Герой того еще времени

Малежик Вячеслав Ефимович

Рассказы очевидца

 

 

Когда-то, еще в средней школе, изучая на уроках литературы великое творение М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени», я неожиданно для самого себя решил – буду фаталистом.

Почему фаталистом? Наверное, точного ответа я бы не дал, просто слово понравилось. Да и не задумывался я в те годы о взаимоотношениях своей судьбы, предначертанной на небесах и рукотворной. И не мог я (напоминаю, что называл себя фаталистом) покорно принимать удары судьбы и вверять себя Господу. Не мог, и все. Очень меня расстраивали происходящие события, если они свершались не в моей системе координат и вообще выходили из-под моего контроля. Я обычно терял уверенность в себе, и нужно было прожить определенное время, чтобы ситуация устаканилась и отыскалась правильная точка зрения на нее. Короче, сжигал я себя по пустякам безжалостно, и подчас никакие доводы не могли вернуть мне устойчивость… И вот при таком отношении к жизни, когда я пытался жить наперекор судьбе, все равно называл себя фаталистом. Вот такая молодежная непоследовательность и дурь.

А что сейчас? А сейчас философское отношение к жизни, а главное, к самому себе, позволяет взглянуть на себя со стороны. И мозг, путем длительных тренировок обретший определенную сноровку, опережает язык, руки, ноги и прочие органы, которые совершают необдуманные движения. Вот они, преимущества зрелого возраста…

– Итак, мистер Фаталист, не расстраивайтесь, что слетели гастроли в Красноярске… Так угодно Богу… Помните, что Бог ни делает, все к лучшему? – спросил меня внутренний голос.

– Помню, помню, – ответил я самому себе. – Только ведь я уже настроился и мечтал об этих концертах. Ты же знаешь, какие классные там зрители, и хотелось…

– Ты, небось, и деньги уже посчитал? – перебил меня собеседник.

– Не твое дело.

– Не злись, все будет так, как должно быть. Ты даже об этом песню придумал.

– Придумал и хотел спеть ее в Красноярске.

– С голоду ни ты, ни твоя семья не умрут. Зрители тебя простят, ты же не виноват в отмене.

– Кому ты это объяснишь?! – начал заводиться я.

– Простят, простят… Смотри, сколько у тебя свободного времени появилось. Напиши что-нибудь.

– Напиши… Ты же знаешь, пока я не выпущу свои песни, у меня новые не получаются.

– Вячеслав, вы же хвастались, что стали писателем. Вперед, мой друг.

– Да что-то и не знаю… О чем писать?

– А вы за стол-то садитесь, садитесь. И хватит себя жалеть. Пойдите, примите душ; глядишь, вода все дурное настроение смоет.

Я нехотя поднялся с дивана, на котором лелеял свою лень и зализывал глубокие раны, нанесенные мне нерадивым организатором концертов в Сибири. Вода действительно оказала на меня положительное воздействие, и я сел к столу и взял ручку.

– Ну что, барин? Вот вы тут как-то возмущались, что в кинематографе много неточностей в описании быта, одежды, причесок. Песни неправильно поют, гитары с неправильными «подтягами» струн играют. Поделитесь своими воспоминаниями, опишите ваше детство, игры, привычки, забавы.

– И напишу…

 

Федор Яковлевич и знамя

Наверное, нужно обладать диковинной фантазией, чтобы, разглядывая чудовищных стеклянно-железобетонных монстров, нахально расположившихся у Белорусского вокзала в устье двух улиц – Лесной и Бутырского вала, разбудить в себе сладкую истому воспоминаний. Воспоминаний, связанных с детством, когда еще не задумываешься, почему булочная на углу Лесной и 1-го Лесного переулка носит странное название «Котяшок», хотя во дворе пацаны тебе объяснили, что значит это слово.

