».
— Это нам хорошо известно, — снова вставил Фёдор, — нарежем, бывало, липы, надерём с неё лык, продержим и в воде, а когда вытащим, они сделаются скользкими.
Мужики внимательно слушали дядю Сергея.
«…Он внутри бывает бел, мягок и лёгок, листы него сердцеобразны, зубчаты и к концу острее. Цветы обоего пола сидят пучками…»
— Ггээ…
Дядя Сергей остановился, ещё больше надвинул брови, так что большие круглые глаза сделались узкими.
Мужики тоже завозились. Некоторые перевалились на другой бок.
— Чихнул, — прошептал тревожно Фёдор и тоже перевалился с живота на бок, — это ничего, — оправдывался виновато Фёдор, — это у меня такой чох. Замучил окаянный! Многие думают, что я смеюсь, а это — чох. Гы… — И Фёдор снова перевалился на живот, лицом в траву.
«…Родится она на тучной и сыроватой земле, где корень свой углубляет очень глубоко и достигает чрезвычайной толстоты и вышины»…
— Говорят, сорока аршин достигает…
— Батюшки!..
— Глянешь, а шапка с тебя так и валится.
— Это от высоты-то?
— А то как же, она, чай, матушка, на сырой земле растёт, ей, можно сказать, вольготно, соку сколько хошь.
Дядя Сергей недовольно кашлянул и стал продолжать дальше:
«…Сия, родящаяся на липах, амела имеет коленчатые кривые стебли, продолговатые, бледно-зелёные, толстые листья и белые ягоды, из которых также приготовляется хорошее лекарство»…
— Лекарство, — вздохнул кто-то.
«…Лекарство от падучей болезни»…
— От падучей! — выкрикнул и вскочил, как ужаленный, модой мужик так, что с головы слетела шапка, и огнём вспыхнули его густые, не видавшие гребешка, рыжие волосы. — От падучей… Моя жена…
«…От падучей»… — спокойно, по складам пел дядя Сергей.
— От падучей, — вздыхая, охая, взвизгивал рыжий мужик.
«…А ежели ягоды парить в уксусе и принимать, то унимают всякие кровотечения»…
— И… кровотечь… — взревел ещё пуще этот же мужик и выкатил серые, холодные глаза на дядю Сергея.
— И кровотечь…
«…Они, истолчённые в порошок, помогают от кровавых поносов»…
— От кровавых, — завозились мужики, — вот незнато-то, в позапрошлом году сколько переболело народа, уйма, а сколько перемёрло. Вот незнато-то…
«…И от простых, — вдохновенно продолжал дядя Сергей, — и»…
— Ишь ты… поди вот, угадай, что тебе на пользу… а, можно оказать, рядом живём… можно сказать, дерьмо, сколько хошь, можно сказать, липы-то этой самой…
Дядя Михайло Многосонов бледным кончиком языка облизывал губы.
— Лапти плетут…
— Плетут… хе-хе.
«…О вырастающем на липах труте, или грибах, уверяют естествоиспытатели, что оные предохраняют скот от прилипчивых болезней, ежели оные класть в ту воду, которою скот поен будет»…
— А ежели поен не будет.
— А ежели будет… — заспорили мужики.
— От падучей, — дёргался рыжий мужик, — от кровотечи… от кровушки…
— А ежели поен не будет.
— В писании так и сказано, что поен будет.
— И ествопытатели, — вставил всё время молчавший Яков Карнаухов, — утверждение подходящее.
— В писании прямо говорится, что и скот от прилипчивых болезней предохраняют…
— И от падучей.
— И от поносов.
— И от падучей, и от поносов, — повторяли мужики.
— И от кровотечи, — дёргался туловищем рыжий мужик, горел на ветру волосами.
— Раз ествопытатели, то оно конечно…
— Это кто, какие такие ископатели? — взревел неожиданно Фёдор и дёрнулся от земли.
— Естествоиспытатели, — поправил дядя Сергей, — природу которые разгадывают.
