Когда отряд выступил из лагеря, на равнину уже опустился холодный ночной туман. Лошади тонули в нём по брюхо, беззвучно ступая обмотанными тряпьём ногами по мягкой, податливой почве. Луна поднялась высоко, и в её серебристом свете на белом от тумана поле была хорошо видна длинная вереница всадников. Ехали в полной тишине, и от этого казалось, что полем движется не настоящее войско, а призрачная рать.
Леший ехал в голове колонны, неотлучно сопровождаемый бдительным Герасимом, у которого поперёк седла лежал наготове длинный, сильный лук. Княжич Загорский то и дело поглядывал на широкую, обтянутую звериной шкурой спину лесовика, и чем дольше смотрел, тем сильнее становилось странное ощущение чего-то неуловимо знакомого. Мужика этого он не знал и знать не мог, а мнилось почему-то, что должен. Он будто вернулся в прошлое, и временами начинало казаться, что, поверни только голову, как увидишь справа, а может, слева от себя живого, возмужавшего Никиту, едущего рука об руку со старыми товарищами делать настоящее, большое дело — вот именно, не свинью попом рядить…
Со стороны леса, нахлёстывая коня, прискакал ертоульный, доложил, что до самой опушки дорога чиста и всё спокойно. При серебристом лунном свете княжич заметил, что Леший, находившийся поблизости и слышавший каждое слово, криво усмехнулся в бороду. Оно и понятно: крымчакам, даже дозорным, тут, в чистом поле, у самого неприятельского лагеря, делать нечего. Заметит их русский разъезд — считай, всё дело прахом пошло. Посему они затаились в своём логове, расставили кругом хорошо замаскированные караулы и ждут сигнала. И потом, ертоульный, пожалуй, и впрямь хватил через край, с такой уверенностью утверждая, что в поле никого, опричь них, нет. Да в таком тумане просто ляг на землю, и никто тебя не сыщет, ежели только невзначай конь прямо тебе на спину не ступит…
Но Леший промолчал, не стал ничего о том говорить: и так всё ясно, а коль ясно, так и нечего попусту болтать. Княжич же всё мучился сомнениями, и постепенно сие начало его злить: неужто больше заняться нечем?
Чтобы не отвлекаться перед боем на посторонние мысли, он несильно хлестнул плёткой по конскому крупу и поравнялся с Лешим. Кивнул Герасиму, и тот приотстал, по-прежнему держа поперёк седла готовый к бою лук на случай, если мужик вздумает выкинуть какую-нибудь штуку.
— Никиту Андреевича помнишь? — вполголоса спросил княжич.
Мужик повернул голову, и Ярославу почудилось, что глаза его блеснули при луне каким-то нечеловеческим, звериным блеском. На мгновение стало жутко, но княжич тут же устыдился своего суеверного страха перед нечистой силой. Менее чем в восьми верстах отсюда, в овраге, затаилась в ожидании своего часа целая тысяча крымчаков. Вот где нечистая сила! По сравнению с ней любой упырь ягнёночком покажется…
— Помню, — коротко отозвался Леший.
Княжич мысленно пожал плечами: этого вопроса можно было и не задавать. Не так уж много минуло лет, чтоб мужики, особенно живя под Долгопятыми, забыли Зиминых. Смерть отца и сына, конечно, уже обросла глупыми выдумками да байками, мало-помалу начав превращаться в легенду. Ещё поколение-другое — и легенда окончательно станет сказкой, в коей уж никто не сумеет, да, верно, и не захочет отличить правду от вымысла. Но пока что Андрея Савельевича и сына его Никиту действительно помнят — по крайности, те, кто видел их вблизи, говорил с ними…
— Мы с ним были дружны, — продолжал княжич.
— Помню, — повторил Леший. — Видывал вас вдвоём. А слышал ещё больше.
— И я кое-что слышал, — задумчиво кивнул головой княжич. — Никита рассказывал, был у него закадычный приятель. Из мужиков.
— Да ну? — лениво изумился Леший, глядя перед собой на медленно колышущееся туманное море.
— Иль ты не слыхал? — не поверил его изумлению княжич. — Никита сказывал, был тот мужичий сын, зело в малевании искусен. Быть бы ему, говорил, знатным богомазом. Да вроде не вышло, в плотники подался… Не помнишь, как его звали?
— Не помню, — сказал Леший. — Много воды утекло, да и плотников на свете хватает… А что тебе, княжич, в том за нужда? Иль баню срубить некому?
Ярослав отрицательно покачал головой.
— Просто любопытно стало: не ты ль во время оно царя верхом на свинье намалевал? На печке, углём… А после Ваньке Долгопятому глаз подбил… Не ты?
Леший долго молчал. Впереди из тумана выступила и начала неотвратимо приближаться, разрастаясь вширь и ввысь, тёмная стена леса.