Еще не понимаешь, что метро «Белорусская»-радиальная совсем рядом, а метро «Белорусская»-кольцевая или новая станция – чуть дальше, но тоже рядом. Еще никто тебе не объяснил, что белокаменная церковь, которая, как бы сейчас сказали, венчает архитектурный облик площади одного из вокзалов столицы, старообрядческая и что она мирно сосуществовала с другими традиционными храмами Москвы.

В этой церкви были какой-то склад, мастерские, а в одной из комнат жила семья моего одноклассника Кости Шевелева. Комнатка была маленькая, когда-то это была дворницкая, да и семья Кости была маленькая: он сам и его мама, работавшая на неприметной низкооплачиваемой работе. Рассказ мой будет, собственно, не о Косте, он просто вспомнился мне при описании района Белорусского вокзала.

Мой одноклассник был вызывающе беден, тих и неприметен. Он запомнился тем, что при всей бедности семьи Шевелевых, когда не в чем было пойти в школу (пальто его могло посоперничать разве что с шинелью Акакия Акакиевича Башмачкина), вдруг явился в класс, а мы тогда учились в четвертом, с портфелем и ластами для плавания. В ближайших переулках 142-й школы не наблюдалось ни одного бассейна, и даже завалящего моря невозможно было обнаружить при тщательном осмотре местности. Костя на два дня стал нашим героем. И никто к нему уже не относился покровительственно, но к третьему дню он устал быть центром внимания и оставил ласты дома.

Так вот, если бы я снимал кино, то можно было бы, понаблюдав за перемещениями длинноногих красавиц на этажах архитектурных чудовищ, а затем, расфокусировав кадр, уйти в изображение картин старой послевоенной Москвы. Можно было бы показать деревянные и каменно-деревянные домики, что сейчас встречаются лишь где-то в предместьях областных городов. Дворы, которые были заполнены сараями, зачастую украшали палисадники с георгинами и золотыми шарами. А сараи были своеобразными кладовками семей, живших в Лесных переулках. Эти строения отделяли дворы домов по четной и нечетной сторонам улицы друг от друга. Зачастую они срастались и образовывали целую «страну», в которой мы гоняли по крышам в казаки-разбойники.

Все жили тесно, и поэтому ребята, и я в том числе, большую часть времени торчали на улице. Футбол, хоккей, лыжи и санки – во все это играли между колес автомобилей и ног пешеходов. В футбол мы гоняли в переулке на асфальте, и поэтому техника, футбольная техника, у нас была на высоком уровне. Мяч скакал по асфальту, как блоха, и его надо было все время прижимать к мостовой. При появлении автомобиля кто-то кричал: «Колеса», и все замирали на месте до команды «отбой». Никто под машину не попал, но на меня наехал однажды велосипедист, и я крепко приложился головой об асфальт. Успокоило то, что велосипедист приложился крепче, да еще и велосипед заработал пару «восьмерок» на колеса. Публика, населявшая квартиры Лесных переулков и наблюдавшая этот матч, проводила форварда Малежика домой и сдала с рук на руки причитающей маменьке.

А жили мы, повторюсь, тесно, даже очень тесно. Я родился в роддоме имени Н. К. Крупской, что рядом с Лесной улицей. И, как говорят, до шести месяцев орал как оглашенный. Что в моем организме находилось в дисгармонии, не знаю, но в итоге я принудительно развивал и закалял свои голосовые связки. А в шесть месяцев через пупок вышло что-то твердое и черное, и я выздоровел. Матушка сказала, что это было вредительство, но меня Бог уберег, и я продолжил расти и развиваться в 4-м Лесном переулке, в доме № 3, в квартире № 1.

Комнатка, в которой я прожил свои первые годы, была одной из пяти, что находились в коммуналке на втором этаже. Хотел написать, что творческой интеллигенции у нас не было, но вспомнил, что соседка тетя Галя (взрослая уже женщина) была дочкой Александры Васильевны. А Александра Васильевна…

А Александра Васильевна Воронова училась в женских гимназиях при царе-батюшке и всячески это подчеркивала. Она была сильно пьющей гражданкой и в состоянии подпития постоянно указывала на свое интеллектуальное и родословное превосходство над соседями. Убираться в комнате и в местах общего пользования было ниже достоинства Александры Васильевны и тети Гали.

