Старый рыбацкий баркас стоял на якоре в открытом море вблизи порта Буколеон, и, хотя сезон выдался удачный, спрос на свежую и соленую рыбу был большой и трюмы рыбацких судов, прибывавших сюда, ежедневно опустошались, этот баркас круглосуточно оставался на месте. В городе кто-то распустил слух, будто на борту баркаса держат больного чумой, и потому рыбаки, боясь заразы, старались держаться от него подальше. На палубе баркаса иногда появлялись две человеческие фигуры. Каждый день с него спускали на воду маленькую лодку, чтобы пополнить запасы воды и провианта, но поговаривали, что кроме этого для обитателей баркаса закупали самые лучшие вина и дорогие благовония. Какой-то рыбак, проплывавший однажды мимо баркаса, клялся, что сам видел на его борту пурпурную накидку. Всем было известно, что пурпурный цвет — цвет императорской семьи, и никаких исключений не допускается, но все знали, что венецианские и генуэзские торговцы ведут с византийцами бойкую торговлю этим товаром. Быть может, баркас использовался как перевалочный пункт в незаконных торговых сделках? Пурпурная накидка на его борту разжигала любопытство многих. И вот — не без содействия некоторых высоких персон, причастных ко всяким интригам и заговорам, — по городу поползли слухи и предположения, рождались новые легенды о каких-то тайных свиданиях. Причем у всех на уме было одно имя, которое никто не осмеливался произнести громко, но не из уважения, а из страха.

Была очень холодная ночь, и по Мраморному морю ветер гнал высокие волны. Лодка с гребцом и пассажиром отчалила в темноте от одной из дальних пристаней порта Буколеон и, борясь с непогодой, подплыла к баркасу, с которого свешивалась веревочная лестница. Женская фигура в черном как ночь плаще взобралась по лестнице наверх, а гребец отогнал лодку назад в порт. Поднявшуюся на палубу женщину встретил мужчина в рыбацкой одежде; он молча помог ей спуститься по лесенке в трюм. Впрочем, вид этой женщины не располагал к разговорам: горделивая осанка была заметна даже несмотря на то, что плащ окутывал ее всю и из-под капюшона виднелись одни лишь горевшие, как у ночной птицы, глаза. В трюме мужчина пропустил гостью в маленькую освещенную каюту. Едва он прикрыл за собой дверь, как женщина откинула капюшон и сбросила плащ: это была Феофано. Рыбак, которым оказался Цимисхий, схватил ее в объятия и стал осыпать поцелуями, слегка покусывая.

Снаружи на палубе в беспорядке валялись старые рыбацкие сети, канаты и плетеные корзины для рыбы, зато каюта была убрана с необычайной роскошью. Ее стенки были обиты драгоценными шелками, свет лился из позолоченных ламп, бронзовые жаровни согревали воздух, палисандрового дерева пол покрывали восточные ковры с изображениями ослепительно ярких павлинов, а посредине стояло бронзовое позолоченное ложе с шелковыми простынями и подушками и с парчовыми покрывалами. Альков был маленький, но рассчитанный на людей с изысканным, утонченным вкусом.

Чтобы добираться до баркаса, Цимисхию приходилось покидать свой Халкидон и переправляться через Босфор, Феофано же с одним из своих верных евнухов приплывала на лодке из Буколеона, куда она попадала через тайный ход, соединявший порт с Дворцом Дафни. Это она распустила слух, будто на судне держат человека, заболевшего чумой, чтобы отпугнуть от него любопытных.

Сбросив на пол свой темный плащ, Феофано предстала перед Цимисхием в сверкающей шелковой тунике, и он стал медленно расстегивать ее золотые пряжки. Когда Цимисхий прижал Феофано к себе и повлек к ложу, она неожиданно и резко забилась у него в руках, как тигрица, попавшая в капкан. Любовь Цимисхия и Феофано была похожа на борьбу двух диких зверей: они с визгом и воплями кусали и царапали друг друга, а утолив первую страсть, продолжали ласкать самые потаенные местечки, сплетая ноги и придумывая все новые замысловатые любовные игры, пока, окончательно обессилев, не растягивались на постели. Лишь после этого они начинали делиться своими смелыми планами и серьезными опасениями.

— После возвращения Никифора в Константинополь, -сказала Феофано, — мне снова приходится проводить ночи в этом катафалке с балдахином, который стоит в императорском покое, а мой дикий кабан укладывается спать на полу. Заворачивается в старый плащ, доставшийся ему от покойного дядюшки Михаила Малеиноса — монаха, почитаемого чуть ли не святым, и устраивается на жесткошерстной шкуре дикого осла — такое ложе счел бы недостойным для себя даже какой-нибудь кипрский купчишка. И это Никифор, монарх величайшей на земле империи, человек, ставший в силу политических соображений моим супругом. По ночам он так храпит, что я просыпаюсь и уже не могу уснуть снова. Я велела поставить возле кровати корзину с яблоками, и, когда он будит меня своим храпом, я швыряю яблоки ему в голову до тех пор, пока он не замолчит.

