Как ни отмахивался я от написания мемуаров, все-таки неправильно будет не сказать ничего о моих родителях, о тех людях, которые произвели меня и привели в этот мир. Отец мой, Ефим Иванович Малежик, «упертый хохол», как его величала моя матушка, если он чем-то, по ее разумению, провинился, появился в Москве в тридцать втором году, стало быть, 17–18 лет от роду. Как он сам рассказывал, бежал в Москву от голода с Украины, от голода, который разыгрался то ли от повсеместной коллективизации, то ли… ладно, пусть об этом историки рассуждают, «взрывая» архивы и пользуясь оценками свидетелей и очевидцев.

– Я приехал и пришел в Москву в одной галоше, добираясь до столицы около месяца, – рассказывал отец.

Почему в одной? Где потерял вторую? Почему эту уцелевшую не выкинул? Этих вопросов у меня никогда не возникало во время рассказа отца. Думаю, природная бережливость не позволила выкинуть уцелевшую правую галошу, а может, так было теплее…

– А потом, когда я приехал в Москву, то поступил на курсы, обучавшие парней шоферскому делу. Ночевал под лавкой на Киевском вокзале.

– А на что жил?

– Да на что придется… Кому-то чемодан поможешь поднести, вечером что-то разгрузить… А что я еще умел? Так и выучился… И вот сорок лет за баранкой. Поэтому учись, сынок, учись.

Вопрос, а не подворовывал ли ты, я ни разу не задал, да и не приходил он мне в голову. Отец закончил полтора класса сельской школы в Белоусовке, что в Полтавской области, а затем до самого побега в Москву жил обычной жизнью деревенского мальчишки, пасшего скот и помогавшего на огороде, косившего траву и так, «принеси-подай», когда дед Иван Семенович что-то делал по хозяйству. Так вот, я думаю, крестьянское и христианское воспитание сидело в моем отце так глубоко, что вряд ли он мог что-то стянуть. Хотя, кто без греха? Кстати, он не курил.

– Однажды отец, – рассказывал он мне, – почуял запах табака от меня. Дальше он принес махорки и заставил меня докуриться до такого состояния, что меня стало рвать. После этого желания курить у меня уже не было.

А автомобиль отец любил и вообще был работящим и хозяйственным мужчиной. Деньги давались тяжело и «пахал» Ефим Иванович, как раб на галерах, особенно в первые годы, когда он трудился на грузовых машинах и на каких-то посыпалках-поливалках. Я, как водится, будучи совсем ребенком, в своих играх подражал ему, и моей любимой игрушкой была маленькая машинка без кузова. Вместо кузова я приделал два спичечных коробка (ну, та часть, в которой лежали спички, другая часть, где была поверхность для высекания огня, мне была не нужна). Короче, я один коробок вставлял под углом в другой и затем это сооружение ставил на платформу моего грузовика-калеки. Воображения моего хватало, чтобы представить, что я работаю на посыпалке. И я весь день рычал и издавал звуки, довольно похожие на газующую и выжимающую сцепление автомашину. Хотел ли я стать шофером? Да нет, наверное… Я и не думал тогда, кем я хотел бы быть.

Папа меня любил, хотя разговаривали мы с ним редко. Может, он уставал, а может, стеснялся своего русского языка… Как я сейчас понимаю, это был даже не суржик, а вообще, какой-то свой язык, в котором упрямо жили свои словечки – настойчиво торчит в памяти «часнык». Но он меня баловал, и я знал это и пользовался. Если мать упиралась и не выполняла мою просьбу (а я в достижении цели был занудливо упрям), то мой посыл менял направление, и отец не выдерживал моей ноющей интонации и говорил:

– Пущай, Нина, купи малому эту игрушку.

И Нина покупала, бормоча, что нельзя так баловать детей. Игрушкой я играл от силы час-полтора, а потом она на веки вечные убиралась под кровать, а я возвращался к своей любимой машинке-посыпалке.

Вообще отец меня не наказывал. Хотя был строгий, но то ли так меня любил, то ли еще почему, но выволочек от отца я не помню. И ремнем или (чем еще?) мокрым полотенцем, например, никто меня не колотил. Хотя один раз я получил не ремнем, а резиновой полоской. Отец подшивал валенки и сидел на табурете. Я играл рядом на полу, мне было лет пять. Около табурета валялись дратва, валенок, шило, клубок ниток и воск. Отец нагнулся, и его пятая точка аппетитно (наверное, этот термин больше подходит для описания эротических чувств, но тем не менее именно аппетитно) обрисовалась его брюками. Не знаю, какой черт рулил моей рукой, но я со всей силы всадил шило… Удар резиновой заготовкой был практически моментальным. Было очень больно, уже на моей заднице была полоса, но я не пикнул, и потом мы минут пятнадцать просили друг у друга прощенья.