Дверь в их комнату перекосило, и она все время предательски открывалась. Тетя Галя вернулась с войны с дочкой Светой на руках, как-то ее кормила-растила, но с зовом организма справиться не могла. Как рассказывала моя старшая сестра, тетя Галя приглашала к себе кавалеров, отправляла Светку погулять на улицу и предавалась любовным утехам практически при открытой двери. Баба Шура спала рядом, забывшись тяжелым алкогольным сном.

– Мы с Галкой (это ее соседская подружка – Авт.), – продолжала сестра, – отправлялись в коридор и сквозь дырки в стене смотрели это «реалити-шоу». Поэтому мы не нуждались ни в какой дополнительной sex-информации.

Квартира тети Гали располагалась сразу справа от входной двери. А напротив Вороновых жили дядя Ваня Шапка и его жена тетя Надя. Тетя Надя была торговым работником и очень ярко одевалась, хотя мне трудно судить, насколько это было эстетично с точки зрения вкуса. Во-первых, я был маленький, и в моей памяти сейчас этакий салат оливье из собственных наблюдений и рассказов сестры и матери. Во-вторых, я был пацан, и описываю наших соседей по своим более поздним впечатлениям, когда мы, съехав из дома № 3, приходили туда в гости. Но тетя Надя в ярком халате из материала (думаю, трофейного), раскрашенного крупными цветами, с высокой, как тогда говорили, шестимесячной прической хорошо сохранилась в моей памяти. Она курила и была, наверное, первой женщиной, которую я наблюдал с папиросой.

Дядя Ваня носил фамилию Шапка и очень соответствовал ей – он все время ходил в кепке, и если тетя Надя курила иногда, то дядя Ваня не выпускал папиросы изо рта. Я написал, что они были муж и жена, но, позвонив сестре, выяснил, что они жили не расписанными, и вот эта неопределенность создавала некий фон в их взаимоотношениях. Довольно часто их бурная любовь, особенно в сочетании со спиртным, приводила к громкому выяснению отношений. Кто кого бил, история умалчивает, но, как я однажды узнал из рассказа матушки, милиция, которая зорко стояла на охране правопорядка, ни разу не смогла застать дядю Ваню Шапку в состоянии клинча с тетей Надей. Напротив, все обитатели квартиры при появлении жандармерии дружно братались и прославляли партию и лично товарища Сталина. Блюстители нравственности ни с чем уходили восвояси.

А еще дядя Ваня был офицером Красной армии. Он вернулся с войны с трофеями – несколько велосипедов, ковры, пара тюков женской одежды составляли немыслимое богатство отставного офицера Шапки. И он гонял детей, да и взрослых, приближавшихся к чулану, где хранились сокровища Ивана Монте-Кристо. Дети боялись его, а взрослые опасались.

Коммунальная кухня, которая располагалась сразу за тети Галиной комнатой, вмещала в себя газовую плиту на четыре конфорки, кран с холодной водой и пять столов по количеству комнат квартиры № 1. На кухню мы еще вернемся. А напротив входной двери в квартиру находились еще три комнаты, в одной из которых жили мы. Семь квадратных метров, где умещались, спали, ели и делали домашние дела и уроки двое взрослых – папа, мама и мы с сестрой. У нас не сохранилось фотографий этой комнаты, и я с трудом представляю, как там могли расположиться две никелированные (с обалденными шишками) кровати, стол и два стула. Я спал с отцом, сестра – с мамой. Когда родители делали «это», я не знаю. Правда, потом, когда мне уже было лет десять, я фиксировал слова мамы:

– Пошли бы вы с Нонкой погуляли, а мы отдохнем… Что-то устали сильно.

Я не придавал этому значения и радостно шел на улицу, не подозревая, чем родители будут заниматься. Если бы догадался, то, думаю, прекратил бы процесс неконтролируемого размножения – мне почему-то не хотелось младшего братика или сестрички. А товарищ Сталин и правительство хотели, чтобы в стране все плодились во имя обороноспособности страны, и всячески поощряли это, хотя бы на словах.

