Мы вышли. Сразу за дверью я набил трубку и закурил. Не в обиду будь сказано этому некурящему придурку, который откинул копыта, быть может прежде заставив откинуть копыта кого-нибудь другого, первая затяжка, окутавшая дымом мои легкие, наполнила меня блаженством.
Флоримон Фару приехал в машине, принадлежащей его конторе; водителем был фараон в штатском; он ждал своего шефа, покуривая и наблюдая за тем, как проносятся по наземной эстакаде поезда метро, и было видно: он ничуть не опасается, что кто-нибудь привяжется к нему. Машина стояла среди других перед входом в здание больницы. Но вопреки всем стараниям, которые, похоже, приложили, чтобы она не привлекала внимания, скрыть ее принадлежность к определенному общественному институту было столь же невозможно, как не заметить нос на физиономии Абеля Бенуа-Ленантэ.
Пока мы шли к ней, я быстро обежал взглядом все пространство от сквера Марии Кюри до площадки, где возвышалась статуя доктора Филиппа Пинеля, благодетеля психов; этот титул он получил за то, что ввел гуманные методы лечения несчастных полудурков. До него их в основном пытались излечивать палкой. «Я подожду вас», – пообещала цыганка. Может, она и ждала, но только никакой красной юбки в поле зрения я не обнаружил. Все эти опознания, разговоры,– короче, чушь, в которой мне пришлось принять участие, заняла много времени, и уже спустились ранние сумерки, ускоренные к тому же слабым туманом. Тем не менее было еще достаточно светло, чтобы я мог отличить изящную фигурку девушки от, скажем, вкалывающего дорожного рабочего. Белита не ждала меня, да и не имела ни малейшего намерения ждать… если только, а это вполне возможно, ее не спугнул приезд Флоримона Фару на автомобиле. Она принадлежит к племени, которое обходит полицейского за километр.
Водитель сел за баранку, инспектор Фабр рядом с ним, а мы с комиссаром расположились на заднем сиденье.
– Ну, и куда же на сей раз мы поедем выпить и побеседовать?– поинтересовался Фару.– У вас, Бюрма, по этой части большой опыт…
– Вы, надо полагать, узнали об этом из донесений полиции?– ухмыльнулся я.– Думаю, вы знаете, чего стоят полицейские донесения? Ну ладно, раз уж я вернулся в прошлое, поехали в «Розе» на площадь Италии. У меня остались отличные воспоминания о рогаликах, которые там подавали.
– Согласен. Жюль, площадь Италии,– приказал комиссар водителю. Нестор Бюрма проголодался.
Машина тронулась, проехала под металлическими опорами надземной эстакады метро и покатила по бульвару Опиталь.
– Да нет, я не проголодался,– ответил я.– Я вспомнил о рогаликах, потому что в ту пору за стойкой в этом бистро мне не раз случалось глотать три или четыре чашки кофе со сливками, а при расчете платить только за одну.
– А чего ради вы рассказываете мне об этом?– с явной симпатией поинтересовался Фару.– Полагаете, у вас недостаточно скверная репутация?
– Скверная репутация в наше время весьма прибыльна. А у меня она еще чересчур хорошая. Нет, я рассказал вам это, потому что впадаю в детство и потому что мне показалось забавным вернуться в компании полицейских на место моих юношеских противозаконных проделок.
– Ну, это было так давно,– заметил Фару.
– Да, все это теперь смешно. Срок давности прошел.