Нужно сказать, что ранний побег отца из Белоусовки в Москву не позволил ему освоить многих деревенских профессий, например: отбить косу и покосить по утренней росе траву, это – нет… Да и поймать, оседлать или запрячь в телегу лошадь – это опять не про него. Кстати, я тоже этих деревенских навыков не освоил. Но нужно отдать Ефиму Ивановичу должное, работы он не чурался, и весь отпуск чего-то там прибивал, красил, перекрывал крышу, заготавливал дрова на зиму. Так что бабка Евденя была затем довольна. Но когда все нормально, то так и надо, а когда что-то происходит не так, то это оставляет след в памяти.

Дрова в той, считай, послевоенной деревне чаще всего заготавливались из валежника, который каким-либо образом доставлялся из леса. А в тот раз, выполняя задание любимой тещи по заготовке дров, отец приметил здоровенный сухой сук на ветле, которая стояла недалеко от дома. И я, возвращаясь домой с пруда, увидел почти хрестоматийную картину – мой папаша на дереве, на высоте четырех метров от земли, пилит сук, на котором сидит.

– Папа, что ты делаешь?

Ответа я не услышал, потому что треск дерева, грохот от его падения и от падения моего отца заглушили ненормативную лексику, которая, впрочем, не была для меня новинкой. Отец пару недель хромал, ссадина на локте не заживала тоже какое-то время, но когда мы распилили, раскололи и сложили в дровницу эту отцову добычу, бабушка, пожурив, сказала ему:

– Ты уж лучше побереги себя…

– Да ладно тебе, ма…

Не знаю, почему бабушка в конце августа решила зарезать нашего борова (обычно свинью кормили до ноября). Может, хотела перед школой нас побаловать. Она спросила отца:

– Ну что, хохол, свинью зарезать сможешь?

– А чего там сложного? – ответил отец.

– А ты когда-нибудь колол поросенка?

– А чего трудного? Нож под лопатку – и готово… Ты мне его подержишь, ма?

И они отправились «на дело». Пошли и мы: я, сестра и два наших двоюродных брата. Боров обитал в загоне скотного двора, основную часть которого занимала корова. Все зрители, пройдя по стеночке, чтобы не вляпаться, заняли места в «партере».

Бабушка и «палач» зашли в загон к поросенку. Что мы чувствовали? Да скорее всего любопытство – с поросенком мы почти не общались и, когда оказывались на «дворе», ни разу не смогли поймать его взгляда. Борька был не любознателен, а может, скромен и глаз своих на нас не поднимал. И вот все готово: бабушка дала ему хлебушка с солью и чесала его за ухом. Борька блаженно закрыл глаза, а отец коварно прицелился… Отзвучала барабанная дробь, зрители замерли, и отец нанес кинжальный удар… Но отсутствие опыта, отсутствие целкости, секундное волнение… Не знаю, что, но удар пришелся не под лопатку, а в нее самою… Мне кажется, что я услышал звук от соприкосновения ножа и кости. Борька завизжал от боли и от людского коварства и, сметая бабушку и отца, вырвался из загона на территорию нашей коровы Дочки и, как дрессированная лошадь, начал наматывать по хлеву круги.

– Ну, сделай же что-нибудь! – закричала теща, бабушка и кормилица нашего Борьки, да и наша кормилица.

Отец отложил нож и со всей решимостью вышел на поединок. Поросенок, поднимая на поворотах море брызг, пролетел мимо отца. А когда он мимо нашего «пикадора» пролетел во второй раз, отец, неожиданно для нас всех, а может, и для самого себя, бросился, как футбольный вратарь, в ноги к прорвавшемуся нападающему. Нет, даже не так… Американский футбол – игрок нападающей команды ушел в отрыв, и сейчас ему удастся приземлить мяч в зачетном поле, и тогда игрок защищающейся команды в отчаянном броске под ноги атакующему пытается спасти положение. Но наш боров оказался проворнее Ефим Ивановича и, прорвав оборону противника, вырвался на волю. А отец смешно растянулся в этом… ну, в этом, чем еще поля удобряют. Но смеяться было некогда, да и нельзя – влетело бы… И вот боров, истекая кровью, отрывается от своих палачей, стремясь уйти на оперативный простор. Я до этого никогда не видел, как мой отец бегает, – ну не занимались мы вместе спортом, а всякие там «Папа, мама и я – это дружная семья» еще не придумали.