А иногда к нам приезжали гости, кто-то оставался ночевать. Стулья ставились ножками вверх на стол. И гостю стелили под столом.

Мама моя, Нина Ивановна, славилась в округе еще тем, что была свахой на общественных началах и портнихой. Она обшивала не только членов семьи, но и многих во дворе. За деньги или так, не знаю… Думаю, все-таки что-то ей перепадало. А еще, это когда уже сестра подросла, Нина Ивановна вдруг стала гадалкой на картах. И все подружки Нонны приходили на сеанс ясновидения к нашей «цыганке». Смешно, но во время сеанса «предсказания судьбы» девчонки сами выбалтывали маме больше, чем рассказывали карты. И она таким образом была в курсе всех девчачьих дел. Короче, карты были рычагом, который располагал подружек к откровенности.

А как-то раз мой крестный, Славка Коняхин, жил у нас целую неделю. Он только что вернулся из армии, где служил водолазом, и мать решила познакомить его с одной из своих молодых подружек. Они как-то встречались-любились, но что-то в их отношениях не заладилось, и через неделю крестный сказал:

– Не, Нинк, поеду я лучше в деревню, давно я в Занино не был.

– Ну что ж, езжай, дядя Федя с тетей Грушей, небось, все извелись, тебя ожидая.

Так мой крестный не стал в тот раз москвичом, зато меня подсадил на водолазное дело. И думаю, мои увлечения впоследствии Нансеном, Амундсеном и прочими Папаниными берут начало из тех лет.

А рядом с нами жила семья Зыбиных – мама, папа, старшая дочь Галка, младшая Татьяна и их старший брат Виктор. Дружбу с Галкой моя сестра пронесла через всю жизнь, а Татьяну, когда она стала зрелой девушкой, моя матушка зачем-то, наверное, по привычке, пыталась сосватать за меня. К счастью, я не понравился Таньке, и в итоге у нее был длительный роман с двоюродным братом моей мамы Аликом, бывшим в детстве моим друганом. В целом же Зыбины были здоровой, крепкой, советской семьей, и, думаю, дружба с ними формировала нас с сестрой.

А вот другие соседи в нашем торце были очень примечательными. Это была полуеврейская-полурусская семья, главой которой был Федор Яковлевич. Фамилию он носил по тогдашнему поветрию на русский лад. Но имя Коганов Федор Яковлевич, да еще в сочетании с большим крючковатым носом, украшенным очками, не вызывало никаких сомнений в его семитском происхождении. Тетя Тоня, его жена, была молодой красивой (ну мне так казалось) женщиной, и ее внешность очень контрастировала с обликом мужа. Все детство я решал проблему, почему, как и зачем она стала его женой, и ответы нашел, только когда самому стало за… У них было две девочки, сестра говорит, что очаровательные, а я тогда этого не понимал. Федор Яковлевич их обожал и постоянно носил на руках и плечах. В выходные они всей семьей куда-то уезжали на весь день.

– Опять в парк пошли шляться, – осуждала их общественность, а за ней и мы, дети.

Но при всем таком, почти европейском менталитете, два факта из облика-биографии Федора Яковлевича выбиваются и не позволяют слепить из него целостный образ…

Был товарищ Коганов заведующим складом. Комплектацию его я, наверное, точно не смогу привести, но что там были знамена, это известно, потому как у всех соседей квартиры № 1 дома № 3 по 4-му Лесному переулку скатерти были цвета знамени и с бахромой из такого мягко-бархатного материала. Как только жильцы не боялись доносов (а я помню, как у нас в МИИТе студента хотели выгнать из комсомола за красные носки)? Я думаю, что все они были повязаны «кровью» – скатерти были во всех пяти комнатах. Не знаю, сколько уж срубил завскладом за оптовую поставку скатертей населению, но делал он это явно не из альтруистских побуждений.