– Не говорите глупостей. Похоже, смерть Ленантэ выбила вас из колеи? На ваши плутни с рогаликами мне наплевать. А насчет срока давности, вы же знаете, это рассчитано на дурачков и в случае тяжелых преступлений он практически не действует. Наши досье ведь никогда не закрываются, и бывает, что убийца, чувствующий себя в полной безопасности, имеет весьма дурацкий вид, когда ему припоминают о некоторых неприятных вещах, происходивших за много лет до того, как он совершил преступление. А знаете, почему так случается? Потому что полицейский, не раскрутивший дело до конца, никогда не забывает о нем. Нераскрытое преступление становится делом его чести. Мало того что над ним насмехаются в прессе, но провал, пусть даже один-единственный, задевает его за живое. Есть, конечно, такие, кому на это наплевать, но далеко не всем. И вот он все ломает голову, надеясь отыскать какую-нибудь крохотную улику, которая поможет ему отомстить. Потому что на этой стадии речь уже идет о мести, о личном удовлетворении.
– Да вот, к примеру, хотя бы старина Баллен,– обернулся Фабр, куда внимательней, чем я, следивший за рассуждениями Фару.
Я не стал спрашивать, кто такой Баллен. Поскольку он не имел отношения к киноактрисе прошлых лет по имени Мирей, мне было начхать на него. Но Фару подхватил:
– Да, вот тот же Баллен. Точно, это дело, которое сразу сочли глухим… хотя тут уверенно никогда нельзя сказать… и на котором он, можно сказать, спятил. В тридцать шестом инкассатор перевозил крупную сумму и в окрестностях моста Тольбиак исчез, прямо колдовским образом. Баллен там буквально рыл землю, но все впустую. Он свихнулся на нем, и это не могло не сказаться на расследовании дел, которые ему поручали после этого. Он все пытался найти ключ к этой загадке. Она стала его пунктиком. Началась война, а он все копал и копал. В сорок первом немцы отправили его в концентрационный лагерь. Он возвратился, но уже совершенной развалиной. Ни к чему не был пригоден. Сейчас он давно на пенсии, но ребята из полиции говорят, что он до сих пор ищет.
– Если хотите знать мое мнение, патрон, вмешался Фабр,– то я считаю, что у него небольшой перехлест с профессиональной добросовестностью.
– Он просто псих, только и всего. Мы ведь тоже не кудесники. Каждому случается заваливать расследование. Не будем выходить из этого округа и заглянем чуть дальше в прошлое. Помните дело Барбала? Сюзанна Барбала, одиннадцатилетняя девочка. Ее расчлененный труп в двадцать втором году нашли под сценой в кинотеатре «Мадлон» на авеню Италии. До сих пор так и неизвестно, кто совершил это преступление. Впрочем… все это пустая болтовня… верней, треп ради трепа.
– Почему? Это познавательно,– заметил я. И надо сказать, отличный способ поддержать беседу.
Комиссар передернул плечами.
– Да нет, я увидел, что смерть Ленантэ выбила вас из колеи, и попытался вас немножко отвлечь.
– Нет, не только смерть. Скорей, встреча с ним после стольких лет.
– Это одно и то же.
– Ну да, что называется, траур и все такое. Господи, что за гнусный район! Окажусь ли я когда-нибудь здесь в солнечный день?
Мы приехали на площадь Италии. Притвора туман, принявший вид неясных теней, которые, стоило их заметить, словно ускользали украдкой по бульвару Гар, повисал клочьями на голых ветвях деревьев, стоящих по центру, и лежал на земле вдоль бордюра. Все кафе на площади были освещены, а над стеклянной террасой пивной «Розе» пробегала, подмигивая, неоновая реклама. Прежде чем рвануть под уклон по бульвару Огюста Бланки, автомобили катили по кругу с тем особенным рычащим звуком, какой издают шины при езде по мокрой мостовой.
Жюль, шофер в штатском, поставил казенную машину в начале улицы Бобийо, и мы все вместе прошествовали к гостеприимному бистро.
Жюль решил дожидаться нас у стойки, за которой сидело довольно много народу,– может быть, чтобы следить за любителями рогаликов на дармовщинку. А что, после того как он послушал мой рассказ, это очень даже возможно.
Фару, Фабр и я расположились в самом дальнем от входа углу. Кроме двух влюбленных, которые даже не удостоили нас взглядом, никого больше не было.
