…Суббота. Самое главное – не проснуться посреди ночи. Потому что тогда опять часами будут лезть в голову разные мысли – и воспоминания, от которых нет спасу, и в которые хочется нырнуть, чтобы никогда больше не выныривать. Такое же чувство у меня бывает, когда я смотрю старые советские фильмы – болезненно- сладкое. Меня часто разбирают непонятные для несоветского человека слезы в конце даже самых легких и светлых из них – именно потому, что они кончились, и меня, совсем как Ивана Васильевича, пронзает мысль: «Господи, да ведь я же забыл где я! Забыл!». И вместе с тем я счастлива – оттого, что я сама, непонаслышку, жила такой жизнью, и знаю, что она и люди, показанные в этих фильмах – не сказка. И никакой Михаил Сергеевич не докажет мне, что «Маленькая Вера» – это правда, а «Тигры» на льду» – выдумки. Если кто-то имел несчастье вырасти в свинарнике, это еще не значит, что на свете существуют одни только свиньи! Или что свинячий образ жизни должен стать нормой для людей. Да и уж тем более, как может понять советскую действительность уже знакомый нам Мальчиш-Плохиш, сидящий на своем ящике печенья в обнимку с банкой варенья? Как может понять ее «пионер», добровольно топивший баньку для фашистских оккупантов и общипывавший для них кур и наверно, всю свою сознательную жизнь тайно мечтавший, чтобы его перестали звать товарищем и начали величать господином ?
… Ну вот, конечно, я опять проснулась. Захотелось пить. Эх, сейчас бы дедушкиной шипучечки… Если даже я налью газированной минералки в стакан с черносмородиновым сиропом здесь, это будет не то. Сам процесс ее приготовления был полон таинственности. Во-первых, для нее брался не сироп, а бабушкина черносмородиновая засыпка: слой черной смородины из собственного огорода- слой сахара- снова слой смородины и так далее в 5-литровой банке, которую оставляют так стоять на несколько месяцев прежде, чем засыпка бывает готова. Несколько ложек засыпки в металлической кружке, от которой во рту оставался странный привкус, заливались ледяной водой из ведра, потом дедушка торжественно доставал с одной из своих полочек с реактивами (все-таки в душе он был химик, даже на пенсии!) маленькую баночку с лимонной кислотой и добавлял в кружку совсем немножко этого белого порошка: пол чайных ложечки. И наконец с другой полки появлялась в его руках банка с питьевой содой – и мне, к моему восторгу, разрешалось размешать ее в кружке ложечкой. Буквально на глазах в кружке поднималась бурная пена – надо было вовремя бросить размешивать, чтобы она не перелила через край и поскорее пить шипучку, пока пена не сошла! От шипучки тут же ударяло в нос, и я повизгивала от радости – от шума, поднимаемого пеной, от щекотания в носу и от того, что я успевала ее выпить прежде чем вода успокоится, и в ней проступит явственный вкус соды. Делать ее здесь самой было бы лишь бледной тенью оригинала – не только из-за ингредиентов. Будет похоже на рассказ Жванецкого: «Кофе в постель можно самому себе подать. Но тогда придется встать, одеться, приготовить кофе, а потом раздеться, лечь и выпить.»
Просто не с кем разделить это чувство. Даже если бы здесь кто-нибудь и был. Ведь с этими людьми у меня нет общего прошлого. Я раньше не понимала, насколько это может быть важно. На днях дублинский шофер такси на полном серьезе спрашивал у меня, почему люди у нас в СССР хотели учиться, например, на врачей, если врач получал не больше, а то и меньше простого рабочего. И втолковать ему, что человек может хотеть учиться и помогать людям не только из-за денег было потруднее, чем для Шурика объяснить Ивану Васильевичу, что он не демон. Он так этого и не понял. Зачем же нужно вообще напрягать свои мозги, если не ради зашибания крупных денег? Ну, как тебе это объяснить, Чебурашка?..
…Ну вот, теперь я часами буду ворочаться с боку на бок. В такие минуты особенно противно вспоминать как раз все то, что обычно служит мне здесь для того, чтобы забыться. Омерзительно вспоминать всех этих Коноров и Шеймусов. Все это – пустое, настолько пустое, что хочется стереть это из памяти как грязное пятно со стола. И еще потом хорошенько продезинфецировать! И дустом его, дустом…
Интердевочки и интермальчики всех сортов и размеров обожают издеваться над тем, что «в СССР не было секса», умалчивая при этом о том, что там зато было, и чего сами они лишены напрочь. Объяснять им это – все равно, что пытаться на пальцах объяснить, что такое аромат розы человеку с хроническим насморком. В статье на тему «о любви на войне» они на полном серьезе, смакуя, описывают то, что вообще-то всеми нормальными людьми классифицируется как военные преступления. Эти «герои» нашего времени, вот уже больше 10 лет так усердно пытающиеся заставить советских людей оскотиниться, и не подозревают, насколько сильные вызывают они ассоциации с описанием из книги Юрия Бондарева – «кто-то, гладколысый, уродливо сгорбленный, тоже голый, подглядывал из-за кустов и, суча волосатыми ногами, злорадно, гадливо смеялся...»
Как же не пожалеть-то их, ущербных? Для них любовь – это вожделение. Для них страсть – это похоть. Для них »любая женщина будет твоей, если ты воспользуешься нашим средством для увеличения размера члена». Для них «эротика – это мировая культура». Как насчет культуры чувств? Что, не знаете, с чем ее едят? Как насчет того, что любовь – это армянское «цаватанем », а не ваше пыхтенье и потенье под одеялом? И не когда он «стреляет» из «гигантской любовной пушки», а она стонет на все лады, на манер Карлсона в образе привидения: а то вдруг он подумает, что ей это не очень понравилось? А «Умри, но не давай поцелуя без любви!» Чернышевского? Им же, беднягам, проститутам души, такое даже во сне привидеться не может.
В Советском Союзе понятия любви и ненависти вообще были совсем другими – духовными, переплетенными, взаимосвязанными. Еще дореволюционный поэт писал: «То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть». И я не уставала – я была воспитана так, что без ненависти не может быть и самой любви. Людей по-настоящему можно любить только ненавидя всех тех, кто мешает им жить по-человечески. Любить людей означает бороться за них и за их будущее, а не ставить за них свечку в церкви. Чтобы не было на улицах бездомных и голодных. Чтобы не становились хозяевами улиц с наступлением темноты типы, которым место – на тюремных нарах. Чтобы матери не выбрасывали своих новорожденных на улице – оттого, что не могут их прокормить. Чтобы не торговали живыми людьми как скотом на рынке. Чтобы никто не боялся потерять работу и остаться без средств к существованию. Чтобы не было нужды валяться в ногах у «спонсоров» родителям смертельно больных ребятишек, выклянчивая деньги на операцию. Чтобы старики и старушки не задумывались, как им прожить до конца месяца -на хлебе и воде. Чтобы не профуфыкивали на яхтах и виллах «Понч» созданное многолетним трудом этих самых бабушек и дедушек всякие Миги, Жулио и прочие Скуперфильды, место которым – у той же у параши, что и сутенерам и убийцам.
Мне смешно, когда интердевочки и интермальчики бубнят, что я ненавижу этих типов потому, что я им «завидую». Завидовать – значит хотеть самому оказаться на месте предмета твоей зависти. А что мне делать в компании ординарных воров в особо крупных размерах – в очередном эксклюзивном пивбаре или в каком-нибудь замке, из которого в срочном порядке выгнали англичан, заменив их портреты на стенках своими? Завидовать можно Светлане Савицкой, Юрию Гагарину, Че Геваре, Фиделю, Амилкару Кабралу, Егорову и Кантарии, Дину Риду, строителям БАМа, на худой конец – тем, кто в 1978 году побывал на концерте «Бони М» в Москве и тем, кто успел увидеть и услышать живого Кола Бельды.
Есть на свете враги – не мои личные, всего трудящегося человечества. И не потому, что ты такой «нехороший», просто они объективно есть, и от твоего подставления другой щеки, клятв в «христианской любви» к ним и даже от их политической реабилитации они таковыми быть не перестанут. Как не перестанет сосать кровь клоп, заведшийся в матрасе, если с ним провести хоть двести воспитательных бесед. Если вы хотите подставить ему другую щеку – это ваше личное дело. Но я для этого слишком люблю людей. И с мешающими им жить клопами поступать буду, насколько мне хватит сил, соответственно… Вплоть до сжигания матрасов. Ненависть бывает священной, как «Священная война». Главное – чтобы она в конечном итоге была направлена на созидание, а не просто бесплодно разъедала тебя как азотная кислота изнутри. Избавление человечества от паразитов, не обязательно только физическое (вспомните, как перевоспитался в конце концов Скуперфильд!) – это тоже дело созидательное!
А любовь… Любовь – это то, что в твоем сердце, а не ниже пояса. Любовь – это то, что дает тебе крылья. Что избавляет тебя от страха перед контрольной по математике и перед вражеской амбразурой дзота. Твоя самая прекрасная тайна, а не письмо в газету с вопросом «как мне его затащить в постель?” Радость и печаль твоей жизни, а не размышление на тему «А где же мы теперь шкаф поставим?” Понятно вам, или для вас это уже слишком сложно?
… Не считая легкого увлечения клоуном Олегом Поповым в возрасте 3 лет, моей первой большой любовью в детстве стал Жан Маре. Точнее, не сам Жан Маре, а его герой Фандор из фильмов о Фантомасе. На этот фильм запрещалось ходить детям до 16 лет (чтобы не стали хулиганить как Фантомас: дурной пример, как известно, заразителен!), но мама сослалась в кинотеатре на то, что мне еще не было и семи – какие хулиганства можно ждать от такого несмышленыша?-, и меня пустили.
Фандор пленил меня не столько тем, что был героем, сколько тем, что он был благороден и нуждался в защите: в самой же первой сцене, где подручные Фантомаса ставят ему на грудь клеймо. Я почувствовала, как странно дрогнуло и часто забилось мое сердце – как никогда до этого. Мне хотелось защищать его, хотя далее по ходу фильма становилось все более и более очевидно, что он и сам это прекрасно может сделать. Я хотела быть рядом, чтобы подстраховать его, когда ему трудно, чтобы подать ему воды, когда его мучает жажда. И когда я вышла из кинотеатра, мне вовсе не захотелось грабить ювелирные магазины с синим чулком на лице – мне хотелось ловить Фантомасов! Я летела домой как на крыльях!
До этого я была в кинотеатре только один раз: мама взяла меня с собой, когда мне было года три, на комедию «Джентльмены удачи». Я очень радовалась тому, что я уже такая большая, что меня берут с собой. Помня свое фиаско годом раньше в цирке, где я заплакала, как только громко заиграл оркестр, я честно высидела киножурнал. И когда на экране пошли вступительные титры самого фильма, а верблюд оплевал героя Савелия Крамарова, и зал засмеялся, я подумала, что моя миссия выполнена, и сказала громко, на весь зал: «Ну вот, кино посмотрели, а теперь пошли домой!» И мама, испугавшись, что я заплачу, если она начнет мне объяснять, что фильм еще только начинается, сразу встала с места и повела меня домой. Хотя я и не думала плакать – я действительно была уверена, что фильм уже закончился! И забыла о том случае вскоре и думать.
Но к моему удивлению, фильм о Фантомасе не забылся мне и на следующий день. Фандор был первым, о ком я подумала, когда проснулась. Желание стать похожей на него и расправляться с Фантомасами за ночь только выросло.
Я продолжала представлять себе, как мне удастся то, что не удалось самому Фандору, и как он будет поражен моей храбростью и ловкостью, и на сердце возникало удивительное чувство – что у меня есть какая-то светлая и торжественная тайна, неизвестная кроме меня самой, больше ни одной душе на свете! И это делало меня саму удивительной, не такой, как все. Когда это чувство не прошло и на следующий день, я удивилась еще больше и сказала себе мысленно: «Женя, а не влюбилась ли ты?”
Это было такое странное чувство – любовь… Естественно, я не осознавала, что Жан Маре – ровесник моей бабушки, и что сама я еще под стол пешком хожу. Для меня он был человеком без возраста. И что он – не Фандор, для меня было неважно. Мне не было дела ни до того, увижу ли я его когда-нибудь наяву (он и так был со мной больше чем наяву – в моих мечтах, то есть постоянно!), ни уж тем более до его сексуальной ориентации (о такой ерунде мы, слава богу, вообще тогда не знали. Это именно тот случай, когда знание – вовсе не сила, и меньше знаешь – крепче спишь.) Мне было хорошо от самого сознания, что он где-то существует на свете.
Ну, а вскоре в моей жизни появились индейцы. И Гойко Митич. Не было на свете никого благороднее и красивее его героев! А «бледнолицый» с тех пор прочно стало одним из самых страшных в моем лексиконе ругательств. Так еще будучи дошколенком я узнала, что такое колонизаторы и имперское «цивилизаторство» – то, чего на Западе как следует не знают даже выпускники средних школ: таким «мелочам» здесь не учат! А то в школьной программе не останется места для холокоста…
– Неужели все это правда было, мама? Неужели индейцев вот так уничтожали? А почему? Разве нельзя было просто жить с ними вместе? Ну и гады же они, эти колонизаторы! И как их только земля носит! А сейчас индейцы еще остались?- расспрашивала я. Так я узнала еще одно новое для себя слово – «резервация»…
Герои Гойко Митича, несмотря на все свое бесстрашие, нуждались в защите гораздо больше, чем какой-то Фандор. Распустив волосы (что, по понятиям моей бабушки, выглядело очень неопрятно, но как иначе стать похожей на индейца?), подвязав лоб повязкой и накрасив лицо старой маминой губной помадой, с улюлюканием гоняли мы с подружками по улице с самодельными луками и стрелами в руках. Мы вызволяли из резерваций целые племена, а жадные до чужого, загребущие бледнолицие у нас усаживались на корабли и отпенделивались нами – после хорошей порки крапивой, чтоб неповадно было обижать слабых! -обратно в свою поганую Европу! Пусть сидят там и не рыпаются.
Затертая фотография Гойко Митича в роли Зоркого Сокола каждую ночь лежала у меня под подушкой. Да, именно это и есть настоящая любовь – когда у тебя с твоим героем общие цели и идеалы!
Я еще не знала толком, что происходит в мире. Но я рано осознала, что мы – по верную сторону баррикад. Что есть на свете страшное зло – но зло это находится где-то далеко, почти на другой планете. Однако не бороться с ним нельзя – оно похоже на раковую опухоль, которую если не вырезать, то она в конце концов захватит и здоровый организм. А в том, что наш организм – здоровый, не было сомнения у меня. Люди вокруг были добрые – не только родные, но и чужие; жизнь – неспешная и спокойная, без страха и сомнений. Ворчали только по каким-то мелочам. Иногда из любопытства слушали какой-нибудь «Голос Америки», но когда там нудными голосами начинали читать церковные проповеди или скучнейшую тягомотину «Архипелага ГУЛАГа», приемник быстро выключали. Не от какого-то страха – просто потому, что никому у нас это не было интересно.