— Любопытство твоё пустое, княжич, — сказал наконец Леший. — На что тебе сдался боярский глаз? Про царя на свинье я уж и не говорю… И Никиту Андреевича понапрасну не поминай. Когда его Долгопятые с ног до головы оболгали и со свету ежили, никого рядом не оказалось, кто б его от того навета отмыл. А мужик, про коего ты мне тут толкуешь, и того краше сделал. Ведомо ль тебе, что, кабы тот мужик Долгопятого под руку не толкнул, он бы, толстомясый, нипочём в молодого барина не попал? Вот и выходит, что не было у Никиты Андреевича никаких друзей, и не нам с тобой, княжич, его добрым словом поминать. Надобно ему наше доброе слово как зайцу пятая нога! Хоть ты и княжеского роду, а я мужичьего, нам с тобой по вине нашей одно остаётся: весь остаток жизни на коленях стоять да грехи замаливать.
Княжич стиснул зубы от нахлынувшего чувства вины — полузабытого, но внезапно сделавшегося острым, как в тот день, когда он впервые услышал о гибели Никиты. Вспомнилось, как хотел тогда же мчаться к Долгопятым и вынудить, ежели потребуется, то и силой, Ивана рубиться на саблях. Думал: сунется старый боярин разнимать — и ему достанется… Но не поехал. Дело было тёмное, непонятное, Долгопятых за него хвалили — дескать, наказали выродка-отцеубийцу, коему в аду самое место. А вдруг правда? Неправда, конечно, Ярослав это чувствовал, но ведь и Долгопятые могли действовать не по злому умыслу, а по неведению, из благих намерений! Боярина-то к Зиминым сам царь послал… Словом, в таких делах саблей ничего не докажешь и правды из убитого не вытянешь, только собственное родовое имя запятнаешь. Вот и не поехал. А после случилось новое посольство, за ним ещё одно… На войну пошёл, а там и вовсе стало не до боярина Ивана Долгопятого.
Слова угрюмого мужика со шрамом на лице всколыхнули старую горечь. Это было как оплеуха — обидная и даже оскорбительная, тем паче что досталась она от смерда, но, увы, заслуженная. Не в силах смолчать, Ярослав процедил сквозь зубы:
— Что-то по тебе не видать, чтоб ты дни свои в молитве проводил.
— Рано ещё, — просто ответил Леший. — Сперва все грехи, какие на роду написаны, совершить надобно, а после уж замаливать. Пока с делами не кончу, Господь меня и слушать, поди, не станет.
Разговор получался какой-то странный, скомканный и полный недомолвок. Чтобы уйти подальше в сторону от скользкой темы, которую сам же неосторожно затронул, Ярослав сказал:
— За сегодняшнее дело, ежели всё справно получится, с тебя, я чай, немало грехов спишется. Господу, конечно, виднее, однако князя Воротынского я упрошу, чтоб пособил с тебя все твои провинности снять. Пойдёшь в порубежную стражу — вон, как Герасим, он ведь тоже из беглых холопов. Землю получишь, коня доброго, какой тебе, порубежнику, по царскому указу положен, женой да детишками обзаведёшься…
Даже при неверном свете молодого месяца заметив, как вздрогнул Леший, княжич понял, что снова сказал что-то не то. Даже зло взяло: ведь мужик, лапотник, беглый холоп, а поди ж ты, каков недотрога! Так всё ловко повернул, что князю приходится, с ним беседуя, слова выбирать!
— Мне милости не надобно, — глухим голосом произнёс Леший. — За то, в чём перед царём да боярином виновен, всё едино прощенья просить не стану, хотя бы и на дыбе. А вины перед Богом с меня никакой князь списать не может, не дано князьям такой власти. Ежели хочешь за службу меня наградить, так, когда после дела в лагерь вернёмся, укажи мне Долгопятого шатёр, а сам в сторонку отвернись. На том и сочтёмся, тем и доволен буду. После того, скажу тебе как на духу, хотя бы и в монастырь можно, грехи отмаливать.
— Думай, голова лесная, кому и что говоришь! — осерчал Ярослав. — Ты на что меня подбиваешь, о чём просишь?!
— Громче кричи, княжич, а то татарин не слышит, — сказал Леший. Глухая горечь ушла из его голоса, теперь в нём звучала только угрюмая насмешка. — Не хочешь — не надо, неволить не стану, да и не могу. Не больно-то я на тебя и надеялся.
Загорский крякнул, вспомнив, как не более часа тому назад горько сожалел о том, что подстреливший Долгопятого крымчак не взял чуточку левее и выше.
— Это вот как раз и получается пустой разговор, — сказал он примирительно. — Нет Долгопятого в войске.