От стойки до нас доносились отголоски разговоров, звон рюмок и грохот электрического биллиарда, насилуемого парнем, не желавшим смириться с проигрышем; возможность спустить все деньги только усиливала его рвение. Кто-то включил музыкальный автомат, и голос Жоржа Брассанса, распевающего «Берегись гориллы», перекрыл все прочие звуки. Возможно, это полицейский водитель позволил себе таким образом отдохнуть и развлечься. Во всяком случае, это была недурная шутка – Брассанс, составляющий звуковой фон разговору о старом анархе.
– Конечно, это не по правилам,– начал Фару, когда официант, принявший заказ, принес мне аперитив, комиссару грог, над которым поднимался пар, и бутылочку «Виши» для инспектора, находившегося, очевидно, под впечатлением услышанных историй про абстинентов,– разговаривать о расследовании в бистро, но я убежден, что это дело не выходит из разряда элементарного грабежа, а их совершается столько… Так что я могу себе позволить чуть-чуть нарушить правила… тем паче мне показалось, что вам, Бюрма, нужно выпить чего-нибудь подкрепляющего…
Я молча кивнул.
– Отлично! Так вот,– комиссар принялся сворачивать сигарету,– не будем особо останавливаться на идеях Ленантэ. Он сам выбрал свою жизнь, был анархистом, фальшивомонетчиком, неудачником и так далее, но последние годы вел себя тихо.
Комиссар закурил, и дым от его сигареты смешался с дымом моей трубки.
– Он не был активистом, не был членом никакой политической или философской организации. Вел мирную, спокойную, независимую жизнь. Как вы думаете, Бюрма, чем он занимался?
– Не знаю,– ответил я.– Он был классный сапожник, пошив обуви и все такое. Завел свое дело?
– Нет. Вероятно, у него никогда не было средств снять приличную мастерскую… я говорю, приличную, потому что вообще-то мастерская у него была…
– Скорей уж гараж,– уточнил Фабр.
– Да, пожалуй, гараж, склад… короче, помещение, которое можно было бы переделать в лавку, да только…– Комиссар скорчил гримасу, встопорщив усы.– Переулок Цилиндров… Прошу заметить, эти «цилиндры» не имеют никакого отношения к механизмам.
– Красивое название,– бросил я.
– Да, название, пожалуй, подходящее для профессии сапожника…
– Ну, еще лучше бы оно подошло для шляпника. А где находится этот переулок?
– Между улицей Насьональ, почти на углу улицы Тольбиак, и улицей Бодрикура. Место ничуть не хуже любого другого, вся беда в том, что этот переулок Цилиндров оклеветан. На табличках он обманно именуется тупиком, и это как-то не завлекает…
– Углубляться в него.
– Вот именно. Короче говоря, никакой мастерской на этих задворках процветание не грозило, и, похоже, у Ленантэ никогда и не было намерений попытаться поставить такой опыт. Клиенты со временем стали бы для него своего рода хозяевами, и не менее деспотическими… Ну а наниматься к кому-нибудь…
– Об этом и речи не могло быть.
– Совершенно верно. У нас есть сведения, что время от времени он шил пару-другую обуви, но жил-то не с этого. Ну-ка, Бюрма, догадайтесь с чего? Со старья! Он был, дорогой мой, старьевщик. Старьевщик и сапожник. При его скромных потребностях две эти профессии обеспечивали ему вполне достаточно средств и полную свободу. Он собирал старье, покупал, перепродавал и вполне мог сносно существовать. И при этом был сам себе хозяин. В какой-то мере он решил проблему. Вы видели в больнице его одежду?
– Нет,– ответил я.
– Ну да, в этом не было необходимости. Но если бы видели, то согласились бы, что это вполне приличные вещи, не шикарные, но добротные. Отнюдь не обноски, какие в основном носят старьевщики.
