Как только эпарх вышел из кабинета, куропалат Лев дал волю гневу, владевшему им на протяжении всей их беседы. Он все еще держал в руках нераспечатанный пергамент, и на какое-то мгновение его пальцы, как когти, сжали конверт, но он тут же ослабил хватку. Как могло случиться, что родной брат императора, по имени Лев, а по должности куропалат, оказался во власти каких-то жалких теней, слабее какого-то никчемного эпарха, фактически уже принесенного в жертву и стоящего на краю пропасти. И вот теперь он вышел из его кабинета как ни в чем не бывало, с высоко поднятой головой, крепко сидящей на плечах. Нет, отнюдь не ничтожным человеком показал себя этот эпарх, сумевший не только пройти по краю пропасти и не сорваться в нее, но и проявить твердость, отказавшись снова подвергать свою жизнь опасности. Лев упустил возможность избавиться не от соперника, нет, соперником эпарх ему не был, но от умного и авторитетного человека, блестящего судьи, рядом с которым он ощущал свое ничтожество и который, как ему казалось, его презирал. Эпарх был известен тем, что никогда не принимал участия ни в каких интригах. И куропалат знал, как высоко подобная слава могла вознести этого человека в один прекрасный и, возможно, не такой уж далекий день. И хотя он не имел никаких сведений о честолюбивых замыслах эпарха, Лев был совершенно убежден, что эпарх просто затаился в ожидании дня, когда император Никифор Фока падет жертвой роковой и страшной женщины по имени Феофано, которая сидела рядом с ним на троне, но не разделяла супружеского ложа. Феофано ненавидела Никифора или, хуже того, презирала, и никто не смог бы убедить куропалата в том, что зaпрет, наложенный патриархом, не отвечал тайным желаниям императрицы. И все-таки Феофано была недостаточно дальновидной, чтобы понимать, что, в случае падения Никифора, она скорее всего падет вместе с ним, оставив арену свободной для честолюбивых замыслов эпарха.

Эти мысли не давали куропалату покоя. Он встал со своего неудобного парадного кресла, похожего на трон, и начал ходить по кругу, словно заключенный. Жаркий, душный воздух медленно наполнял комнату, в которой за несколько мгновений до того бушевали неистовые порывы его гнева. От воздуха, горячего и плотного, у него перехватывало дыхание. Задыхаясь, Лев оперся о край стола, чтобы удержаться на ногах, как всегда, когда ощущал приближение ужасных приступов удушья, от которых его не мог излечить ни один врач. Потом медленно, едва волоча ноги, направился к шкафу, где хранились листья эвкалипта. Дым от сожженных листьев помогал ему во время мучительных приступов. И тут он заметил невесть откуда взявшегося котенка тигровой масти, который свернулся калачиком как раз под шкафом и помахивал своим крошечным хвостиком, может быть, специально для того, чтобы привлечь его внимание.

Куропалат внезапно нагнулся и, схватив зверюшку, выбросил из открытого окна. Выглянув вниз, он увидел в глубине огромного и пустого, как колодец, двора темный и неподвижный предмет, безжизненно распростертый на земле. Ему не удалось отнять жизнь у эпарха, и он отнял ее у маленького и невинного котенка.

Что это было? Ненависть? Месть? Куропалат, брат императора, человек по имени Лев, устыдился самого себя за то, что убил эту беззащитную и ни в чем не повинную тварь. Он вспомнил, что тот же врач, который прописал ему вдыхать дым листьев эвкалипта, посоветовал держаться подальше от собак и кошек, тоже способных вызывать у него приступы удушья. Значит, он искал оправдание поступку, за который ему было стыдно перед самим собой? Что плохого было в попытке оправдаться? Это лишь доказывало, что, живя при дворе, он не до конца потерял совесть. Он уже не помнил, где это вычитал, но какой-то античный мудрец советовал любить самого себя или, по крайней мере, уважать. Он никогда не любил себя и, по правде говоря, не уважал. Если он смотрел на себя со стороны, чего обычно старался не делать, то испытывал лишь презрение. Он презирал в себе все: цинизм, высокомерие, спесь, хитрость, зависть, вероломство, стремление к власти, сребролюбие и жестокость, с которой уничтожал не только своих противников, но нередко даже тех, кого считал красивее или умнее себя. Сколько преступлений совершил он за свое долгое пребывание при дворе? Лучше не вспоминать, говорил себе куропалат. Только что он убил невинного котенка и был вынужден признать, что испытал ни с чем не сравнимое наслаждение, представляя себе ужас и страдания бедной зверюшки за те несколько секунд, что она стремительно падала в пустоту, прежде чем разбиться насмерть. Для полноты удовольствия куропалату, конечно, не хватало увидеть вблизи расплющенный и окровавленный трупик на камнях внутреннего дворика. Но то была лишь мечта, так как он вовсе не хотел, чтобы его кто-нибудь увидел рядом с дохлым котенком, как убийца, который боится быть застигнутым рядом с телом жертвы. Куропалат представил себе на мгновение, что там, внизу, во дворе, распластанный на камнях, лежит эпарх, истекающий кровью, с широко открытыми глазами, в которых навсегда застыл ужас падения в бездну. И вот вместо этого эпарх избежал ловушки. Избежал? Последнее слово еще не было произнесено.

Забыв об осторожности, куропалат внезапно выскочил из комнаты и сбежал по ступенькам во двор. Раз уж он совершил преступление своими собственными руками, зачем лишать себя упоительного зрелища физического страдания и крови? Не раз он спрашивал себя, было ли это его влечение к крови патологическим или оно диктовалось чувством сострадания? И что он при этом испытывает: извращенное удовольствие или сочувствие? Но куропалат не мог ответить на этот вопрос.