Леший всем телом повернулся в седле, испытующе уставившись на него сквозь завесу спутанных волос.
— Ты правду ль говоришь, княжич? Как так — нет? В имении нет — на войну ушёл, я на войну, ан его и тут нет! Куда ж он подевался? Нешто чёрт его живьём в пекло утащил?
— Чуть было не утащил, — хмыкнул Ярослав и поведал о том, что приключилось с боярином накануне.
— И тут выкрутился, бестия, — сказал на это Леший таким тоном, словно Иван Долгопятый подстрелил себя сам.
— Мне отмщение, и аз воздам, — негромко проговорил княжич. — Это не я, это Господь сказал. Бросил бы ты эту затею, Степан.
— Там видно будет, — неопределённо буркнул Леший и толкнул пятками конские бока. — Н-но-о, волчья сыть!
«Ну, и что ты ныне станешь с ним делать? — глядя в спину отъезжающему мужику, подумал Ярослав Загорский. — Помешать ему рука не поднимается, а не препятствовать тоже как-то… Хотя воспрепятствовать надо бы. Этакому лиху потворствуя, как раз беду себе на голову накличешь. Так ведь и до бунта недалеко, а бунта только нам ныне и не хватало… И как жить, когда голова подсказывает одно, а сердце на другом твёрдо стоит?»
Так ничего и не придумав, княжич с удивившим его самого легкомыслием, что более подобало беспечному юноше, чем умудрённому опытом кровавых сражений воеводе, махнул рукой на грозившую Ивану Долгопятому беду, коей тот вполне заслуживал, и сосредоточил помыслы на опасности, которая подстерегала впереди его самого. Это было сделано как раз вовремя: лес надвинулся вплотную, голова колонны уже скрылась в его угольно-чёрной тени, и, лишь когда глаза немного обвыклись в почти полной темноте, Ярослав начал различать перед собой смутно белеющую ленту песчаной дороги.
Чтоб и без того непростая и неблизкая дорога не стала вовсе бесконечной, рискнули зажечь факелы, числом пять, распределив их по всей длине колонны, чтобы те, кто ехал сзади, могли видеть по огням, куда направлять коней. Леший при этом недовольно засопел, косясь на огонь, как кот на веник, но промолчал, поняв, по всей видимости, что без этого они рискуют растерять в темноте половину и без того невеликого войска.
Ехали шагом, в полной тишине, изнемогая от растущей тревоги и постоянного ожидания, что вот сейчас из кустов свистнет стрела, и ты уж не увидишь, чем кончится вылазка. Потом Леший наконец остановил коня, спешился и негромко сказал, чтоб гасили огни. Ярослав повторил приказ, его передали по цепочке, и факелы погасли один за другим. Теперь, когда глаза больше не притягивали казавшиеся ослепительно яркими пятна оранжевого света, по сравнению с которым тьма казалась густой и плотной, как печная сажа, стало видно, что небо над верхушками деревьев уже начало сереть.
Отрядив в помощь Лешему десяток самых ловких добровольцев во главе с Герасимом, Ярослав стал ждать. Это оказалось, пожалуй, самым трудным. Утонувший в предрассветном сумраке лес был погружён в полнейшую тишину, какая бывает только перед восходом, когда ночные птицы уже разлетелись по гнёздам, а дневные ещё не проснулись. Меж корнями деревьев седыми прядями полз, путаясь в ветвях кустарника, сырой туман, говоривший о близости воды. Видневшееся в редких просветах над головой небо делалось всё светлее, и вскоре на его фоне уже можно было различить чёрные контуры ветвей.
Потом из чащи молодого ельника беззвучно, как лесной дух, возник Герасим. Он приложил палец к губам, требуя тишины, и призывно махнул рукой: айда, путь свободен. Затем, наклонившись, вытер об мох и сунул в ножны кинжал, которым, похоже, совсем недавно довелось воспользоваться.
На узкой и извилистой звериной тропке Ярослава остановил Леший. На рукаве его мехового одеяния виднелась кровь — по всему видать, не своя, а из кустов подле тропы торчали чьи-то ноги в татарских, с загнутыми носками и мягкими голенищами, потёртых и стоптанных сапогах. Ярослав из любопытства сунулся в кусты и получил лишнее доказательство того, что Леший не соврал насчёт пробравшегося в тыл неприятельского отряда: с лица и по одёжке убитый был уж такой татарин, что дальше просто некуда. В горле у него торчала глубоко засевшая стрела с полосатым, явно из кукушкиного хвоста, оперением. Княжич поразился искусству лучника, сумевшего одним выстрелом свалить врага в лесу, почти в полной темноте, и сейчас же понял, отчего это боярин Долгопятый уж который год разъезжает в тяжёлом и уродливом возке с толстыми деревянными стенками и почти без окон. Пожалуй, имея такого недруга, недолго уподобиться улитке и повсюду таскать на себе целую каменную хоромину!