Старьевщик! У меня появилась одна мысль, но я эгоистически решил сохранить ее для себя. Ничего не поделаешь, неискоренимый анархический индивидуализм. Но похоже, Фару угадал ее. Он продолжил, как бы отвечая мне на нее:
– Сейчас как раз идет проверка, не промышлял ли он при случае скупкой краденого, хотя я так не думаю. Большинство скупщиков краденого, и крупные, и мелкие, у нас на учете. Ленантэ, а точнее, старьевщик по имени Абель Бенуа никогда не попадал под подозрение, что он занимается этим промыслом. Вот так он и жил, свободный и независимый, как поется в песне, пусть не в роскоши, но вполне в достатке, тем более что потребности у него были сведены почти до минимума. Ну хорошо. Это все, что я могу вам сказать про жизнь вашего бывшего друга. А теперь перейдем к печальному происшествию, случившемуся с ним.
Комиссар бросил окурок в пепельницу и допил грог.
– Три дня назад вечером на него на улице напали, как он заявил, арабы. Они нанесли ему два удара ножом и отняли бумажник. Он кое-как добрался до своего дома и попросил помощи у соседки. Она цыганка.
– Ну, соседка она ему или…– бросил Фабр, перебирая пальцами, словно скатывая нейлоновые трусики.
– В любом случае она его соседка. Она живет в домишке рядом с ним. Думаю, он слишком стар, чтобы спать с нею, хотя с этими мужиками, лишенными предрассудков, никогда ничего не известно.
– Не так уж он был стар, всего шестьдесят,– запротестовал я, думая о своем будущем и припомнив недавнее прошлое Саша Гитри.
– Я говорю не об его возможностях,– улыбнулся Фару,– а о разнице в возрасте между ними. Ей двадцать два. Ежели немножко округлить, получается сорок лет.
– Понятно. И что же девушка?
– Помочь ему она не могла, раны были серьезные – и подтверждение тому, что он от них скончался…
– А я думал, что у цыганок есть свои врачебные секреты – бальзамы, всякие там заговоры и снадобья.
– Вполне возможно, только эта, похоже, их не знает. Она современная цыганка, бросила свой табор вместе с бальзамами, заговорами и прочими секретами. Она втащила Ленантэ в его машину, старый драндулет, на котором он разъезжал по своим барахольным делам, и привезла в Сальпетриер. Естественно, наши коллеги в том округе были оповещены…
– Секундочку,– прервал я его.– Кстати, об округе. Как получилось, что она привезла его в Сальпетриер? Разве поблизости от переулка Цилиндров нет больниц?
– Есть больница Ланнелонг. Но она повезла его в Сальпетриер.
– Почему?
– На этот счет она нам ничего не сказала. Думаю, одни больницы более известны, другие менее, и ей первым делом пришла в голову Сальпетриер. Так вот, коллеги заинтересовались этим делом и порылись у него дома. Он сразу показался им загадочным. Догадались почему?
– Нет, но это неважно. Продолжайте.
– Понимаете, старина, в том округе полно арабов и невозможно определить, кто из них за нас, а кто против, и потому там мы тщательней, чем в других местах, занимаемся обычными ночными грабежами, особенно если они совершены североафриканцами.
– А, ну да! Ведь это происходит в общине выходцев из колонии! Феллаги и компания, так?
– Совершенно верно. Сегодня араб, почитающий Коран, пришивает другого араба, почитателя вина…
– В намять о вашем вегеталианском приюте,– ухмыльнулся инспектор Фабр.
– Лучше не вспоминайте о нем. А то не удержитесь и закажете еще бутылочку «Виши»,– бросил я ему.
Он мигом заткнулся.
А Фару продолжал:
– Завтра сборщики дани Фронта национального освобождения требуют выкуп у содержателя гостиницы или, скажем, харчевни для мусульман. А в промежутках эти же сборщики а может, просто ловкачи, умеющие ловить рыбку в мутной воде,– добывают деньги другими способами. Время от времени совершают нападения и отнимают у жертвы бумажник.
