Глубоко засунув руки в карманы куртки, я стоял как столб в комнате на четвертом этаже старого дома по улице Франк-Буржуа и, машинально сжимая в потной ладони погасшую трубку, слушал стоны почтенного здания под натиском непогоды.
Гнилая весна!
Капли дождя, гонимые воющим ветром, хлестали по мутным стеклам окна без занавесок. За окном – пейзаж из мокрых крыш и свинцового неба, источавшего давящий, нездоровый свет. На мансарде соседнего дома болталось, как эмблема позорной капитуляции, какое-то белье сомнительной чистоты. Слева, по идее, должен был находиться особняк Клиссон, или Субиз, где хранятся национальные архивы. Прямо впереди, над хаотичным нагромождением крыш, возвышалась дымовая труба булочной или литейной мастерской. Дым из трубы поднимался вверх до самых туч и вливался в них.
Начавшая погружаться в сумерки комната разделялась на две неравные части прилавком с проходом и горизонтальной доской на петлях, служившей как бы дверцей. В данный момент проход был закрыт.
По ту сторону прилавка стоял столик с древней пишущей машинкой типа «Ремингтон», открытой бухгалтерской книгой, письменными принадлежностями, пепельницей, полной окурков, маленькой лампой с зеленым абажуром, телефоном, лабораторными весами, чувствительными, как девушка-подросток, лупой часовщика, пробным камнем и т. д.
Позади потертого кожаного кресла находилась вешалка с целой коллекцией разной одежды. На некрашеных деревянных полках, обегающих стены во всю длину, в беспорядке громоздились кучи всякого добра. Между военной каской образца 1870 года с острием наверху и театральным биноклем валялся плюшевый мишка, на которого было больно смотреть.
На мраморной полке камина рычал тигр, обернувшись к чайке на гребне застывшей волны. Настенные часы меланхолически отсчитывали время рядом с художественными изделиями из бронзы.
Прямо на паркете громоздились стопки книг в потертых переплетах, тут же лежали зловещие бухгалтерские книги, блестя черным коленкором.
Возле железной печки без огня стоял сундук.
Хозяин этого собрания экспонатов, кричащих о горе и нужде других людей – папаша Самюэль,– возлежал посреди своей пыльной кладовой, уставившись на меня немигающим взглядом, как бы насмехаясь, со вздернутой губой над кроличьими зубами.
Жюль Кабироль – согласно гражданским документам – охотно разрешал называть себя Самюэлем. Ростовщик, устроивший свою контору вблизи ломбарда, он считал, что немного иудаизма в его профессии не помешает.
Стоя перед ним, я соображал: сколько бы он дал за голенькую женщину из литого золота, создающую иллюзию танца на его груди. Сложный вопрос. А кроме того, бессмысленный. Бессмысленный на все сто процентов. Маленькая женщина служила рукояткой ножа для разрезания бумаг, лезвие которого полностью погрузилось в черствое сердце старого пирата, и в этот дождливый апрельский день папаша Самюэль воплощал в себе иллюзии тех бедолаг, которые приходили к нему, чтобы обменять дорогие их сердцу вещи на кусок хлеба.
Сейчас он сам был так же мертв, как и эти вещи. А может, даже немножко больше.