Время от времени в программе «Время» торжественно сообщали, что наконец-то еще одна африканская страна в тяжелой борьбе добилась независимости. Среди этих стран помню Гвинею-Бисау, Анголу, Мозамбик. Помню – правда, смутно – как произошла революция в Эфиопии. Я была еще слишком мала, чтобы знать подробности о режиме апартеида в ЮАР и иногда путала ее с Южной Родезией. Но особенно в память врезались два события той поры: празднование победы вьетнамского народа над американскими агрессорами (его показывали по нашему телевидению «вживую» – помню, как мы дома кричали хором «ура!», когда над Сайгоном взвился вьетнамский флаг) и – словно черная грозовая туча навалилась на землю, сентябрь 1973 года, Чили, убийство президента Альенде и зловещий,пря чущий глаза за стеклами темных очков Пиночет. Мы презрительно называли его Пиней. Песня «El pueblo unido jamas sera vencido” окружала меня в то время буквально со всех сторон. От нее по коже шли мурашки. Потом пошли появляться рассказы о пытках, о Викторе Хара и об его отрубленных фашистами руках…
– Мама, а почему же наша страна ничего не сделала, чтобы не дать этому гадкому Пине с его хунтой сделать переворот? – допытывалась шестилетняя я. Что могла мне на это ответить мама? Прочитать лекцию о «доктрине Брежнева»? Конечно, она могла бы рассказать мне о принципе невмешательства во внутренние дела других государств – который, кстати, «цивилизованные» западные господа, никто не отменял и по сей день! Но я бы в таком случае непременно спросила: «Тогда почему же эти наглые американцы лезут везде, будто им там медом намазано?»…
У меня дома были замечательные детские книжки – «Большое путешествие Маши», о кукле Маше, которая попадает в борющийся Вьетнам, к вьетнамской девочке Чан Тхи Вэ и «Жемчужинка» – о Перлите, самой юной коммунистке фашистского Парагвая. И по сей день помню чуть ли не каждое в них слово. Они у меня были зачитаны до дыр.
Наверно, как раз с тех времен – со времен Вьетнама, Альенде, МПЛА и ФРЕЛИМО, ЗАНУ и ЗАПУ, АНК и Менгисту, Гойко Митича, Фандора, Черного Тюльпана, Яносика, Коли Кондратьева и Зорро – я и стала таким неисправимым романтиком.
«Зорро» с Делоном я ходила смотреть в кинотеатре 12 раз! Я уже знала буквально наизусть весь текст, но фильм этот мне так никогда и не надоел.
Я и по сей день очень похожа по характеру на его героиню Ортензию. Нет ничего ужаснее порывисто- романтичной женщины. Женский романтизм – качество настолько же невостребованное, как порыв трудового героизма при капитализме. Потом по жизни мне часто казалось, что с таким душевным настроем лучше уж бы было родиться мужчиной. Женщины по крайней мере ценят романтичных мужчин, способных удивить их нетривиальным поступком – настолько мужчины такие редки. А мужчины… Что они понимают в романтике! Они в лучшем случае морщатся, когда ты приносишь им зимой полную сумку свежих абрикосов. «Мне неприятно смотреть на тебя, когда ты как старушка с тяжелыми сумками таскаешься!»- говаривал надменный эфиоп Саид, тут же уплетая принесенные мною фрукты за обе щеки.
Когда ты таинственным способом добываешь их домашний адрес и отправляешь им по почте пряник на день рождения (они даже не знают, что ты знаешь, когда он у них!), когда ты совершаешь “круг почета» вокруг их дома (в другом городе!), когда ты едешь туда, говоря подругам только что ты едешь «на Родину героя», сам «герой» только простодушно удивляется, узнав об этом: «Что ж ты на чай не зашла?” А в худшем случае – пугается до смерти, если ты пошлешь ему открытку к Валентинову дню со стихами собственного сочинения! Не потому, что стихи такого качества, а потому, что ему никогда никто таких знаков внимания не оказывал!
Мама тоже была часто влюблена. Но не так, как я – хотя и в людей не менее недоступных. В хоккеиста Вячеслава Старшинова и в певца Сальваторе Адамо, которого недовольный ее увлечением дедушка упрямо называл «этим безголосым». Она рисовала Адамо (мама очень здорово рисует), и мы с ней хором распевали «Tombe la neige”. А еще помню, как я плакала, когда Старшинов ушел из большого спорта – тоже из-за мамы. Как же она теперь без Старшинова-то будет?
Когда много лет спустя самая большая тайная любовь ее отрочества – один известный велосипедист встретился ей в реальной жизни и пригласил ее поужинать, мама до ужаса перепугалась и отказалась. «У меня были такие красивые мечты о нем. А вдруг он в жизни окажется одноклеточным?» Мне с моим характером подобные страхи были неведомы – я ни за что не упустила бы такой шанс познакомиться со своим кумиром! Одноклеточный или нет, но ты никогда этого с точностью не узнаешь, если откажешься. А вдруг у него ума палата, и он еще даже лучше и интереснее, чем твои давние о нем мечты?… Мне с самого начала импонировала дагестанская поговорка – «Лучше взять и каяться, чем не брать и жалеть».
Мама была рыжая, веселая и очень красивая – почти такая, как Женька Комелькова. Такая красивая, что я и в подметки ей не гожусь. Но меня это никогда не расстраивало: по характеру мы очень разные, маме всегда было приятно внимание окружающих, а я хотела оставаться в тени, в красавицы я не метила и внешностью своей была достаточно довольна (если бы еще быть чуточку посмуглее, а лучше – вообще мулаткой…). Наряды меня не интересовали – до такой степени, что я расстраивалась, если мне дарили новое платье на день рождения: лучше бы купили хорошую книжку или диск!
В конце 70-х многие принимали маму издалека за Аллу Пугачеву – из-за прически. Я обижалась – моя мама же настолько красивее! Натуральный цвет волос у нее был такой же как у дедушки – темно-рыжий, цвета густого гречишного меда. Это уже потом она их осветлила. Несмотря на очень женственную внешность, у нее всегда был железный характер и аналитический, мужской ум. Плюс невероятная, типично русская категоричность. (Если я вам кажусь категоричной, то представьте себе человека категоричнее меня в 100 раз.) Мама из тех людей, которыми хорошо восхищаться на расстоянии и с которыми нелегко ужиться под одной крышей. Но для любого ребенка, конечно, его мама – самая лучшая. Маруся сильно плакала, когда я как-то выдала ей, что у нас дома говорили о ее маме: что она дура потому что у нее 6 детей. Я не понимала: за что она обижается? Ведь раз так сказала моя мама, значит, это правда. Когда я в первый раз открыла для себя, что моя мама может говорить неправду (она заманила меня в поликлинику на прививку, сказав, что это ей туда надо), это было для меня большим потрясением. Я была глубоко оскорблена в своих чувствах, тем более, что не было нужды так бессовестно меня обманывать. Конечно, никто не любит прививки, но я поныла бы и перестала. Гораздо неприятнее прививок сдавание крови на анализ из пальца.
Периодически у мамы появлялись реальные- не такие как Адамо- друзья мужского пола. Впрочем, к моей радости, не слишком часто. Будучи ребенком, я искренне не понимала, зачем маме может быть нужен кто-то еще, кроме меня. Сам факт этого усиливал во мне низкую самооценку. Неужели меня ей недостаточно? Ведь мы так хорошо живем, у нас есть и бабушка, и дедушка, и Шурек, и даже голуби…
С появлением очередного друга мама начинала позже приходить с работы и чаще уходить в выходные, что, естественно, меня огорчало. Попытки подружить меня с предметом своего увлечения обычно не увенчивались ничем.
Больше других мне запомнился поэт -Дима – «высокий блондин в черном ботинке», как я его за глаза называла, с кисло-мечтательным, как и полагается поэту, не по возрасту морщинистым лицом (он был моложе мамы лет на 5) – он дарил мне кучу хороших детских книжек и даже один раз посвятил мне свои стихи, которые он собственноручно выжег на деревянной доске. Потом, когда они с мамой расстались, бабушка использовала эту доску вместо подставки под чайник.
«Трудна дорога на Парнас!
Нам муза сделала наказ:
С порывом страстным повенчай
Страданье, радость и печаль!»- красовалось на ней. Дима знал о моей мечте стать писательницей. Но даже творчество нас не сблизило. Мне было ужасно стыдно, если мама приходила встречать меня в школу «с этим идиотом». Хотя развод в то время был еще редкостью, у меня не было ни малейших комплексов перед одноклассниками из-за отсуствия отца. Но вот когда приходит за тобой в школу совершенно чужой тип с отсутствующим поэтическим взглядом, и ребята вдруг начинают спрашивать: «Это кто, Женя, – твой папа?»,- это уже выходило в моем понятии за всякие рамки приличия! Неужели не видно, что у нас с ним ничего общего нет и быть не может?
Лет в 6-7 я тоже – впервые – начала писать стихи. Поэтесса из меня, если честно, довольно слабая, но мне доставлял большое удовольствие сам творческий процесс. Моим первым стихотворением был «Гимн звездолета» – того самого, воображаемым капитаном которого я была вот уже несколько лет. К тому времени комнада звездолета пополнилась вышеперечисленными героями. Периодически на звездолет нападали страшные космические чудовища – чепурыслы. Это была идея Шурека. «Замельками кубрисаны, сверкали гекурабы. Но вдруг зачухали чепурыслы» – написал он в одном своем рассказе по моим многочисленным заявкам. Мы оба понятия не имели, кто такие чепурыслы, как они выглядят, а уж тем более – как они чухают, но сама фраза была такой смешной, что образ прижился. Каждый из нас воображал их себе по-своему. Но мы оба сходились на том, что очень неприятного тебе человека вполне можно назвать чепурыслой.
На поэтическое творчество меня особенно вдохновляла одна актриса местного нашего драматического театра, которая пленила мое воображение в то время- естственно, в роли Принцессы, в «Трубадуре и его друзьях». Маленьким девочкам всех времен и народов, даже советским, нравятся принцессы. К тому времени, благодаря маме, я уже стала заядлой театралкой. Возможно, в актрисе этой и не было ничего такого особенного, но дело в том, что увидеть ее хотя бы в одном еще спектакле мне не довелось – она куда-то исчезла. Мамин сослуживец, которыи сам играл после работы в самодеятельном театре, был театралом со стажем и знал людей, там работавших, рассказал нам, что пропала Анна Михайловна потому, что родила ребенка – она была замужем за одним из наших же актеров, который, естественно, сам продолжал играть как ни в чем не бывало. И с той поры я возненавидела лишившее нас, зрителей, творчества Анны Михайловны материнство, а брак начал представляться мне каким-то чудовищным рабством, в которое здравомыслящая женщина никогда добровольно не пойдет… Я злилась на порхающего по сцене ее мужа и писала страдальческие стихи: «Не горюй, ты мой нежный подснежник…»
«Подснежник» никогда, естественно, о моих переживаниях не узнала, еще через год, так и не появившись на сцене после декрета, она вместе с мужем уехала из нашего города- кажется, в Рижский русский драмтеатр, и больше я никогда ее не видела. Но память осталась и по сей день. Недавно я нашла ее в интернете- и послала ей открытку к 55-летию! Если рассказать ей всю эту историю, она, наверно, будет здорово смеяться. А меня прошибает холодный пот при мысли о том, что со мной было бы, если бы я росла в какой-нибудь Голландии, когда писала эти стихи: я бы ведь непременно начала задаваться вопросом, а уж не нетрадиционной ли я сама ориентации, раз эта женщина мне понравилась до такой степени, что я пишу о ней стихи. Когда я училась в 4 классе, мне до умопомрачения нравилась одна десятиклассница по имени Алла Образцова. Вплоть до того, что я вырезала ее фото из школьной стенгазеты, когда никто не видел. Алла была невысокая, узкоглазенькая скуластая блондинка с низким голосом. Она поразила меня тем, как сыграла на школьном вечере роль Родины-Матери. Она и сейчас об этом не знает, конечно. После школы Алла вышла замуж за нашего школьного цыгана Януша – даже такие «экзотические» браки никого не удивляли у нас.
Кто знает, сколько молодых людей и девушек на Западе приходит вот так в неустоявшиеся молодые годы к неверным о себе выводам… Человеку в этом возрасте же свойственно искать себе кумира, пример для подражания среди людей постарше себя своего пола, и никакой «сексуальной подоплеки» в этом нет. «Делать жизнь с кого? С Дзержинского!» – вот из какой оперы эти чувства!
Хотя у меня дома было огромное количество кукол – в основном гедээровских, красивых пупсов с закрывающимися глазами и роскошными волосами, умеющими говорить «мама», если их наклонить – чем старше я становилась, тем меньше я в них играла. Мне гораздо больше по душе были вырезки: картинки из журналов и нарисованные мамой (срисованные ею с фотографий или же созданные только при помощи ее воображения) вырезанные из бумаги по контурам фигурки. И еще – набор пластмассовых фигурок «Дружба народов» с куколками в костюмах народов СССР. (Я и до сих пор элементарно отличаю латышский костюм от литовского, а армянский – от азербайджанского.)С их помощью я устраивала свой домашний театр. На обороте у вырезок было написано их актерское имя, и туда же я приписывала каждую роль, которую они в моем театре играли. Только я сама могла разобраться в этих каракулях. В вырезки я могла играть часами. Они были моим самым дорогим сокровищем. Хранились они в специальной коробке у меня под кроватью. И если в обычные куклы я играла с подругами, то вырезки были не для посторонних. Когда на экраны выходил новый хороший фильм, или что-то интересное было по телевизору, я тут же начинала просить маму нарисовать мне новых героев. В зависимости от настроения она могла нарисовать их в ближайший же выходной или все откладывать на потом, ссылаясь на то, что у нее нет вдохновения. Так появились в моей коллекции не только Яносик и Марина, но и пани Зося из «Кабачка 13 стульев», и Сильва из «Королевы чардаша» (мы только что тогда посмотрели замечательный фильм с Анной Моффо в главной роли!). Помню, как на некоторое время мне очень захотелось стать монашкой – после просмотра «Звуков музыки» – и с удовольствием при случае рассказываю в Ирландии об этом монашкам настоящим! Естественно, о религии я не имела ни малейшего понятия, я только поняла, что монашки никогда не выходят замуж, и это мне очень понравилось…
К тому времени, когда я пошла в школу, я уже знала большое количество оперетт и балетов. На оперу меня повели несколько позже. Это если не считать, конечно, фильма-оперы «Князь Игорь», который я посмотрела на одном дыхании в 5 лет и после которого была без ума от Востока и таинственных половцев с их ханами и плясками.
Театров в нашем городе было три: драматический, юного зрителя, или ТЮЗ, и театр кукол. Драмтеатр стал моим самым любимым. Летом он уезжал на гастроли, и вот тогда-то и приезжали к нам по очереди на один месяц непременно какой-нибудь театр оперы и балета, на другой – драматический театр из другого города, а на третий – театр оперетты. Помню, какой ажиотаж был в городе, когда у нас гастролировали Казанский или Саратовский оперные театры: все хотели увидеть и услышать маминого любимого Рената Ибрагимова и Леонида Сметанникова! Цены на билеты были такие, что любая уборщица могла позволить себе сводить в театр своих детей. Для тех, чьим родителям было не до театров (а были, конечно, и такие) школы часто устраивала культпоходы туда на детские утренники, с билетами по еще более низким ценам. Так впервые попала в театр моя самая любимая подружка Маруся.