Инспектор не сказал, что сейчас мы коснулись некогда излюбленной темы некоторых анархов насчет противозаконных методов, но, надо полагать, подумал об этом.
– Короче, заключил комиссар,– за всем, что связано с арабами, очень следят. Ленантэ, которого тогда еще считали Абелем Бенуа, – в кармане у него нашли документы на эту фамилию – хотя был здорово слаб и всячески изгалялся, в конце концов показал, что на него напали и ограбили арабы. С другой стороны, коллеги положили глаз на его подрывную татуировку. Они было решили, что тут сводили политические счеты. Они покопались у него в халупе и среди навалов всякого хлама обнаружили массу революционных пропагандистских материалов, но устарелых. Комплекты давно уже не выходящих анархистских газет, брошюры, плакаты, книжки и тому подобное. Самые последние относятся к тридцать седьмому и тридцать восьмому году, и повествуется там про испанскую войну, которая, похоже, положила конец его активности.
Флоримон Фару тоже был начитанный.
– И наконец, главное открытие: аккуратно подобранное досье, где были материалы, связанные со мной.
– С вами?
– За компанию. Это была картонная папка с газетными вырезками, рассказывающими о тех ваших расследованиях, о которых поведал читателям в «Крепюскюль» Марк Кове, и, разумеется, во многих статьях там упоминалась моя фамилия. Комиссар квартала, большой аккуратист, тотчас доложил мне и прислал конверт с вырезками, а также отпечатки пальцев Ленантэ – он тут же приказал взять их, даже силой, если раненый будет противиться. Представляете себе? Анархист! Комиссар загорелся и спросил у меня, следует ли рассматривать это дело как важное и что предпринять, если у нас ничего не окажется на этого Абеля Бенуа. Но мы обнаружили, что в тысяча девятьсот двадцатом году он под своей настоящей фамилией Ленантэ был замазан в махинации с фальшивыми деньгами, отсидел и еще долго числился в генеральной картотеке как ярый и опасный анархистский активист. Я уже говорил вам и повторяю еще раз: я с особым вниманием отношусь к любому, даже самому плевому делу, если в нем всплывает ваша фамилия. Слишком часто такие дела изобилуют неожиданными продолжениями. Возможно, что на этот раз я перебдел, хотя… имеется ведь письмо, о котором мы еще поговорим. Я все спрашивал себя, зачем этот революционер, по всей видимости образумившийся, собирал такую документацию про вас. И тогда, ничего не зная о вашем прошлом, я предположил, что кто-нибудь из ваших подозрительных знакомых времен молодости заинтересовался вашей карьерой в сомнительных целях.
Опасный! Ярый! Образумившийся! Подозрительных! Сомнительных! Ну и лексику порой использует Флори-мон!
– Я решил, что не следует немедля ставить вас в известность. Кроме того, никому не запрещено собирать газетные вырезки, может, эта коллекция ровным счетом ничего не значит, а раненый не является вашим старым знакомым, и тогда, если вы не имеете к нему никакого отношения, я сам накличу неприятности на свою голову. Сколько уж раз было, что вы путались у меня под ногами, и стоило мне сделать какое-нибудь движение, как это мгновенно служило вам сигналом перебежать мне дорогу. Поэтому я решил сам допросить его и действовать уже по обстоятельствам, тем паче что поначалу его состояние чуть улучшилось. Но внезапно ему стало совсем плохо. А сегодня утром нам сообщили, что он отдал концы. Я послал Фабра в больницу и… вот мы здесь.
Комиссар перевел дыхание. Он получил на это право. Мы помолчали.
– И что вы обо всем этом думаете, Бюрма? – осведомился наконец Фару.