— Никифор хитер и умен, во время военных действий в Киликии и в Сирии я провел рядом с ним не один месяц и хорошо его изучил. Я видел его всяким — терпеливым и несдержанным, спокойным и в приступе внезапного гнева. Тебе не следует провоцировать Никифора. Это опасная игра — вырывать мужа из объятий его мистических сновидений.

— Ты сказал: хитер и умен, но забыл, что он еще жесток и мстителен. Я тоже хорошо его знаю. Весь мир для него делится на союзников и врагов, и с врагами он всегда беспощаден. Несмотря на корону и на всякие навязчивые религиозные идеи, он был и остается солдатом, и человеческая жизнь для него не дороже комариной.

— Потому-то я и прошу тебя быть как можно осторожней.

— Его не так уж беспокоят мои злые выходки: они вносят хоть какое-то разнообразие в его жизнь. Боюсь только, как бы он не узнал о наших встречах. Не исключено, что какой-нибудь усердный соглядатай уже донес ему обо всем. Таким образом, мы перешли в число его врагов, и при первом же удобном случае он безжалостно с нами расправится.

— Если уж на то пошло, пусть убивает меня, — сказал Цимисхий, — на тебя же он вряд ли поднимет меч. Он знает, что популярность его падает, и ему приходится быть особенно осмотрительным в своих действиях.

— Если он убьет тебя, зачем жить мне? Правда, тяги к самоубийству у меня нет, но достаточно ему пальцем пошевельнуть, как сразу же найдется сотня желающих отправить меня на тот свет. Единственная роскошь, о которой я мечтаю: если я останусь без тебя, пусть убьет меня кто-нибудь другой, чтобы мне не пришлось пачкать руки собственной кровью. — Феофано посмотрела в глаза Цимисхию. — Ты слышал, что я тебе сказала?

Цимисхий закрыл ей рот долгим поцелуем и погладил ее по лицу:

— Быть может, мы слишком драматизируем ситуацию и ведем себя так, словно нас уже преследуют или даже приговорили к смертной казни, а всего-то и нужно — постоянно быть начеку.

Феофано передернуло:

— Я не согласна. По-моему, если мы хотим спастись, надо действовать. Нам нельзя ждать, когда нас заманят в капкан, словно двух крыс. Ты опытный стратиг, и тебе ли не знать, что, когда на тебя готовится нападение, надо самому переходить в атаку. Разве не так?

— Но пока нет непосредственной угрозы, нам лучше сохранять мир. Ты должна меня понять, всю свою жизнь я провел на войне, и теперь, когда мы можем быть вместе, я хочу наслаждаться каждым мгновением любви, я хочу ласкать тебя, хочу мечтать, хочу думать только о тебе, смотреть на тебя, чтобы запечатлеть твой образ в памяти и мысленно видеть тебя, когда нам приходится разлучаться и я ворочаюсь без сна в своей постели. Ты — самая блестящая моя победа, ни одно выигранное мною сражение не стоит волоска с твоей головы.

Феофано улыбнулась одними уголками губ, и на мгновение показалось, что она обезоружена словами Цимисхия, но сразу же в ее глазах блеснул странный холодный свет, а сквозь растянутые губы вырвались свистящие, как удары хлыста, слова:

— Я чувствую опасность, постоянно нависающую над нами, я живу во Дворце рядом с Никифором и знаю, что над нашими головами сгущаются грозовые тучи. На войне ты угадываешь намерения врага, но при дворе византийского императора мое чутье острее твоего.

Цимисхий посмотрел на нее удивленно и встревоженно:

— Тогда скажи, что нам делать.

— А я уже сказала: если противник угрожает тебе, нужно первому идти в наступление. Никифор что-то замышляет против нас.

— Но Никифор — император, нельзя нападать на него безнаказанно, как на любого другого врага.

— Ты прав, безнаказанно нападать нельзя, — Феофано сделала короткую паузу, — но чтобы избавиться от опасности, нам остается избавиться только от него самого.

Цимисхий обомлел. Мысль об убийстве Никифора была для него совершенно недопустимой; он понимал, что затея эта безумна, чудовищна и бессмысленна. Но Феофано, заметившая его растерянность, не унималась:

— Может, ты забыл, что второй человек в империи после Никифора — ты?

— И что из этого следует?

— А то, что армия с восторгом провозгласит тебя императором и весь народ будет на твоей стороне. Народ больше не любит Никифора из-за постоянных войн и тяжких поборов, которые ложатся на плечи торговцев и ремесленников, вынужденных оплачивать эти его войны. Во время последних игр на ипподроме в императорскую ложу летели камни, нас осыпали оскорблениями. С тех пор Никифор не осмеливается выходить к народу и, пользуясь любым поводом, покидает Константинополь.