Здесь же, рядом с неубранным трупом караульного, случился небольшой военный совет. Присев на корточки, Леший чертил вынутой из горла убитого татарина окровавленной стрелой по земле, объясняя, как он предлагает расставить людей и фальконеты. Следя за тем, как под лёгкими уверенными движениями его с виду неуклюжей ручищи на земле проступают памятные по карте контуры большого оврага со всеми его поворотами и отрожками, Ярослав окончательно уверился, что перед ним именно тот мужичий сын Стёпка, о коем рассказывал ему покойный Никита. Мимоходом он дал себе слово не упускать лесовика из виду и позаботиться о его дальнейшей судьбе, хотя бы упрямый да не по чину горделивый смерд и упирался. На порубежье такому воину цены не будет, да и богомаз, очень может статься, из него ещё выйдет — вон как чиркает, залюбуешься!
К слову, стрела у лесного жителя была знатная. Древко тонкое, ровное, лёгкое и сразу видно, что прочное. Ну, древко — то ещё ладно. Умелые руки да нож имея, древко смастерить — плёвое дело. А вот наконечник — железный, кованый, зазубренный, чтоб намертво в тело впивался, — совсем другой разговор. Его в лесу днём с огнём не сыщешь, тут хороший кузнец руку приложил. А стало быть, есть в округе люди, коим хорошо ведомо, кто таков Леший, откуда он взялся в лесу и где хоронится. Знают, но даже под пыткой не скажут, а стало быть, люди на его стороне. Был бы он обычный душегуб, разбойник с большой дороги, холопы его прятать не стали б. Выдали бы боярину головой, чтоб в лес ходить не страшно было, и вся недолга… Да только какая княжичу Загорскому в том беда? Сие Ивана Долгопятого забота, вот он пусть голову и ломает, отчего да почему в его вотчине один мужик за ним, как за белкой, охотится, а другие сего охотника покрывают…
Умом Господь крестьянского сына тоже не обделил, и поправлять в предложенной им диспозиции княжичу почти ничего не пришлось. Да и внесённые поправки для того лишь и понадобились, чтоб сохранить начальственный авторитет: негоже, в самом деле, князю во всём мужичьего слова слушаться! Леший это, кажется, понял, но, усмехнувшись в бороду, промолчал.
После того дело у них пошло споро. Ертоульные добровольцы, что с Лешим ходили татарские караулы истреблять и овраг уже видели, получили всяк свою команду и повели людей на позиции. Стараясь не шуметь и немало в том преуспевая, спешившиеся ратники ещё до наступления рассвета взяли вражье логово в кольцо. Медные фальконеты снесли на руках вниз и установили по два в концах оврага, придав каждой паре пушек по два десятка ратников с пищалями для защиты.
Когда всё было готово, княжич Ярослав в свете нарождающегося дня приблизился к поросшему кустами краю оврага и заглянул вниз. Его взору предстала картина готовящегося к пробуждению военного лагеря. Вкруг немногочисленных шатров вповалку, подстелив под себя войлочные кошмы и попоны, спали крымчаки, повсюду виднелись составленные шалашами хвостатые татарские копья; стреноженные кони, сбившись тесным табуном, дремали поодаль. Было уже светло, но лагерь не спешил пробуждаться: видно было, что сегодня крымчаки никуда идти не собираются, а ежели и пойдут, так не ранее полудня. Лихие наездники спали, с головой завернувшись в провонявшие конским потом попоны. Лишь кое-где виднелись ранние пташки, коим почему-то не спалось: кто чистил кривую саблю, кто, морщась, наматывал на босую ногу заскорузлую портянку. Иной уже перекусывал, крепкими зубами, как пёс, отрывая куски жёсткой вяленой конины и с усилием их пережёвывая, а один с озадаченным видом глядел на светлеющее небо через дыру в прохудившемся полосатом халате.
Просвечивающее через ветхую ткань небо было последним, что увидел воин, прискакавший из далёких крымских степей на своей мохноногой низкорослой лошадке. Когда над верхушками сосен и елей блеснул первый солнечный луч, княжич Ярослав Загорский, осенив себя крестным знамением, махнул рукой.
Тучи стрел, вырвавшись из кустов, что густо росли по краям оврага, со свистом устремились вниз, неся незваным гостям страдания и смерть.
* * *
Командовать отрядом Девлет-Гирей доверил своему дальнему родственнику, коего для краткости именовал племянником, молодому мурзе Джанибеку. В раскосых, тёмных, как переспелые вишни, глазах Джанибека светилась вековая жестокость кочевников-завоевателей, что рождаются, живут и умирают в седле, не ведая ни жалости, ни милосердия.