Маруся была старшей в единственной на нашей улице многодетной семье: 5 девочек и один парень. Мама их, тетя Таня, работала на заводе по сменам, отец, дядя Валера, официально не работал потому, что смотрел за ними, но на самом деле он занимался своими делами (он был голубятник, часто выпивал и много читал – книжки из библиотеки), а дети были более или менее предоставлены самим себе. Страшно подумать, что было бы с ними, живи они в наше «цивилизованное» время!. А тогда – вся улица помогала им и за ними присматривала. Кто-то отдавал старые детские вещи, кто-то совал ребятишкам булочки и конфеты, пока их мама была на работе (а то ведь они просто шли в огород, выдергивали из грядки луковицу и ели ее), кто-то давал их маме денег до получки (боже упаси, никому не приходило в голову брать за это проценты!). Младшие девчата бегали по улице с вечно грязными, но веселыми физиономиями. Пока они были совсем маленькими, весь их двор был усеян детскими испражнениями, как поле битвы- костями воинов. Отец их начал строить новый дом, но они были единственные на улице, кто верил, что он его скоро достроит: он был слишком для того ленив. Дом возвышался забитыми окнами на улицу (маленький домик, в котором они жили, стоял во дворе), у него уже была даже крыша, но внутри не было даже стен. В нем было таинственно и темно. Мы очень любили там играть. В саду бегала достаточно злая лохматая собака по кличке Чебурашка. Но своих она не трогала. Сад у Маруси был густо-заросший, огромный, с большим количеством яблонь. Большинство яблок не доживало до зрелости: съедалось раньше!
За яблоки нам дома тоже приходилось регулярно воевать: еще когда яблони только начинали цвести в мае, я поглядывала на два яблоневых дерева перед домом и вздыхала: «Эх, опять урожайный будет год…» Мимо нашего дома была проложена тропинка до речки, и летом туда ходило отдыхать довольно много народу. На обратном пути часто отдыхающих начинало обуревать желание закусить зелепушечкой с наших яблонь. Если было позволить всем им это делать, то и от дерева ничего не осталось бы! Когда я была маленькой, звала в таких случаях на помощь дедушку, а когда подросла, то сама начала защищать эти два дерева. Яблоки на них были поздних сортов, на одном – даже такие, которые становятся вкусными только полежав пару месяцев в сарае, и было просто жалко видеть, как они пропадают ни за что. Тем более, что под деревом всегда валялось достаточно яблок, и было совсем не обязательно пыжиться и ломать на нем ветки. Я занимала свою боевую позицию на крыше с большим флаконом из-под маминой краски для волос, наполненным водой – и как только на дерево кто-нибудь покушался, я тут же окатывала его сверху прохладненькой водичкой! Мужчины, как ни странно, были добрее. Увидев меня, они обычно смеялись и переставали яблоки рвать. Некоторые даже извинялись. Женщины (хотя их среди рвунов было меньше) иногда начинали огрызаться в ответ, но довольно вяло: «Если это ваша яблоня, тогда почему она не за забором?» На это у дедушки был неотразимый аргумент:»А вы ее сажали?»
Но если к нам в окно стучали и по-хорошему просили яблочка, дедушка с бабушкой никогда не отказывали.
Самые противные рвуны попадались среди подростков – ребят чуть постарше меня, и для них у меня кроме душа было припасено убийственное восклицание, которое было призвано так пристыдить их, чтобы им никогда больше неповадно было так себя вести. »Яблоки химикатами политые!»- вопила я на всю округу.- «Завтра вас пронесет как миленьких, готовьте фталазол!» Современным гражданам, у которых по большей части чувство стыда вообще атрофировано начисто, трудно себе это представить, но мой боевой клич неизменно действовал. Ребята действительно краснели до ушей и быстро убегали. Разговоры при людях о туалете и обо всем, с ним связанным, были впитанным с материнским молоком табу. Не знаю, где там выросла Алла Пугачева, и какие родители были у нее, если ей всю советскую эпоху так позарез не хватало свободы говорить вслух слово «жопа»… Это слово было глубоко неприличным, о туалете выражались иносказательно (« пойду в одно место»), женщины на улице никогда не спрашивали мужчин, где здесь туалет, а мужчины соответственно не спрашивали об этом женщин. Я и по сей день этого не делаю. Помню, какой шок вызвала еще в начале 90х у нас в стране моя голландская подруга Петра – здоровенная краснощекая тетка в брюках, на голову выше всех наших мужчин, и как в страхе разбегались от ее вопроса пойманные ею на улице москвичи мужского пола.
…Интересно, а что бы сделали со мной на месте тех давних рвунов наших яблок их нынешние современники? Пристрелили бы? Сожгли бы наш дом? Не удивлюсь, если и так. Ведь мы теперь живем в «свободном мире»…
От Маруси и ее сестренок я научилась тому, что можно есть сливовую и вишневую смолу – она как слезинки выступала на стволах деревьев. Не от голода, конечно – просто это было вкусно. Особенно смола с вишни! М-м-мм… На улице мы проводили весь день, до самой темноты. Бабушка иногда выходила на угол – проверить, где я, я махала ей рукой, и она уходила. И зимой, и летом гуляли мы до темноты – «до фонарей», как мы говорили.
Тетя Таня возвращалась с работы то днем, то поздно вечером, в зависимости от смены – быстрым шагом, в промасленном комбинезоне. Частенько с бутылками молока, которые выдавали ей за работу на вредном производстве. (Еще такие работники намного раньше имели право выйти на пенсию.) Дети уже радостно поджидали ее на углу. Помню, как удивляло меня, насколько злой она иногда бывала – им доставалось от нее по первое число без каких-то видимых для того причин. Теперь-то я понимаю, что тетя Таня просто была очень усталой после работы. Но Марусе от нее доставалось редко. Как старшая, она пользовалась определенными привилегиями. Одной из этих привилегий и было хождение в театр: не так, конечно, часто, как туда водили меня, но Маруся тоже в нем бывала, и со своим классом, и вместе со мной и моей мамой. Мы обе настолько полюбили театр, что когда нам было лет по 10, создали свой собственный театр – летом, на улице за огородом. Мой дедушка вкопал на поляне два столба, к которым мы привязывали занавес. Это и была наша сцена. Пьесы писала я. Наша первая премьера была моя «сказка антиалкогольная» под названием «Солнцедар Лимонадыч» (Царь бутылок). Я исполняла в ней мужские роли, в дедушкиной старой кепке, под которой я прятала свои длинные волосы – за неимением на улице мальчишек. Единственным мальчишкой в нашей компании был Марусин младший брат Андрюша, а ему нельзя было доверить большее, чем роль злого волшебника из «Лебединого озера».
…В раннем детстве я обожала бегать – неважно куда, неважно зачем. Как только я научилась открывать сама калитку, я неслась со скоростью вихря в первом попавшемся направлении, ничего не видя перед собой. И хотя движение на дороге было достаточно редкое, а сама дорога- не рядом с домом, добежать до угла улицы Карла Маркса, где она проходила, мне ничего не стоило. Наша улица была патриархальная, грунтовая, раскисающая от дождей и талой воды, иногда в межсезонье во дворе приходилось класти доски, чтобы дойти до калитки, не замочив ног, а на Карла Маркса начиналась цивилизация – асфальт. Мои родные были вынуждены приделать на калитку вертушку – повыше, чтобы я не достала. Но бегать при первой же малейшей возможности я продолжала все равно. Даже вокруг памятника одному местному писателю, которого я в те годы по ошибке принимала за дедушку Ленина (оба были лысые и с небольшими бородками). Вокруг памятника росли анютины глазки и был гранитный бордюрчик – самое мое любимое место для бегания. Лет до 8 у меня были вечно разбитые коленки, а потом я открыла для себя простую истину: если не бегать, то не будешь и падать! Эта мысль так поразила меня, что я бегать перестала, и разбитые коленки остались в прошлом. Правда, один раз я сломала большой палец на руке: выпендривалась перед нашим заклятым врагом Женей, демонстрируя, как я умею ездить на велосипеде без рук…Вот и додемонстрировалась. Было очень больно, но я не подавала виду. Маруся подбежала ко мне, взяла под руку, и мы гордо прошествовали мимо Жени с ее когортой. Она не посмела даже засмеяться. Потом я целый месяц ходила в гипсе. Ощущение не из приятных.
Мои родные вовсе не считали, что Маруся была мне неподходящей компанией из-за «разного социального статуса» (мои родители – инженеры, ее – рабочие). Такие дикости никому даже в голову не приходили. Маруся была славная девочка, фантазерка, с которой можно было делиться всеми своими мечтами, даже о звездолете – она понимала. Она была очень верная подруга, на нее всегда можно было положиться. А еще мы обе ужасно любили читать. Если одна из нас находила хорошую книгу, мы читали ее друг другу вслух, по очереди, и это было нисколько не менее захватывающе, чем самая веселая игра. Не могу себе представить, чтобы этим занимались современные дети. А как было здорово! Мы не могли дождаться нового номера «Пионерской правды», в которой печатались булычевские приключения Алисы!
Потом уже, когда нам с Марусей было лет по 12, ее семье наконец-то дали квартиру (оказывается, они ее раньше и не просили!), и они переехали. Мы не расставались специально, Маруся обещала приезжать летом в старый дом, но постепенно эти визиты становились все более и более редкими… После 8 классов она поступила в педучилище, хотя могла бы продолжать учиться в 10-летке – училась она хорошо. Стала учительницей начальных классов – на мой взгляд, по призванию. Со всеми ее остальными сестрами и братом тоже все в порядке. Им повезло, они успели вырасти еще при советской власти. Самая младшая, Аленка, родилась когда нам с Марусей было по 9 лет. Как раз в то время мы поссорились – не помню, из-за чего, но это была единственная наша ссора за все годы дружбы. Помню, как я проезжала мимо Марусиного дома на велосипеде, когда услышала из ее огорода отчаянное кукование: Маруся хотела помириться и привлекала таким образом мое внимение… Кукушек у нас в лесу отродясь не водилось, единственные на улице, кто куковал, были мы с Марусей! Мы помирились быстро, но все-таки слишком поздно для того, чтобы Аленке дали мое имя, как начала было Маруся просить своих родителей.
Марусины сестренки меня очень любили, особенно Люда (младше нас на 6 лет).
Только вот Даша обижалась, когда мы предложили ей в своем театре роль маркиза Форлипополи. Она ревела в три ручья. «Я все маме скажу! Я с вами играть хочу, а вы – обзываться!»…
Я катала Люду и Наташу на раме своего велосипеда, к их восторгу, кружила их, взяв в охапку, под мышки, играла с ними в мячик. У меня совершенно не было опыта общения с детьми, и я обращалась к ним просто как обращалась бы к девочкам моего возраста. Но, возможно, именно это-то им во мне и нравилось. Удивительно: я всегда маленьких детей немножко побаивалась, а их почему-то так ко мне и тянуло! Девочки стали швеями и портнихами. Андрюша тоже где-то работает. Смешно при встречах смотреть на высокую, с широкими, как у пловчихи плечами Люду – и вспоминать, каким заморышем с тонкой шейкой она была в детстве.
А несколько лет назад, когда я еще была замужем за Сонни, я повела его у нас дома в мой родной театр. После спектакля к нам вдруг подошла незнакомая мне женщина в очках и радостно поздоровалась. «Женя, я вижу, что ты меня не узнаешь!»- констатировала она со смехом. И тут я узнала ее – но только по голосу. Потому что голос у нее стал совершенно таким же, как был у ее мамы. «Маруся! Это ты?»… Маруся по-прежнему работает в школе. Вышла наконец замуж (по российским понятиям поздновато) – за милиционера. У них растет единственный сын. Ей очень хотелось узнать побольше о жизни в других странах, а мне как раз больше не хотелось об этой жизни вспоминать… Ну разве что ради нашей дружбы.
…Отношения с соседями на улице у нас были нормальные, ровные. Многие из них еще учились с мамой или с Шуреком в одном классе, а бабушка и дедушка знали соответственно их родителей. Единственное, что омрачало время от времени атмосферу, как я уже упоминала – это дедушкины непредсказуемые «взрывы» после выпивки. Особенно опасным было сочетание выпивки с дождем: после дождя канаву возле дома переполняло водой, дедушка выходил на улицу с лопатой, и, если он был под градусом, ему начинало мерещиться, что соседи непременно подправляют свои канавы таким образом, что их вода течет в нашу сторону… Лучше и не вспоминать, что он в таких случаях нес! Но бабушка грудью преграждала ему дорогу и не давала натворить глупостей.
На улице четко различали, кто городской, а кто – деревенский. Любой человек, переехавший в город после войны, считался деревенским. У деревенских действительно была во многом другая культура, другая речь. Иногда даже казалось, что это два совершенно разных народа! Постепенно деревенских становилось все больше и больше, и со временем коренные горожане стали незначительным меньшинством. Городские обычаи и манеры тоже забывались.
В доме напротив нас жила довольно противная деревенская бабуся по имени Агафья. Когда ребята начинали играть и бегать возле ее дома, она гоняла их веником с криками: «Не ходитя по моему протуару!» (так в оригинале). Когда мне выстроили зимой ледяную горку перед нашим домом, с которой я сьезжала на середину дороги между нами и Агафьей, она ночью поливала ее помоями.
Соседи звали друг друга на свадьбы и похороны, брали друг у друга взаймы, делились друг с другом новостями, вместе ходили за водой к колонке. Среди них были рабочие и повара, шоферы и инженеры, военные и продавщицы, милиционеры и учительницы музыки. Большинство семей жили по три поколения в одном доме: бабушки с дедушками, их дети и внуки. Периодически к семьям присоединялись новые члены: невестки и зятья. Помню свадьбу соседа дяди Володи и рыжей молодой девицы по имени Инна: громкие крики «горько!» и музыку. Сейчас у них самих уже внуки.
Часто соседи собирались на лавочке перед домом Мотовиловых: поиграть в домино и в лото. Мы все знали друг о друге, если не все- то главное. Если летом кто-то таскал из колонки много воды – значит, поливает огород. Огороды были у всех. Никто ни у кого не воровал картошку. Даже в самый неурожайный год, когда у нас выкопали ночью 5 грядок, это сделали чужие – не соседи. Сейчас, после «перестройки» от самого огорода просто ничего не осталось бы!
Дедушка дружил с Антонычем, как звали мы частенько пьяного нашего соседа с литовской фамилией. Антоныч был большой балагур: я бросала все свои дела и бежала на улицу, когда его видела, важно заявляя домашним: «Пойду с Антонычем поразговариваю!» Антоныч был женат на Шуре – единственной в моем детстве пьющей женщине, которую я знала. В то время пьющая женщина у нас была большей редкостью, чем плачущий большевик у Маяковского! О наркоманах же вообще не было и речи. На полумиллионный наш город мы лично знали только одного: брата маминой сослуживицы.
