Сейчас, Эдит, мы будем провожать тебя в последний путь.
Тысячи людей пойдут за твоим гробом, и, я уверен, ты будешь стоять перед их глазами, они снова услышат твой голос. Среди них буду и я, твой верный друг, с которым ты иногда бывала резка, потому что он не всегда разделял твое мнение. Но мы крепко любили друг друга, правда? Хотя иногда мы не виделись по полгода. Я не был тебе нужен, когда все было хорошо, но ты знала, в тот день, когда к тебе постучит беда, я буду с тобой.
Мы, твои близкие, растворимся в толпе, о которой ты пела так, что щемило сердце.
А потом ты останешься одна, ты, что так любила людей.
У тебя всегда был народ… Приходили и уходили, когда хотели. Помню, я как-то стал сетовать, что мы мало видимся, ты мне ответила:
– Но ты же знаешь, часа в четыре я всегда дома.
И когда я сказал, что это разгар рабочего дня и мне трудно освободиться, ты удивленно посмотрела на меня.
– Но, Сель, я же говорю о четырех часах утра!
Ну что можно было сказать на это? Ты жила по своим собственным законам, и надо сказать, что твоя логика, вернее, отсутствие ее, и твоя особая мораль удивительно подходили тебе.
И теперь тебя нет! Ты ушла, как раньше ушла Маргерит Монно. Пусто стало вокруг.
Маргерит! Помнишь, сколько она доставила нам веселых минут. Она была такой рассеянной: все забывала, все путала. Если нужно было с кем-нибудь встретиться, она могла прийти не в тот день и в другое время. Она могла сесть в чужую машину, приняв ее за свою. Удивительная Маргерит! Иногда, слушая музыку, она смотрела на нас и говорила:
– Друзья мои, это же великолепно! Нет, честное слово, мне очень нравится!
– Но, Гигит, – отвечали мы, – конечно, это великолепно. Это же твоя музыка!
А она, как ни в чем не бывало:
– Правда? Вы уверены? Ну, я очень рада.
Бедная, дорогая Маргерит… ты тоже должна была сделать еще столько прекрасного на земле…
В этой грустной главе мне хочется поделиться одним особенно дорогим воспоминанием, рассказать о том дне, когда ты решила дать обед в честь моей – тогда недавней – женитьбы. Моя жена не была еще с тобой знакома, хотя всегда была твоей поклонницей.Для любой молодой женщины быть на обеде у Эдит Пиаф, специально устроенном по случаю ее свадьбы, – большая честь. Жена в этот день постаралась особенно хорошо выглядеть, чтобы я мог гордиться ею.Нас встретил Жак Пиллс (вы были еще вместе). Помнится, было еще несколько наших друзей, не хватало только тебя. Я видел, что жена сгорает от нетерпения поскорее познакомиться с тобой.И вдруг дверь в большую гостиную открывается, и ты выходишь к нам, веселая, очаровательная, приветливая… но в халате! Увидев вполне понятное изумление моей жены, ты воскликнула:– Не сердитесь, у меня сегодня не было ни секунды свободной, и потом так мне удобнее, я буду себя лучше чувствовать. Со мной ничему не нужно удивляться.И моя жена сразу приняла тебя такой, какой ты была. Твоя откровенность, твоя сердечность покорили ее, и она полюбила тебя. Она всегда понимала тебя и ценила то исключительное, что было в тебе.
Иногда ты в шутку называла меня «буржуа». Ты утверждала, что трудно быть артистом и вести нормальную семейную жизнь. Конечно… твоя жизнь не была образцом добродетелей, о которых читают в катехизисе и которым учат в монастыре. Конечно… конечно… Но добро, которое ты делала? Счастье, которое твой голос давал миллионам людей? Разве это не в счет? Или важнее все эти мелкие, ничтожные жизни, после которых ничего не остается, но которые отвечают общепринятым нормам? Вот уже три дня, как ты умерла, а до сих пор неизвестно, разрешит ли церковь похоронить тебя с соблюдением всего религиозного обряда. А много ли из тех, кто ходит в церковь, сделал столько добра, сколько сделала ты? Кто из них обладал действительно христианским милосердием?И разве не известно тем, кто не решается даровать тебе эту «милость», что ты была глубоко верующей?А каким ты была другом! Какое душевное тепло, какую поддержку ты оказывала в беде! Ты написала мне замечательное письмо, когда после тяжелой болезни я боялся, что потеряю зрение. Ты говорила в нем о моей матери, о вере, обо всем, что прекрасно, благородно, чисто. Я знаю, ты и другим писала такие письма.Я думаю, что ты оказываешь честь церкви, и она должна не снисходить до тебя, чтобы принять в свое лоно, а гордиться тобой и отстаивать свои права на тебя.А когда погиб Марсель Сердан, откуда у тебя нашлись силы, чтобы так спеть «Гимн любви»? Тогда, в Нью-Йорке, тебя вынесли на сцену. Ты была вне себя от горя, ты не могла еще поверить… но публика, твой неизменный возлюбленный, ждала тебя, и это она дала тебе силу петь в тот вечер. Я не был там, но знаю, как ты пела! Ты была в каком-то мистическом экстазе. Ты пела для него… И он тебя слышал!..И кто, как не ты, много дней и недель молился о нем в полумраке церквей?
Об этом никогда не писали. Напечатанные под жирными кричащими заголовками сообщения о скандальных происшествиях были газетам куда выгоднее. Авторы подобных заметок, не задумываясь, искажали факты, давали волю своей фантазии – это обеспечивало высокие гонорары.