А вторая история могла бы попасть в рубрику «Их нравы…». Однажды жильцы квартиры № 1 решили провести косметический ремонт кухни и мест общего пользования. Вече собрали на кухне – долго составляли калькуляцию, смету и прочие бухгалтерско-эстетические проблеморешения. Наконец, все пришли к общему знаменателю: в какой цвет, за сколько и в какие сроки. Федор Яковлевич с общим решением не согласился. Все про себя вспомнили его национальность, а дядя Ваня Шапка сказал, что он так и знал, что так будет, и что он в разведку с Когановым бы не пошел. Федор Яковлевич заявил, что он и сам в разведку не очень рвется… Начали думать… И решение пришло. Все скинулись, закупили обои, клей, краску. Вся кухня сияла после ремонта как новенькая, и только над столом бунтаря Коганова остались полурваные обои и непобеленный потолок.

 

Игра как отражение жизни…

Я рано выучил буквы и цифры и никак не мог понять, почему так часто встречаю написанные одну за другой единицу, девятку, пятерку и снова единицу. Мне было четыре года, а с окончания войны прошло всего лишь шесть. Взрослые часто говорили о войне, но что это такое, я тоже не понимал, хотя повсюду были знаки, оставленные этой самой кровавой бойней двадцатого века.

На улицах Москвы можно было встретить множество инвалидов – это были дяденьки, у которых один рукав пиджака был пустой, и хозяин этого пиджака заправлял рукав в карман. Кто-то передвигался на костылях, а те, кому совсем не повезло, катились по улице на самодельных тележках, сбитых из нескольких досок и поставленных на подшипники. Бывший солдат передвигался на этом «транспорте», отталкиваясь от асфальта или грунта при помощи пары утюгов, запакованных в толстую материю. Герои войны привязывали себя к самодельной тележке ремнями и вытворяли на ней почти цирковые номера.

Кто-то, кому повезло, чистил ботинки и сапоги прохожим, кто-то побирался, часто выбирая для этой цели трамваи и электрички. Кстати, из этих же материалов для нас, пацанов, отцы мастерили самокаты – под одной доской два подшипника, а вторая, скрепленная с первой дверной петлей, выполняла функции руля.

Потом как-то незаметно, сейчас по памяти я не смогу восстановить год, все инвалиды из Москвы вдруг исчезли. И женщины, которым и так не хватало мужиков, в еще большей степени обездолили. Потом я узнал, что этих людей убрали в дома инвалидов, и об одном из таких домов на острове Валаам я читал у Юрия Нагибина.

Вы, наверное, видели в послевоенных хрониках, что на танцверандах под ритмы «Рио-Риты» и «Кукарачи» танцует множество женских пар. Им не хватало партнеров – это тоже эхо войны.

 

Расшибалка

Расшибалка, казеночка, пристеночка – эти ребячьи игры на деньги, на мелочь (на «серебряные» и медные копейки) были бы невозможны, если бы основной монетой-биткой не были бы медали, которые ребята брали у отцов для своей игры. Я не думаю, что, рассказав правила игры, поспособствую взращиванию порока в душах читателей…

Смысл трех названных мной игр примерно одинаков. Остановлюсь на расшибалке. Сначала на тротуаре чертилась линия, обычно перпендикулярная направлению тротуара. В центре этой линии рисовался квадрат примерно 10×10 сантиметров. Обычно игроков больше четырех не бывало, и перед игрой договаривались о ставке. Положим, это были десять копеек. Игроки в любом наборе давали деньги, которые укладывали в квадрате (казеночке) в виде пирамиды. Затем метров с восьми-десяти соперники бросали битку, стараясь попасть в казеночку. После того как все сделали свои броски, определялся порядок игроков в расшибалку. Кто попал в казеночку – тот первый; кто разбил монеты, смотрел – не перевернул ли он их с орла на решку.