– Ничего,– ответил я.– Да, когда-то я знал Ленантэ. Но уже так давно потерял его из виду, что теперь он для меня все равно что незнакомый. И есть ли сейчас нам смысл всем вместе ломать голову над происшествием, ясным как Божий день?
– Ясным оно было. Ну, может, пока еще остается ясным. Мне бы очень хотелось этого. Но вот письмо… то самое письмо, которое он ухитрился, несмотря на свое состояние, переслать вам… Боюсь, это письмо может все перевернуть. Очень меня беспокоит, Бюрма, что он позвал вас, что дожидался, когда его порежут и он окажется на больничной койке, чтобы возобновить знакомство. Он впутал вас в какую-то историю. Не знаю в какую, но…
Я пожал плечами.
– Да бросьте вы, в какую еще историю он меня впутал? Вы уже всех готовы подозревать. Это профессиональная деформация. Мне кажется, у инспектора,– и я указал рогами трубки на шестерку Флоримона,– есть гипотеза.
Начальственные усы, следуя движению моей трубки, повернулись к Фабру.
– Да,– кивнул инспектор.– Арабы, не арабы… А почему бы нет? То, что Ленантэ сказал о них после долгих упрашиваний, похоже, свидетельствует, что это именно арабы. Ну ладно, пусть не арабы, но в любом случае Ленантэ знал, кто напал на него, и, хотя он давно образумился, что-то от давнего анархиста в нем все же осталось, поэтому он решил отомстить, однако не вмешивая полицию, и подумал, что его старый приятель Нестор Бюрма обтяпает это дело.
– Возможно,– согласился Фару после секундного раздумья, но тут же нахмурил брови.– И все же, напиши этот тип президенту республики или префекту полиции, я и ухом бы не повел, но то, что он написал Нестору Бюрма…
– Почему-то моя фамилия всегда так действует на вас,– заметил я.– Вам надо бороться с этим недостатком.
– Да, вы правы. Ваша фамилия на меня действует раздражающе, и я иногда говорю глупости.
– Во всяком случае, я больше ничем не могу вам помочь. Все, что мне было известно, я вам выложил.
– Ну что ж, ограничимся этим…
Он глянул на часы.
– Поехали, Фабр. Меня и так слишком долго нет в кабинете. Не дай Бог, я им гам понадоблюсь, и они начнут осведомляться, куда я поехал. Я не желаю, чтобы моя карьера рухнула из-за связи с Нестором Бюрма.
– Поехали,– как эхо повторил Фабр и добавил с мечтательным видом: – А то, может, пока мы тут сидели, где-нибудь обнаружили расчлененный труп женщины.
Я усмехнулся.
– Если это так, проверьте, не зажато ли у нее в руке письмо с моей фамилией. Это даст нам повод еще разок мирно потолковать.
– Кстати, насчет письма,– спохватился Фару.– Пришлите мне в ближайшие дни письмо Ленантэ.
– Хорошо.
Комиссар подозвал официанта, заплатил по счету, и мы вышли из пивной, прихватив по пути водителя Жюля. Я проводил троицу до улицы Бобийо, где стояла их машина.
– Я еду прямо к себе,– сказал Фару.– Могу подбросить вас по пути, но только не до вашей конторы.
– Да нет, я возьму такси или поеду в метро,– ответил я.
– Тогда до свидания.
– До свидания.
Жюль дал газ, и полицейская троица укатила. Я задумчиво поплелся назад, вернулся в пивную, взял в кассе телефонный жетон и позвонил в редакцию газеты «Крепюскюль». После голоса редакционной блондинки, а потом какого-то типа, который то ли жевал резинку, то ли осваивал новую вставную челюсть, пропитой хрип журналиста Марка Кове подействовал на меня как уховертка.
– Небольшая услуга,– сказал я ему.– Посмотрите, что притаскивал в эти дни по тринадцатому округу репортер полицейской хроники. Среди этих трехстрочных сообщений должно находиться одно, касающееся старьевщика по имени Абель Бенуа, настоящая фамилия Ленантэ, на которого напали арабы, ударили ножом и ограбили. Выньте эту информацию из набора, накатайте вместо нее заметку строк на тридцать и проследите, чтобы ее не выбросили из номера.