Цимисхий закрыл глаза и попытался представить себя восседающим на троне рядом с Феофано. Но эту великолепную картину портила в его воображении кровь, ручьями стекавшая с трона: она заливала сверкающие мраморные полы, проникая во все уголки Дворца, площадей, парков. И вдруг, как бы прозрев, Цимисхий встрепенулся:

— Нет, я никогда не смогу убить Никифора. Я всем обязан ему, его урокам, его протекции и даже его привязанности ко мне.

— Но он прогнал тебя с берегов Дуная, где ты ежедневно рисковал жизнью в сражениях с варварами, прогнал, чтобы вся слава досталась только ему. И я думаю, что именно от него исходит слух, будто ты напиваешься, чтобы взбодрить себя перед битвой. Никифор знал, что с помощью греческого огня скифы будут разбиты, вот почему он предпринял столь далекое путешествие и остался один, когда победа была уже предрешена. Но, несмотря на все это, он вернулся оттуда чуть ли не тайком, вступил в Константинополь на рассвете, когда улицы были еще пустынны, и заперся в своих покоях, даже не показавшись народу. Раньше, когда он возвращался с победой, толпа встречала его восторженно, а теперь ему приходится спасаться от оскорблений и града камней. Никифор стал подозрительным, он подозревает всех, всюду ему мерещатся враги, и по ночам он запирает дверь на ключ, а окна нашей комнаты — на засов, и я оказываюсь в положении пленницы. Он не притрагивается ни к еде, ни к питью, прежде чем их не попробует специально назначенный им человек; по его повелению обыскивают каждого, кто просит его об аудиенции, чем он ставит себя в смешное положение и унижает дипломатов и правителей провинций, прибывающих с докладами о состоянии дел на границах. Он велит обыскивать даже монахов, которые после многонедельного пути приходят в Константинополь, чтобы изложить императору свои просьбы. И как, по-твоему, будучи в таком состоянии, ой может принять известие о наших с тобой тайных встречах?

— Какое известие? — спросил Цимисхий встревоженно. — Ты действительно считаешь, что ему уже обо всем донесли? Кто может о нас знать?

— Не стоит заблуждаться, ведь при дворе все знают обо всех, а если и не знают, то придумают. Вот уже несколько дней Никифор пребывает в мрачном настроении и почти не разговаривает со мной.

— Возможно, ты права, но все мое существо восстает против мысли о его убийстве. Да если бы я даже и убедил себя в необходимости этого шага, вся высшая дворцовая бюрократия вместе с куропалатом выступит на его стороне.

— Куропалата нам нечего больше бояться. Я давно собиралась свести с ним счеты, и наконец мне удалось обрядить его в рясу и отправить в один из дальних монастырей, откуда ему вряд ли доведется выйти на своих ногах. Этериарх Нимий Никет и эпарх устранены с согласия самого Никифора. Нимий Никет ослеплен, а эпарх, втайне помышлявший о троне, пойман с поличным: при нем обнаружен пергамент с секретной формулой, выкраденный из оружейной мастерской, и в соответствии с законом он понес заслуженную кару.

— Никифор не заступился за собственного брата?

— К счастью, они не любили друг друга. Последнее время Никифор часто жаловался мне, что куропалат не желал признавать его власти и преклонять колени перед троном. Хотя нм и удавалось скрывать свои истинные чувства, в душе они ненавидели друг друга, потому-то Никифор и пальцем не пошевелил, чтобы помочь брату, и даже благосклонно принял мое требование наказать куропалата за оскорбление, которое он нанес мне публично во время одного из пиров.

Цимисхий встал с ложа и начал одеваться.

— Я не могу решиться так сразу, — сказал он. — Мне надо подумать. В голове у меня все смешалось. Даже у себя в Халкидоне я чувствую, что над Дворцом носятся те самые разбойные ветры, которые засыпали пылью глаза наших солдат и из-за которых мы проиграли важные сражения. Прежде чем перейти к действиям, я должен чувствовать в себе уверенность. Пока же ее нет, у меня связаны руки, я не могу даже отличить правую от левой, а глаза словно запорошены пылью. Как видишь, я откровенно признаюсь тебе в своих слабостях, по, если мне удастся их одолеть, действовать я буду без угрызений совести и раскаяния, в этом ты можешь не сомневаться.

Феофано повисла у него на шее и, целуя, укусила Цимисхия в губы. Потом надела свою шелковую тунику и грубый плащ.

Внизу у борта баркаса в маленькой весельной лодке ее уже ждал окоченевший от холода евнух, чтобы доставить обратно, к потайному ходу, ведущему во Дворец Дафни.