На безносого проводника Джанибек косился с нескрываемым презрением. Аким старался не обращать на это внимания. К предателям везде и всюду относятся одинаково: тот, кто предал свой собственный народ, при первом же удобном случае с радостью предаст чужаков. Все презирают предателей, никто им не доверяет, но редкий военачальник откажется от услуг перебежчика, коль скоро представляется возможность нанести противнику удар в спину.
Аким даже в уме не держал как-то переменить мнение мурзы о себе к лучшему. У Девлет-Гирея с Джанибеком была своя цель, у Безносого Акима — своя; ныне им было по пути, только и всего. Джанибек, словно не понимая такой простой вещи, велел своему джуре, сиречь телохранителю и порученцу, по имени Селим, на каждой стоянке привязывать к себе Акима сыромятным ремнём, чтоб не сбежал раньше срока. Аким с этим не спорил: пущай куражится, покуда может. Не с руки, конечно, ведь даже по нужде вдвоём ходить приходится, да тут уж ничего не попишешь: проси не проси, а решения своего Джанибек всё равно не переменит — зело упрям, ни дать ни взять, Акимов хозяин и благодетель Иван Феофанович в молодости. Да он и ныне хорош, ежели разобраться…
Безносый усмехался, представляя, как боярин валяется на боку в своей опочивальне, тиранит домочадцев, хлещет с утра до ночи вино и, скрипя зубами от боли в раненой ягодице, на чём свет стоит клянёт его, Акима, самыми распоследними словами. Ништо, пущай клянёт! Так уж сложилась жизнь, что от чужих проклятий Аким Безносый только крепче становится. Зато повоевать боярину так и не пришлось. А что больно, так ведь, чтоб на ёлку влезть и рук не поцарапать, это даже и у бояр не всегда получается. Ништо! Лишняя дырка в заду сама зарастёт, а тем временем жизнь вокруг переменится, будто по волшебству, и не надо будет больше бояться внезапной и лютой царской немилости…
Девлет-Гирей при расставании дал твёрдое ханское слово не обойти боярина, а заодно и самого Акима, своей милостью. Но Девлет — это ещё не все. Ловя на себе косые взгляды Джанибека, Безносый всё больше уверялся в том, что мурза его живым выпустить не захочет. И перед дядей, ханом Девлет-Гиреем, за то злодейство отвечать ему не придётся: в бою, вишь, всякое случается. Свистнула шальная пуля, махнул стрелец сабелькой, и нет проводника. Кто о нём плакать-то станет? Да то-то, что никто!
А только помирать Безносый не собирался. Ремень, коим кривоногий да раскосый Селим его ежевечерне к себе привязывал, Акима не беспокоил. На этот случай был у него припасён маленький острый ножик, пропущенный крымчаками при обыске. Чиркни им по ремню — и нет ремня, чиркни по жилистой смуглой глотке — нет верного джуры Селима… Но покамест бежать было рано. Вот когда выйдут Джанибековы наездники Воротынскому в тыл да ударят со всего маху в спину, тогда и настанет для побега самое подходящее время. А до того сбежать — всё дело псу под хвост пустить.
Помимо Джанибека, Селима с его ремнём и жёсткой конины, что была уже почти непосильна для его дурных зубов, имелась у Безносого ещё одна докука — Леший, что уж который год занозой торчал где-то в здешних местах, не давая покоя ни боярину, ни шуту. Вот ведь каким боком боярская забава вылезла! Жил себе мужик, никого не трогал, а ныне у всей боярской стражи только и заботы, что ирода этого по лесу ловить. А он то стрелу из кустов пустит, то яму на дороге выкопает, да такую здоровенную, что целый возок туда ухнет и ещё место останется. И когда успевает, и откуда только силы берутся?
Ведя крымчаков потайными, памятными с молодых лет лесными тропами в обход войска князя Воротынского, Аким втайне побаивался невзначай набрести на Лешего. Побаивался, но и хотел: поди, крымчаки — не сытая боярская стража, от них не больно-то уйдёшь. Пустят вдогон тучу стрел, и поминай раба Божьего как звали. Это бы хорошо, да вот закавыка: Леший-то, чай, не дурак на глаза им показываться. И стрелу, ежели что, он первым выпустит, как уже не раз бывало.
Чтоб та стрела не выпала на его долю, Аким, как умел, постарался смешаться с пёстрой толпой крымчаков: обрядился, как они, в полосатый халат, подпоясался кушаком, намотал на бритую голову чалму, а вместо привычной золочёной личины прикрыл вырванные ноздри старой, засаленной кожаной нашлёпкой. Даже не будь Лешего, пришлось бы поступить именно так: не ровён час, заметит кто в голове татарского войска знакомую всей округе золотую птичью личину, после беды не оберёшься. У боярина первым делом спросят: а что это твой шут с татарами якшается? Ты не измену ль замыслил, боярин? И — на кол. А ежели поймают, так и обоих.