Я забыл сказать, что пирамидка складывалась вверх решкой или орлом по договоренности. И еще преимущество имел тот, чья битка была ближе к линии. Первый бьющий тоже имел преимущество, так как бил по горке монет и хоть одна, да переворачивалась. Очередь передавалась, если после удара ни одна из монет не перевернулась. Нельзя было бить под себя, это считалось шулерством. При достоинстве монет в пять копеек, чтобы забрать гривенник, то есть десять копеек, – его надо было перевернуть два раза. Вот, в общем-то, и все. Не думаю, что на этой игре делались состояния, но потом, со временем, я даже не заметил, когда эти игры ушли с московских улиц. Думаю, их вскоре приравняли к азартным.

Еще мы играли в догонялки, но там была другая битка. Опять же чаще всего играли на асфальте, но в этой игре нужна была битка, не прыгающая по асфальту, и все пацаны были вооружены ими, сделанными из свинца. Производство происходило на кухне: в крышку из-под гуталина бросались куски свинца, который отгрызали от кабелей, намотанных на громадные катушки (почему-то они бесхозно стояли во многих дворах). Удерживая формочку для битки кусачками, ее помещали в огонь газовой плиты. Свинец очень быстро расплавлялся и приобретал форму крышки из-под гуталина. Был еще способ: положить кусок свинца на рельсы трамвайных путей – битка получалась даже более тонкая.

Смысл игры таков: твой противник бросал свою битку, и ты должен был максимально близко кинуть свою. Чтобы заработать очки, ты после своего броска должен был, используя растяжку пальцев, дотянуться до битки противника от своей. Если ты свинчаткой накрывал битку противника, то выигрывал. Этот бросок назывался «с наляпой».

Кстати, о трамваях. После войны в нашем мальчишеском царстве было много боевых патронов, которые откуда-то брались. И одной из забав пацанов было подложить патрон на трамвайный рельс или под колеса электрички. Из наших вроде никого не убило, хотя могло бы.

 

Войнушка

На железнодорожном перегоне от станции «Белорусская» до «Савеловской» вдоль путей были свалены противотанковые ежи, оставшиеся после войны, и мы катались на лыжах, маневрируя среди этих заграждений. Часто, насмотревшись соответствующих фильмов про доблесть наших партизан, подрывающих железнодорожные составы в тылу врага, мы играли в войну и вели «диверсионную деятельность», спускаясь с пригорка перпендикулярно поезду. У меня были короткие лыжи, которые позволяли резко менять направление, и в нашем дворе я по этому виду спорта был впереди планеты всей.

На лыжах мы катались без палок, и это позволяло держать в руках серьезный «боезапас» – 4–5 снежков, которые выпускались в поезд, когда мы на всем ходу мчались с горки. Никто в этих играх не попал под колеса, но я один раз закопался в снегу и крепко треснулся башкой об рельс. Шапка самортизировала удар, но с тех пор я начал писать песни… Шучу… Сейчас, проезжая по виадуку у Белорусского вокзала, я с улыбкой смотрю на эти супергорки, понимая, что не заслужили бы они даже бледно-зеленого цвета по современной классификации горнолыжных трасс.

Игра в войну, а мы – пацаны – засматривались фильмами о Великой Отечественной, была одной из главных наших забав, если мы не играли в футбол. Во всяком случае мы на много лет опередили и предвосхитили появление пейнтбола. Мы творчески подошли к игре в снежки и не просто кидались ими друг в друга. Мы выработали правила «боя», когда игроки делились на две команды и каждому игроку давалось по три снежка. Если в тебя попадал снежок, то ты был убит и побеждал тот, в чьей команде оставался кто-то «живой». Мы разрабатывали тактику, когда первый снежок бросался, чтобы лишить противника возможности увернуться от второго снежка, и вторым ты уже «убивал» противника. Короче, не все так просто…

А я еще продолжал играть в войну, даже когда никто не выходил во двор. И тогда я выполнял «спецзадания». Напротив нашего дома стояло трехэтажное кирпичное здание, из которого уже выселили всех жильцов. Почему так происходит, я не знаю, но покинутые дома без жильцов быстро саморазрушаются. И наш дом стоял одинокий, без окон, лишившийся местами потолков и лестничных проемов.

