Странно, всего десять дней прошло с того вечера, когда меня угораздило разбить здесь бокал, а кажется, будто прошел год или два. Снова пахнет краской и спиртом. Вдоль лестницы стоят завернутые в бумагу багетные рамки.

Вчера Кира шепнула мне по секрету, что Игорь-художник уезжает в Берлин. Скорее всего, надолго. Может быть, навсегда. Там, в Берлине, у него будет огромная комната, где он сможет повесить все свои девятнадцать роз и пятнадцать лодок. И не надо будет искать живые холсты.

И вот я стояла почти на том же месте, где злополучный бокал разлетелся на осколки, и не знала, что сказать. Художник сидел на полу и тоже молчал. Выглядел он неважно. Волосы торчали в разные стороны, как у моего тряпичного клоуна, футболка — в серых масляных пятнах, на щеках отросшая щетина, глаза красные, с опухшими веками, будто он не спал со дня выставки. Все, что вертелось у меня в голове, пока я шла из дома к магазину с мольбертами, сразу скомкалось и исчезло. Я-то думала, он будет румяный, веселый, с приличным запасом ароматных сосисок в холодильнике. И огромные фирменные чемоданы на колесиках будут стоять внизу, предвкушая берлинские дороги, облака и мосты. А он — вот какой…

— Вы что, разлюбили маму? — произнесла я и сама испугалась своего голоса. В пустой комнате слова отскакивали от стен, как мячики, и повисали где-то у потолка.

— Нет, — тихо сказал художник.

— У вас роман с этой блондинкой в сиреневом платье?

— Нет, — вздохнул он. — Это моя сестра.

— Сестра? — повторила я. — А она не обижается на меня?..

— Нет, конечно.

— Тогда что случилось? Почему всё так? Почему бы вам не поехать с мамой в этот Берлин?!

Я понимала, что вопросов слишком много, но иначе просто не могла. И возвращаться в нашу квартиру с молчаливой мамой на диване тоже не собиралась. «Лучше все знать, чем мучиться в неизвестности», — всплыла у меня фраза из какого-то фильма из Кириной коробки с видеокассетами. Вот так всегда. Ситуация серьезнее некуда, а в голове крутится: «В каком кино я могла это слышать?..» Хорошо, хоть художник не был таким киноманом.

— Твоя мама — удивительная женщина, — начал он. — Гораздо удивительнее, чем я.

— Знаю, — сказала я.

— Да, гораздо удивительнее, — повторил он. — Она считает, что художник должен жить один. Поэтому не согласилась ехать со мной.

— Надеюсь, не из-за меня? — поинтересовалась я. И сразу представила, как весь класс провожает меня в Германию. Все плачут, даже Вика и Лилия-литераторша. А Степа долго-долго смотрит мне в глаза, и мы целуемся в аэропорту, прямо перед самолетом…

— Я бы увез вас обеих, — сказал Игорь. — Но Анна отказалась.

— Когда вы уезжаете?

— Через три недели.

— Значит, Новый год будете отмечать уже в Берлине, — подумала я вслух, а потом почему-то добавила: — Там тоже показывают «Иронию судьбы»?

— Не знаю. Думаю, нет. Я приготовил картину, — сказал он, вставая, — Анин портрет. Думал занести до отъезда, но раз ты пришла…

Художник подошел к стене и развернул один из холстов. На меня смотрела мама — счастливая и беззаботная, с ямочками на розовых щеках. Она была в вишневом платье. Это платье я знаю с детства. Оно шерстяное и слегка колючее. Помню, однажды мы пошли к зубному, долго сидели в очереди, и я прижалась к маминому плечу. Вишневые шерстинки щекотали кожу, впивались в щеку и в нос, но мне казалось, что уж лучше это, чем зубоврачебное кресло.

— Красиво, — прошептала я. — И очень похоже.

— Правда? — обрадовался художник.

— Правда. А она… одна?.. — спросила я, вспомнив «лодочную» и «розовую» серии.

— Конечно! — смутился Игорь. — И вообще, ты знаешь, с этим покончено. Теперь все будет в единственном числе.

— Ясно.

Потом мы завернули мамин портрет в плотную бумагу, и я понесла его домой.

Я шла по Васильева, крепко сжимая угол вишневой картины. И почему-то вспомнила, как начала писать эту книгу. Был октябрь, и солнце пронизывало медом тугой прохладный воздух. Мама шла рядом в клетчатом пальто и шуршала бумажным пакетом. Пахло ванилью, осенью, ветром. Так пахнет, когда должно произойти что-то хорошее и ты в любой момент ждешь чуда. Вот и сейчас мне казалось, что с каждым шагом небо становится выше, улица — шире, звуки — громче и веселее.

В витринах появились зимние вещи. Из них, как из кубиков, декораторы складывали новые истории. Вот грустная девушка-манекен застыла среди чемоданов, а парень — не манекен, а самый настоящий — надевает ей пуховые варежки. Счастливый! Я бы тоже хотела устраивать комнаты в витринах. Как в детстве — когда заполняешь картонную коробку самодельными стульями, зеркалами, подушками и только после того, как дом готов, заселяешь его куклами.

