Мне захотелось предстать перед Пенелопой все в том же нищенском рубище, в котором я вошел в свой дом и взял в руки орудие мести. Пенелопа спустилась по лестнице, величественно приветствовав меня легким кивком. Что же это, подумал я, Эвриклея ничего ей не сказала? Нет, не понять мне высокомерной повадки, ледяного взгляда царицы, словно расправа над женихами не принесла ей радости долгожданного освобождения, а лишь раздосадовала и даже оскорбила ее. Она села перед очагом напротив меня, не проронив ни слова.
На помощь мне из глубины зала пришел Телемах и обратился к матери со словами сурового упрека:
— О моя печальная мать с бесчувственным сердцем, почему ты не обнимешь отца, вернувшегося после стольких лет на родину и с великой опасностью для жизни сумевшего освободить наш дом, зачумленный женихами? Что тревожит твою душу? Почему ты молчишь? Тебе нечего сказать своему супругу? Почему ты нн о чем его не спрашиваешь? Он смиренно решил предстать перед тобой в отрепьях нищего и теперь вымаливает у тебя хоть улыбку, хоть одно ласковое слово. Ни слезинки не вижу я в твоих глазах, ни единое слово не сорвалось с твоих уст.
— Среди тысячи мужчин, — отвечала Пенелопа, — я узнала бы Одиссея даже через сто лет. Но этот незнакомец — нищий ли он, или отпрыск славного рода — всего лишь подобие Одиссея, притворщик, с помощью лжи проникший в наш дом. Он был тебе прекрасным союзником в борьбе с женихами, и теперь ты многим обязан ему, но не можешь же ты отдать ему в награду свою мать, как какой-то меновой товар. Отнесись с уважением к моим чувствам, Телемах, и позволь мне самой решать, кто это — самозванец или человек, с лица которого прошедшие годы стерли черты Одиссея до такой степени, что я больше не узнаю его. Но если война и долгие странствия на обратном пути так глубоко его изменили, тогда пусть будут прокляты и эта война, и эти странствия. Телемаха возмутили слова матери.
— Неужели, если ты не узнаешь его в лицо, тебе ничего не говорит твое сердце?
— Не забывай, Телемах, что ты был совсем маленьким, когда твой отец отправился на Троянскую войну, и потому ты с такой легкостью поддался обману, который замыслил этот незнакомец. Но я в день его отъезда была женщиной, а не девочкой, так что позволь уж мне решать, он это или не он, и постарайся не бросать мне столь бессмысленных упреков.
При этих словах Пенелопы я почувствовал, как леденеет мое сердце. Итак, Пенелопа не узнает меня и упрекает Телемаха в том, что он хочет превратить ее в меновой товар. А я, по ее мнению, самозванец. За что боги так ополчились против меня и изгнали из сердца Пенелопы? Должен сказать, что лишь в одном она права — когда проклинает войну и мой слишком затянувшийся обратный путь.
— Душа моя, — сказал я ей, — целых двадцать лет мечтал я об этом дне. О тебе я думал у стен Трои, когда на ахейское войско опускалась темнота; о тебе я всегда говорил с моими соратниками, о тебе я с любовью вспоминал всякий раз, отправляясь на опасную вылазку. К тебе устремлялись мои мысли, когда буря швыряла мое судно во враждебных водах или когда кровожадный Полифем заточил нас в своей пещере и сгубил моих лучших товарищей. А теперь, когда я освободил дом от всех женихов, ты смотришь на меня как на чужеземца, советуешь мне покинуть остров и родной дом. Многие годы я слушал твой голос в блестящей раковине, которую яростная волна вырвала у меня из рук во время кораблекрушения, так что же, вместе с раковиной я потерял и свою жену?
Когда я произносил эти слова, мне опять не удалось сдержать предательских слез, покатившихся по моим щекам.