Шура была бывшей актрисой. У нее было красное лицо, красивые платья и свернутая в трубочку косынка, которой она повязывала голову. Когда она шла по улице подшофе, зрелище было, конечно, печальное. «Не смотри!»- загоняла меня домой бабушка. Однажды Антоныч почти ворвался к нам в дом, бросился дедушке на шею и заплакал: «Шура умерла!» Это были первые на моей памяти похороны на нашей улице. Я страшно боялась похоронного оркестра, игравшего такую душераздирающую музыку, что я начинала рыдать и забивалась под стол, чтобы только ее не слышать.
Одни из соседей, тетя Тоня и дядя Вася, держали коз и кроликов. От их дома за версту раздавалось сильное амбре. Дядя Вася был слепой инвалид, с бородой чуть не до пояса. Он ослеп на войне. По вечерам они прогоняли коз мимо нашего дома – пастись за линией. Я очень этих коз боялась: вдруг еще боднут? Днем тетя Тоня часто ходила по улице – собирать лопухи для своих кроликов. Если бы ее заснял на пленку за этим делом какой-нибудь западный корреспондент, тоже, небось, потом трубил бы, что в СССР люди траву едят с голоду – как это они сейчас говорят о Корее! Но на этот счет можно было быть спокойными. Западные корреспонденты к нам не попадали – город был закрытый. Я в детстве этого не знала и даже когда узнала, не вникала особенно, почему. Работать на оборонном заводе называлось «работать в почтовом ящике» (потому что вместо полного адреса у него был указан только почтовый ящик). Иногда по вечерам вдалеке раздавался какой-то грохот. «Мам, что это?»- спрашивала я. «Да это сахар-рафинад на сахарном заводе колют!» – с невозмутимым лицом отвечала она.
Еще до школы я успела поездить по стране. В 4 года я впервые увидела море. Черное. Это была моя первая поездка на пассажирском поезде с ночевкой, и мне ужасно хотелось спать на верхней полке! Но мама разрешила сидеть на ней только днем: видно, побаивалась, что я могу с нее во сне скатиться. Мне ужасно понравилось пить чай в поезде, и даже сахар-рафинад кусочками казался каким-то особенным, вкуснее чем дома. Помню, как я не отрывалась от окна и как ночью просыпалась от странного громкого голоса, раздававшегося из рупора на платформе. Помню, как им пошли объявляться такие таинственные, незнакомые названия: Армавир, Туапсе…
Вообще-то мы собирались в Сухуми, но потом остановились на Гаграх. Мама повезла меня к родственникам жены ее институтского тренера по легкой атлетике, которые на лето сдавали свой дом отдыхающим. Марина, хозяйка дома, была наполовину грузинка, наполовину армянка, и она от души покатывалась, когда я с серьезным видом объясняла ей: «Сначала мы хотели в Сухуми поехать, но потом решили, что там к нам грузины будут приставать, и поэтому приехали к вам». «Будут-будут, они такие!»- не переставая смеяться, подтвердила она. Естественно, никто к нам не приставал, если не считать того, что застенчивые красавцы – местные рыбаки пытались привлечь мамино внимание тем, что один раз посадили на заборчик дома, где мы жили, маленького живого краба.
Когда я первый раз увидела море, то по словам мамы, на одну секунду зажмурилась, а потом с радостным воплем бросилась бежать прямо в воду – и бежала пока меня не накрыло с головой. Хорошо, что мама вовремя рванула за мной вслед… А потом я начала собирать гладкие морские камни – которые тоже до этого никогда не видела. Набрала огромный мешок и на полном серьезе намеревалась все их повезти с собой! Мама выбросила тайком половину.
Дом стоял совсем рядом с морем. Пять минут ходьбы вдоль пыльной улицы, над которой по вечерам кружили самые настоящие летучие мыши и светляки. Во время шторма в доме было слышно, как шумят волны. Собственно, дома были даже два: основной, в котором зимой жили сами хозяева, и малюсенький, в который нельзя было войти, не согнувшись в три погибели, куда они же перебирались на все лето. Нас как-то позвали туда смотреть телевизор. Между домами был сад, с невероятно ароматными чайными розами и другими растениями, которые я раньше никогда не видела: кипарисами и лаврами
«Это, что ли, бабушкина лаврушка, с которой она суп варит?» – с удивлением спросила в первый же день у мамы я. В первый раз попробовала я там и сладкие до приторности тутовые ягоды. Питались мы в местной столовой: вкусно, дешево и очередь небольшая. А еще мама покупала фрукты на рынке, и врезались мне в память вкусная тбилисская копченая колбаса и грузинский хлеб-лаваш. Красивые грузинские традиционные дома с нависающими над улицей балконами и горы – ведь их я тоже увидела впервые. Меня поразил вид облака, висящего где-то посредине горы, и горной верхушки, возвышающейся над этим облаком. В горах то здесь, то там мелькали крыши саклей и белые шкурки овечек. Один раз на проезжую часть перед нашим автобусом выбежал, к моему восторгу, настоящий ослик! За ним, пыхтя, бежал его хозяин. Автобус дружно заржал.
Мне казалось очень забавным, что в абхазском языке многие слова такие же, как в русском, только с добавлением «а» в начале слова: «абазар». И я экспериментировала: «апочта», «апоезд», «асамолет»…
Я не различала, кто вокруг меня был абхазец, кто- грузин, кто-русский. Лучший друг моего отца у нас в городе был абхазец. Отец вырос в Абхазии. За грузином была замужем прабабушка, на грузинке был женат бабушкин брат. В то время никого из нормальных людей это не волновало. Благодаря горбачевским «общечеловеческим ценностям», перенятым, очевидно, у Маргарет Тэтчер, Абхазия превратилась в подобие Ольстера. Бабушкиного брата – того самого, что был женат на грузинке и прожил в Абхазии всю свою жизнь – в начале 90-х годов убили абхазские соседи: его хотели «этнически вычистить» из дома, который он построил своими руками, Старик сказал: «Ребята, вы что, с ума сошли? Никуда я отсюда не поеду. Это мой дом». Через два дня его труп нашли подброшенным через российскую границу… Его дети сегодня живут в России со статусом беженцев. А Грузию наводнили всякие «цивилизованные гуманисты»- старьевщики, вроде голландской миссионерки Сандры Рулофс, пытающиеся учить местных жителей, как им надо жить…
Жили же без нее – и очень даже здорово жили. Не верите мне – так спросите любого нормального грузина, узбека, чукчу, русского, который сам помнит то время: не по учебникам, изданным на деньги Сороса, не по книжкам Радзинского, не по фильму «Воры в законе», не по телепрограммам Сванидзе и уж само собой, не со слов Сандры Рулофс или ее супруга.
На следующий год мама повезла меня в Ленинград, к родственникам. Тетя Ира, дочка бабушкиного брата Ильи (того самого, которого сослали на Урал) все еще жила там со своей семьей. Она и ее муж были железнодорожниками. Жили они в центре, на Канале Грибоедова. Их дочь Оля в том году заканчивала школу. Оля была умная, резкая, острая на язык девушка. Ко мне она относилась хорошо. Помню, как поразили меня белые ночи, разводящиеся мосты, Эрмитаж и особенно, конечно, как всякого ребенка – Петродворец и путешествие туда на катере на подводных «крыльях»! Ленинград был большой, просторный, насквозь пронизанный ветрами, холодный и очень чистый. Я впервые увидела легендарную «Аврору» и Смольный. Огромное впечатление на мое детское воображение произвела личность Петра Первого. Странно, но после всех услышанных о нем легенд и рассказов он стал для меня настолько живым человеком, что я даже немного побаивалась Медного Всадника, встречаясь со взглядом его суровых медных глаз. По вечерам я читала Олины книжки: поэзию Бернса и Шекспира в переводах Маршака и четырехтомник политических в основном карикатур датчанина Херлуфа Бидструпа, который дал мне очень ясное представление о происходящем в мире.
Когда я вернулась домой, долго удивляла своими рассказами Марусю. В Петра Первого, Алексашку и Екатерину мы тоже начали играть…Петр казался мне ужасно привлекательным. В нем было столько человеческой силы, такая воля!
Я чувствую, как клонится моя голова на подушку. Надо мной вырастает знакомое усатое черноглазое лицо. Петр! Эх, Петруша, слишком мало ты пожил в Голландии, чтобы ее понять… Когда я там была только по студенческому обмену на пару месяцев, она мне тоже нравилась…Я пытаюсь открыть рот, чтобы рассказать ему, какая же она на самом деле, эта его «земля обетованная» – и засыпаю…
… Просыпаюсь я с тяжелой головой около 11-и… Вот тебе и вкусненький ликер… Скорее вставать! В час меня ждет на О’Коннор-стрит Амандина, и мы отправляемся в дублинский зоопарк!
Амандина оказалась хорошенькой, невысокой круглой брюнеткой с живыми карими глазами. Застенчивая, милая девушка. Ее родители – португальские иммигранты, но сама она уже родилась во Франции. Я вспомнила фотокарточку Вилла Шарки из Роскоммона. М-да, и что она нашла в этом душном козле? Любовь, видимо, действительно зла. Она явно нервничала в предверии нашей встречи – не переставая теребила уголок своей сумки – и поэтому пришла не одна. Ее спутник – веселый и разговорчивый парень, которого сразу за версту было видно, что он ирландец: курчавый, рыжий и конопатый франкофил по имени Тайг. Тайг виртуозно говорил по-французски, что очень необычно для ирландца: здесь мало из местных знает какие бы то ни было языки, кроме английского. Оказалось, что Тайг -инженер и ужасно любит Францию и все французское. С Амандиной они просто друзья. Она все время пытается говорить по-английски – практикуется, а он перебивает ее и переходит на французский – ему тоже хочется попрактиковаться. Я знала эти оба языка, так что мне было все равно.
У меня есть нелепая, возможно, привычка: когда я встречаю человека из другой страны, вспоминать вслух, что я знаю о ней, какие фильмы из этой страны я видела, какие книги читала, есть ли у меня там знакомые. Иногда это производит на людей впечатление – например, на эфиопов, которые бывают приятно поражены моими познаниями о Теводросе и Менелике, о битве при Адуа и об Аксуме. Кстати, привычка эта есть не только у меня: мой брат, например, пытаясь поразить своими познаниями Сонни, подготовил к его первому приезду со мной в Россию целую речь по истории и географии… Венесуэлы. Сонни не мог понять, в чем дело, и зачем это Петя рассказывает ему, кто там в Венесуэле президент, и какие партии в парламенте. А Петя просто не нашел никакой информации о самих Нидерландских Антиллах и решил, что информация о соседней стране тоже произведет на мужа его сестры достаточное впечатление…
При упоминании имен Луи де Фюнеса и Алена Делона лицо Амандины просветлело:
– О-ля-ля! Здесь этого никто не знает! Кроме Тайга, конечно, но он уже почти француз.
– Да я выросла на этих фильмах… У нас их знают все. Даже те, кто не знает ни слова по-французски!
– Знаешь, а Ален Делон такой высокомерный тип! Он говорит о самом себе только в третьем лице: «Ален Делон считает…», «Ален Делон решил…» Фу! – Амандина звонко засмеялась, и лед между нами растаял окончательно.
О Франции нам с детства известно столько, что не знаешь и с чего начать! Кажется, что это и так должно быть всем известно – ан нет, в англоязычных странах практически неизвестны ни французские фильмы, ни французская музыка. Все то, что для нас было классикой, на которой мы выросли. Здесь не знают ни Эдит Пиаф, ни Шарля Азнавура, ни тем более Мирей Матье, Жака Бреля (а того, что он бельгиец, уж и подавно!) или Джо Дассена. Здесь никто не слышал оркестра под управлением Поля Мориа. Они не видели фильмов с Лино Вентура, Жаном-Полем Бельмондо или Пьером Ришаром. Здесь не читают Эмиля Золя (я прочитала его «Жерминаль» в 14 лет), Виктора Гюго, Оноре де Бальзака и Антуана де Сент-Экзюпери, а об Александре Дюма знают только по собственным паршивеньким голливудским экранизациям «Трех мушкетеров». Помню, как рыдала я после прочтения «Собора парижской богоматери». А англоязычные уверены, что это веселенький мультфильм-мюзикл с традиционным хеппи-эндом…
По радио англоязычных стран не услышишь ни одной песни не на английском. Такое чувство, что здешние люди просто органически неспособны воспринимать музыку, если им не понятен текст. Сколько раз замечала я, что у них какой-то панический страх даже при звуке разговора на иностранном языке: видно, считают, что иностранцы могут говорить только о них самих и обязательно что-нибудь нелестное. А у нас вся страна спокойненько распевала «Хафанану» Африка Симона и «Марину» Рокко Гранаты (в исполнении Клаудио Вилла) – на слух, включая тексты, не зная ни итальянского, ни суахили, и никого совершенно не волновало, что он не понимает, о чем там поется.
Эту невероятную самоналоженную культурную нищету англоязычного мира по-настоящему замечаешь, когда оказываешься на континенте – в той же Франции, в Нидерландах или у нас и включаешь радио. Почему французы не боятся слушать песни на греческом или даже на немецком? Бедные англоязычные! Они сами не знают, сколького они лишены. Они так любят говорить про советский «железный занавес», а ведь мы в Советском Союзе, если разобраться, имели возможность познакомиться со всем самым лучшим из культуры западных стран. У нас был не «железный занавес», а «железное сито», отсеивающее всякие плевелы. Если нам чего-то не показывали, оно, как правило, на поверку и действительно того не стоило. В этом я еще раз убедилась, посмотрев недавно фильм, о котором в детстве только читала – «Лихорадку субботним вечером». Боже, до чего же бессодержательная, пустая тягомотина! Какие никчемные пустышки-герои! Там только что и есть интересного – так это музыка и пара танцевальных сцен. Но музыка эта и у нас в СССР была – по радио и в журнале «Кругозор».
А уж что англоязычные проделывают с иностранными именами! Просто уму непостижимо, как они умудряются их исковеркивать. Еще ни разу не слышала, чтобы хоть одну, самую даже простую русскую фамилию по BBC или CNN произнесли с правильным ударением. Курникoва у них непременно Курник;ва. Борис у них – Б;рис. Хорошо еще хоть, что Сталин – не Сталин. Но все равно почему-то Джозеф. Да что там русские, если даже Михаэль Шумахер у них «Майкл»! Причем и сам Шумахер уже, судя по всему, с этим смирился. Какая дикость! Ну, не называем же мы Тони Блэра Антоном, а Маргарет Тэтчер – Маргаритой?
Меня и до сих пор раздражает, что ни один англоязычный даже не попытается толком произнести мое имя. Я понимаю, что в английском языке нет звука «Ж». Но почему-то африканцы мое имя произнести могут, вьетнамцы и китайцы – могут, голландцы и испанцы – тоже могут, а вот англоязычным, бедняжкам, это не под силу. Как насчет хотя бы «Yev-gue- nia”? Никакая я не Юджиния, черт вас подери! И не Дженни. Их просто избаловали донельзя все эти услужливо отказывающиеся от собственных имен Чарльзы Бронсоны и Хелен Миррен, которые на самом деле Елены Мироновы и Каролисы Бучинскисы. Уже упоминавшийся мною английский менеджер- «эксперт» по России (тот самый, которому выбили зубы в московском парке) вообще именовал свою русскую жену не иначе как «Элина». Беднягу звали Еленой… Правильно произносить имя человека или хотя бы попытаться это сделать – элементарная вежливость, мистер Иван Уильямс!