Чуть больше месяца осталось до Нового года. Возможно, поэтому двери магазинов и кафе хлопают так торжественно. В окне «Марса», в том самом, где мы с мамой сочиняли персонажей, видны на столике чашки и чайник. Видимо, те, кто пил чай, уже выскользнули на улицу, а посуда осталась сплетничать и делиться своими секретами…

А вот и чудо, которое висело в ноябрьском воздухе, — вздохнуло, закружилось и повалило прямо с неба мягкими снежными хлопьями. Чудо спешило, хватало за локти, подгоняло и смеялось, нашептывая улице: «Беги, беги!» И улица бежала, а вместе с ней мчались скамейки, арфы на крыше театра, манекены в витринах, вывески. И вишневая картина, укутанная пледом из бумаги, тоже торопилась, чтобы поскорее поселиться в нашем розовом доме…

Во дворе я встретила Ингу-антикваршу. Она помахала мне из окна своей серебристой машины и уехала. Гертруда молчала, но не сердито, а тихо и радостно, будто и ее дубовой души коснулось снежное счастье.

Первое, что я почувствовала, заходя в квартиру, был запах курицы, запеченной в духовке. Пуфик в прихожей был завален верхней одеждой. На кухне смеялись. Я осторожно прислонила картину к стене и зашла в комнату. Там были все. Хохочущий, с ромашками на фартуке Мераб, Кира с полотенцем, из которого по одному соскакивали в вазу красные яблоки, отец, протирающий салфеткой очки, и даже Евгения Ивановна, которая вытворяла странные фокусы над горячей поджаристой курицей. За столом сидела нарядная мама и рассказывала что-то смешное. Вот почему все веселились.

— Ну это же сказка! Сказка Андерсена! — звенела мама. — Нельзя писать «принцесса с горошиной», а только «принцесса НА горошине»! А он опять свое — хочу, чтобы осталось «принцесса с горошиной»!

— Он бы еще сказал — принцесса с яблоком, — сказал отец.

— Или в яблоке, — подхватила Кира.

— Принцесса в яблоке — это же гусеница! — воскликнул Мераб, и все снова захохотали.

— Линочка! — вдруг заметила меня Евгения Ивановна. — Ты голодная? Мы отремонтировали тебе молнию на куртке!

И тут в дверь кто-то позвонил. Вы замечали, что звонить можно по-разному?.. Бывает, сидишь в кресле, вдруг звонок — и как холодным душем окатило. Или наоборот — позвонят, а такое чувство, словно щенок в ногах от радости запутался. Звонки, они же как люди: бывают тревожными, невыспавшимися, гордыми или готовыми вот-вот расплакаться. Это был особенный звонок. Так нам еще не звонили. Так звонят, когда возвращаются домой после кругосветного путешествия: врываются, бросают пыльные рюкзаки, сбрасывают стертые кроссовки, бегут на кухню и жадно пьют воду из-под крана.

Все перестали смеяться и почему-то посмотрели на маму, а она молча встала и направилась к двери. Казалось, что она идет ужасно медленно, что прошел уже день или два, но вот дверь распахнулась, и в прихожую протиснулся наш художник.

— Вот, — сказал он и протянул мне шапку, которую я забыла в мастерской. — Никак не мог догнать, ты быстро бегаешь. — Он устало улыбнулся и виновато посмотрел на маму.

— Да, Линочка хорошо бегает, у нее даже грамота есть за третье место в осеннем кроссе, — как всегда, вовремя вставила Кира.

Я оглянулась и заметила, что вся компания незаметно переместилась из кухни и застряла в дверном проеме нашей маленькой прихожей. Как в раме для портрета, подумала я.

— Я мимо киоска как раз шел… И — вот. — Игорь поднял руку с тремя сосисками в тесте, и мама уставилась на эти сосиски, как на самое странное чудо, которое вдруг с нами произошло. — Я только не знал, что… гости, — продолжал бормотать художник, — но можно сбегать, купить еще…

— Да хватит нам, еды полный холодильник, — это Мераб нарушил тишину миролюбивым басом. Он единственный сообразил, что маму надо как-то сдвинуть с места, расшевелить, и осторожно, большим ромашковым животом, расчистил себе путь к входной двери, чтобы взять сосиски, так и застывшие в воздухе.

И вдруг опять раздался звонок. Знакомый и надежный. На этот раз дверь открыл Игорь, и в квартиру закатился, как лесной орех, голос нашей Галины, а потом и она сама, с выглядывающим из сумки термосом.

— Аня, снег на улице идет, хлопьями, как ты любишь, — заговорила бабушка, отряхиваясь. — Ну-ка, возьмите у меня, — подала она сумки художнику, хотя рядом стояли мама, Мераб и я. — Пирог с капустой испекла. Дай, думаю, зайду, опять, небось, в холодильнике шаром покати…

— Так, — внезапно по-деловому начала мама. — Все это, конечно, прекрасно, но торжественно сообщаю, — и она обвела всех хитрым взглядом, — пока еда в этом доме не будет съедена, никто отсюда не выйдет!

И все стали смеяться — Кира, Евгения Ивановна, отец, Мераб, художник с мамой. Одна бабушка хмурилась и притворно удивлялась:

— А что здесь смешного, скажите, пожалуйста? Хохочут они… Сумасшедший дом устроили — и хохочут!..

Я стояла, смотрела на свою большую семью и понимала, что в этой книге пришла пора ставить точку. И что все закончилось хорошо. И что нет ничего лучше, чем слышать мамин смех.