— Знать не хочу! — ревел Фёдор и размахивал руками над головами притихших мужиков. — Я, можно сказать, сам того…
— Не ори, — сказал дядя Сергей, бережно закрыл тетрадь и запрятал её обратно в карман, — не ори, говорю.
— Это что же, мне не орать-то! Боюсь, что ли, я ково, а? Плюю я на всех… — Фёдор смачно плюнул, ловко растёр носком растрепанного лаптя.
— Пожалей лапоть-то!
— Я-то… — И Фёдор даванул ещё раз в то место, в которое плюнул. — Во!
— Не ори, говорят…
— Это я-то не ори… Да ты ударишь, что ли? Да я… хочу орать и буду орать. Да я хоть, дам тебе сейчас по хрюколке? Хошь, а? — Он свирепо засучил рукав и вертел чёрным, как земля, кулачищем под самым носом дяди Сергея. Дядя Сергей испуганно таращил глаза и медленно поджимал к подбородку колони. Дядя Сергей не ожидал от него такой прыти…
— Да я…
— Хошь, дам?..
— Да я по писанию…
— Да я твоим писаниям — во! — и Фёдор сунул кулак в бороду дяди Сергея.
— А не то… вдрызг…
Мужики ползком в стороны. Дядя Сергей тоже, задом, на карачках.
— Ты послушай…
— А то не ори… да я…
— Ты послушай, — шептал испуганно дядя Сергей, — есть такая травка, шалфеем называется она, — кротко глядя, по-собачьи, в глаза Фёдора, — и хорошая травка, пользительная для человека, всякую боль укрощает, можно сказать прямо с гнёздышком выгоняет…
— Не ори… да я… — успокаивался Фёдор.
— Пользительная травушка.
Фёдор опустил руки, отвернулся от дяди Сергея.
— Испужались. Не буду…
— Не мешай, Фёдор, — прошелестел морщинами дядя Михайло, — пусть поплетут… хе-хе.
Мужики снова окружили дядю Сергея. Фёдор тяжело повалился животом на траву. И дядя Сергей запел:
— Шалфей есть травка такая, очень пользительная, в наших местах растёт… Так вот был случай один, я ещё был тогда маленьким, но как сейчас этот случай помню. Жил тогда у нашего барина кучер Ермолай, дюжий мужик, здоровенный, в плечах в одних, можно сказать, косая сажень будет, одним словом — богатырь. Вот этот самый Ермолай пришёл к нам на село, а нужно сказать: на селе он довольно частенько бывал, похаживал, зазноба была у него там на селе, Дунька Тараканова, тоже девка хорошая, кровь с молоком…
— Ну?
Мужики пододвинулись ещё ближе. Фёдор тоже поднял голову.
Дядя Сергей стал смелее.
— Пришёл: здравствуй, Авдотьюшка, как поживаешь?
— Хорошо, — отвечает Авдотьюшка, и мигом, как полагается, скатерть на стол и на скатерть коровай хлеба, из печи подрумяненного цыплёнка и в глаза Ермолаю: — Петрович, — его Петровичем все звали на селе, даже и сам барин так величал, уж больно, говорят, кучер был хорош, не кучер, а огонь, — прошу хлеба-соли откушать…
— Да-а, — промычали мужики.
— Ггээ… — дёрнул носом Фёдор.
— На здоровье, — сказал дядя Сергей, — нос всегда должен иметь свободное положение в жизни. Для меня чихнуть, например, самое приятное времяпрепровождение, — и, ласково взглянув на Фёдора, добавил: — и вы, Фёдор Михайлович, всегда нос держите в свободном положении, не стесняйте, это бывает для носа очень и весьма приятно…
— Да-а? — спросил Фёдор, — я и то…
— Необходимо, — подтвердил дядя Сергей и вернулся к рассказу. — На чём я остановился-то, а? Вспомнил, вспомнил… Так вот Петрович сел за стол, за цыплёнка, а Авдотьюшка в чуланчик — переодеться. Да-а… Выходит оттедова в новом сарафане, цветы на сарафане в ладонь, и в новом кокошнике, можно сказать, красавица, а не баба. Петрович-то и заглядись на неё и проглоти косточку-то. А когда проглотил, сразу помутился, даже с лица спал, позеленел. Как увидала его Авдотьюшка таким, так и присела. — Батюшки, Петрович. — А Петрович обиженно: — Не впрок, Авдотьюшка, нынче твой цыплячек-то. — Авдотьюшка в голос: — Что ты, родимый, али, спаси, господи, подавился?.. — И в слёзы. — Нет, нет, — ответил Петрович, — прошло, выскочила, но не кверху. — Авдотьюшка всплеснула руками: — А куда? — Петрович провёл по груди пальцем.
