От Деражичей дивизия двинулась на Брагин, догоняя откатывавшегося назад противника. Еще при немцах сюда заходили партизаны Ковпака и несколько дней удерживали город. Мы появились в нем утром и расположились у домов – отдохнуть. Меня, Мартынова и Беляева позвала к себе хозяйка ближайшего дома. Мы не стали отказываться. Давно уже не сидели вот так, по-человечески, за столом – от самой Курской дуги. Дочь хозяйки вытащила из подвала спрятанные от оккупантов пластинки. Зазвучала песня:

Если завтра война,

Если завтра в поход,

Если темная сила нагрянет,

Как один человек, весь советский народ

За свободную Родину встанет!

У меня даже мурашки по коже пошли: вспомнил, как с этой песней мы ехали на фронт, еще не зная, что будет с нами и какой будет война. Сейчас я слушал эту песню с каким-то особым, все нараставшим чувством гордости – да, мы пошли в поход, в бой за Родину! И вот теперь гоним немцев на запад, все быстрее и быстрее!

Хозяйка и дочь ее, девушка лет восемнадцати, выглядели одинаково молодо. Когда мы сказали им об этом, женщина неожиданно заплакала. Оказывается, у нее была еще младшая дочь, которую угнали немцы. Вестей от нее не приходило…

Не только у меня было приподнятое настроение. Володя Сармакешев, полный мальчишеского восторга и солдатской гордости за успешные бои под Деражичами, написал вот такие вдохновенные строки своей маме:

"Видишь, родная, что дни моей службы идут,

А немцы бегут…

Идет по лесам белорусским

Солдат русский!…"

Забегая вперед, скажу, что через два месяца Сармакешев снова попал в Брагин, но уже на медсанбатовской машине. От деревни Прудок, под Мозырем, теряющего сознание и захлебывающегося кровью, везли его сюда по болотному бездорожью на телеге. Разведчик Капустин – тот самый, что вместе с ним бросился в контратаку под Деражичами,- теперь маялся возле своего тяжело раненного в лицо комвзвода и поддерживал ему голову, стараясь принять на себя резкие толчки и покачивания телеги. Болотистый лужок с копенками сена и кочковатый, чуть припорошенный снежком лесок у деревни Прудок на самых подступах к Мозырю остались для Сармакешева последним видением Белоруссии…

После Брагина путь дивизии пролег через Хойники. Перед этим миновали концлагерь – большой, огороженный колючей проволокой участок поля с вышками на углах. Лагерь был уже пуст. После короткой остановки выступили дальше. Прошли через одну сожженную деревню… другую… Первая была сожжена давно, вторая – совсем недавно, когда через нее проходил фронт; кое-где над сгоревшими хатами еще вился дым. Сиротами стояли обгоревшие печи с торчавшими вверх трубами.

Когда выехали за деревню и спустились за прикрывающий ее бугор, навстречу попалась телега, покрытая одеялами и тряпками, которую тащила корова. Сбоку плелась пожилая женщина. Ее лицо было чугунно-синего цвета, от внутренней дрожи она почти не могла говорить. Мы поняли, что, когда здесь проходил фронт, женщина отсиживалась в болоте. В ответ на наши расспросы она откинула покрывавшее телегу одеяло. Под ним лежала куча ребят – мал мала меньше. Посиневшие от холода, они неподвижно лежали, прижавшись друг к дружке. А деревня, куда везла их мать, уже догорала.

Не первый раз встретился я с лихой бедой. Война принесла для населения, в первую очередь для женщин и детей, неисчислимое количество бед и несчастий. На Курской дуге в одном из сел, оставленном немцами и взятом нашей пехотой без единого выстрела, я наткнулся на убитую женщину с мертвым ребенком на руках. Уходя, немцы в бессильной злобе обстреляли деревенские хаты, убили и ранили нескольких не успевших спрятаться жителей. Потом была Корюковка…

К убитым и раненым в военной форме волей-неволей на войне мы как-то привыкали. Иногда мысленно себя приструнивали – нечего, мол, переживать, сам -завтра будешь лежать здесь же поблизости или идти вот так же, обливаясь кровью и пугая окружающих…

Совсем другое – погибшие женщины и дети. Видеть их всегда было больно и страшно.

