Эпарх передал в руки куропалата Льва нераспечатанный пергамент.

— Писарь отказался взломать печать, — сказал эпарх, — но его отказ вполне понятен и объясним. Очевидно, этот робкий и осторожный человек знает о существовании закона, в соответствии с которым смертной казнью карается всякий, кто увидит секретную формулу греческого огня. И теперь я хочу объяснить ситуацию, возникшую в результате этого отказа. Объяснение и вместе с тем признание, которое мне тяжело делать, а потому я буду краток. Когда меня отправили к заключенному Нимию Никету, я прекрасно понимал, что меня ждет после вскрытия пергамента. И тем не менее моя честь, мое профессиональное достоинство, моя преданность императору и вам не позволяли мне отказаться от порученной миссии. Но случилось так, что отказ простого писаря создал непреодолимое препятствие для исполнения доверенного мне дела. Вы лучше меня знаете, что процедура допроса без писаря и без записи слов обвиняемого считается недействительной. Таким образом, у меня не было возможности допросить и получить признание этериарха Нимия Никета. А посему я не стал показывать ему документ такой степени секретности, понимая, что все равно не смогу ни снять с него подозрения, ни подтвердить их и только бесполезно принесу в жертву и его, и свою жизнь.

Куропалат взял пергамент и тут же отбросил, будто он жег ему руки.

— Вы ссылаетесь на отказ какого-то писаря, чтобы оправдать свой собственный промах, а может быть, и предательство. Слабость подобной отговорки заставляет меня усомниться как в вашем уме, так и в вашей верности. Вы не можете не знать, что писарей, постоянно работающих во Дворце, более дюжины, а вернее, четырнадцать человек и еще четверо запасных. Таким образом, завтра вы можете вернуться к заключенному и выполнить свой долг в присутствии другого писаря. Что же касается писаря, отказавшегося исполнить приказ, то он будет немедленно отстранен от работы и предан суду.

— Иными словами, вы не отказываетесь от мысли принести меня в жертву. Я не знаю причин вашей ненависти ко мне и даже не могу их себе вообразить. Быть может, они и вам до конца не ясны, так как я хорошо знаю, что при дворе не разум управляет поступками и чувствами людей. Привычка ко лжи и двуличию глубоко въелась в сознание всех тех, кто ходит по этим бесконечным коридорам и правит из кресел в своих кабинетах. Однако я, вместо того чтобы ответить на ваш вопрос, принялся комментировать ваш приказ. Так вот, теперь я отвечу вам, что считаю бессмысленной жертву, которой вы от меня требуете, и что я, верховный судья империи, буду вынужден последовать примеру простого писаря. Один раз я, исполняя свой долг судьи, уже прошел по краю пропасти, но не собираюсь рисковать жизнью во второй раз. Судьба спасла меня от падения в бездну, и у меня нет никакого желания искушать ее снова. Я понимаю, что это решение вам не понравится, что оно будет воспринято как неподчинение приказу и наказано, но я, со своей стороны, прошу вас рассматривать его как проявление малодушия в чрезвычайных обстоятельствах. А если попытаться определить одним словом все те чувства, которые я испытываю в настоящий момент, то к стыду своему вынужден признаться, что это слово, написанное большими буквами на моем бледном лбу, — «Страх». Вы не знаете, чего мне стоит признание, но я не жду от вас ни понимания, ни сочувствия, я ничего у вас не прошу. Располагайте по своему усмотрению моей должностью, только оставьте меня в покое. Я слагаю с себя все свои полномочия и регалии, снимаю пышное облачение эпарха и остаюсь перед вами совершенно беззащитным, целиком в вашей власти.

Куропалат злорадно усмехнулся и заговорил с наигранным смущением.

— Лицезрение мужчины вашего возраста и вашей комплекции, лишенного облачения, иными словами, обнаженного, не из тех, что могут доставить мне удовольствие.