– Это что, начало чего-нибудь новенького?– с предвкушением поинтересовался Марк Кове.
– Да нет, скорей, конец. Этот барахольщик дал дуба от ран. Сто лет назад я знал его.
– И вы хотите сделать ему маленькую посмертную рекламу?
– Этому парню не понравилось бы, что о нем пишут в газетах. Он был скромный человек.
– Так-то вы исполняете его последнюю волю?
– Может, так, а может, не так.
Я повесил трубку. Телефонная кабина находилась рядом с сортиром. Я заперся в нем, в последний раз перечитал письмо Ленантэ, разорвал его, дернул за цепочку и отправил обрывки в плавание с портом назначения «канализационный коллектор». Теперь Флоримону Фару, если он захочет ознакомиться с ним, придется облачиться в скафандр. Я вернулся к стойке, заглотнул еще одну рю-маху и вышел из кафе. В соседнем галантерейном магазинчике я купил план квартала, сверился с ним и пошел вниз по авеню Италии.
Стало уже совсем темно. Легкий туман обволакивал улицу. Холодные капли срывались с веток и карнизов домов, где они собирались в ожидании жертвы. Прохожие торопливо бежали, низко опустив головы, словно стыдясь чего-то. Кое-где бистро, соперничая с фонарями, бросало на всю ширину тротуара полосу света, жаркого от запаха спиртного и от механической музыки.
Зажав в зубах трубку, сунув руки в карманы теплой канадки, я шагал в удобных непромокаемых корах на толстой подошве по тому самому асфальту, где мне пришлось столько помыкаться, и испытывал странное чувственное наслаждение, окрашенное, правда, подозрительным привкусом. Нет, я и сейчас порой оказываюсь на мели, и даже, на мой взгляд, слишком часто, но все равно это не идет ни в какое сравнение. Да, если сравнивать с той порой, я преуспел. И должно быть, не я один. Все, наверное, преуспели. В том или ином смысле. Вот именно, в том или ином смысле. Неужто только из-за сочувствия к Ленантэ я углубился в воспоминания о тех давних днях? Что-то мне шептало, что это не так.
Дойдя до улицы Тольбиак, я сел на шестьдесят второй автобус, идущий в Венсен, и на следующей остановке вышел. Улица Насьональ довольно круто сбегала вниз к бульвару Гар, а чуть левей, почти на самом углу, начинался переулок Цилиндров, точь-в-точь как сказал Фару.
Неровная, вся в выбоинах, мостовая, словно оставшаяся еще со времен старого режима, явно была задумана специально для того, чтобы ухайдакать самые прочные башмаки и сшибить с ног самого устойчивого пешехода. В канавах, голову даю на отрез, стояла мыльная жирная вода. Похоже, она пыталась с помощью тусклого фонаря изобразить из себя пруд в лунном свете, но это ей никак не удавалось. Какая-то кошенка, потревоженная моим неуверенным шагом – неуверенным, потому что я боялся свернуть себе шею (см. выше),– вылезла из темноты, где она предавалась размышлениям, трусцой пересекла улочку и скрылась за остатками стены разрушенного дома. Переулок Цилиндров! Ничего себе шляпки! Справа и слева стояли дома, до такой степени скромные, что это уже смахивало на приниженность, в два, редко в три этажа; иные, поставленные по обрезу улицы, но чаще в глубине сада, а если уж быть точным, двора. Где-то верещал радиоприемник и орал младенец, видимо вознамерившийся заглушить его. А больше, если не считать шума машин, доносящегося с улицы Тольбиак, ни звука, ни живой души, кроме той кощенки, что я спугнул. Я увидел рядышком двое деревянных ворот, перекрывающих подъезды к двум смежным складам. Первые ворота были окованы железом и имели