— Вот доказательство того, что этот бродяга — не Одиссей, — воскликнула Пенелопа, обращаясь к Телемаху. — Одиссей был тверд сердцем, и я никогда не видела на его глазах слез, даже тогда, когда он прощался со мной, поднимаясь на корабль, чтобы плыть к Трое с другими ахейцами. Слезы не подобают Одиссею: за всю нашу совместную жизнь я не видела его плачущим ни от радости, ни от горя. Мужчина, бесстыдно проливающий слезы перед женщиной, не может быть Одиссеем. Пусть этот человек отправляется искать свою судьбу в других местах. Ты, Телемах, дай ему тунику и шерстяной хитон, а скоро будут готовы и его сандалии. И позаботься о том, чтобы его вознаградили за доблесть, которую он проявил, помогая тебе покончить с ненавистными женихами и отвоевать свое царство. Помни также, что вознаграждение должно быть щедрым. А если этот чужеземец захочет отдохнуть здесь как наш гость, прими его радушно, пусть он получит место за нашим столом и постель в нашем доме.
Так я и знал, что эти неожиданные и неуместные слезы обязательно опозорят и унизят меня. Слезы не подобают Одиссею, сказала Пенелопа, и разве она была не права? Эта предательская слабость преследует меня с тех пор, как я высадился на своем острове. И вот после того, как я уничтожил женихов, одолев все тяготы и опасности, мне самому нанесли поражение слезы.
— Возможно, эти пропитанные кровью нищенские отрепья искажают мой облик, — сказал я Пенелопе, — пора, видно, надеть мне тунику и хитон, которые ты мне великодушно подарила. Пусть старая няня Эвриклея омоет и умастит мое тело, чтобы я стал достойным твоего гостеприимства. Смею ли я сесть за твой стол в этих лохмотьях, которые помогли мне обмануть тех, кто силой захватил мой дом и отнял у меня власть, но которые, увы, обманули и мою супругу?
— Я приказала швеям сшить одежду, достойную нашего гостя, — сказала Пенелопа, обращаясь к Телемаху, — но нм еще понадобится некоторое время, чтобы закончить работу.
И тут вновь заговорил Телемах:
— Прошу тебя, о моя мать, предложить нашему гостю, которого я считаю своим отцом, одежды Одиссея, которые ты хранишь в глубоком сундуке в верхних покоях. Хоть ты и не признаешь в нашем госте своего мужа, позволь мне принять это решение, всю ответственность за которое я беру на себя. Моя воля такова: пусть наш гость наденет одежды Одиссея, которые тщательно хранились как память о нем в надежде на его возвращение. Я утверждаю, что мой отец Одиссей вернулся и с честью может носить платье, сохранившееся с давних времен.
— Подчиняюсь твоей воле, — ответила Пенелопа, — хотя мне тяжело прикасаться к одеждам Одиссея ради того, чтобы этот бродяга мог, как ты наивно полагаешь, принять облик царя Итаки. Я сама пойду и открою сундук ключом, который тщательно берегла все эти годы, но платье Одиссея не поможет убедить меня в том, что претензии этого человека обоснованны. А пока пусть гость приготовится, смоет со своего тела грязь и кровь, прежде чем надеть драгоценные одежды царя Итаки.
Старая няня Эвриклея отвела меня в один из уголков большого зала и, усадив на скамью, опытной рукой обмыла мое тело мягкой губкой, смоченной в горячей воде и огуречном настое, а под конец умастила меня прозрачнейшим оливковым маслом, старательно массируя руки и ноги, чтобы они стали блестящими и гладкими. Старуха делала все это молча, а я не хотел задавать ей во время омовения никаких вопросов. Я вошел в свой собственный дом неузнанным, теперь же Пенелопа сделала меня и вовсе ему чужим, и хотя подлинный Одиссей был у нее перед глазами, она гонялась за какой-то тенью. Да, я стал унылой тенью человека, злоключениям которою, как видно, не будет конца. Без признания Пенелопы я становлюсь нищим, которым раньше только прикидывался, жертвой своего притворства. В какое же ничтожество я превратился! Выходит, я все еще Никто, как назвал себя Полифему? Но я же не в пещере циклопа, я — у себя на родине, в своем царстве, перед Пенелопой, которая смотрит на меня так отчужденно.
Наконец две служанки принесли белую льняную тунику и пурпурный хитон с серебристыми узорами. Я с трудом натянул тунику, которая стала узка в плечах, да и вообще была мне мала, постарался прикрыть слишком тесную тунику пурпурным хитоном и робко предстал перед Пенелопой, из-за упрямства которой мне самому приходится сомневаться, что я — это я.