…– А я тебе говорю: брось ты его! Он яйца выеденного не стоит, этот трепач – не то что такой славной девушки, как ты!- отвлек меня от размышлений голос Тайга.
– Тайг, он теперь изменился. Теперь, когда я доказала ему, с его же письмами в руках, что знаю о его проделках…
– Ой, да вы послушайте ее только! Тебе сколько лет, 15?
– Нет, Тайг, но ты не знаешь Вилла…
– Никаких «но»! Я сам мужик и таких типов прекрасно знаю …
Наш автобус уже приближался к Феникс-парку, а они все еще препирались.
Тайг обращался с Амандиной как с младшей сестренкой. Такие отношения очень мне импонировали. Было приятно видеть нормальную человеческую дружбу. Это такая редкость по нашим временам.
К сожалению, каждый должен сам совершать ошибки в жизни. Чужой исторический опыт даже целые народы зачастую ничему не учит, что уж говорить об отдельных людях! Некоторые из них умудряются даже в собственной жизни наступать на одни и те же грабли по нескольку раз. Потом им остается только петь любимые частушки моей студенческой подруги Лиды Басиной:
«Ой мамочка, на саночках
Каталась я не с тем
Ах, зачем под вишенкой
Целовалась с Гришенькой?
Ах мамочка, ну мамочка, зачем?»
Отговаривать их бесполезно -не столько потому, что они вам не поверят, сколько потому, что даже вам поверив и последовав вашему совету, сохранят еще иллюзии, что могли они быть в своих заблуждениях правы. Только горький собственный опыт убеждает до конца в правоте других. Но это не значит, что не надо предупреждать людей, стоящих на пороге совершения большой глупости. Если у них есть голова на плечах, они хоть немного да прислушаются и хотя бы задумаются над твоими словами.
В зоопарке Тайг начал рассказывать нам веселые истории из своей жизни, и я впервые поняла, насколько злопамятными и мстительными могут быть ирландцы. Их действительно лучше не дразнить, как ту спящую собаку из пословицы: они ничего не забывают! И действуют метко, резко и изподтишка. Как настоящие партизаны!
– Сижу в библиотеке, занимаюсь, никому не мешаю. Отошел, чтобы взять книжку, а какой-то тип взял и уселся на мое место, хотя библиотека почти пустая была. Я вернулся, говорю: «Извините, вообще-то я здесь сижу». Он нагло смотрит на меня и говорит: «Ничего, пересядешь!» Я не стал спорить, пересел, а сам думаю: «Ну, это тебе так не пройдет!» Через некоторое время он отошел в туалет, а я схватил с полки две первые попавшиеся книжки и сунул их ему в сумку! Потом на выходе специально стоял и ждал, когда сигнализация сработает. Ему сумку потрошат, а я стою себе за барьерчиком и возмущенно так говорю: «Надо же, какие люди пошли! Книжки из библиотеки таскают!» Он аж позеленел весь, но доказать-то, понятно, ничего не может!
Честно говоря, мне понравилось. Так жить значительно интереснее, чем пресно звать библиотекаршу на помощь с просьбой наглеца пересадить или затевать с ним кулачный бой прямо в читальне.
Мы решили устроить пикник. Пригревало солнышко, у Амандины были с собой бутерброды и небольшое одеяло, у меня – бутылка газировки. В Ирландии очень популярны местные минеральные воды с добавкой фруктового сока. У Тайга оказался с собой пакетик конфет. Я отдала ей, как и обещала, письма Вилла. Она сунула их в сумку, не глядя. Лицо ее светилось. Видимо, они в очередной раз помирились. Тайг с сочувствием посмотрел на нее, потом на меня и тихонько, так, чтобы она не видела, покрутил возле виска пальцем. Я только развела руками. Свою голову всем не приставишь.
Мы все трое разговорились. Амандина никак не могла найти работу по душе. Она работала секретаршей в какой-то мелкой фирме. Тайг только и мечтал поскорее уехать насовсем во Францию – видимо, она была для него тем, чем Ирландия была для меня. Ну, а я… Я задумалась. Чего же я хочу от жизни, кроме того, чтобы выздоровела Лиза? Мои мысли все последние месяцы так были заняты этим – этому было подчинено все мое здесь существование,- что я не строила далеко идущих планов. Сначала надо преодолеть это, самое главное препятствие. Если даже она не выздоровеет совсем (я старалась гнать из головы такие мысли), чтобы ей хотя бы стало лучше. Чтобы она снова смогла говорить. Я вспомнила, как 4-летняя Лиза заплакала после того, как вышла из комы- когда открыла рот и поняла, что говорить и, главное, петь она больше не может… Этот эпизод я обычно стараюсь блокировать в своих воспоминаниях намертво, но сейчас он упрямо лез в голову, и я почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы. Я постаралась их сглотнуть на вылете.
– Ты что, Женя? – обеспокоенно спросила Амандина. Но у меня уже не было желания рассказывать эту историю кому бы то ни было. Сначала, когда она только что произошла, я верила, что если выговорюсь, мне действительно станет легче. Но время шло, все новые и новые мои собеседники ахали и охали, слушая меня так, словно я пересказываю им какой-то сентиментальный дамский романчик. «Ух ты, надо же! А что было потом?». А легче все не становилось.
Как объяснить это людям, которые, к их счастью, сами не пережили подобного? К сожалению, во многих людях заложен болезненный интерес к чужим несчастьям. Я не психолог, я не знаю, почему так. Может, им приятно от мысли, что это произошло с кем-то другим, не с ними. А я теперь не могу слушать истории, даже отдаленно напоминающие мне мою собственную. Не читаю хроник происшествий.
– Да нет, ничего. Мне просто в глаз что-то попало.
– Ну так чего же ты хочешь от жизни, а? Или, может, это секрет?
Взять свои воспоминания под контроль удалось, и я еще раз задумалась.
– Если честно, то больше всего я хочу, чтобы у меня было право выбора, как жить. После того, что произошло с нашей страной и с другими странами в Восточной Европе, у нас «нет альтернативы». Нас этого выбора лишили – нас лишили нашего образа жизни. Правда, не без нашей собственной помощи. Ну, это долго объяснять сейчас… Просто я хочу, чтобы у меня было право жить в соответствии с моими жизненными нормами и ценностями, растить детей на этих же ценностях. Не бояться людей. Не бояться будущего. Убеждаться снова каждый день, что не все продается и не все покупается. Может быть, вам это не очень понятно?
– Ну, почему же… – сказал Тайг. – Свобода выбора – великое дело! За свободу выбора! – и он поднял пластмассовый стаканчик с минералкой.
Солнышко начало заходить за тучу.
– Ребята, давайте собираться, а то уже 4 часа, а мы еще не все посмотрели!- воскликнула Амандина как ребенок, оказавшийся в зоопарке впервые. – Хочу вон на ту ферму!
В уголке зоопарка действительно была мини-ферма с домашними животными. Амандина со все такой же детской непосредственностью сорвалась с места и побежала туда. Тайг и я собрали одеяло, мусор и остатки еды.
– Свиньи! Свиньи! Смотрите, ирландские свиньи! – вдруг с очаровательным французским акцентом радостно завопила Амандина на весь зоопарк. Мы с Тайгом поспешили на ее вопль, поглядели в загон – и чуть не провалились сквозь землю. Тайг стал краснее, чем его шевелюра. В загоне бегали прелестные маленькие рыжие хрюшки…
Расстались мы друзьями. У меня было очень тепло на душе – от смеха, от простоты и невинности, с которой мы провели этот день. Амандина спешила обратно в Роскоммон.
– Don’t work too hard !- сказал мне при расставании Тайг. Любимое ирландское пожелание на прощание… – Вижу, что тебе нелегко бывает. Если чем-то могу помочь, позвони. – и он сунул мне в руку бумажку со своим номером телефона.
…Когда утром в понедельник я шла на интервью в компьютерную фирму, за мной увязался слегка подвыпивший ямаец. Он брел по Графтон-стрит и жаловался вслух на то, что ирландцы – расисты и плохо к нему относятся. Сердце мое дрогнуло. Раньше они мне просто нравились, но с тех пор, как у меня есть Лиза, все темнокожие люди, а уж тем более из стран Карибского бассейна, стали мне еще и как бы немного родственниками. (Они и сами так реагируют на нас, если я иду с ней по улице: даже незнакомые здороваются с понимающими улыбками, особенно с Лизой – «мы с тобой одной крови, ты и я!».) И совершенно так же, как вчера с Амандиной, я имела неосторожность обратиться к этому дублинскому расте и поведать ему, что знаю наизусть не только все песни Боба Марли, но и была на концерте Мутабаруки в Амстердаме. Плюс много читала о Маркусе Гарви. А когда к нам в СССР в 1979 году приезжал Майкл Мэнли …
Что тут началось!
– You’re my sista ! – закричал ямаец, хватая меня за руки. Он был поэт, как Мутабарука – и тут же прочел мне пару своих стихотворений. Встретив родственную душу на берегах Лиффи, он начал изливать мне накопившиеся у него обиды:
– Глянь только, sista, как они на меня смотрят! Это все потому что я черный.
Я взглянула. Действительно, смотрели – с любопытством. Темнокожих в Дублине тогда было так мало, что, наверно, по пальцам можно было пересчитать, а уж если темнокожий еще к тому же и раста, и в нетрезвом виде… Как тут не смотреть? Нет, я вовсе не хочу сказать, что ирландцы не расисты. Просто если бы ямаец не был выпивши, на него бы тоже смотрели, но все-таки не так сильно.
Расистов тут достаточно много – только другого типа, чем голланцы: более старомодно-открытых. Это мне повезло, что я внешне от ирландцев почти не отличаюсь, а те, кто отличаются, рассакажут вам, возможно, совсем другие истории. Но я, честно говоря, не знаю, что хуже: когда люди расисты в открытую или когда они из последних сил притворяются толерантными, одновременно прямо-таки излучая ненависть к тебе, словно радиацию – вдвойне из-за того, что они не могут ее выразить в открытую?
Ямаец с жаром говорил что-то еще, потом мы с ним хором на ходу пропели куплет из «Redemption Song ”. Народ смотрел на нас со все более и более нескрываемым интересом.
Сначала я думала, что нам просто по дороге. Минут через 10 поняла, что ямаец, грубо говоря, за мной просто увязался. Время для этого было ну очень неподходящее. Мое интервью начиналось через четверть часа. Но попробуйте объяснить это не очень трезвому человеку, вне зависимости от того, какой он национальности. Я попробовала. Безрезультатно.
– Sista, I am going with you ! – не унимался он.
Еле-еле – дав ему первый пришедший мне в голову номер телефона – смогла я унести от него ноги. Кажется, это был номер Конора. Но долго еще после этого я чувствовала себя препротивно. Вот, теперь он скажет, что и я тоже расистка…
Через некоторое время мне встретился в Дублине говоривший по-русски анголец: он в свое время учился в Минске. Слышали бы его те, кто сейчас кричит о том, что у нас много скинхедов! Анголец вспоминал белорусов и русских с таким теплом. «Ваши люди – удивительные, отзывчивые. Они могут показаться грубыми, но как только они тебя узнают получше, ты будешь для них первым другом. Последним поделятся с тобой.» Такого же мнения был о нас и афганский беженец, ехавший со мной в одном автобусе до Вексфорда. Наверно, потому что им встречались советские, а не «новорусские» люди. Я вспомнила вычитанное где-то в юности определение того, что такое дружба – из понятий, которые были у нас тогда в крови. «Настоящая дружба – это когда другу можно позвонить в 3 часа ночи и попросить его быть к 6 утра за 100 километров – и он не спросит, зачем»…
Сейчас просто дух захватывает, когда вспоминаешь, что действительно была такая дружба, и были такие друзья. Ведь сейчас у нас вокруг одни сплошные вампиловские «Сильвы» : «Гори ты, если тебя поджигают, а я тут причем?»
…У ирландцев есть свой вариант голландского стандартного разговора на тему «Mag ik iets vragen? ” (см. выше). Только состоит он всего из одной реплики: в ответ на твое «Я из России» ирландцу полагается спросить тебя: «What part of Russia are you from ?” Я сначала совершенно не понимала, зачем они это спрашивают – у большинства ирландцев, mille pardon, такие скромные познания в географии, что название моего города им все равно ничего не скажет. Потом знающие люди разъяснили мне, что непривыкшие к иностранцам ирландцы просто привыкли задавать этот вопрос друг другу и американцам ирландского происхождения: в своей собственной стране они быстренько имеют возможность узнать, что ты за тип – в зависимости от того, из каких ты Конвеев – из вестпортских или из кастльбарских. У вас могут даже обнаружиться общие родственники – Ирландия на редкость маленькая страна!- и тогда поговорить, конечно же, будет о чем. Задавать такой же вопрос иностранцу, с которым у них нет и не может быть общих родственников или даже знакомых, конечно, верх абсурда,и видимо именно поэтому беседа на основе данного вопроса не получается. («Советую переменить тему», как говорила незабвенная тетушка Чарли). Однако привычка – вторая натура, и ирландцы упрямо продолжают задавать тебе при встрече именно этот вопрос.
На интервью по приему на работу тоже могут задать тебе этот совершенно не относящийся к делу вопрос. Om je op je gemak te stellen. Еще ирландские интервьюеры любят и ценят юмор. В Ирландии на интервью можно даже немного опоздать – здесь это не смертельно. После некоторого времени работы в одной и той же сфере уже более или менее знаешь, какие вопросы тебе будут задавать – и, более того, знаешь, какой ответ от тебя ожидается. Интервью – одна сплошная вопиющая формальность и лицемерие, ибо то, что ты знаешь, как надо обращаться с клиентами, еще не значит, что ты на самом деле будешь так с ними обращаться, когда поступишь на работу. Это напоминает мне Лену из моей студенческой группы, каким-то образом сдавшую на 5 вступительный экзамен по французскому. Потом за все 4 года его изучения в вузе она с трудом тянула по данному предмету на «троечку».
Интервью означает, что ты должна а) приятно выглядеть (у меня был наряд специально для интервью: чуть обнажающая колени шерстяная небесно- голубая юбка и такого же цвета красивый мягкий шинилловый свитер под горлышко), б) много улыбаться (можно за пару дней до него потренироваться перед зеркалом) и в) знать, как надо отвечать на вопросы.
Для первой части- «почему вы хотите работать в нашей фирме?» – надо заблаговременно прочитать информацию о самой фирме на ее сайте и много и бессовестно льстить интервьюерам. На вопрос «а почему ты думаешь, что ты нам подходишь?»- еще более бессовестно расписывать подлинные или мнимые собственные достоинства. Последнее для настоящего советского человека особенно трудно: нас воспитывали в скромности – твои хорошие качества люди и так заметят, по твоим делам, а слова сами по себе ничего не значат. Так-то оно так… Только после долгих страданий, понимая, что никто не даст тебе и шанса показать на что ты способна, если ты себя не научишься продавать, научилась я хвалиться: зажмурив мысленно глаза и сквозь зубы. Чтобы никто не заметил, что ты это делаешь сквозь зубы, в ходе данного процесса настоятельно рекомендуется наклеенная улыбка. После этого интервью превращается в матч по пинг-понгу: тебе бросают вопрос о том, как ты поведешь себя в той или иной ситуации, ты, в свою очередь, бросаешь сделанный по заранее заготовленному трафарету ответ.