— Батюшки, — ахнула Авдотьюшка…
— И что же? — сопели мужики.
— Ничего, — ответил дядя Сергей, — проглотил косточку и тут же впал в тоску. А Авдотьюшка к нему и так и этак, а он в тоску и в тоску: — Смертушка, говорит, моя приходит. — Авдотьюшка и постель постелила, взбила её, чтоб помягче было, и к нему: — Проспишь ночку и всё пройдёт. — Нет, Авдотьюшка, не могу, тоска смертная душит меня. — А ты, Петрович, поспи, — упрашивала его Авдотьюшка. — Не могу, не могу, — твердил своё Петрович, а сам всё бледнее и бледнее становился. — Так и не проспишь? — спросила Авдотьюшка. — Неет, — простонал Петрович. Тут уж Авдотьюшка не выдержала, всплеснула руками и как бросится к нему на шею, как заревёт: — Голубчик ты мой ненаглядный… — и пошла…
— Ишь как её прохватило, — промычал Фёдор.
Дядя Михайло Многосонов показал кончик языка:
— Бабы народ жалостливый… Вы помните Петра? Ему бык пропорол причинное место, и как об этом его баба голосила…
— Да уж чего, в бабьем обиходе это, можно сказать, дело сурьёзное.
Дядя Сергей закатился в гык. За ним и мужики. А когда гык прекратился, дядя Сергей стал продолжать:
— Ладно, говорит Петрович, — ночевать не могу, а побаловаться, давай побалуемся. — Побаловались. После этого проходит день, второй — ничего, и только на третий Петрович почувствовал страшную боль в заднем проходе: покалывает и покалывает что-то, как раз под самой… косточкой. Первое время думал, так пройдёт. Но чем дальше, тем всё хуже и хуже, даже стало ни сесть, ни лечь, просто беда. Ему посоветовали сходить к бабушке Сергевне, была такая у нас на селе в ту бытность. Сходил. Бабушка Сергевна признала килу и даже указала, какой злодей пустил эту килу по ветру. Наговорила воды, спустила с образка складня медного, велела пить ежедневно по утрам по чайной чашке натощак.
— И что же, помогло?
— Святая вода, она, брат…
— Нет, — ответил дядя Сергей.
— И святая не-е…
— Колдуны тоже силу имеют.
— Оно, конечно.
— Объездил всех бабок, — возвысил голос дядя Сергей, — и не помогло, а что-что они ни делали: поили святой водой, обкладывали пшеном зад, обтирали, а это пшено велели разбросать на широкой дороге, чтоб на заре птицы небесные поклевали; продевали голову в хомут; заставляли смотреться в кадушку, наполненную заревой водой, взятой из четырёх колодцев, — ничего не помогло. И Петрович решил — смертушка приходит, стонет, мечется по постели.
— Вот так проглотишь…
— У нас парень ерша глотал живьём за четверть водки, на спор, и то ничего, — вмиг.
— Оно как… на всё, брат, господь.
— Да-а… а тут и не доглядит.
— Что и говорить, разве мало нас, огломонов, за всеми не углядишь.
— Насчёт бога оставить надо, — сказал сердито дядя Сергей и сурово обвёл глазами мужиков.
Мужики притихли.
— Бог тут не при чём, его, можно сказать, дело — сторона.
Фёдор повернулся набок, облокотился на локоть.