Впереди были Мозырь и Калинковичи, ставшие важными опорными пунктами вражеских войск. После короткого отдыха, во время которого мы порядком отощали из-за плохого, еще не наладившегося снабжения, выступили маршем к большому белорусскому селу Юревичи. Был конец октября. Долго месили сапогами грязную, разъезженную дорогу. К вечеру подошли к Юревичам. Дома стояли темные, пустые. На улице, идущей вдоль деревни,- грязь по колено, сапоги засасывает. Не помню, по какой причине, но я оказался один. Впереди, во тьме, увидел бредущую корову. Решил привести ее на кухню. Будь что будет! Я понимал, что это самое настоящее мародерство, но не мог удержаться от соблазна: не мы, так пехота съест заблудившуюся коровенку. Я прибавил шагу, корова – тоже. Сделал рывок бегом, но и она припустила. Не раздумывая, схватил рукой болтавшийся передо мной хвост и попытался остановить ее. Не тут-то было! Перепуганная корова потащила меня с такой дьявольской силой, что я едва успевал переставлять ноги, глубоко увязавшие в жидкой глине. Чувствуя, что сейчас или упаду, или оставлю в глине сапоги, я разжал пальцы и отпустил хвост. Строптивая корова сразу же сбавила шаг, но я уже не пытался догонять ее,- и так был достаточно наказан за свое легкомыслие.

Ночевали в каком-то доме. Измученный длинным переходом и возней с коровой, я, как был в мокрой шинели и грязных сапогах, так и лег не раздеваясь недалеко от двери, прямо на полу. Тем временем к селу всю ночь подходила пехота. Утром нас лежало в пять раз больше – один на другом. Кто входил в дом, лак перешагивали через меня,- ничего не слышал.

Позднее я не раз вспоминал свой необычный кросс по Юревичам с коровьим хвостом в руках и радовался, что никто меня не видел – засмеяли бы!

За Юревичами наша дивизия вынуждена была задержаться. Здесь гитлеровцы заранее построили линию обороны и теперь уцепились за нее. Нашу пехоту встретили немецкие огнеметчики. Всякое оружие, которое применяется впервые, всегда поначалу кажется страшнее, чем есть на самом деле. Так случилось и с вражескими огнеметами. Но и они не помогли. Через несколько дней полки дивизии прорвали вражескую оборону, и мы вышли в бассейн реки Припять.

Стоял декабрь, морозы уже давали о себе знать, но многочисленные притоки Припяти и болота не замерзли. Наступление дивизии снова приостановилось. Но не только противник был тому причиной. Новый вражеский рубеж проходил по возвышенности, заросшей лесом, мы же наступали по болоту. Даже тем солдатам, кто был на Сучане, стало не по себе: с мокрыми ногами и одеждой на холоде много не навоюешь. Но приказа занять оборону не поступало. День за днем стрелковые батальоны ходили в атаку и откатывались назад, неся потери.

В один из вечеров я вместе с недавно назначенным начальником штаба дивизиона капитаном Владимиром Кожевниковым грелись кипятком в штабной полуземлянке-блиндаже, расположенной в районе огневых позиций. Мы сидели на некоем подобии нар из толстых кольев, а перед нами на столике, сооруженном из тонких колышков, стоял солдатский котелок.

Вошел майор Новиков. Кривая усмешка исказила его обычно доброе лицо.

– А, чаи распиваете! – крикнул он с несвойственной ему злостью и сшиб со стола котелок с кипятком.

Мы с Кожевниковым встали, с недоумением глядя на командира. А он заорал чужим для меня голосом:

– Малиновский! Приказываю: пушку на конной тяге доставить сегодня же ночью на передовую – в распоряжение командира батальона! Сам со своими бойцами будешь наступать с ротами и к десяти утра должен занять новый НП дивизиона здесь, – майор показал на карте место в глубине немецкой обороны, километрах в двух от нашей передовой.- Не выполнишь приказ – расстреляю!

Никогда ранее Новиков не отдавал таких необычных и жестоких приказов и не обращался так ни со мной, ни тем более с Кожевниковым, которого очень ценил и уважал. Да и Кожевников был такой, что не допустил бы с собой грубого обращения. Он был немного старше меня и отличался отчаянной смелостью. Лицо Кожевникова залилось краской. "Сейчас он скажет что-нибудь Новикову, – подумал я. – И будет прав! Приказывать – приказывай, но рукам воли не давай, так и до мордобоя дело дойдет!"

Я громко, с вызовом, сказал:

– Есть, товарищ майор! Разрешите выполнять? – и пошел к выходу.

– Подожди, младший лейтенант! – остановил меня Новиков.

Он сел на нары, схватился руками за голову, облокотился на стол и начал ругаться жутким матом, перемежая его своим любимым ругательством "кусок дурака".

Никто из нас, побывавших на настоящей войне, не был праведником. Что и говорить, материться приходилось, особенно в трудную минуту. Так и Новиков – "отвел душу", а потом рассказал нам более спокойным тоном, что произошло.