Все. Остальное – дело техники. Больше от тебя ничего не требуется, и если фирме действительно нужен работник, они тебя наймут. После незначительной практики ты даже научишься уже по ходу интервью чувствовать, благоприятно ли для тебя оно проходит. За время жизни в Дублине я зарегистрировалась в стольких агенствах по трудоустройству, что мне постоянно кто-нибудь названивал с новыми предложениями. Иногда я ходила на интервью – каюсь,каюсь!- просто для практики, не намереваясь всерьез менять работу. «А живы будем, будут и другие ».
Но с возрастом вырабатывается отвращение к этому процессу. Надоедает играть в глупые ролевые игры. То, что какие-то возможно знающие меньше тебя дяди и тети с гонором сидят перед тобой, облаченные вот так, запросто неограниченной властью расценивать тебя как скотину на рынке (спасибо, что хоть в рот не заглядывают!) – только на основании того, что написано в твоих бумажках, как ты одета и что ты говоришь. «А судьи кто?”- справедливо возмущался Чацкий. Они сидят и внаглую ждут, как ты будешь развлекать их и в переносном смысле слова ползать перед ними на коленях, стараясь доказать, какой ты замечательный. Как чатланин, повелевающий землянам: «Пляшите!» Какое все это имеет отношение к работе? К профессионализму? Возникает нарастающее чувство, схожее с тем, что ощущал герой фильма «Киндза дза» Владимир Николаевич: «Знаешь что? Сам пляши… дядя!» Тем более когда ты наконец полностью осознаешь, что любой работник для фирм – только номер, что ни от твоего усердия, ни от твоих стараний ни капельки не зависит, сохранится ли за тобой надолго это рабочее место. Что для Big Boss все вы только bums in the seats. Хватит уже ломать комедию.
В тот день у меня было два интервью, и оба прошли как по маслу. Я вышла на улицу уверенная, что мне скоро предложат уж точно по крайней мере одну из этих должностей. Но предложили обе – и в тот же день! Надо было выбирать. Одна должность – постоянная, со скидками на билеты на самолет в качестве бонуса. Другая – контракт на год, с возможностью его превращения через год в постоянный, немного выше оплачиваемая, чем первая, но самое главное – с возможностью получить хорошее техническое обучение в сфере IT. Думала я недолго. Махнула рукой – «Жми на время, дядя!» – и позвонила с согласием во вторую фирму.
Сонни был компютерщиком. Одержимым компьютерами сетевым инженером, сертифицированным Novell. Он был из тех немногих людей, для которых это подлинное призвание. Ему действительно доставляло удовольствие не только играть на компьютере до глубокой ночи, но и разбирать и собирать его, самому составлять компьютеры из купленных отдельных частей и даже паять что-то самому на системной плате. Если он сталкивался с какой-то компьютерной проблемой, то не успокаивался, пока не находил ей решение. Вот чем отличается настоящий компьютерщик от обыкновенных пользователей вроде меня: если с такой проблемой сталкиваюсь я, то я попробую ее решить, но если не получается, быстро бросаю это дело. Не только потому что паникую – по большому счету мне это не очень интересно. А Сонни было интересно! Играл он тоже много. Когда я засыпала, он все еще стучал клавиатурой. Когда я приносила ему в воскресенье утром завтрак,он уже сидел за монитором – и ругался на меня: «Я из-за тебя проиграл! Ты мне такую сессию сорвала!» Когда в наших отношениях назревал очередной кризис, он показательно говорил: «Пойду постреляю русских!»- и садился «за штурвал» своего виртуального истребителя F-16 отводить душу.
Но Сонни был начисто лишен преподавательских способностей. Все, что он умел сам, он никак не мог передать другому. У него не хватало слов. Несколько раз пытался он объяснить мне различные компьютерные штучки – и каждый раз дело кончалось ничем. Если я чего-то не понимала с первого раза или, боже упаси, его переспрашивала, он горячился, называл меня “stupid” и бросал объяснения. Постепенно у меня на этой почве выработался комплекс: неужели я действительно настолько глупая, как он пытается мне внушить? И поэтому освоить все то, чему Сонни так и не смог меня научить, чтобы говорить с ним на равных, стало для меня своего рода делом чести. Хотя говорить нам уже вряд ли когда придется…
Я не пожалела о принятом решении. В новой фирме на первые три недели нас послали на специальный курс, где нас учили всему о компьютерах, начиная с самых азов. Наш учитель, веселый англичанин-блондин, не обзывал никого из нас никакими словами и объяснял так доходчиво, что не понять материал мог бы только деревянный столб. Новая фирма находилась на другом конце города – в шикарном прибрежом поселке с красивым названием Дан Лири. “Dun Laoghaire” было написано по-ирландски на ехавших туда из центра автобусах. Премудрости правил ирландского произношения и написания казались мне намного труднее любого IT. Из Дан Лири уходили паромы в Англию и Уэльс. Сочетание моря, порта, близости гор и почти тропических с виду растений вроде пальм несмотря на совсем не тропический холод вызывали ощущение праздника. Было приятно выйти из офиса в обед и прогуляться вдоль набережной. А еще в Дан Лири была куча маленьких благотворительных магазинов, в которых за гроши продавались разные интересные ставшие ненужными их владельцам вещи. Вскоре у меня была уже целая коллекция разноцветных шотландских юбок-килтов.
Настроение было прекрасным. Учиться было интересно, даже принимать до 150 звонков в день, как нам пришлось, когда мы начали работать, меня не пугало. С работы я выходила усталая, но с чувством выполненного долга. Единственное, что омрачало мою новую жизнь – это неизвестность насчет того, как же мне привезти в Ирландию Лизу и где ее лечить. То есть, привезти саму Лизу технически не было никаких проблем – она была европейская гражданка. Но кто будет ухаживать за ней в ее состоянии, с кем ее оставить, когда я буду работать? Это я могла доверить только маме. И вот тут-то и начинались проблемы.
В то время в Ирландии было так мало мигрантов, что фактически никто не знал, какие на этот счет существуют законы, и есть ли они вообще. Собственное ирландское законодательство на данную тему датировалось еще довоенным периодом и поэтому совершенно не было детально разработано. Это означало на практике «что хочу, то и ворочу». Здесь не было даже адвокатов, специализирующихся по миграционному законодательству. Женщины из Citizens Information Centre, к которым я обратилась за советом, вытращили на меня глаза как будто я свалилась с Марса. Они куда-то звонили, что-то пытались выяснить. Министерство иностранных дел сказало, что это не в их компетенции. Министерство внутренних дел сказало, что они консультаций по такому вопросу не дают. Тогда добрые женщины, которые искренне пытались мне помочь, посоветовали мне обратиться к одному местному члену парламента от лейбористской партии, что я и сделала.
Лейборист оказался очень приветливым дяденькой. Он обещал сделать в парламенте депутатский запрос по моему вопросу. Нужно сказать, что у меня совершенно не было представления о том, кто есть кто на ирландской политической сцене. Изо всех ирландских политических партий до приезда сюда я знала только одну – Шинн Фейн. Я успела заметить, что при ее упоминании очень многие люди в Дублине как-то странно дергаются. Вообще, отношение на Юге к Северу было для меня непонятным: казалось бы, в любой стране люди мечтают восстановить ее территориальную целостность и воссоединить нацию, даже невзирая на проблемы, которые это с собой принесет (см. на Германию). Но многие южане не просто боялись ездить на Север, а с каким-то отвращением говорили: «Не нужны нам здесь их проблемы!», словно речь шла не об ирландцах. Видно, северянам они предпочитали каких-нибудь американцев или австралийцев с их ирландскими прабабушками. Я тоже долго боялась поехать на Север: запугали мои местные ирландские коллеги. Хотя именно о Севере я с детства знала больше, чем о Юге. Воображение рисовало какое-то вечно хмурое небо, полицаев, взрывы и чуть ли не противотанковые «ежи», как у нас по линии обороны Москвы.
…Весна в Дублине была такой красивой, такой мягкой, с таким количеством цветов, таким ласковым солнцем и с такой бархатной свежей зеленью, что я с огромным нетерпением дожидалась наступления лета. И – так и не дождалась. Лето так и не наступило. Погода просто осталась более или менее такой, как в мае. В мае я случайно познакомилась с самым большим мерзавцем, который мне встретился за всю мою жизнь в Дублине – тихим, безобидным и положительным с виду – ну просто мухи не обидит!- вдовцом Куивином О’Коннором из Суордса, отцом 3 дочерей. Куивин не писал писем. Он был из еще более опасной категории – из тех, кто дает объявление о знакомстве в газете. Мы встретились в здании редакции, куда я пришла, чтобы тоже разместить объявление – но не о знакомстве, конечно, а о продаже пишущей машинки и факса.
Его жена умерла от пьянства и, узнав его чуть получше, я потом вполне могла себе представить, почему она вообще начала пить… От такого запьешь.
Снаружи Куивин казался добродушным, веселым, щедрым и любящим отцом (девочки у него были просто замечательные, младшая на год старше Лизы, средней – 11, старшей – 14 лет. Мне было их ужасно жалко). Он с большой сентиментальностью рассказывал о том, как жена его бросила, как плохо обращался с ней ее новый партнер (терпеть не могу это слово: partner – это что-то такое, что бывает in crime ), как она пила все больше и больше, как у нее отказала печень, как она умирала, как перед смертью они помирились, как средняя дочка отказалась с ней прощаться в больнице, потому что выше ее сил было смотреть, как мама мучается, и т.п., и т.д. Моему чувству тревоги надо бы было возникнуть уже тогда: сентиментальные люди, как известно, самые душевно жестокие…
Но я только через некоторое время поняла, какой Куивин не просто занудливый, а вьедливый, со скверным взрывным темпераментом человек. Естественно, в его положении Куивин поскорее хотел найти «мать для своих детей», как ни кощунственно это звучит. Мужчина – не женщина, и за крайне редким исключением, ни один из них не посвятит свою жизнь детям, благородно оставшись холостяком. Каждую новую свою знакомую женского пола он немедленно представлял своим дочкам в качестве потенциальной мамы (можно только представить себе, чего они, бедные натерпелись!). Я не собиралась в их мамы и не стала от него это скрывать. Но я ему очень понравилась, и Куивин решил, что возьмет меня измором. Сначала он поспешил уверить меня, что у него «большие связи наверху», и что он непременно поможет мне получить визу для моей мамы. Рыбка клюнула на крючок… Он даже пообещал помочь мне, одолжив денег на билеты (три билета сразу были мне не по карману) – с рассрочкой в выплате на 6 месяцев.
Но когда у меня уже все было готово, я оформила отпуск на работе и с нетерпением собиралась домой за мамой и Лизой, он объявил мне, что передумал. «С какой это стати я должен помогать тебе, если у нас с тобой нет отношений?». Да, так он и сказал, дословно. Я разрыдалась от бессилия. Куивин в тот момент напоминал ямайского гангстера из фильма «Королева дэнсхолла»: «When I make investments, I want to see the returns !” C той только разницей, что он был еще отвратительнее. Я надавала ему пощечин и попыталась выставить его за дверь. Но вместо того, чтобы уйти как порядочному человеку, которому дали понять, как к нему относятся, он вдруг полез ко мне целоваться. Поцелуи его были мокрые и гадкие, как жаба. При этом он продолжал наговаривать, как, наверно, по мне соскучилась моя дочка, как она меня ждет, как она будет расстроена, если мама не приедет, как он бы рад мне помочь, если бы только я согласилась стать его подругой… Не хочу даже сейчас все это вспоминать!
Когда он ушел, у меня началась истерика. Я физически чувствовала себя грязной. Так что не поможет никакой душ. Боже мой, что теперь делать? Мне нужно было перед кем-то выговориться, чтобы немножко успокоиться, но никого не было рядом. Не пойдешь же для такого к хозяину дома или его жене. Я лихорадочно листала свою записную книжку – и вышла на номер, который мне оставил Тайг…
Было воскресенье, но услышав мой голос (а я даже не сказала ему еще, что случилось: не могла из себя это выдавить) Тайг сразу же сказал, что он сейчас приедет. «Поедем с тобой на лодке кататься, хочешь?» Через полчаса его машина остановилась перед моим домом. Я вышла ему навстречу зареванная до такой степени, словно меня искусал рой пчел. Не помню, какими словами я рассказала ему, что случилось.
– Мерзавец! – воскликнул Тайг, сжав кулаки. – Он еще свое получит! А сейчас пойдем, поедем с тобой в Блессингтон на озеро, у нас с братом там есть своя лодка. Покатаемся немного, тебе нужен свежий воздух. Если ты сейчас дома останешься, тебе будет только хуже. Пойдем, вот увидишь, как там здорово!
Всю дорогу мы не молчали – говорили, но не о том, что случилось, а совсем о другом. О Франции, об Амандине (умница ушла-таки от Вилла Шарки, убедившись в его неисправимости), о предстоящих Тайгу экзаменах, о моей новой работе… Я стала постепенно успокаиваться.
Блессингтон совсем недалеко от Дублина- километров 40, но из-за того, какое на дублинских дорогах движение, мы добирались туда больше часа. Озеро у Блессингтона еще называется водохранилищем Пулапука. Трудно себе представить, что так близко от большого города может быть такая скрытая между холмами и лесами тихая нетронутая красота. Тайг вытащил из-под склонившегося над водой куста цепь, к которой была привязана его лодка – выкрашенная в красный цвет, похожая на те, на каких я каталась по нашей реке рядом с домом в раннем детстве, когда дедушка брал лодку напрокат на лодочно-моторной станции. Протянул мне руку и усадил меня на скамейку, потом снял ботинки, завернул по щиколотку брюки и зашел в воду, чтобы оттолкнуть лодку прямо со мной от берега. Прыгнул в нее на ходу, чуть не обдав меня водой. Он оказался заправским гребцом. Мы объезжали мелкие многочисленные островки, откуда взвивались в воздух стаи уток. Здесь было множество разных заливчиков и поворотов, и, как ни странно, даже в воскресенье в такую прекрасную погоду не было ни души. Время от времени вокруг лодки ходили круги по воде, и сквозь ее темно-зеленоватую толщу виднелась проплывающая рядом с нами рыба.
Мы доплыли до моста, по которому ездили машины, проплыли под ним и повернули обратно. Тайг все греб и греб, налегая на весла своими тонкими, но мускулистыми веснушчатыми руками. Солнце плясало в его рыжей курчавой шевелюре. Озеро было тихое, сонное и ужасно симпатичное. И я почувствовала, как постепенно отходят на задний план мои шок и боль. Как я снова убеждаюсь, что приняла верное решение, что сюда приехала – если в этой стране есть такие люди, как Тайг, которым ничего от тебя не нужно, и которые просто приходят на помощь, когда видят, что тебе плохо. Не заглядывая в свои ежедневники – «впишется ли это в мои планы?» – и не предъявляя тебе счет за потраченный на дорогу бензин.