И вот отец бежит за Борькой, за ним целая вереница ребят и девочек. Я думаю, что если бы сняли фильм по этому непридуманному сценарию, успех был бы не меньшим, чем у фильма «Пес Барбос и необыкновенный кросс». Почему-то запомнилось, что отец бежал прихрамывая. Может, это была свежая травма после его героического броска, не знаю… Но Борька, который тоже не занимался спортом, а еще лишенный органов, отвечающих за мужественность и спортивный дух, вскоре выдохся. И мы его настигли, и отец обнял его, а мы какую-то веревку привязали к шее «смертника» и привели его к дому.

– Не, ма, не буду я его резать, ну его к черту.

И Борька пошел к себе «на место», а отец пошел на пруд отстирывать себя и свои впечатления. И поросенку была дарована жизнь – как в средние века, казнь дважды не совершали.

А поздней осенью бабушка позвала деда Игната, который был специалистом в этой области. Он пришел со своим инструментом, и к зиме бабушка в очередной раз заготовила солонины.

Юхим – так называли отца все наши украинские гости, иногда приезжавшие в Москву, привозя традиционное сало и колбасу, кендюх и что-то там еще – сейчас и не вспомню. Но, наверное, Юхим звучало в Москве чужеродно, и даже Ефим почему-то не прижилось. Звали отца во дворе, да и в Занино, Юркой или Юрий Иванович, а я, стало быть, был Вячеслав Юрьевич. Я тоже не спорил. Мне вообще не нравилось Ефимович, а еще больше не нравилась моя фамилия – Малежик. И я мечтал, что когда доживу до совершеннолетия, возьму фамилию Силаев – такую фамилию носила моя матушка по первому мужу, а дед по материнской линии был Петров. Но когда я вырос, то мне уже нравилось быть Малежиком, да и Ефимович не ломало.

А отец Ефимом стал снова, когда устроился работать шофером в шведское посольство. УПДК – Управление по обслуживанию дипломатического корпуса – ныне очень престижное место работы, куда можно попасть по большому блату. Как мог туда попасть мой отец, мужик без образования, беспартийный? А так и попал, потому что был без образования и беспартийный. Установка была такая – ну, не мог партийный и образованный прислуживать «проклятым капиталистам». Короче, не было бы счастья, да… И я помню, как мать заполняла анкету – отец не отважился это делать сам, как они шепотом, чтобы не слышали соседи, обсуждали перспективы будущей работы. Вообще всеобщая шпиономания, а может, только в наших Лесных переулках, была стилем жизни.

Долгое время никому не рассказывалось, что Юрка поменял работу и что зарплата стала более-менее… А может, и правильно – никто не сплетничал и не завидовал. Лишь лет через пять отец отважился приехать на обед в наш двор на «вольво» своего «хозяина», как он называл своего шефа.

Про работу он никогда ни мне, ни друзьям, ни родственникам не рассказывал, как-то хитро уходил от разговора. Это потом я понял, что он «ходил» под тремя начальствами. УПДК, КГБ и непосредственно шведы. Этакий тройной агент. Как уж он крутился, Бог знает. Видно, правильно говорят – где хохол прошел, еврею делать нечего. И только уже на пенсии, под большим секретом он мне рассказал о двух «шпионских» операциях, но это не мой секрет и пересказывать вам его не буду.

Праздники. Мы, дети, ждали их с нетерпением. Что-то вкусное, может, мы в гости, может, они к нам, а потом вечером на улицу Горького. Праздничная толпа, лампочки зажигаются и гаснут и, наконец, здание телеграфа, традиционно ярче всего украшенное этим световым пиршеством. Открыв рот, мы смотрели, как светом рисовались плотины гидроэлектростанций, и вода падала вниз, как чудо-трактор пахал социалистические поля. И дети, сидя на плечах родителей, восторженно размахивали флажками и крутили игрушку «уйди-уйди», по громкости и противности звука сопоставимую, может, с вувузелой, что дудела на чемпионате мира по футболу в ЮАР.

И, наконец, салют. Конечно, нынешние фейерверки несравненно лучше, но тот, почти религиозный восторг, что испытывали и дети, и взрослые, невозможно описать. А толпа есть толпа, и однажды, когда мне было четыре года, мы попали в передрягу. Количество людей зашкаливало все пределы. Я был на плечах у отца, мама крепко держала сестру за руку, и мы молча шли с Красной площади домой. По сосредоточенному лицу отца я понимал, что что-то не то. Через много лет папа сказал, что он больше всего боялся споткнуться и упасть. Больше до салюта мы не доходили и после телеграфа возвращались домой.

