«Сначала этика, потом наука». Чья-то рука вывела красным спреем эту сентенцию на фасаде дома, в котором я живу. Может, она предназначена мне? Соседи по дому у меня люди очень любезные — «здравствуйте» и «до свидания», — и, безусловно, их мало интересует как этика, так и наука. Дорогой обойщик на первом этаже, функционер туринского банка «Сан-Паоло» и одинокий фотограф на втором, а на третьем мы с Клариссой.

Кому бы надпись ни предназначалась (может быть, просто прохожим), я никак не пойму, что нового неизвестный уличный философ хотел сообщить своим случайным читателям, провозглашая элементарное превосходство этики над наукой. Эта сентенция и программа, безусловно, имеет широкие перспективы, и, будучи применена на деле, могла бы многое изменить в мире. Начать хотя бы с того, что в 1945 году Трумэн не сбросил бы две атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки (триста тысяч погибших). Сначала этика, потом атомная бомба. Нет, дорогой Трумэн, ни такое «сначала», ни такое «потом» никого не устраивает. Потом умер и сам Трумэн, как и жители двух японских городов, и я не пожелаю ему встретиться на том свете с японцами, погибшими в Хиросиме и Нагасаки.

Остается подумать: если надпись предназначена моей персоне, что это — констатация, предупреждение, призыв или вызов? Может, я должен чувствовать свою вину, изменив этике в пользу адюльтера? Но единственный в мире человек, который может упрекнуть меня, — не какой-то неизвестный уличный философ, а Кларисса. А ей и в голову не придет обвинять меня, поскольку она тоже виновна с точки зрения этики. То, что этика должна идти впереди науки, меня очень мало трогает, потому что отношения с наукой у меня чисто случайные и поверхностные, если не считать урбанистику, но разве следует причислять к науке мою креативную и парадоксальную урбанистику?

Кларисса хорошо знает, что этика не является целью ни для меня, ни для нее. Она спокойно прикинулась, будто вовсе не видела надписи, выведенной на стене нашего дома красной краской и заглавными буквами.

После того, как я сказал: ладно, на следующей неделе я отвезу тебя в Страсбург, и полетим туда на самолете, хотя я предпочел бы, чтобы ты поехала со мной на трехдневный конгресс, как я тебе обещал раньше, — Кларисса не вспоминала больше ни о Страсбурге, ни о маленькой гостинице напротив собора. Ясно, что она хотела подвергнуть меня только виртуальному наказанию.

Этот призыв к торжеству этики воскресил в каком-то тайнике моей памяти один факт, усиливший искреннее, но поверхностное восхищение, с которым я всегда относился к Клариссе. У ее родителей была вилла в окрестностях Дженцано, где мы с ней обычно проводили выходные, а также лето и десять дней на Рождество. Там мы подружились с их старой немецкой овчаркой, которая очень радовалась каждому нашему приезду. С некоторых пор мы заметили, что она очень сдала: ходила приволакивая задние ноги, и родители Клариссы говорили, что собака старая и больная, но им не хватает смелости по совету ветеринара усыпить ее. В одну из суббот мы нашли собаку, пришедшую умирать к порогу дома. Она не шевелилась, не могла подняться, только вздрагивала и хрипела.

— Бедняжка умирает, — сказали родители Клариссы.

Все молча смотрели на бедную собаку, пришедшую умирать прямо на глазах у своих хозяев. Мы с Клариссой безмолвно наблюдали мучительную агонию бедного животного, к которому были так привязаны. Мне было больно и неловко смотреть на нее и нетерпелось поскорее спрятаться от этого душераздирающего зрелища. Но Кларисса вдруг подошла к собаке и наклонилась, чтобы погладить ее по голове. Какой жест милосердия перед лицом смерти! Собака слегка пошевелилась, словно хотела в знак благодарности приподнять голову.

Этот жалостливый и гуманный жест я буду помнить всегда, в нем одна из причин, по которой я восхищаюсь Клариссой и люблю ее. Кто знает, может, и об этой этике говорит надпись на стене нашего дома.