Пробежав первые два пролета длинной мраморной лестницы, куропалат остановился, охваченный внезапным приступом удушья и постоянно мучившими его сомнениями. Сколько раз он присутствовал при пытках заключенных, и сколько раз у него перехватывало при этом дыхание, но он никогда не мог разобраться, было ли это от жалости к жертвам или он просто испытывал острое удовольствие от кровавого зрелища: истерзанная плоть, глаза, вылезшие из орбит, раскаленное железо, входившее в тело, шипя и потрескивая. Во Дворце был один жестокий сириец, который выкалывал глаза заключенным просто пальцем, даже не пользуясь железной ложкой. После очередного ослепления сириец с довольным видом озирался по сторонам, как будто ждал аплодисментов за свое искусство. Какой ужас и какое наслаждение, какие глубокие и сложные чувства испытывал Лев в подобных случаях!

Погруженный в свои мысли, он даже не заметил, как оказался под главной аркой, откуда уже был виден весь двор. До тушки разбившегося котенка оставалось всего лишь несколько шагов. Он огляделся по сторонам. Двор, до краев наполненный неподвижным и отупляющим полуденным зноем, был совершенно пуст и безлюден. Он подкрался к котенку, нагнулся и, пытаясь собрать его останки, погрузил руки в кровавое месиво. И вдруг Лев расплакался, как это уже случалось с ним при виде пыток. Но во время пыток он сдерживал слезы до тех пор, пока не уединялся в свои покои, подальше от любопытных глаз чиновников и вельмож. Слезы тоже доставляли ему тайное удовольствие, и, даже более того, именно слезы были высшим моментом наслаждения, когда он, закрыв глаза, представлял себе, что сам испытывает все те чудесные мучения, при которых только что присутствовал.

Теперь он спрашивал себя, куда бы закопать дохлого котенка, которого держал на вытянутых руках, чтобы не испачкать кровью одежду. Оглядевшись по сторонам, он двинулся к пышному кусту, заросли которого горели красным багрянцем посреди двора. Носком туфли куропалат раскопал маленькую ямку в мягкой, недавно разрыхленной земле, положил туда бедное растерзанное тельце и вновь забросал землей. Кровь — лучшее удобрение, сказал себе куропалат и направился к главной арке, где, вымыв окровавленные руки в маленьком фонтанчике, начал вновь подниматься по лестнице.

Как и следовало ожидать, запечатанный пергамент с секретной формулой греческого огня исчез со стола, где он его оставил. Куропалат застыл на пороге, не спуская глаз с пустого места. Он снова почувствовал приступ удушья, все поплыло у него перед глазами и как бы заволоклось туманом. Пробыв несколько мгновений в полной прострации, куропалат заставил себя сосредоточиться. Он рассудил, что похитить пергамент мог лишь тот, кто знал, что пергамент находится здесь, и опознал его по печатям. Только два человека, кроме императора, знали об этом: эпарх и писарь. Значит, похитителем мог быть только эпарх или его посланец, так как писарь уже сидел в тюрьме. Этот ловкий ход, который Лев без колебаний приписал эпарху, мог иметь две цели: во-первых, удостовериться, что после несостоявшегося допроса пергамент был все еще запечатан, и, во-вторых, поставить в очень трудное положение потерпевшего, то есть того, кто позволил украсть у себя секретный документ. Куропалат размышлял, стоит ли ему заявить о пропаже, обвинив в ней своего противника, который ухитрился вернуть ему пергамент нераспечатанным. Но кому об этом заявить? Эпарх все еще оставался верховным судьей, и любое заявление подобного рода должно было лечь к нему на стол. Значит, он мог обратиться только к императору. Но эпарх, разумеется, и под пыткой отрицал бы факт кражи. А как поступит Никифор со своим братом, который, получив в свое распоряжение сверхсекретный документ, содержащий главную военную тайну империи, потерял его в тот же день? Конечно, в этом случае настоящим виновником в глазах императора станет именно он, Лев, его брат и доверенное лицо. А Никифор Фока был не из тех людей, которые поддаются родственным чувствам. Если бы он решил, что Лев заслуживает смертной казни, то без колебаний отдал бы его в руки закона, как всякого другого. И кроме того, как теперь вспомнил куропалат, во время их последней беседы, сразу после убийства оружейного мастера и похищения пергамента, Никифор откровенно его предупредил, что, если он будет виноват, положение брата императора не спасет его от смертной казни.

Куропалат не знал, что ему делать. Рассказать обо всем императору? Но как заставить его поверить в историю с котенком, такую странную и по сути постыдную. Иметь на руках документ особой секретности и оставить его без присмотра из-за какого-то дохлого котенка во дворе — в этот факт было трудно поверить, но еще труднее было о нем рассказать. Если император не поверит в кражу документа, то подумает, что сам куропалат и завладел секретной формулой. В любом случае он знал, что Никифор его не простит.

Они как будто поменялись местами с эпархом. Давно ли его противник стоял здесь перед ним, бледный и дрожащий, сумевший избежать смерти, но не бесчестия. Теперь ему предстояли беспокойные дни и бессонные ночи из-за этого его нелепого влечения к крови. Как ему вести себя с эпархом, что ему говорить? И эпарх ли украл у него пергамент? Почему он в этом так уверен? Если Лев решит вновь встретиться с эпархом, следует ли ему сообщить о пропаже или сделать вид, будто ничего не произошло?