До места добрались не так чтоб очень скоро, но и без промедления — словом, в самый раз. Аким загодя решил, что отведёт крымчаков в Марьин овраг, который в лесу, верстах в пяти от монастыря. Сказывали про тот овраг, что в незапамятные времена какая-то деревенская дура по имени Марья забрела туда в поисках пропавшей коровы да сама в том овраге и сгинула — может, в болоте утонула, куда ручеёк впадает, а может, леший её забрал. Понятно, не тот ирод, коего ныне Лешим кличут, а настоящий. И будто бы теперь ещё можно иногда по ночам услышать, как та Марья в овраге свою корову кличет: «Лыска, Лыска!» И чего только смерды от безделья не наплетут!
Когда в здешних краях на большой дороге промышлял, Аким в том овраге сто раз ночевал и никаких потусторонних криков не слышал. Выпи болотные кричали, совы да козодои, а чтоб мёртвые бабы — нет, не приводилось такое услышать. Да и что крымчакам какая-то утопленница? От них, супостатов, и чёрт с рогами без памяти ускачет, а не то что Марья с её коровой. Зато место тихое, потаённое; овраг здоровущий, впору хоть всё Девлетово войско туда впихнуть. И пока вплотную не подойдёшь, войска того не углядишь, имей ты хоть орлиные глаза.
Добрались, стало быть, до оврага, стали табором. Мурза немедля отправил к хану джуру с донесением, как у них то было загодя оговорено: мы-де на месте, готовы дело делать, сигнала твоего ждём.
Селим, едва успев спешиться, немедля ремень свой размотал и Акима к себе привязал — раньше даже, чем коня стреножил. И пошла тут у них обычная морока: Селим коня поить — и Аким коня поить, Селим в кустики по нужде — и Безносый за ним следом… Сказал бы: «как привязанный», так ведь привязанный и есть!
Трапезничать сели. В походе, почитай, двое суток провели, а перед тем, как из лагеря Девлет-Гирея выступить, чуть ли не каждый верховой положил себе под седло по куску сырого лошадиного мяса. Покуда ехали, мясо то задами своими плоскими отбили, конским потом оно насквозь пропиталось, и вышло самое разлюбезное для них, нехристей, лакомство. И чего только люди не едят! Впрочем, когда Селим от своего куска долю отрезал и Акиму предложил, тот отказываться не стал — на каторге, в лесу, в неволе да на галерах и не такое едал. Селим показал, как то лакомство есть надобно, и даже ножик дал попользоваться, потому как без ножа сие кушанье не больно-то и укусишь. А есть его надобно так: зубами ухвати, сколь проглотить чаешь, остальное оттяни и ножиком вострым у самых губ отрежь. Только, ежели у кого нос имеется, за ним следить надо, чтоб ненароком и его не отхватить. Ну, Акиму-то сие не грозило, и мяса того вонючего он наелся до отвала — давился, но глотал, чтоб сил перед завтрашним днём набраться.
Место было и впрямь знатное — тихое, укромное, при воде да при зелёной травке для усталых коней. Даже Джанибеку вроде глянулось. Конечно, воевать тут никакой возможности не было — ежели сверху навалятся, всем карачун придёт, — но воевать в овраге никто и не собирался. А прятаться — в самый раз. Век бы тут просидеть, кабы не кровососы эти проклятущие, комары. Их подле воды всегда тьма-тьмущая, а тут ручей. И ручей бы ещё полбеды, да ниже по течению впадал он в болото, где, по преданию, деревенская дура Марья с коровой своей утопла. Болото было и впрямь топкое и глубоко вдавалось в овраг длинным, ярко-зелёным с редкими просветами чёрной воды языком. От места, где они разбили лагерь, до болота было с полверсты, но комарам это нисколько не мешало: отыскали живое, тёплое и ну жалить! Даже Акиму с его дублёной шкурой несладко пришлось, чего уж про степных жителей говорить! Всю ночь чесались, как псы блохастые, по мордасам себя лупили да ругались чёрными словами.
Но допрежь того, перед сном, Селима вдруг повело байки баять. Мужик он был ничего себе, хоть и татарин, держался почти как товарищ, носа не драл и сверх необходимости Акимом не помыкал. Видать, и у него жизнь нелегко сложилась, раз поговорить, опричь безносого перебежчика, оказалось не с кем. Вот он и говорил. Аким в плену по-татарски болтать навострился, только слушать в тех байках, почитай, и нечего было. Пошли-де туда-то, столько-то деревень сожгли, столько-то в полон увели, столько-то убили да ещё полстолька замучили… После в иную сторону поворотили, и там всё сызнова: налетели, похватали, до чего руками да арканами дотянуться смогли, остальное пожгли и восвояси ускакали. И всё мурзу своего хвалит, какой он из себя бесстрашный воин да мудрый воевода… Скучно! Аким бы ему не то про свою жизнь порассказал, да помалкивал: ни к чему крымчакам знать, что в ратном деле и ином смертоубийстве безносый проводник любого из них, хоть бы и самого мурзу Джанибека, играючи за пояс заткнёт.