Толпа… Опять непонятно, зачем, хотя как я могу, шестилетний, судить о чувствах взрослых. Смерть Сталина. Помню объявление по радио, помню (а я уже умел читать) сообщение в газете «Правда», помню, как мы с мамой пошли на площадь Белорусского вокзала. Угол Бутырского вала и Лесной, мы стоим и вдруг со всех сторон раздались гудки заводов и фабрик и многие в толпе заплакали. Мама заплакала тоже.

– Мама, почему ты плачешь?

– Жалко дедушку.

Я не понял, дедушку Сталина или ее папу, но не отважился спросить.

И в нашем дворе люди стали собираться в Колонный зал, поклониться телу вождя. Пошли и мы. Двое взрослых и двое детей, пешком пошли в сторону центра. Дошли до Пушкинской площади, а потом повернули в Козицкий переулок. Толпа прибывала, и где-то в середине Козицкого дорогу нам перегородили автомобили с солдатами.

– Не надо туда ходить…

– Мы хотим Сталина посмотреть, – сказал я.

– Вот здесь проходной двор и, пока не поздно, уходите.

И родители послушались солдат и проходными дворами выскочили на бульвар. Никто еще не предполагал, какая давка будет и в Козицком и дальше и сколько жизней будет положено на алтарь похорон вождя в тот день. А пока мы шутили:

– Слава, а ты помнишь, как два года назад после посещения мавзолея ты спросил часового: «Мы посмотрели дедушку Ленина, а где нам посмотреть теперь дедушку Сталина?»

– Помню… А почему он тогда мне ничего не ответил?

– Но он же – часовой, – отвечала мама, – и должен молчать, охранять свой пост.

Сейчас я взрослый, но боязнь толпы все равно сидит во мне, и, по возможности, я стараюсь избегать ее. Ты перестаешь быть хозяином своей судьбы и оказываешься во власти стихии. О двух событиях, связанных с людской давкой, хочу вам поведать.

Мне двенадцать лет. Стадион «Динамо». Наши играют с тбилисцами. Я прорвался без билета на стадион. Аншлаг, и сразу же после окончания игры я рванул к выходу. Меня, маленького пацана, зажали здоровые мужики, и я только чудом выскочил из этой мясорубки и уже на трибуне дождался, когда очередь рассосется.

Вторая, уже смешная история. Опять футбол. В перерыве игры решил сходить в туалет. А на стадионе туалет устроен так, что входишь в одни двери, а выходишь в другие. Наверное, это сделано, чтобы увеличить пропускную способность специально отведенного места. Ну так вот. Уважаемая публика протащила меня через богоугодное заведение, не позволив приблизиться к «родникам». Я вылетел наружу, не справив нужду и потеряв все пуговицы на моих плаще и брюках. Возвращаясь домой, придерживал штаны руками.

Своего деда, отца моего отца, я видел дважды. Мне было лет пять, когда Иван Семенович приехал в Москву. Он был пострижен под ноль и имел пятидневную щетину. Говорил по-русски нездорово, и я не всегда его понимал. Он был ко мне добр, и до сих пор я помню, как сидел у него на коленях. А еще мы ходили в фотоателье, и нас усаживали для группового фото, потом детям, мне и сестре, сказали, что сейчас вылетит птичка, и эта фотография до сих пор стоит у нас на даче. Дедушка, красивые мама и папа и маленькие сестра и я.

Фантазии и возможности отца были скромнее, чем у меня, когда я встречаю своих гостей, нынче. Поэтому запомнилось, как мы с дедом ходили на Красную площадь и как отец меня пугал, перенеся через парапет набережной Москвы-реки, что, дескать, отпустит… Я от страха даже не мог реветь, а дед строго говорил:

– Прекрати, Юхим!

Дед маялся от безделья и хватался за любую работу. И однажды моя сестрица попросила его наточить коньки. Иван Семенович добросовестно отнесся к поручению и наточил на бруске их так, что ими можно было разделывать мясо, шинковать салаты, но только не кататься на катке. Ему никто не объяснил технологию заточки коньков.

Много лет спустя, уже будучи студентом, я посетил Белоусовку. С отцом и мамой мы жили в доме деда. В доме, где родились мой отец и две его сестры – Мария и Параска.