— Я говорил в иносказательном смысле, но не исключено, что ваши солдаты воплотят эту риторическую фигуру в действительность и на самом деле сорвут с меня одежды, дабы подвергнуть избиению или пытке раскаленным железом. В лучшем же случае я лишусь своих пышных одежд судьи, буду облачен в простую рясу какого-нибудь монашеского ордена и сослан в монастырь в сирийской пустыне или на острове в Эгейском море, подальше от Константинополя.

— Это предложение, предположение или пожелание? Эпарх приложил руки к своим холодным, потным щекам,

как будто стыдился их бледности, выдававшей чувство страха, в котором он имел неосторожность откровенно признаться. Он подумал, что недостойно верховного судьи признаваться в таком унизительном чувстве, как страх, но знал, а вернее, догадывался, что это чувство было знакомо всем, живущим при дворе, включая и куропалата, хотя в данный момент он и предстал перед ним в обличье каменной статуи. Суровость, под маской которой в действительности скрывалась слабость, как раз и пугала эпарха больше всего, он по опыту знал, что слабые и трусливые люди способны на самые жестокие поступки.

— Вы задали мне вопрос, который поставил меня в тупик, -сказал эпарх, чтобы выиграть время. — Вы хотите знать, выражали ли мои слова предложение, предположение или пожелание. Неужели вы действительно думаете, что человек, достигший вершин судебной карьеры, занимающий высший судейский пост в империи, может высказывать предложение или, того хуже, пожелание быть отправленным в монастырь, жить вдали от столицы, от друзей, от своей работы, от власти и привилегий, которые давало ему его служебное положение, чтобы искупить вину, хотя ее и виной-то нельзя назвать? Но если вы полагаете, что мои слова содержат предположение относительно наказания, которое я, возможно, должен буду понести за то, что по счастливой случайности избежал верной смерти, то тогда вы верно поняли мое состояние души.

— Итак, допустим, что речь идет о вашем предположении, но кто вам сказал, будто предполагаемая перспектива зависит от меня? Вы знаете, что в качестве куропалата я не могу, да и не хочу, вмешиваться в отправление правосудия, которое является вашей прерогативой. Другое дело, что я могу поставить вопрос об исполнении вами ваших обязанностей, коль скоро курирую ваше ведомство среди прочих дворцовых учреждений, но, повторяю вам, я не могу, да и не хочу, никого наказывать.

— Снятие с должности — уже наказание, но я сказал вам, что готов по своей воле сложить с себя свои обязанности и тем самым освободить вас от необходимости меня наказывать, которая, как я понял, вас тяготит.

— Я оценил ваше предложение, хотя и позволил себе шутку в ваш адрес. Но мне кажется, что вы не учли одну существенную деталь. Вы говорили о неподчинении приказу, и с точки зрения сугубо административной это преступление заслуживает соответствующего наказания, меру которого судья с вашим опытом легко может установить. Но вы забыли, что в качестве куропалата я являюсь также носителем воли императора. И вот в том случае, когда я выступаю как куропалат, то есть от своего имени, ваше неподчинение приказу заслуживает простого и относительно легкого наказания, но, если я говорю от имени императора, ваше преступление обретает совсем иной масштаб, так как в этом случае вы оскорбляете уже самого императора и претендуете на другое, гораздо более суровое наказание.

Куропалат знал, что говорит вещи, которые тяжело слушать его противнику, и потому старался подбирать слова полегче, говорить так, чтобы в голосе не чувствовалась угроза. У него на руках были козырные карты, и он медленно, осторожно смаковал свою победу, как смакуют слишком острую пищу.

При этих словах куропалата у эпарха вдруг заныло под ложечкой и на какое-то мгновение его разум — такой трезвый и ясный — вдруг помрачился. Но вслед за упадком сил сразу последовало возбуждение: его бледные щеки внезапно порозовели, глаза загорелись безумным огнем.