И вот я пробирался однажды по «партизанской тропе», которая проходила по карнизу полуразрушенного дома. Моя «тропа» была на уровне второго (того еще второго) этажа и была мною в достаточной мере изучена. Но в тот день я не сделал поправку на погодные условия, и вот я замер, раскинув, как циркач, руки в стороны, в проеме между двух окон. Я понимал, что шаг в сторону, причем в любую, и сорвусь в пропасть. Я застыл в позе канатоходца, забыв о своем «спецзадании»… Секунды продолжали свой бег, а я стоял, стараясь не делать никаких телодвижений… И все-таки сорвался… Я до сих пор помню ощущение полета… Приземлился, как кошка, практически «на четыре точки». Не выполнив «задание», я поковылял домой, не подозревая, что заработал трещину в ступне. Я шел на расправу к самому строгому командиру – маме.

– Я же тебя предупреждала, я же тебя просила не играть в этом проклятом доме, – причитала мама. – Мало того, что бутылкой палец себе чуть не отрезал…

Было дело. Я бросал бутылку, представляя, что она с зажигательной смесью, в штаб фашистов, который, конечно же, был в злополучном доме. Бутылка не взорвалась, у нее только отбилось горлышко, и тогда я решил добить врага, схватил свой снаряд и кинул в стену. Бутылка разбилась, а вскоре вся варежка стала красной от крови. Сняв ее, я увидел, что кусок безымянного пальца на правой руке держится на честном слове. Палец спасли, и теперь на этом пальце у меня как бы лишняя фаланга.

А в тот раз мама нашла детскую коляску и меня, этакого переростка, под улыбки окружающих возили к хирургу в поликлинику на Лесной. Нога, освобожденная со временем от гипса, еще полностью не функционировала, и я начал развивать свою левую, чтобы быть футболистом, бьющим с двух ног. И в целом преуспел в этом деле. Левая подтянулась, и я мог в игре перекладывать мяч на слабую ногу.

Мальчишеская тяга к войнушке, к взрывам воплощалась во многих вещах. Делали пугачи и самострелы, используя как порох серу с обычных спичек, уже в школе смешивали марганцовку с чем-то там еще (не скажу, с чем) и устраивали взрывы. А карбид! Больше всего травм, ожогов и выбитых глаз было от этого вещества. Наш дружок Коля Корзинкин потерял глаз, когда хотел выяснить, почему не взрывается бутылка с водой, начиненная карбидом. Ему вставили стеклянный, и он, играя с нами в футбол, был непобедим, так как было непонятно, куда он смотрит, контролируя мяч. Направление его взгляда поймать было невозможно.

 

Ножички

Еще целая серия пацанских игр была связана с ножом. Все игры были построены на втыкании его либо в землю, либо в стенку, либо в дерево. И практически все ребята с той или иной степенью мастерства умели метать ножи разными способами. Мастером ты считался, если мог метров с пяти вогнать нож в стену росписью. Этот способ предусматривал метание ножа, который удерживался за лезвие пальцами правой руки. Бросок осуществлялся ручкой вперед, и нож, сделав несколько оборотов, а может, всего лишь пол-оборота, вонзался в стену. Серьезных ножей у наших мальчишек я не видел, но многие таскали их в карманах постоянно.

Хочу заметить, что забавы с ножом не заканчивались вместе с игрой. В одиночку я продолжал метать нож, чтобы в соревнованиях с ребятами преуспеть. Думаю, и сейчас смогу росписью вогнать нож в стену метров с четырех, хотя рука стала не та, да и спортивный режим порой нарушаю.

Что касается родителей, то они тоже спокойно давали ножи для ребячьей забавы. Мы тогда и не задумывались, что многие наши увлечения имеют криминальную подоплеку. С нашими взаимоотношениями с холодным оружием мы были практически готовыми бойцами для криминального мира.

