Вчера к вечеру я пошла к Занделю и увидела на лифте объявление «Не работает» — как в моем сне. Я не придала никакого особого значения этому безусловно случайному совпадению. Поднялась пешком, ступенька за ступенькой, хорошо ощущая силу земного притяжения: все-таки пятьдесят четыре килограмма.

Зандель встретил меня, как обычно, легким поцелуем в губы, потом мы устроились в двух креслицах в маленькой гостиной.

— Наконец-то ты выздоровел. Знаешь, мы боялись за твое здоровье.

— Я чувствую себя хорошо, но не выздоровел. Ощущаешь разницу?

— Ты хочешь сказать, что у тебя болезнь, которую глазом не увидишь?

— Одна из худших.

— Меня это должно беспокоить?

— Скажу через несколько дней, после визита к гематологу. В Нью-Йорке меня лечили так, что загубили мою кровь.

— Такое ужасное лечение?

— Ты помнишь, что такое Чернобыль? Еще какое-то время я по крайней мере должен держаться подальше от детей и от беременных женщин. Я радиоактивен.

Услышав слово «Чернобыль», я испугалась и ничего больше не спросила. Зандель подошел, сел на подлокотник моего кресла и обнял меня. Затем последовало много коротеньких поцелуев, много полных любви слов. Мы не собирались заниматься любовью. Я была потрясена, но не хотела, чтобы он это заметил, и темой нашего разговора стал Нью-Йорк.

— Болезнь в Нью-Йорке, не говоря уже о ценах, лишает тебя связи с городом. Город, исполненный энергии, — такое впечатление произвел он на меня, когда мы там были с Джано — два раза по две недели. Этого достаточно, чтобы полюбить город В Нью-Йорк можно влюбиться с первого взгляда, едва ступив на любую улицу, первый раз глотнув атлантический воздух.

Совсем иные чувства, конечно из-за болезни, теперь испытал Зандель.

— Ты сказала: город, наполненный энергией, но он же и место, где очень просто умереть без похоронной мишуры, как во многих итальянских городах, и не только в Венеции с этими черными, как катафалки, гондолами и мертвой водой в узких каналах. Есть какая-то мертвенность и в Палермо. Роскошный Ботанический сад — это сад печали, от него пахнет кладбищем. Старинные дворцы на виа Македа, окраины без проблеска человеческого участия, старые, обветшалые церкви.

Я была поражена словами Занделя, такого безмятежного и светлого, такого смирившегося с чем-то неизбежным, мертвенно-холодным.

— Рим — нет, в Риме нет ничего мрачного, надеюсь, ты со мной согласен?

— Согласен, — сказал Зандель, — в Риме можно умереть так же легко, как в Нью-Йорке; город не замечает умирающих; в общем, можно исчезнуть потихоньку, анонимно, никого не удивляя. А главное, не стыдясь. Есть что-то постыдное в болезни и еще больше — в смерти. К счастью, умирающему некогда стыдиться, потому что смерть, убивая его, убивает и стыд.

Меня все еще удивляли эти разговоры, каких между нами никогда не было.

— Рим спасает свет.

— Свет — это субстанция, чувство, цвет, глубина. Свет сопряжен с жизнью, как говорится в школьных учебниках. Жизнь… А знаешь, что в огромных межзвездных просторах свет блуждает в темноте? В пустоте свет исчезает, хотя продолжает перемещаться с необычайной скоростью. Светом он становится только тогда, когда встречает на своем пути твердое тело — планету или астероид. Огромные космические расстояния измеряются световыми годами, которые можно было бы называть годами темноты. В огромных пустых просторах космоса есть только глубокая темнота, она остается темнотой даже тогда, когда ее пронзает свет.

— Можно было бы сказать, что темнота всегда одинакова — и в космическом пространстве, и в коридоре нашего дома. Так нет же. В Риме, например, темнота деликатна. Небо никогда не бывает черным, как в космосе или как в Хельсинки и Санкт-Петербурге.

— Вот. Поэтому я не хотел бы умереть ни в Хельсинки, ни в Санкт-Петербурге.

Вероятно, этот разговор о смерти возбудил Занделя, потому что он начал меня раздевать — медленно, как обычно, чтобы насладиться появлением моего открытого тела и целовать его по мере того, как обнажались плечи, грудь, живот, ноги. Я быстро скинула туфли и легла на кровать. Зандель вошел в меня нежно, потом стал любить с отчаянной силой, как на прощание. Да нет, на меня тоже произвел впечатление наш разговор, может быть, то был его способ заговорить болезнь, не столь серьезную, судя по тому, с какой силой он до боли сжимал меня; казалось он в глубине меня пытался найти экстремальное удовольствие, радиоактивное наслаждение.

— Ты плачешь?

— Нет-нет.

Зандель снова обнял меня, долго прижимал к себе, осушил мои слезы своими поцелуями. В общем, мы оказались погруженными в романтическую атмосферу, похожую скорее на погребальный эротизм. Даже Зандель заметил, что мы разыгрываем неумеренную любовную сцену, потому что, перед тем как попрощаться, он опять стал легко улыбаться, будто хотел убедить меня, что все эти разговоры о смерти были лишь отвлеченной игрой. Так наконец я вынырнула, опутанная ложью, из сумерек глубочайшего отчаяния.

На улице я сразу успокоилась и на несколько минут заглянула в супермаркет «Монте делла Фарина», накупила разного мыла для кухни, чтобы оправдать перед Джано, как уже делала не раз, свое опоздание.

— Ты уже забила весь дом этим мылом, — сказал Джано, увидев у меня в руках коробки.

Я про себя снисходительно улыбнулась. Выходит, Джано не так рассеян, как я думала?

— Захоти я придать значение этим кучам мыла, то мог бы выдвинуть гипотезу о твоем подсознательном стремлении к чистоте, к невинности.

«Ага, — подумала я, — Джано в который раз пускается в смехотворные попытки психоанализа по рецептам иллюстрированных журналов».

— Мое стремление к чистоте оправдывается любовью к чистым полам, ванным, столовым приборам, кастрюлям. Давай не будем ссылаться на мое подсознание. Пожалуйста.