– Спасибо!- сказала я ему от всего сердца, когда он довез меня до дома.
– Да ладно тебе. Не за что! Все будет хорошо. – ответил Тайг.
…Вскоре я была уже дома, билеты были на всех. Лизе за время моего отсуствия стало лучше, но не намного. Мама ее постригла, чтобы было легче причесывать; Лиза страшно похудела и по-прежнему ничего не говорила, весь день крутилась по комнате волчком и разрушала все на своем ходу. От маминых обоев практически ничего не осталось, все книжки пришлось попрятать, двери в шкафу – заколотить. Радовало только то, что настроение у нее, судя по всему, было хорошее: Лиза часто звонко и задорно смеялась. Но зато у нее участились эпилептические приступы: Лиза часто падала ничком от малейшего неожиданного звука, разбивая в кровь лицо. В ее присутствии нельзя было даже чихнуть или кашлянуть, не предупредив ее, и у уже нас на таком рефлексивном уровне развилось предупреждать ее: «Мама/ бабушка кхе-хе/апчхи», что иногда мы выдавали это вслух где-нибудь в общественном транспорте, даже когда Лизы не было рядом. Можете себе представить, какие это вызывало реакции…
И тут меня ждал еще один удар – выяснилось, что маме не дают визу! Хотя раньше, когда я еще жила в Голландии, мы вместе с ней ездил в Ирландию на Пасху, и она получила эту самую визу в Гааге без проблем. Молодая девушка-ирландка по имени Нора, работавшая в посольстве в Москве, оказалась очень сердобольной и близко приняла к сердцу мою историю. Она очень хотела нам помочь, но дело в том, что ирландское посольство не само решало, кто получит визу, а кто- нет: это было в компетенции министерства юстиции. Когда я попыталась позвонить туда, меня соединили с каким-то достаточно наглым и высокомерным чинушей по фамилии Кейси. Я попыталась выяснить у него хотя бы причину отказа.
– Наша политика – не объяснять причин!- весьма демократично объявил мне он. И тут же перешел в контрнаступление: – А зачем Вы вообще к нам приехали?
От негодования у меня перехватило дух. Он что, не слышал о статье 39 Европейской Конвенции, гарантирующей гражданам ЕС право жить и работать в любой из стран- его членов? Или все, что они знают о Евросоюзе – это как выкачивать из него субсидии?
– А затем, что вашей экономике требуются такие люди, как я!- отчехвостила я его. И только потом поняла: он даже не посмотрел на мои документы в деле, просто автоматически решил, что «начинается восточноевропейская интервенция»…
Не знаю, что бы я и делала, если бы не все та же добрая Нора. Она посоветовала мне ехать в Ирландию одной с Лизой и там искать помощи у моего знакомого парламентария. «Наши политики все знают друг друга, у него могут там, в министерстве быть свои люди».
А как же я буду на работу ходить?
Нора тут же дала мне телефон своей подруги Джозефины, которая, по ее словам, прекрасно ухаживала за детьми и часто этим подрабатывала, а кроме того, говорила немного по-русски: когда-то они учились русскому вместе, а потом Джозефина побывала у нас, в «перестроенной» России, и увиденное ей до того не понравилось, что учебу она забросила. Теперь она жила вместе со свом другом-компьютерщиком, бралась то за одно дело, то за другое, работала некоторое время где-то в прачечной, но душа у нее больше лежала к детям и к искусству: она прекрасно рисовала и делала аппликации и букеты из цветов. Одним словом, не нашла еще пока своего места в жизни. И подработать ей в ее ситуации не мешало бы. Я еще раз посмотрела на саму Нору – милую, простую, славную светловолосую девушку и подумала, что если ее подруга хоть немного на нее похожа, то ей, пожалуй, можно доверять. Звонок секретарю парламентария подтвердил, что дело не безнадежно: ему, в отличие от меня, в министерстве причину выдали – у мамы скоро кончался срок годности паспорта, где-то через полгода. Почему об этом нельзя было сказать нам самим, и какая в этом такая государственная тайна, осталось на совести мистера Кейси. Мама срочно подала документы на новый загранпаспорт, а я решила последовать совету Норы – как будто решилась на прыжок в бассейн с холодной водой. Но возвращаться надо было: ведь отпуск у меня был не навечно.
Что меня всегда по-хорошему поражало в ирландцах – так это именно их отзывчивость на человеческом уровне, выплескивающаяся за рамки их официальных должностей. Не могу себе представить, чтобы хоть еще в одной стране государственный служащий вот так проявил к тебе человеческое сочувствие и участие в твоей судьбе. В России – мог бы, но за соответствующую мзду, а не просто так. В Голландии – вообще не мог бы ни за какие коврижки: там мыслят по прямой линии и только с инструкцией в руках. А ирландцы, казалось, живут под девизом Филеаса Фогга «Из любого положения всегда есть выход». Иногда даже более категорично – «если нельзя, но очень хочется, то можно.»
Для моих дублинских домохозяев мое появление с ребенком на коляске (который к тому же явно эту коляску перерос) стало неприятным сюрпризом. Хотя казалось бы, мы им не мешали, и я старалась изо всех сил, чтобы Лиза ничего в доме не сломала и не разорвала. Просто у хозяина стало меньше одной иллюзией: что я- young, free single professional, которая когда-нибудь может захотеть позагорать во дворе, а хозяйскому сыну, здоровенному переростку-тинэйджеру по имени Билл, который и не работал, и не то, чтобы учился, зато в отсутствии родителей резво гонялся по всему дому за визжащей домработницей, было неприятно, что надо считаться со спящим по ночам ребенком, когда он так привык как раз в это время испытывать у меня над головой свою новую ударную установку. Заслышав его упражнения на барабане, Лиза просыпалась и начинала подпевать. Поскольку петь она теперь не могла, она выводила только один звук, похожий на чатлано-пацакское творчество: “Ы-ы-ы-ы…» Билл начинал ее передразнивать через стенку, как детсадовец (интересно, чем болен был он сам, потому что нормальные люди так себя не ведут?). Пожалела нас, как женщина, только хозяйка. Но в конечном итоге она не была полной хозяйкой даже в собственном доме. Я поняла, что на следующий год мне просто не продлят контракт (контракт на съем квартиры у меня был на год, после этого его надо было продлевать каждый месяц).
Положение становилось все более и более отчаянным. Каждое утро я просыпалась вместе с Лизой в половине шестого утра (дольше спать она не могла даже если хотела: повреждение мозга сделало ее гиперактивной, и она вскакивала с постели в одно и то же время каждый день, как стойкий оловянный солдатик), сажала ее на коляску и увозила гулять – в любую погоду, чтобы, боже упаси, не разбудить Билла ее «Ы-ы-ы-ы…».
К 8 утра приходила Джозефина – здоровая, кровь с молоком, с нежным розовощеким лицом кудрявая деревенская девушка, как ни странно, очень даже женственная. Она действительно была просто рождена для работы с детьми. Каждый день я мысленно благодарила Нору и провидение за то, что они послали мне Джозефину. Не знаю, что бы я делала без нее. У нее не было ни малейшей брезгливости к больной девочке, она пела ей, меняла ей памперсы и разговаривала с ней так, словно Лиза ее понимала. Даже вытащила откуда-то свои старые университетские книжки и пыталась говорить с Лизой по-русски. Джозефина гуляла с ней, водила ее на качели и развлекала как могла. Я оставляла ей ключи и со спокойным сердцем уходила на работу. Единственное, что меня беспокоило – это финансовая сторона вопроса. Было очевидно, что долго я так не протяну. Услуги няни стоили в неделю чуть больше, чем моя недельная квартплата. Конечно, Джозефинин труд того стоил – не всякий и справился бы с Лизой в ее состоянии, не говоря уже о том, чтобы с таким безграничным терпением! Но по моему бюджету был нанесен сокрушительный удар. Я почти перестала есть и считала дни до приезда мамы.
В довершение ко всему, пару раз пытался приходить к моей двери Куивин и трезвонил в нее как сумасшедший – а дверной звонок у меня не отключался… В конце концов я просто вынуждена была обратиться в полицию. Краснея, я поведала пожилому гарду, что один человек не дает мне покоя, хотя я давно уже сказала ему, что не желаю иметь с ним ничего общего. О том, что случилось на самом деле, мне было слишком стыдно говорить. Сержант выслушал меня с таким же, как Нора,человеческим сочувствием и пообещал позвонить домой этому типу и поговорить с ним, чтобы тот прекратил свои преследования. Не знаю, сделал он это или нет, но с тех пор Куивин больше не появлялся.
Через месяц – который показался мне бесконечным – приехала мама, и первое, что она сказала, увидев мое жилье, которым я так гордилась, было уже упоминавшееся мною: «Боже мой, ты живешь в чужом подвале!». Мама просто не имела ни малейшего представления, что такое начинать жизнь в новой, чужой стране, где не на кого опереться. Социализм настолько «избаловал» ее, что она, видимо, всерьез ожидала, что я уже через полгода здесь обзаведусь собственным домом и начну преподавать где-нибудь в университете. Ведь нашим принципом было «от каждого по труду, каждому – по способностям». У нее в голове не укладывалось, что может быть так, что способности твои просто никому не нужны. Ее комментарии нанесли чувствительный удар по моей и без того еще до сих пор хрупкой уверенности в своих силах. Я считала, что мне все-таки есть, чем гордиться: за полгода я смогла найти в новой стране относительно приличную работу, хорошее по меркам моей зарплаты отдельное (а это здесь такая редкость!) жилье, освоить совершенно новую для меня специальность, адаптироваться к местной жизни, в конце концов, несмотря на все препятствия, привезти сюда их … Я только еще осваивалась в роли семейного кормильца – провайдера – в роли, которую обычно в западной семье берет на себя муж/ отец, и привыкала к новым связанным с этим обязанностям. Мамины ремарки перечеркивали все мои скромные достижения на этом поприще и заставляли меня ощущать себя маленькой и никчемной.
А ведь я так старалась! Одновременно, не сходя с рабочего места, я пыталась с помощью интернета и телефона найти, где же в Дублине лечить Лизу, где она сможет пройти реабилитацию. Знакомые ирландцы очень хвалили мне свою систему здравоохранения. Я снова обратилась за советом к знакомым уже женщинам из Citizens Information Centre. Так в нашей жизни появился социальный работник Патрик Дойл.
Он возник на пороге неожиданно – пожилой человек с седыми волосами и с резкими чертами лица (потом он рассказывал, что его предки были бежавшими в Ирландию французскими гугенотами).. Выглядел он очень серьезно, и мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, что он в то же время любитель пошутить: шутил Патрик тоже с каменным выражением лица. Именно с таким лицом он рассказывал о том, как когда он молодым жил в Англии и ухаживал за своей будущей женой, то очень старался произвести на нее впечатление своей игрой во время футбольного матча. Окрыленный победой, разгоряченный, подошел он к ней после финального свистка судьи, а она только и спросила, почему зрители на трибуне кричали ему «Давай, Клевер (Shamrock)!» и почему это у него на ногах носки разного цвета…
До встречи с Патриком я вообще имела весьма слабое представление, кто такие социальные работники, и с чем их едят. Он всерьез, от души занялся нашим случаем. Он возил нас в клинику в Дан Лири – лучшую якобы реабилитационную клинику в Ирландии, где нам сказали, что такими случаями, как у Лизы, они не занимаются. «Вот если бы она не могла ходить!» – сказал врач почти мечтательно. (Господи ты боже мой, ну и пожеланьица, спасибо хотя бы за то, что она ходит!) Но и после этого Патрик не сдавался и повез нас в детскую больницу в Кромлине – самую большую в Дублине. Увиденная там разруха поразила меня. Обшарпанные стены, промокшие потолки, свисающая со стен пластами штукатурка… Даже в ельцинской России медицинские учреждения еще не выглядели настолько плачевно. Врачи тоже были совершенно ко всему безразличные. Даже компьютерную томограмму, которую в Голландии Лизе быстро сделали (хотя, по словам врачей, аппарата для этого там было два на всю 15-миллионную страну!), ирландцы делать отказались: это слишком дорого стоит, пользы от этого нет, да и в списке на очередь придется ждать пару лет. Замечательное, что и говорить, здравоохранение!
Тогда Патрик решил найти Лизе хотя бы школу – и повез нас в Сент-Майкл Хаус, учреждение для детей-инвалидов… Мама вышла оттуда в слезах. Как только мы вошли, к нам бросились обнимать и целовать нас дети с различными деформациями. Картина была действительно не для слабонервных, только мама почему-то брезговала этими детьми («через мой труп Лиза будет учиться вместе с этими дебилами!»), а у меня просто сердце разрывалось при их виде, и я гладила и целовала их в ответ без какой бы там ни было брезгливости.
Одним словом, Патрик старался изо всех сил, но особых результатов не было. Лечить Лизу оказалось просто негде. Состояние ирландского здравоохранения вовсе не было таким замечательным, как меня пытались уверить мои коллеги. Больше того, за элементарный визит с гриппом к семейному врачу-терапевту приходилось выкладывать наличными около 30 фунтов. Поставить пломбу стоило около 90 (моя квартплата составляла 72 фунта в неделю, недельные услуги Джозефины – 80). А врачи были зачастую совершенно дремучие: здесь не знали, например, элементарных вещей насчет лечения травами, которые у нас не то что врач – каждая старушка знает.
Положение усугублялось тем, что маме в Ирландии решительно не понравилось. Список ее претензий, кроме «дома-чужого подвала» включал:
А) В Ирландии «бесполезное море» – потому что здесь так холодно, что в нем нельзя купаться; здесь «ничего нет, кроме скал и мохеровых овец на них»;
Б) Ирландцы – трепачи и вообще легкомысленные люди, потому уже, например, что зимой дети у них ходят по улице с голыми коленками;
В) Ирландцы много пьют, и у них нет других развлечений в жизни, кроме пабов;
Г) Ирландцы – расисты, потому что одна полусумасшедшая бабушка говорила им на улице что-то про Африку (английского моя мама не знает) и показывала при этом пальцем на Лизу;
Д) В Ирландии правостороннее движение;
Е) В Ирландии невозможно найти в магазинах несоленое масло.
А еще она заявила, что ирландцы напоминают ей героев песни Андрея Миронова в «Бриллиантовой руке»:
«Весь покрытый зеленью,
Абсолютно весь,
Остров Невезения в океане есть
Остров Невезения в океане есть,
Весь покрытый зеленью,
Абсолютно весь.
Там живут несчастные люди-дикари,
На лицо ужасные,
Добрые внутри…» – и далее по тексту.
…Знаете что? Я согласна с Карлсоном: «если человеку мешает жить только ореховая скорлупа, попавшая в ботинок, он может считать себя счастливым!»
Каждый день я приходила с работы выжатая 150 звонками как лимон – и получала вместе с тарелкой картошки очередную порцию маминых насмешек над ирландцами и возмущения ими.
Я по собственному опыту знала, как паршиво может чувствовать себя человек в чужой стране и поэтому пыталась объяснить маме, как с этими своими чувствами бороться, чтобы жить было легче: ведь это же в твоих собственных интересах! Надо концентрироваться не на плохом, а на хорошем ( как бы немного его ни было). На том, зачем ты, собственно, здесь. Не надо зацикливаться на мелочах, обижаться следует только на вещи непростительные. И главное – если ты в этой стране временно, а не постоянно, если тебя гнетет сама общая обстановка, надо себе все время напоминать, что это не навсегда.