И вот на самой середине бесконечного Селимова рассказа Безносый ни с того ни с сего насторожился, уши навострил. Почудилось вдруг, что в кустах над оврагом есть кто-то, кому тут быть не полагается, — посторонний, одним словом. Огляделся незаметно, не без труда отыскал в зарослях одного караульного, после другого, третьего… Не спят караульные, сторожат, а стало быть, чужой ему просто померещился. Неспокойно на сердце, вот и чудится невесть что.
Потом неприятное чувство ушло. Безносый вытянулся на крепко пахнущей конским потом и степными травами кошме, закрыл глаза и под монотонное бормотание пожилого джуры незаметно для себя провалился в крепкий сон. Ночью пару раз просыпался, чесал комариные укусы, с кривой усмешкой слушал, как мается в темноте терзаемое кровососами некрещёное войско. Кругом было тихо, и никто, опричь комаров, их не беспокоил.
Проснулся, как всегда, на рассвете и, не открывая глаз, первым делом прислушался: всё ли ладно? Поодаль кто-то копошился, длинно зевая и поминая хромого шайтана, переступали ногами и хлестали по бокам хвостами, отгоняя насытившихся за ночь комаров, татарские кони, тихо журчал в зарослях лопухов ручей, да где-то в кронах деревьев пробовали голоса мелкие лесные пичуги. Сквозь утреннюю ленивую полудрёму подумалось: сегодня. Сегодня всё решится, и припрятанным в рукаве халата ножиком доведётся воспользоваться, по всему видать, именно сегодня.
И ещё подумалось: а может, ну его к бесу, того боярина? В лесу-то вон как любо. Воля вольная, никто тебе не указ! Ну и что, что комары? Всего-то, поди, досуха не выпьют, а ежели костерок развесть да дыму напустить поболе, так и вовсе хорошо…
Правда, в лесу бывали и другие ночи, и Аким помнил их очень хорошо. А если бы и забыл, то ломота во всём теле, проснувшаяся, едва он затеял повернуться со спины на бок, мигом напомнила бы обо всём: и о возрасте, и о старых ранах, и о лютой зимней стуже, и об остром стрелецком железе, и о лесном зверье, которое, когда настанет час, разнесет его кости по всей округе.
Окончательно проснувшись, Безносый сел, зевнул и повёл плечами, разминая затёкшее от долгого лежания на земле тело. Селим тоже уже не спал — сидел, скрестив под собой ноги, голый до пояса и разглядывал на свет прохудившийся на спине халат. Вспомнив вчерашнюю похвальбу джуры, Аким чуть было не спросил, как это столь доблестный воин не сумел добыть себе нового халата. Аким, когда на море корабли грабил, в златотканом кафтане хаживал, с золота едал, из золотых кубков, самоцветами изукрашенных, пил. Правда, это после, когда с гребной палубы на капитанский мостик выкарабкался. А до того такой вот драный халат ему и в самых сладких мечтах пригрезиться не мог…
Отведя глаза от бормочущего что-то неразборчивое джуры, Аким скользнул взглядом по кустистому краю оврага и замер, окаменев от ужаса. Там, наверху, освещённый первым утренним лучом, стоял воин в сверкающей кольчуге, с поднятой, будто в приветственном знаке, рукой. Солнечный луч золотил небольшую бородку и мех, коим была оторочена лихо сидевшая на голове мурмолка с синим, шитым золотом верхом.
Безносому палачу вдруг почудилось, что это не простой воин, пусть себе даже и воевода, а сам святой Георгий Победоносец, сошедший с иконы, что хранилась у боярина в опочивальне. Икона-то была не простая, а чудотворная — та самая, что в незапамятные времена обратила в бегство несметное татарское воинство, подступившее к самым стенам Москвы. Неужто Господь явил новое чудо? Нарочно для него, Акима, явил, чтоб понял он в свой последний миг: нет для него спасения на земле, а уж на небе и подавно…
Потом наваждение прошло, но было уж поздно: стоявший на краю оврага витязь резко опустил руку, подавая сигнал кому-то невидимому. И сейчас же в кустах послышались, сливаясь друг с другом, частые тугие щелчки. В воздухе просвистело, будто над головой пронеслась стая диких гусей, и Селим, так и не выпустив из рук разглядываемого халата, повалился на землю, проткнутый насквозь длинной стрелой.