А песни… Лично я знал множество песен, услышанных по радио и за столом. Но уже с детства был напичкан еще и песнями, которые рождались и пелись в местах не столь отдаленных.

Гоп со Смыком это буду я, Воровать – профессия моя…

Или песня, где более двадцати куплетов, и я до сих пор знаю их наизусть:

Помню, зашли за мной трое товарищей, Звали на дело меня…

А такая еще:

Жил в Одессе славный паренек, Ездил он в Херсон за арбузáми.

Все это нынче стало классикой жанра, а мы тогда их озвучивали и, подражая взрослым мужикам, пели вечерами, расположившись на какой-нибудь отдаленной лавочке, сплевывая сквозь зубы.

Сейчас вдруг осознал, что у нас в доме тот еще «шансон» за столом никогда не пели, и репертуар застолья составляли народные либо ставшие народными (такие как «Коробочка», хотя автор ее известен – Н. Некрасов) песни. Советская классика тоже не забывалась. За столом основными запевалами были моя мама и сестра, игравшая еще на гармошке-двухрядке. Отец, будучи украинцем, многих песен не знал и пел, если его долго упрашивали, «Запрягайте, хлопцы, коней», «Нiч яка мiсячна, зоряна ясная». Потом я научился играть на баяне, заменив на посту сестру, и пение продолжилось.

 

Голуби

В нашем кинематографе есть несколько фильмов, в которых голуби несли не только эмоциональную нагрузку, но авторы и режиссеры вкладывали определенный смысл в сцены, где главный герой поднимал на крыло стаю этих красивых птиц. «Вера в мечту», «Прощание с детством», «Вера в свободу» – эти и еще бог знает какие ассоциации должны были вызвать голуби на экране. И эти чувства рождались, тем более что для многих зрителей голуби были символом дворового детства, символом эпохи, когда ты мог вместе с голубями улететь в небо от суеты и быта нелегкой жизни пятидесятых.

И практически во всех дворах были голубятни, и птицы становились символами успешности, а иногда и достатка. Я, например, сейчас не смогу с достоверностью сказать, зачем наш главный голубятник двора дядя Коля, мужик лет тридцати пяти, разводил голубей. Он был прилично выпивающим, неженатым, вечно небритым, но при деньгах «на кармане». Сказать, что в нем не жила тонкая душа, не могу. Художественная литература и личный опыт говорят об обратном. А мы, пацаны, к нему тянулись, и он нам рассказывал про голубей, пускал в святая святых – в голубятню.

Показывал птенцов и даже позволял их с руки кормить и поить водой. Пацаны отвечали благодарностью и вместе с ним гоняли голубей. Мы были глазами и ушами дяди Коли.

– Дядя Коль, чужой! – кричал кто-то из наших.

Наш мастер резко открывал голубятню и выпускал свою стаю на волю, поднимая максимальный шум. Мы ему в этом помогали. Дядя Коля затем хватал длиннющий шест, на конце которого была прикреплена какая-то тряпка, и принимался размахивать им, поднимая голубей все выше в небо. И начиналась битва, в которой стая дяди Коли завлекала к себе чужака. И чаще всего тот «клевал» на голубку, усталость от «одиночества» заставляла чужого приземлиться в новую голубятню.

Думаю, дядя Коля приторговывал голубями, и это было для него одним из средств к существованию. Во всяком случае, поддержать нужный градус в организме он мог безболезненно. Где работал наш голубятник, я не знаю. Он все время был во дворе. Не работать он не мог, так как борьба с тунеядцами шагала по стране, и участковые милиционеры были начеку.

Какие породы были в голубятне дяди Коли? Чеграши, сороки, монахи, белые – эти породы я запомнил с детства. А потом, уже читая специальную литературу, выучил такие мудреные названия, как турман, поутер, агаран.

О голубях мечтали практически все мальчишки. И сейчас, когда где-то на окраине Москвы или в другом городе вижу голубятню, невольно поднимаю голову вверх посмотреть, не летит ли там чужой…