В первый год все тебя удивляет в новой стране, все тебе в новинку, все интересно. На второй год все то же самое, что так удивляло и занимало тебя год назад, начинает ужасно раздражать. Все кажется неправильным, все сравниваешь с тебе привычным. Если это самый первый твой опыт жизни за границей, то чаще всего именно на этом этапе «свое» начинаешь восприминать как единственно правильное. В Нидерландах я довольно быстро перестала это делать: я вовсе не говорю, что «наше» – это единственное допустимое в мире, но при всем моем уважении к «хозяевам» я хочу иметь право оставаться сама собой. Больше того: это не мы, а Запад сегодня ведет себя в планетарном масштабе так, словно его образ жизни, правила и нормы – единственно правильные для всей Земли. Это он навязывает их нам руками ельциных, дювалье, гавелов и пиночетов (а если не получается, то своими бомбами и танками!); это он лишает нас нашего образа жизни и нашей уникальности – и именно все это выдавливает людей из нашей собственной страны как зубную пасту из тюбика. Это западные «миссионеры» из всяких НПО пытаются нас учить, как нам жить в нашей собственной стране и как у нас должны проходить выборы.
Чувствуешь себя загнанным в угол: ни дома жить невозможно в соответствии со своими взглядами и убеждениями, ни бежать некуда. (Пытаться садиться на шею преданным твоей же страной кубинцам и корейцам было бы просто бессовестно, потому эти страны не в счет.) Солженицыным, Щараньским и прочим представителям ничтожного меньшинства нашего многомилионного населения хотя бы было куда бежать, раз им так не нравилось в СССР!
Ну, а потом… потом или ты к новой жизни привыкнешь и перестанешь воспринимать ее в штыки («Отчего же не жить как-нибудь?» – говаривали, помнится, гоголевские запорожцы), или же она станет совсем невыносимой для тебя, как стала для меня моя жизнь в “ons kleine kikkerlandje ”. И тогда уже время снова паковать чемоданы…
Но дело в том, что мама вовсе не хотела ждать год. Не хотела даже попробовать настроить себя так, чтобы ей же было легче – по какой-то непонятной мне причине она любила по-настоящему упиваться собственным недовольством. Я пыталась говорить себе, что это мама устала. Что ей надо отдохнуть, чем-то развлечься, выспаться. Я покупала ей билеты на знаменитый ирландский «Риверданс»; уводила Лизу погулять, но ничего не помогало. Создавалось впечталение, что мама даже намеренно ищет со мной ссоры, чтобы разрядиться. Ведь после этого можно будет позвонить домой бабушке (бедняжке было уже за 80!) и огорчить ее на целую неделю вперед рассказами о том, как я плохо с мамой обращаюсь: как мало выдаю ей денег на покупки (моей маме сколько ни выдай, она все потратит в тот же день), как скучно в Ирландии (я каждые выходные возила их по стране, накопляя при этом долг на своей кредитке – чтобы только чем-то развлечь.) За пару месяцев мама с Лизой объездили Ирландию вдоль и поперек. Лизе, наверно, было все равно, но ей просто нравился сам процесс путешествия: поезд, автобус, что угодно. Но мама… Мы приезжали в наикрасивейшие уголки острова, в Керри, в Клэр, в Донегал, в Виклоу – и нигде для нее не было в достаточной степени интересно. Как тот Волк из фильма «Мама»: «Да, это не Париж!»
Мне становилось все тяжелее. По-моему, люди в семье должны помогать друг другу в трудную минуту -как это делали мои бабушка и дедушка -, быть друг другу надежным тылом, а не стараться дотопить тонущего. Каждый день, возвращаясь домой, я чувствовала, как меня в очередной раз окунают в прорубь с головой. Казалось, мама даже не вспоминает о том, что вообще-то мы с ней здесь ради поисков Лизиного лечения. Расисты ирландцы или нет, но пока еще ни один из них не заявил нам как наша отечественная постперестроечная врачиха: «Может, это у нее вообще наследственное; ведь всякие мулаты и прочие так плохо еще изучены». Ну точно фрекен Бок из мультика про Карлсона – «будь осторожна, собака нестерильна!»…
Стресс дома начал сказываться на моей работе. Пока еще я держалась – мои статистические данные (количество принятых звонков, их длительность и пр.) оставались безукоризненными -, но my fuse was becoming shorter and shorter. Моя начальница Клодетт – не говорящая по-голландски, хотя у нас был отдел Бенилюкса, загорелая блондинка-валлонка, приезжавшая в офис вся в черной коже, на “Harley Davidson”- разбирая со мной результаты очередной недели, не нашла никакого повода для недовольства, но тем не менее сказала обиженным голосом с какой-то даже ревностью: «А за экзамен по техобслуживанию у тебя балл более высокий, чем у меня был!»
Зачем она мне это сообщила, не знаю. Если бы не сказала, я бы и не знала.
Но с тех пор мне начало казаться, что Клодетт ко мне цепляется по мелочам.
Радость от работы потухла. Мы, контрактники, выполняли всю ту же работу, что и постоянный персонал, но им в конце каждого квартала платили бонусы, а наши забирало себе агенство, которое нас в эту фирму трудоустроило и считалось нашим работодателем. Наступил такой момент, когда агенство не начислило нам зарплату в положенный день (да-да, такое бывает не только в ельцинской России! Это только в СССР ничего подобного быть не могло). Мне в этот день надо было платить за квартиру, и я закатила агенству большой скандал. Дело разрешилось чисто по-ирландски: мне одолжил нужную сумму до понедельника один из коллег, работавший не на агенство и поэтому получивший свои деньги вовремя – в присутствии свидетелей (мог бы взять расписку, раз не доверяет!). Через некоторое время я поняла, что надежды на постоянный контракт через год, которыми нас все это время манили, как кроликов- морковкой, призрачны: в фирме начали поговаривать о сокращении даже постоянного персонала. Многие коллеги уже всерьез поговаривали о возвращeнии домой в Нидерланды. Мне возвращаться было некуда- значит, пришло время начинать искать новую работу…
Маме тем временем надо было продлевать визу. Мы пошли в офис на Харкурт стрит, и тут оказалось, что продлить ее нельзя: для этого маме надо ехать обратно в Россию! Хорошо им говорить, а что нам делать с Лизой? Отпуска у меня больше не осталось, Джозефина была мне больше не по карману. Жизнь зашла в тупик, выхода из которого я не находила.
В отчаянии я позвонила Джозефине и рассказала ей, что случилось.
– Ой, как там моя Лизочка? – обрадовалась мне Джозефина как родной,- А Нора как раз сейчас в Дублине! Она уволилась из посольства и на днях уезжает в Грецию. Слушай, давай завтра вечером встретимся втроем, а?
На следующий вечер после работы я ждала их в пабе «Правда». Он только недавно открылся в Дублине. Собственно говоря, ничего советского там не было – кроме пары картин и плакатов по стенам да странных надписей на русском языке, вроде цитаты из Остапа Бендера: «Заседание продолжается!» да вводивших в заблуждение ирландских посетителей знаков: какой из туалетов здесь мужской, а какой- женский? Что это за странная буква – «Ж»?
– Привет! – воскликнула на русском языке, завидев меня, Нора. Мы заказали по лимонаду. Нора поделилась московскими новостями. Потом Джозефина – своими. У нее их было немного: она опять устроилась работать в прачечную. «Джо очень хорошо обращается со мной, и это для меня главное!»- говорила она о своем друге с таким видом, словно без него у нее бы не было бы разрешения даже дышать. Я никак не могла понять, почему у этой девушки, такой симпатичной, такой доброй, такой талантливой (она показала мне некоторые из своих аппликаций) такое низкое самомнение. Я не феминистка, но за все время после развода ни разу не пожалела, что Сонни больше не «обращается со мной хорошо». Просто я человек сама по себе, а не как приложение к кому-то.
Я вкратце поведала Норе и Джозефине о своей ситуации.
– Не знаю, что и делать теперь. Пусть едут обратно? Не хочу жить здесь без своего ребенка. Вы не знаете, как мне пришлось за Лизу бороться! Зачем мне все это без нее? Я понимаю, что чиновникам все это рассказывать бесполезно. Ну, неужели я слишком многого хочу от жизни, а? Просто чтобы моя семья была вместе… Сил нет начинать все сначала. Я ведь не Сизиф. Ведь мы даже не нашли еще Лизe врача…
– Слушай, а как вообще так случилось, что Лиза заболела? – участливо спросила Нора.
Меня прорвало. Я начала свою историю – не так урывками, как рассказывала об этом в свое время Аните. Все загнанные в подсознание воспоминания возвращались ко мне – так как было всего на одну минутку в парке с Амандиной и Тайгом, только на этот раз воспоминания неслись неудержимым потоком, вплоть до мельчайший деталей. И я сама удивилась тому, что впервые рассказываю обо всем этом словно оно было не с нами, а с кем-то посторонним. Чувств больше не осталось, все слезы были выплаканы. Но на Нору и Джозефину мой рассказ произвел большое впечатление и без них.
– Как звали того типа из министерства, с которым ты говорила? – неожиданно спросила Джозефина.
– Мистер Кейси, а что?
– Ничего… Завтра я попробую с ним поговорить.
– Ты? Но ведь ты не адвокат, Джозефина, не юрист…
– Это неважно. Все равно попробую.
– Спасибо тебе!- растроганно сказала я, не надеясь ни капли на успех. Все равно, надо же, человеку небезразлично! Это так много для меня значит после жизни в стране, где “друзья” говорят тебе: «Извини, мы ничем помочь не можем, но ты потом не забудь позвонить нам и рассказать, чем все это кончилось, ладно?”…
…Джозефина позвонила мне через неделю. Не знаю, как она это сделала, не знаю, что она говорила, но она всю неделю, оказывается, названивала тому самому мистеру Кейси и упрашивала его продлить визу моей маме. И упросила! Вот тебе и никакой не адвокат. Вот тебе и обратная сторона медали того, что законодательство в Ирландии было такое недетальное. У меня не было слов! Я не знала, как выразить ей свою благодарность.
– Да ладно тебе!- сказала в трубку Джозефина. – Мне ничего не нужно, не выдумывай. Главное – найдите Лизе хорошего доктора.
На неделе мы пошли на прием к мистеру Кейси – продлевать визу. Он оказался еще высокопарнее, чем я думала. О себе он говорил что твой Ален Делон – в третьем лице:
– Кто здесь к мистеру Кейси?
Мы вошли, он нас мягко, отечески пожурил (хотя сам был ненамного старше меня) за незнание правил (которых никто в его собственном ведомстве, кажется, толком не знал), потом доверительно поведал о том, как Джозефина смогла его переубедить. «Эта ваша подруга… ну очень настойчивая!»- с мягкой улыбкой на губах. Может быть, они из одной деревни?
Так или иначе, но случилось невероятное в ирландской практике: визу продлили на 2 месяца. В течение этих 2 месяцев, однако, ничего не изменилось: врача мы по-прежнему не нашли. Мама по-прежнему произносила свои ежевечерние анти-ирландские тирады. Как-то в парке неподалеку от нашего дома она встретилась с русскими – тем самым перебежчиком-бывшим офицером ВМФ, о котором я уже упоминала, его женой и их маленьким сынишкой, которого они родили специально для того, чтобы в Ирландии остаться (тогда еще это помогало): видимо, переданные им секреты оказались недостаточными для получения беженского статуса. Заслышав русскую речь (офицер с женой говорили со своим мальчиком, мама – с Лизой), обе стороны очень удивились. Разговорились. Сначала нашли общую точку зрения – на ирландцев. «Они действительно такие- дикари!»- посетовал офицер.-«Понятия «интеллигенция» здесь вообще не существует. Люди очень добрые, отзывчивые, но серые! У нас любой старшеклассник больше знает о европейской литературе, чем у них университетские студенты-филологи. С ними просто не о чем поговорить!»
И то правда… Например, это я сводила Конора впервые в его жизни в ирландский же театр. Театры в Ирландии на удивление хорошие, классического стиля, схожие по школе с нашими. (Не то, что голландские – экспериментальная «смесь галки с медведем и армяшки с мотоциклом», с почти непременно обязательным ритуальным раздеванием кого-нибудь на сцене.) Смотрели мы с Конором «Трамвай «Желание». Он чуть все ладони себе не отбил – так громко хлопал актерам в конце – и вернулся домой потрясенный. Так что же, спрашивается, мешало ему самому раньше туда ходить? Правильно, не было такой привычки…
Впрочем, как только речь зашла о политике, оказалось, что с моей мамой им тоже поговорить не о чем. Мама пришла домой в таком гневе, что даже ирландцы начали ей казаться симпатичными.
– Больше я в тот парк – ни ногой!- заявила она.
– А почему это ты? Пусть это он – ни ногой, раз ему не нравится!- возразила я.
– Вот, вот, видишь, ты здесь совершенной стала пофигисткой! Что чувствует твоя родная мать, тебе все равно!
А разве родной матери не все равно, что чувствую я?…
В январе после того, как мы достаточно печально отметили Новый год – я все никак не могла внутренне смириться с предстоящей разлукой!- мама увезла Лизу домой. Я горько плакала в аэропорту, а она всерьез недоумевала:
– Тебе радоваться надо! Теперь поспишь в свое удовольствие, будешь жить как хочешь…
– Нет, как раз как хочу, я и не буду жить…
– Не понимаю я тебя. Вот когда у тебя будут приличные условия для ребенка, тогда и приглашай! А то придумала – какие-то чужие подвалы…
Чего она хочет, чтобы я женила на себе какого-нибудь престарелого вора в законе?
На прощание случилось еще одно маленькое чудо: самолет из-за тумана задержался аж на 7 часов! И, как это было возможно только в Ирландии (да и то до 11 сентября), меня, у которой не было билета, работники аэропорта, увидев моего больного ребенка, пропустили вместе с Лизой и с мамой внутрь. «Только быстро!» Я сидела с ними в зале ожидания, потом довела их до самого трапа самолета.
– Только обещай мне, что хоть дома-то еще попробуешь найти ей хороших врачей!
Всю обратную дорогу я ревела. Отзывчивые ирландцы в автобусе спрашивали, чем они могут мне помочь и наперебой предлагали мне свои носовые платки. Эх, мама, мама… Какое мне дело до того, какие ирландцы на лицо – если у них такие прекрасные души?…
Когда, вернувшись из аэропорта, я увидела припаркованную у дома новенькую, с иголочки машину, которую мои домохозяева только что купили своему здровенному тунеядцу Биллу, мое терпение лопнуло. Это ведь и на мои кровно заработанные деньги! С какой же стати я должна продолжать отдавать их чужому дяде, когда у моего собственного ребенка здесь нет порядочной крыши над головой?
Надо что-то делать. Надо что-то менять. Если нельзя в Дублине найти такое жилье, где можно спокойно жить с больным ребенком, значит, надо уезжать куда-то еще. Если ее нельзя здесь лечить, то тем более. Но куда, я пока не знала. Наступил период глубокого траура…