— Не помогло, говоришь?
— Нет, Фёдор Михайлович, — ответил почтительно дядя Сергей, — не помогло. И наверно бы богу душу отдал, если бы не странничек божий.
— Всё господь…
Дядя Сергей опустил брови и, заложив правую руку за спину, продолжал:
— Что это с тобой, чадо? — спросил старец божий. Петрович высказал всю свою жалобу на боль. Рассказал, отчего и как эта боль приключилась. Не упустил из вида и цыплёнка, и нового сарафана с большими цветами во всю ладонь, и Авдотьюшкиной красоты…
— Она, боль-то, матушка, пришпичет — всё расскажешь.
— Как есть, всё.
— Даже, можно сказать, приврёшь.
Дядя Сергей недовольно кашлянул.
— Старец божий, покачивая головой, внимательно слушал, повторяя: — Ай, ай, чадо. Ай, ай, грех-то какой. Ай, ай! — А когда Петрович закончил свою жалобу, старец, подняв кверху указательный палец, сурово сказал: — Какое, чадо, прелюбодеяние, какой грех!.. Ай, ай, баба до добра не доведёт… Какое прелюбодеяние! Ай, ай… — И, опустив палец, тихо добавил: — В бабе, чадо, благодушествует сатана…
— И верно… — загалдели мужики.
— Она, баба, может…
— Да чего тут и говорить: она, баба, — народ такой…
— Окаянный! — пронзительно взревел над головами мужиков женский голос, и тут же за голосом глухо опустилась, задев плечо дяди Сергея, увесистая палка на широкую спину Фёдора. — Лежебок ты этакий… да откедова ты свалился на мою бедную головушку?..
И пока Фёдор взвился от земли и вытянулся во весь рост, и пока опомнились от неожиданности мужики, женщина выпалила:
— Огломоны… Дьяволы… Птанские всё поле унавозили, а вы… сопрели в навозе… Ух, головушка моя… убью, окаянный…
— Не бей! Не бей! — облизывая губы, скрипел насмешливо дядя Михайло.
Фёдор, почёсывая спину, быстро перемахнул дорогу и, косясь покорным и ленивым глазом на жену, широко махнул через выгон домой. Мужики тоже вскочили на ноги, улыбались смущённо в бороды, блудливо бегали друг от друга глазами.
— Что ты такая сердитая?..
— Неровен час, убить можешь…
Женщина, положив палку на плечо, обильно рассыпая слова, сердито двинулась за мужем:
— Дьявол, ребёнок чуть жив приехал с поля, а он…
— Баба, — сказал многозначительно один мужик.
— Баба, — повторили остальные.
— Вот тебе бы такую, дядя Сергей, — предложил один из мужиков.
— Ну, что же с Петровичем?
Дядя Сергей потрагивал плечо и сердито хмурился.
— Ты что, али прихватила?
— Здорово, брат, зацепила, — ответил обиженно дядя Сергей, — вся семья разбойная…
Солнце красным костром валялось за полураскрытыми ригами, за омётами соломы, изъеденными мышами.
От реки Красивая Мечь, от огородов плыла прохлада. И резко пахло навозом…
Дядя Сергей посмотрел на мужиков.
— С Петровичем? Старец божий травки дал и с молитовкой велел этой травкой обкладывать…
— Ну? — спросили равнодушно мужики.
— Отвалилось с гнёздышком…
— Поди ты, — вздохнули мужики, — какое счастье! И что же за болесть была? Косточка?
— Косточка, — ответил дядя Сергей и ещё раз потрогал плечо, — а травка была — шалфей.
— Шалфей, — вздохнули мужики и переглянулись, — а чтоб ему пальцем бы…
— Шалфей, — ответил за дядю Сергея дядя Михайло Многосонов, — вон его сколько в полях… хе-хе…
Мужики посмотрели на дядю Михайла, потоптались немного, посмотрели на небо и медленно поползли в разные стороны, а им вслед покашливающий смех:
— Хе-хе… хе-хе…
1924 г. Ефремов.