А случилось вот что. Новикова и остальных командиров дивизионов вместе с командиром артполка вызвали в штаб дивизии. Комдив Заиюльев из-за неудачных наступлений последних дней, и особенно – этого дня, был взвинчен до предела. Молча достав карту, он нарисовал на ней далеко за передним краем,-в тылу немецкой обороны,- условные обозначения наблюдательных пунктов для дивизионов нашего полка и приказал:

– Сегодня ночью пушки, имеющие конную тягу, вытащить на передний край для стрельбы прямой наводкой. Завтра через полчаса после начала наступления артиллеристы должны быть там, где нарисовал НП. За невыполнение приказа – расстреляю! Все, можете идти!

Каким бывает командир дивизии в гневе, я видел сам. Как-то во время короткой передышки на Курской дуге Заиюльев появился в нашем дивизионе – высокий стройный красавец с мужественным лицом, украшенным усами под Чапаева. Что-то ему тогда не понравилось – то ли показалась неудачной маскировка машин и орудий, то ли палатка для командира дивизиона, наспех поставленная вблизи дороги.

Подозвав Новикова, комдив на виду у всех грубо отчитал его, а уезжая, гневно бросил:

– Орден успел нацепить, а маскировке не научился! – При этом глаза его сверкнули так яростно, что окажись Новиков рядом – испепелил бы его взглядом. А ведь орден Александра Невского командир дивизии сам вручил Новикову всего неделю назад после тяжелейших боев в районе Понырей за решительные и умелые действия дивизиона.

Помню, зайдя в палатку, где были я и Мартынов, Новиков схватил руками орден, рванул его так, что креплением разорвал гимнастерку и швырнул ни в чем неповинную награду в угол:

– Сам нацепил, а меня упрекает! – и долго потом ее мог успокоиться от оскорбительного разноса.

Но вернемся к той злополучной ночи.

Приказ обсуждению не подлежал. Хоть Новиков и горячился, а отменить его не мог. Поняв все и немного успокоившись, я пошел за своими бойцами и пушкой. Когда орудие было подготовлено и собрались огневики и красноармейцы моего взвода, подошел Новиков.

– Повезете орудие на передовую для стрельбы прямой наводкой, – сказал командиру орудия.- Огневую позицию укажет лейтенант. Цели спросите у командира батальона. Я к утру приду. Сухие портянки с собой взяли? – спросил солдат и ко мне: – Малиновский, отправляйтесь!

Не зря спросил Новиков о портянках. Пока мы довезли орудие до передовой, перетащив его через многочисленные незамерзшие болотные языки, то и дело перерезавшие лес, сапоги наши нахлебались воды. Выйдя из последнего, тринадцатого или четырнадцатого по счету, болота, намотали сухие портянки на закоченевшие ноги. Стало теплее, но мокрые сапоги холодили ноги. Терпи, казак, атаманом будешь!

Вот наконец и передовая. Я уже раньше был здесь, поэтому сразу нашел блиндаж командира батальона. Вдвоем выбирали место для орудия.

К концу ночи все было сделано: готов орудийный окоп, подтащено на руках, установлено и замаскировано орудие. Подготовлены снаряды. Вырыты окопы для расчета. К счастью, немцы нас не обнаружили.

Обессиленные, мы свалились на бруствер орудийного окопа, потные и жаркие. Первая часть приказа, зависевшая только от нас, была выполнена. А утро уже надвигалось. Скоро придет Новиков, и мы пойдем к командиру батальона узнать, с какой ротой бежать в атаку…

Смертельная усталость сковала тело и вытеснила все мысли, кроме одной, упрямо мелькающей в мозгу: "Не успеешь – расстреляю!"

Перед рассветом к нам подошел командир батальона вместе с незнакомым офицером в белом полушубке с планшеткой на боку. Веселым голосом тот сказал: "Артиллеристы, сматывайте удочки, смена пришла!"

Нашу дивизию подменяла свежая, подошедшая этой ночью.

Для дивизии это были последние бои под командованием Заиюльева. Затем его направили на учебу в Академию Генерального штаба. Впоследствии, уже после победы, ему пришлось воевать в Корее. Вернулся с пулей под сердцем. Закаленный долгой военной службой организм справился и с этим.

9 мая 1974 года у Большого театра в Москве, где собрались ветераны дивизии, я увидел Заиюльева снова. Николай Николаевич – уже генерал – был по-прежнему подтянут, все еще красив и немногословен. И все-таки не он оказался в центре внимания однополчан. Им был Николай Борисович Ивушкин – начальник политотдела дивизии, не раз выручавший многих от гнева ее командира. Заиюльев это почувствовал и на остальные встречи не приходил. К концу жизни он остался в одиночестве при живых жене и дочери. Допускал к себе лишь бывшего командира батальона, жившего по соседству и ухаживавшего за ним, как добрая нянька. Это была расплата, но не столько за его характер, в принципе Заиюльев был неплохим человеком, сколько за пороки сталинской системы, которой он бездумно служил.