– Ох, диду, у тебе, Славику, дуже лукавый, – сказала одна из соседок старшего из живущих на тот момент Малежиков.

А отец для меня в той поездке открылся… Ищу слово, чтобы объяснить, как именно открылся, и понимаю, что он для меня просто открылся. Я увидел, как он умеет дружить, как умеет любить, как умеет петь и выпивать. А дед? А дед был строг, смотрел, чтобы был порядок и чтобы помнили, что он еще главный в доме.

Сейчас вспомнил еще… Где-то зимой, перед нашим приездом, дедушка написал письмо, в котором просил прислать ему каких-то дефицитных таблеток от давления. Мы подняли на ноги всех своих знакомых, и таблетки в каких-то почти промышленных количествах были отправлены в Белоусовку. Дед, наверное, считал, что чем больше их съешь, тем лучше. Он их ел горстями.

– Ивановна, все-таки горилка – лучшее лекарство.

– Почему, папа?

– Ну как же? Выпью я этих лекарств ваших и дуже погано себя чувствую, а потом горилочки выпьешь – и опять орел.

– Так вы небось высокое давление делали низким? И ноги, поди, мерзли?

– Да ничего не мерзло… Горилка не позволяла, – отвечал дед, не чувствуя иронии мамы.

Два события запомнились особо. Запомнилось, как отец вместе с дядей Иваном и всеми своими сверстниками после застолья вышли во двор и запели. Я, к этому времени закончивший музыкалку, могу заверить, что это было впечатляюще. Я не думал, что вне стен всяких там консерваторий люди поют так – на голоса, стройно, чувствуя партнера и, несомненно, получая удовольствие от процесса.

И второй эпизод. Я иду по Белоусовке… Кстати, Белоусовка – родина великого украинского философа Сковороды. Ну так вот… Иду по селу и слышу хоровое песнопение, думая, что это включили радиоточку. Но вдруг из-за поворота появляется грузовик, в кузове которого сидят бабы с граблями и вилами и поют хором песню.

Знаете, прошло много лет, да я могу посчитать сколько… двадцать пять. И мне почему-то стала сниться Белоусовка, где я был до этого один раз и всего десять дней. Деда уже к тому моменту не было в живых. Не знаю, то ли это зов предков и крови, то ли воспоминания из той первой поездки… Но что-то волшебное в этих сновидениях было. И я съездил в Белоусовку из Киева во время своих очередных гастролей.

– Ой, Славику, який же ты сивый… – сказала титка Мария мне, когда я вышел из автомобиля, – и как же ты похож на Юхима.

И я понял, что «сивый» – это седой. А сивый мерин – тот, что борозды не испортит.

Мне стало приятно, что я похож на отца. Он был красивым мужчиной, красивым человеком. Упертым хохлом и нежным отцом, обязательным и надежным. А как его любили женщины… Сейчас я понимаю, что матушка ругалась на него и обзывала хохлом, дураком упертым, потому что любила его и ревновала. Сейчас я понимаю, что тетя Нина из двора искала пути, как подъехать к батяне, когда говорила:

– Славка, а когда мамка уедет в деревню?

– Скоро…

– А отец в Москве останется?

Сейчас я понимаю цену комплиментам, которые просила передать через меня тетя Полина.

– Передай отцу, что он самый красивый и что, если надо что…

Но я ничего не передавал и жил, окруженный любовью матери, сестры и, конечно же, «упертого хохла» – отца.

Но вернусь чуть-чуть назад.

Заболел дед. И прислали телеграмму, чтобы Юхим приезжал прощаться. И отец поехал… А Иван Семенович взял и выздоровел. По дороге со станции отец зашел поздороваться с сестрой Марией, не зайдя вначале в дом деда, своего отца. И дед его не впустил в дом, и две недели Ефим Иванович жил у сестры, и только перед отъездом в Москву он был помилован. Иван Семенович допустил до себя моего отца.

Когда я женился на своей жене Татьяне, с которой мы, слава Богу, живем уже больше тридцати пяти лет, я не пришел к своему отцу за благословлением. Если честно, то я и не знал, что, по обычаям, надо спросить его волю… Он обиделся, хотя сам же меня этим правилам и не выучил. Он долго дулся… Но время вылечило эту его боль… И сейчас, обнаруживая в себе самодурство и упрямство, я вспоминаю Ефима Ивановича и Иван Семеновича, и мне становится легче, и я пытаюсь найти контакт со своими детьми.

– Детки, если уж я совсем засамодурю, вы вспомните – я ж тож хохол упертый… Да и вы тож… Отож!!!