Через мгновение на дне оврага творился ад кромешный. Вскочившие с мест босые полуголые люди хватались за оружие, пробовали ответно стрелять из луков, ловили разбегающихся, дико ржущих коней и десятками валились наземь, сражённые стрелами. Мурза Джанибек верещал нечеловеческим голосом и размахивал саблей, посылая своих воинов на штурм крутых, непрерывно плюющихся стрелами склонов. Крымчаки густо начали карабкаться наверх, цепляясь за кусты и корни деревьев. Громыхнул залп, над кустами поплыло, застревая в ветвях и тая, облако порохового дыма; убитые, ломая кусты и теряя оружие, покатились вниз, на дно оврага, и снова за дело взялись луки, разя татар по одному и целыми десятками.
Лёжа на боку и притворяясь убитым, Аким выудил из рукава ножик и первым делом обрезал ремень, что связывал его с мёртвым джурой. В голове метались спасительные мысли о том, что он скажет, ежели его захватят русские. Оправдание, верно, нашлось бы: ехал-де в войско к боярину, без коего жизни не мыслит, а крымчаки перехватили и забрали с собой. Придумано было не худо, да вот беда: чтобы хоть кому-то рассказать эту басню, сначала надо было живым убраться из превратившегося в смертельный капкан оврага.
Около сотни татар, а с ними и сам мурза Джанибек, исхитрившись поймать и усмирить взбесившихся лошадей, вскочили на них верхом и, как были, без сёдел, ринулись вверх по течению ручья — туда, где овраг мелел и сужался, постепенно сходя на нет. Вскорости в той стороне один за другим гулко ударили два пушечных выстрела, и по раздавшимся воплям Аким смекнул: бьют дробом, сиречь картечью, от коего на малой дистанции войско несёт небывалый урон. Следом поднялась пальба из пищалей, и вскорости беглецы, малая их часть, кто верхом, кто пешком, пятясь под ружейным и пушечным огнём, вернулись на место побоища.
Акиму тоже посчастливилось изловить коня. По склонам оврага уже сыпались вниз, грозно уставив пики и размахивая саблями, русские ратники. Завязалась сеча, в которой, ежели повезёт, у Акима был верный шанс улизнуть.
Из гущи боя прямо на него вдруг выбежал, дико вращая глазами, мурза Джанибек — без чалмы, в распоясанном халате, с окровавленной щекой и с саблей в руке. Аким даже слушать не стал, что он там кричит: ясно было, что хочет поквитаться с предателем, который заманил его в ловушку. Острая сабля блеснула в сыром полумраке оврага; Аким присел, пропуская над собой свистящую сталь и шаря глазами по сторонам в поисках какого-никакого оружия. Кривая сабля с широким утяжелённым концом, именуемая елманью, валялась на земле в каких-нибудь трёх шагах. Безносый увернулся от нового свистящего удара, после ещё от одного, боком подбираясь к елмани. Мурза замахнулся снова, но на середине взмаха замер, выгнулся дугой и пал лицом в землю с перебитым пулей хребтом. Едва взглянув на труп, Безносый подобрал елмань, снова поймал коня, запрыгнул ему на спину и с диким гиканьем погнал его вниз, к болоту, надеясь, что в той стороне не догадались поставить заслон, и не особенно доверяя своей надежде.
Как выяснилось, опасался он не зря. Когда кожа уже ощутила сырую прохладу, а вырванные ноздри втянули гнилостный смрад стоячей воды, из кустов чуть ли не в самое лицо Акиму вдруг выпалил фальконет. Следом ударил второй; картечь с визгом понеслась вдоль оврага, кося увязавшихся за Безносым крымчаков. Невредимый Аким нырнул в облако порохового дыма, заметил прямо перед собой тусклый блеск медного пушечного дула и припал к конской гриве. Над самым ухом оглушительно бахнула пищаль, бритую макушку опалило огненным вихрем. Испуганный конь с маху перескочил фальконет, и, когда конские копыта с глухим стуком коснулись земли, Безносый одним разящим взмахом тяжёлого клинка срубил выскочившего из дыма стрельца.
Вослед ему пальнули ещё раз-другой, а после наседавшие со стороны оврага крымчаки отвлекли внимание пушкарей от одинокого беглеца, коему посчастливилось невредимым прорваться через заслон. За спиной слышались крики умирающих, ружейная пальба и лязг железа — знакомые, постепенно затихающие за поворотом оврага звуки битвы.
В тот самый миг, когда Аким уже считал себя спасённым, конь под ним вдруг споткнулся и упал, сбросив с неосёдланной спины седока. Безносый кубарем покатился по траве, но елмань не выпустил и сразу же вскочил на ноги. Конь бился в стороне, пытаясь встать; в груди у него торчала стрела с полосатым, как кукушкин хвост, оперением.