— Чтобы говорить от имени императора, даже если вы его брат, у вас должно быть специальное разрешение. Не думаю, что вы можете безнаказанно нарушать заведенную процедуру, в таком случае вы тоже рискуете. За стенами Дворца никто не застрахован, неприкасаемых нет.

— Теперь вы мне угрожаете. И не учитываете при этом, что секрет формулы греческого огня уже сам по себе — прерогатива императора на протяжении более чем двух веков, и с того момента, как я получил задание расследовать этот случай по поручению императора, любое мое решение, любое мое слово как бы напрямую исходит от его Августейшей особы. Не думаю, что мне нужны какие-то другие разрешения и доказательства.

— Вы играете моей жизнью ради каких-то софизмов и при этом прекрасно понимаете, что греческий огонь — лишь предлог, чтобы отомстить мне, уже не знаю, за какие обиды и прегрешения. Я не ведаю, хотите ли вы отправить меня в изгнание, заточить в монастырь, подвергнуть унизительной пытке или казнить. Не знаю, какие мелкие бесы движут вашими намерениями, настраивают вас против меня, и никак не могу понять, в чем провинился перед вами, чем заслужил такую ненависть и презрение. Мое ремесло как раз и заключается в том, чтобы отделять правду от лжи, честное поведение от бесчестного, праведное от неправедного.

Я совершенно растерян, мой мозг как в тумане, и язык мой не подчиняется мне. Я признался вам в своей слабости и в своем страхе, но вы ничем не дали понять, что оценили мою искренность. Скажите же, что я должен делать, скажите сами.

— Ничего не делайте. Просто ждите, все случится само собой.

Эпарх вышел из управления куропалата с низко опущенной головой, как человек, потерпевший поражение, но про себя он бормотал, что иногда поражение важнее, чем победа. Он освободился от тяжкого бремени и шел по коридорам Дворца легко и спокойно, со счастливым сознанием человека, у которого нет никакой определенной цели. Теперь он мог позволить себе рассмотреть облицовочный мрамор на стенах: ромбы из египетского порфира, перемежающиеся зеленым фессалийским мрамором и лазуритом, в котором он впервые в жизни заметил сверкающие золотые песчинки. Сколько удовольствий прошло мимо него за все те годы, что он занимался раскрытием преступлений и заговоров, поисками компромисса между истинным правосудием и правосудием в интересах империи, что было далеко не одно и то же. На изучение свода законов Юстиниана и поправок к нему ушла его юность. Затем возникло страстное желание сделать карьеру. Несколько блестящих процессов, защита молодого стратига Иоанна Цимисхия, которому покровительствовал Никифор Фока, от позорного обвинения в пьянстве, и наконец признание его юридических талантов и назначение на должность эпарха. А теперь вот и на него была брошена тень, хотя сам он всегда держался как можно дальше от заговоров. Он пал жертвой интриг куропалата, пытавшегося убрать его со сцены с помощью гнусной ловушки, из которой он надеялся спастись, лишь отказавшись от должности. Но куропалат показался ему бешеным шакалом, остервенело жаждущим его крови. За этим исступлением должна была скрываться какая-то иная, более серьезная причина, чем ревность или даже ненависть одного придворного к другому. Может быть, готовился заговор в верхах, цели которого от него пока ускользали. Ради кого старался куропалат? Ради брата императора? Но хотя его отношения с Никифором были не совсем безоблачными, эпарх успокаивал себя тем, что Никифор покончил со всеми своими врагами, от которых хотел избавиться, сразу после восшествия на престол. Кто же тогда был заинтересован в том, чтобы его убрать? Сколько злобы и ненависти таилось в углах этих коридоров, стены которых были разукрашены драгоценным мрамором? За столько лет эпарх даже ни разу не отдыхал и теперь с горечью говорил себе, что ему приходится платить слишком дорогую цену за этот вынужденный отдых, а точнее, отстранение отдел.

Наконец эпарх добрался до своих скромных покоев, запер дверь на ключ, растянулся на голом, прохладном полу и уснул беспокойным сном.