надпись, сделанную битумом: «Лаге, тряпье». У Ленантэ уже есть дополнительная фамилия Бенуа. Не может же он быть еще и Лаге в придачу. По крайней мере мне этого не хотелось бы. Я подошел ко вторым воротам. Это оказалось то, что нужно. «Бенуа, тряпье и прочее старье». Легавые не сочли нужным опечатать склад-жилье Ленантэ. Я дернул за створку. Закрыто. Замок, сразу видно, чепуховый, но я не стал развлекаться, взламывая его. Да, конечно, на улице пусто. Но у меня большой опыт по части пустых улиц. Только попробуешь совершить что-либо, не вполне вписывающееся в рамки правил, как тут же, словно по мановению волшебной палочки, выкатывается целая толпа зевак. Такая перспектива мне ничуть не улыбалась. К тому же халупу Ленантэ я всегда успею посетить, если в этом будет необходимость. Если по правде, то в переулок Цилиндров я пришел в надежде отыскать молоденькую цыганку, дом которой, кажется, находится рядом с берлогою моего старинного приятеля. Я прошел еще несколько шагов по ухабистой мостовой. За обваливающимся забором, подпертым ржавой решеткой, находился узкий двор, в глубине которого угадывалось небольшое двухэтажное строеньице. Пронизывая висящий в воздухе легкий туман, в окошке второго этажа мерцал огонек. Я толкнул железную калитку, которая открылась почти даже без скрипа. Я пересек двор и подошел к домишку. Вошел я в него без всяких трудностей. В ноздри мне ударил запах увядших, если не подгнивших, цветов, кладбищенская затхлая вонь тронутых тлением хризантем. Я поднял глаза к потолку. На второй этаж вела приставная лестница. Ее нижний конец был уперт в угол, а верхний исчезал в отверстии люка, из которого на меня падал свет. Под лестницей стояли ящики и большая плетенная из лозы корзина, с которыми ходят уличные цветочницы.
Мне не пришлось напрягать слух, чтобы установить, что наверху кто-то есть. Этот кто-то был явно зол, сыпал проклятьями и похабными ругательствами. Я бесшумно подкрался к лестнице. Над моей головой заскрипел под тяжелыми шагами пол. Этот, наверху, перестал ругаться, стало тихо. Вдруг раздался сухой щелчок, похожий на выстрел, и следом приглушенный стон.
Я замер.
И опять пошли ругательства. А потом их подкрепил второй короткий щелчок, точь-в-точь как первый. Прекрасно. Если можно назвать это прекрасным. То был не выстрел. Но я почувствовал, как от отвращения у меня передернулось лицо. Револьвер все-таки был бы порядочней и гуманней. Я полез наверх по лестнице – быстро, но тихо. Вскоре мои глаза оказались на уровне пола.
Задница, какой мне еще до сих пор не доводилось видеть, монументальный, чудовищный круп, смахивавший на два набитых рюкзака, полностью закрывал мне обзор. Эта толстуха была всем толстухам толстуха! Вот уж кому явно наплевать на фигуру.
Расставив похожие на пару необтесанных бревен ноги в бумажных чулках разного цвета и уперев руки в бока, она пыхтела, как паровоз, а в промежутках между вздохами выблевывала гнусным голосом желчь. В правой руке она сжимала длинный кнут с коротким кнутовищем.
Комнатка была маленькая, бедная, но чистенькая. Белита Моралес с лицом, искаженным от боли, и глазами, пылающими бессильной ненавистью, сидела на полу, вжавшись в угол; ее подвернутые ноги укрывала красная шерстяная юбка. Плаща на ней уже не было, а разорванный пуловер открывал восхитительную грудь. Две чудесные грудки, хоть и меченные красно-кровавой полосой, не сдавались. Они стояли горделиво, словно бросая вызов истязательнице.